реть

внимательней: как слава и паденье,

любовь и долг, полуночное бденье,

привычка жить и ужас умереть.

Выглядело оно так:

47.

Поэзия не терпит повторенья:

мгновенья дважды не остановить.

Я слышал как-то раз стихотворенье,

и я хочу его восстановить

по памяти. Я мало что запомнил:

балкон и ночь; какой-то человек

(поскольку ночь -- он должен быть в исподнем,

в пальто внакидку); на перилах -- снег.

(В стихах ни слова нет про время года,

но все равно мне кажется: зима;

не вьюга, не метели кутерьма,

а ясная безлунная погода.)

Итак, балкон. Мне точно представим

весь комплекс чувств героя (ведь однажды

со мной случилось то же, что и с ним:

я вышел на балкон, и как от жажды

схватило горло: полная свобода,

и я затерян в бездне небосвода

бездонного, и только за спиной

пространство ограничено стеной;

и хрупкая площадка под ногами,

и тонкое плетение перил

меня не защищают от светил;

душа моя звучит в единой гамме

Вселенной: мы одно: я, Бог и Твердь;

такое сочетанье значит: смерть,

но я не умер: видно, слишком молод

я был тогда, -- и, стало быть, герой

стихотворенья старше). Свежий холод,

естественный январскою порой,

сковал в ледышки лоскуты пеленок

(мне кажется, что в доме был ребенок:

сын или внук героя, чтобы он

(герой) мог выйти ночью на балкон

за этими пеленками). Но дело

в пеленках ли? во внуке ли? Задело

меня стихотворение не тем:

я видел в нем наметки важных тем:

Природа, Ночь и Смерть. Явленье Бога,

и Млечный Путь, как некая дорога

земного человека к Небесам.

Там было нечто, до чего я сам

догадывался, стоя на балконе

той звездной ночью. Я сейчас в погоне

за сутью ускользающей, а там,

в стихотворенье, есть она. Однако

не только там. Вот хоть у Пастернака --

он тоже шел за смертью по пятам,

за сутью смерти: в маленькой больнице

его герой внезапно ощутил

средь вековечно пляшущих светил,

упившихся простора сладким зельем,

себя -- бесценным, редкостным издельем,

которое прижал к груди Творец,

готовясь положить его в ларец.

А после кто-то (вроде, Вознесенский)

писал про смерть кого-то, будто тот

лежал в гробу серебряною флейтой

в футляре красном. (Может быть, на ней-то

Господь теперь играет и зовет

к себе; а голос нежный, но не женский,

не детский...) Нет, довольно! Суть не в том!

Мы эдак никогда не подойдем

к воспоминанью нужного сюжета.

Спокойно. По этапам. Значит, это,

во-первых, выход ночью на балкон...

(О Господи! как надоел мне он:

балкон, балкон!) И тесная квартира

героя отдает в объятья мира.

(Квартира--мира -- рифму помню я.)

Герой, познав разгадку бытия,

сливается с Природой, видит Бога,

одолевает высоту порога

бессмертия. Назавтра поутру

его находят мертвым. Правда факта

гласит: герой скончался от инфаркта.

(А интересно, как я сам умру?..)

Вот, кажется, и все, что удалось

припомнить из того стихотворенья,

прочитанного спьяну, не всерьез

на чьем-то -- позабылось -- дне рожденья.

48.

Откуда взялся в блокнотике этот текст, Арсений, слава Богу, знал отлично: стихотворение, которое припоминал Арсений в своем, вовсе не являлось приемом, литературной мистификацией--разве отчасти,--а существовало на самом деле. Правда, прочитано оно было не на случайном дне рожденья, а на кухне у Зинки, тридцатипятилетней актерки н-ского ТЮЗа, -- на кухне, потому что в единственной принадлежащей Зинке комнатке коммуналки спала ее мать, -- прочитано хоть и далеко за полночь и не совсем стрезва, однако Арсений, разумеется, не мог позабыть кем: автором, Равилем, некогда самым близким другом Арсения.

Арсений давно ждал, когда им с Равилем пора будет уходить, пока, наконец, часов эдак около трех, не понял, что как раз Равиль-то уходить и не собирается, а, наоборот, они с Зинкою давно ждут этого от него самого. Для Арсения до сей поры осталось загадкою, где Равиль с Зинкою занимались тем, ради чего избавлялись от его общества, ибо вариант кухни, через которую, издавая соответствующие звуки и запахи, время от времени шастали в сортир сонные соседи дезабилье, или Зинкиной комнаты -- рядом с чутко от старости спящею матерью, Арсению допускать не хотелось: видимо, из рудиментов былого к Равилю уважения.

На улице стоял жуткий, натурально трескучий мороз, редкие н-ские такси неслись мимо, и когда Арсений дошагал до гостиницы (впрочем, всего километра полтора), ног своих уже не чувствовал. Ванна в номере место имела, однако вода из крана шла только холодная, и шла-то едва-едва.

Арсений обнаружил Равиля в Н-ске совершенно случайно: сначала образ друга, воспоминание о нем всплыли на поверхность памяти, освобожденные знакомой фамилией внизу ТЮЗовской афишки, потом и сам Равиль, испитой, постаревший, сбривший так подходившую ему д'артаньяновскую эспаньолку, возник в полутьме у дальних дверей зрительного зала незадолго до конца второго акта.

Уже после того, как, наступая однорядцам на ноги и шепча извинения из согнутого, которое конечно же мешало смотреть точно так же, как и распрямленное, положения, он прошел полупустым залом и очутился у дверей, поздоровался с Равилем, пожал руку, -- Арсений понял, что тот встрече вовсе не рад и, заметь старого друга вовремя, сделал бы все, чтобы улизнуть. Встреча, однако, по недосмотру ли Равиля, по поздней ли чуткости Арсения, непоправимо состоялась, и теперь приходилось развивать ее, следуя неписаному, но незыблемому ритуалу.

Дождавшись, пока Зинка разгримируется и переоденется, они отправились в уютный, особенно жаркий в окружении сибирского мороза ресторанчик местного ВТО. Пили. Ели. Разговаривали так, будто расстались вчера, а не три с лишним года назад. Арсений несколько раз задевал последние, врозь с Равилем прожитые времена, но тот подчеркнуто пропускал бестактности мимо ушей, не позволяя их и себе. Позже, уже как следует поддатый, Равиль нарушил собственный запрет тем, про смерть на балконе, стихотворением; стихотворение, право же, было пронзительным почти в той же мере, как вид его автора. Потом, когда ресторанчик закрылся, все втроем пошли к Зинке.

Зинка играла в Равилевом спектакле тринадцатилетнюю шестиклассницу, в чем самом по себе уже заключался элемент извращения. Сейчас, видя изблизи большие Зинкины груди, морщинистую старушечью шею, изъеденную гримом крупнопористую кожу лица, Арсений вспоминал и еще сильнее чувствовал стыд, охватывавший на спектакле.

Как мог Равиль, этот талантливый, неординарно образованный человек, автор изысканных стихов, гитарных песен, захватывающих настроениями, шуток, порою веселых, порою убийственных, органичный актер, чуткий собеседник, Равиль, так много сделавший для Арсения, открывший ему -- в те далекие времена -- Булгакова и Солженицына, Аксенова и Белинкова, Хармса и Кузмина, впервые показавший ему репродукции Босха и Дали, Пиросмани и Эль Лисицкого, сводивший на запрещенного тогда «Андрея Рублева» и на «Сладкую жизнь», одаривший безумным уик-эндом в Москве (стипендия: билет туда-назад по студенческому, Сандуны, где Арсений с помощью Равиля вдруг почувствовал нирвану безо всяких там философических упражнений; Таганка; наконец, «Жаворонок» с Ликою, так надолго потрясшей); Равиль, от которого первого Арсений услышал и Высоцкого, и Кима, и Галича, и Бродского, выдаваемого тогда Клячкиным за свое; Равиль, душа их маленького студенческого театрика, автор большинства шедших там пьес и миниатюр, -- как мог Равиль сочинить столь скучный, старомодный, бездарный спектакль?! Арсений готов сделать скидку и на уровень периферийных, да еще и ТЮЗовских, актеров, и на нищенские постановочные возможности, и на комические сроки, и на вкусы н-ской публики, на, так сказать, провинциальную эстетику, которую вдруг не сломишь, но... Но слишком уж плох спектакль, даже со всеми скидками. А хуже всего, что Равиль этого, кажется, даже не понимает.

И еще -- Зинка! Арсений вспомнил первую жену Равиля, Людмилу, молоденькую, хорошенькую, со стервиночкою, бросившую ради него пижонский свой Ленинград. Потом -- с горечью вспомнил Викторию. Потом -- пани Юльку, Юлию Мечиславну Корховецкую, красивую, породистую, высокомерную... Неужели провинция? Неужели это она так затягивает, так невозвратимо губит людей? Или дело в самом Равиле? Мягком, но неуловимом Равиле?

49.

Раньше, до воцарения Прописки, людей ссылали в Сибирь, возможно, и несправедливо, но хоть логично, понятно: ссыльные знали, на что и за что идут, знали, что по окончании срока наказания (особо подчеркнем: наказания!) смогут направиться куда захотят. Или когда люди ехали к черту на рога по собственной воле -- служить, например, великой идее: сеять разумное, так сказать, доброе, вечное, -- их грело сознание, что они в любой момент вольны вернуться, и такого сознания доставало порою, чтобы оставаться на этих рогах до смерти. Но по какому праву, по какой логике приговорены к пожизненной ссылке люди, виновные только в том, что в Сибири (в Казахстане, на Алтае, на Дальнем -- все равно! -- Востоке) родились?! Почему им нужно извиваться, изворачиваться, обходить законы, не законы даже -- какие-то полутайные предписания -- заключать нечистые сделки, рисковать остатками свободы, чтобы хоть как-то, хоть одной ногою, зацепиться за Москву, за Ленинград, за Киев, наконец?! Эти-то как виноваты? Этих-то за что?..

50.

51.

Равиль в свое время тоже пытался зацепиться за Москву, -- видать, предчувствовал, чем обернется пребывание в пожизненной ссылке. Вместе с Арсением он поступал в Студию, но безуспешно, и Арсений, искренне считавший друга и более талантливым, и более образованным, поражался несправедливости судьбы и экзаменаторов; последним, полагал Арсений, и во всяком случае, коль уж все равно решили брать человека из провинции, выгоднее взять татарина, продемонстрировав таким нехитрым способом полное торжество в стране принципов пролетарского интернационализма. Несколько сникший, Равиль почти из-под Арсениевой палки подал документы в ГИТИС, на заочное, и, разумеется, был зачислен, получив шанс заработать по окончании диплом режиссера народного театра, а также много непредсказуемых шансов на устройство жизни в столице во время одной из десятка предстоящих полуторамесячных сессий.

Приехав на первую, Равиль остановился в крохотной, где и останавливаться-то негде, мансарде, полученной Арсением во временное пользование от Театра. Арсений искренне был рад другу, по которому сильно соскучился, но спать в одной постели с мужчиною не любил, да по тесноте и не высыпался, а соседки, театральные билетерши да уборщицы, ворчали на кухне все угрожающее и угрожающее. Равиль со свойственной ему не то наивностью, не то бесцеремонностью -- в узких восточных глазах друга никогда не удавалось толком что-нибудь разобрать -- неудобств, причиняемых собственным в мансарде проживанием, мило не замечал, и Арсению оставалось либо мужественно бороться со сном и ждать неприятностей через соседок, либо найти Равилю бесплатное жилье, которое он сам охотно предпочтет существующему. По счастью, буквально на пятый день в огромном подземном переходе между Красною площадью и улицей Горького, в переходе, где вечно случайно встречаются друг с другом все недавние москвичи и гости столицы, ибо первое московское время проводят обычно на пятачке, ограниченном ГУМом, «Детским миром», ЦУМом и площадью Маяковского, -- буквально на пятый день Арсений встретил м-скую шапочную знакомую, Розочку, Раузу, если точнее -- татарку, как и Равиль (татар в М-ске жило тысяч триста); та чрезвычайно обрадовалась случаю поделиться лезущею изо всех отверстий ее крепко сбитого тела радостью: вышла замуж за москвича, кандидат наук, трехкомнатный кооператив, заграничные командировки, -- и, с высоты своего нового положения, несколько покровительственно поинтересоваться: а ты как здесь? В отпуск приехал? Сказав в двух словах, как здесь он, Арсений осторожно забросил удочку насчет Равиля в связи с трехкомнатным кооперативом; осторожничать оказалось ни к чему: крючок проглотился мгновенно и с большим аппетитом: ну да, еще бы! -- Равиль, звезда м-ской студенческой элиты, вход в которую Раузе был затруднен до недоступности, становясь московским ее гостем, становился автоматически другом Раузы, чем давал ей возможность значительно возвыситься как в собственных, так и в мужа и новых своих знакомых глазах. Пусть сегодня же и переезжает! Мы с Ванечкою одни, две комнаты пока, Рауза многозначительно погладила свой вполне на взгляд плоский живот, свободны. И ты приходи, добавила милостиво. Адрес не потеряешь?

На Равиля, который в грязь лицом не ударил: пел, шутил, рассказывал в лицах анекдоты про Политбюро, -- Рауза пригласила человек восемь знакомых, но заметил Арсений только красивую крупную женщину, внешне напоминающую давнюю идеальную Арсениеву любовь -- киноартистку Беату Тышкевич. Имя Раузиной Беаты было Юлия, звали ее пани Юлькой, и при ней неотрывно находился невзрачный рыжеватый человечек из Госкомитета цен -- ее муж. Совершенно непонятным представлялось, как решилась эта статная красавица выйти за скучного плюгавенького уродца, но еще непонятнее стало, когда Рауза рассказала по секрету Арсению и Равилю, что уродец, кажется, всерьез собирается пани Юльку бросать и что та потому и такая нервная последнее время, что руками и ногами за уродца цепляется. Неоднократно поймав Равиля на определенного рода, так сказать, облизывающихся взглядах в сторону пани Юльки, которая опрокидывала рюмку за рюмкою, Арсений решил добычу не упускать; он дождался удобного момента: муж пани Юльки задремал в уголке дивана, Равиль только что начал петь длинную, почти бесконечную балладу про МАЗы, -- выбрался из-за стола; проходя мимо пани Юльки, шепнул ей на ухо что-то насчет двух слов, которые ему совершенно необходимо -- и так далее, и скользнул на кухню ожидать результата. Арсений загадал даже, что, мол, если она явится, тогда... а уж если нет, то, мол, и Бог с нею. Пани Юлька явилась, и Арсений с ходу, с места в карьер, со всею возможною страстностью налетел, заговорил, сбиваясь, но красиво, что как, мол, она, пани Юлька, великолепна, как идет ей гордое ее пани, ив каком, мол, он, Арсений, необоримом от нее восторге, и что черт с ним, с этим плюгавеньким, пусть, мол, катится на все четыре стороны, ко всем чертям пускай катится, коль неспособен оценить такую... -- и дальше в подобном же роде, дальше, дальше и дальше. Да не нужен он мне совсем, пьяными слезами разрыдалась вдруг, когда про мужа давно проехали, пани Юлька и припала к Арсениевой груди. Я и одна проживу, безо всякого мужа, и даже еще лучше. Конечно, конечно, милая, радовался Арсений столь легкой победе и гладил Юльку по роскошным ее платиновым волосам. Конечно, проживешь. Он еще пожалеет, а я и без него ребеночка рожу! Я сама выберу, от кого родить. Подумаешь! Когда мы с тобою увидимся? психотерапевтическим тоном спросил Арсений. Когда? Где? И тут пани Юлька, словно очнувшись, словно впервые заметив, что говорит не с мужем и не с подружкою, а с каким-то абсолютно незнакомым мужчиною, резко толкнула Арсения в грудь и голосом все еще нервным, истерическим, но неизвестно где набравшим и обиженного высокомерия, произнесла: как вы смеете делать мне грязные предложения?! (Почему, собственно, грязные? безуспешно попытался возмутиться Арсений.) Я замужняя женщина, и если моя служба... пани Юлька снова разрыдалась, снова толкнула Арсения, который на сей раз стоял на достаточно целомудренном от нее удалении, и убежала в комнату, откуда доносились предпоследний куплет бесконечной Равилевой баллады и высокое похрапывание плюгавенького. Сумасшедшая, пожал плечами покрасневший от неловкости положения, в которое поставила его пани Юлька, Арсений. Чокнутая. Пусть спит с плюгавеньким, пусть спит с Равилем, пусть хоть со всею Москвою спит -- мне это безразлично до зевоты! Однако вернуться к гостям почему-то показалось стыдно; Арсений воровато оделся и по-английски покинул трехкомнатный кооператив Раузина мужа.

Весь следующий день и следующий за следующим Арсений поджидал Равиля, даже на занятия не пошел, поджидал рассказ о том, что же произошло дальше, хоть и убеждал себя всячески, что никакого особенного дальше не было, быть не могло, что надо родиться полным кретином, чтобы придавать даже минимальное значение пьяной выходке истерички, выходке, про которую сама истеричка забыла в ту же минуту, -- но Равиль не появлялся, с первобытной наивностью избалованного дитяти забыв гостеприимный кров, едва оказался под другим. Первое время Арсению большого труда стоило держать гонор, не ехать к Раузе, но постепенно все успокоилось и полузабылось в мало-помалу налаживающемся ритме новой московской жизни.

52. 13.51 -- 14.02

Арсений! Ты что, спишь, Ася! Смеющийся Аркадий тряс Арсения за плечо. Тебя Вика просит зайти. Вика? Арсений медленно выбирался из оцепенения. Зачем? Кто может знать заранее, профилософствовал Аркадий, зачем просит зайти Вика? Арсений скользнул глазами по стихотворению, уставясь в которое и оцепенел: ...привычка жить и ужас умереть... закрыл блокнотик, взял вычитанные гранки и пошел к двери. Если убьют, пошутил на прощанье, прошу считать коммунистом. А если нет, завершил шутку Аркадий, так нет?

Я вот слышала, Арсений Евгеньевич, сказала Вика, что брат вашей бывшей жены знает японский. Откуда она это слышала, сука гебешная?! Когда Арсений говорил с нею о своей жене и о ее брате?! Да, Виктория Ильинична, действительно знает. Вы не могли бы связаться с ним, попросить перевести нам одну картину? Мы, разумеется, заплатим ему. Послезавтра, в два. Конечно, Виктория Ильинична. Я ему позвоню. Миша! Я, который заходит к Гарику, в сретенскую комнату с камином, -- это же Миша! А ключ Мише нужен от дачи Гарика -- чтобы отвезти туда Марину. И кошмары про китайцев сочиняет не Миша, а Гарик, плавая в клубах дорогого табачного дыма, -- разряжается от перевода с аварского. Ну да, именно так собирался в свое время повернуть Арсений известный сюжет! Марина мужа бросает, а Мише бросить Галю не хватает в последний момент смелости. В результате Марина переезжает к Гарику, в каминную комнату... Позвоню-позвоню. Если он сейчас в Москве. Только мне бы желательно знать результат сегодня. Конечно, Виктория Ильинична. Я могу идти?

Арсений вернулся в отдел (что Вика? спросил Аркадий. Вика в полном порядке: руководит), нашел в записной книжке Мишин служебный телефон, набрал номер. Занято. Еще раз набрал минуты через три. Занято снова. Сел. Стал ждать.

53.

Месяца полтора спустя Арсений, туповато лежа в мансарде бездельным воскресным вечером, решил-таки навестить Раузу. Ему были в меру рады и рассказали, что Равиль успешно сдал сессию и укатил в М-ск (даже не попрощался, обиженно подумал Арсений, но кивнул очень независимо и понимающе), пани Юльку муж бросил-таки, а она, Рауза, живет замечательно и чувствует себя совершенной москвичкою. Позвать пани Юльку сюда? Не стоит: Ванечка не слишком ее жалует. Арсений хочет ее навестить? Ради Бога, третий этаж, квартира такая же, как наша.

Дома пани Юльки не оказалось; Арсению, который еще какие-то два-три часа назад и помнить про нее не помнил, вдруг сделалось донельзя важно увидеть пани Юльку, увидеть вот именно сегодня, вот именно сейчас, и он решил дождаться ее во что бы то ни стало. В час без четверти, когда еще можно было, поспешив, успеть на метро, на ту самую станцию «Ждановская», возле которой пару лет спустя положит на рельсы голову гениальный физик, дав повод Арсению написать рассказ «Мы встретились в Раю...», рассказ, что читает сейчас Аркадий, после чьего одобрения «Мы встретились в Раю...» войдет в Арсениев роман «ДТП» седьмою главою, -- итак, когда на метро еще можно было успеть -- денег на такси у Арсения в те поры не водилось, -- он выругал себя последними словами, решил определенно, что пани Юлька сегодня домой не вернется (еще бы: бросил муж -- тут же и ударилась в блядство; женщина -- она женщина и есть!) -- и все-таки остался шагать перед подъездом, как часовой, которого забыли снять с давно упраздненного поста. Около трех пани Юлька, опять сильно пьяненькая, подкатила на «волге» без шашечек и, увидев Арсения, сказала ему, словно расстались вчера, а до того их связывали давние и тесные узы: дождался? Ну, коль дождался -- заходи.

Наутро, после еще одного, уже трезвого, тура любви, пани Юлька вновь разразилась истерикой: ну что, я похожа на блядь?! Скажи, я похожа на блядь?! Для проведения подобной экспертизы Арсению явно не хватало пока исходных данных, хотя, учитывая обстоятельства ночного поведения пани Юльки и легкость ее сближения с практически незнакомым человеком, весы должны были склониться скорее в положительную, нежели в отрицательную сторону. Однако Арсений промычал хоть и неопределенно, но все же отрицательно. Да! продолжила пани Юлька. Да! у меня такая служба! Да, я коммерческий секретарь, мне приходится присутствовать на деловых банкетах, которые иногда заканчиваются и в четыре утра! Но это не значит, что я там обязательно должна со всеми спать! А хоть бы и со всеми! -- Арсений, наверное, взглянул на пани Юльку такими же глазами, какими смотрел на нее в последнее время плюгавенький, и пани Юлька пошла выговариваться, что называется, до последнего. Хоть бы и со всеми! Откуда этот кооператив взялся, который он даже заикнулся разменять?! Откуда машина, которую я ему подарила?! На его сто двадцать рублей?! (Пауза.) Просто так, мой миленький, денег у нас не платят! Не платят! А я не проституткой работаю! Я коммерческая секретарша! У меня оклад такой! Государственный, между прочим, оклад!

Сейчас исходных данных, пожалуй, уже доставало, но не ко времени, не к настроению было Арсению обнародовать результаты экспертизы: за минувшую ночь он получил слишком много ошарашивающих ощущений и впервые -- до провинции мода всегда идет медленно -- познакомился с так называемым минетом, -- потому и решил, невзирая на ее грязную профессию, не расставаться с новой любовницею, но со временем непременно ее спасти,-- как лет сто назад спасали Арсениевы предшественники девушек из публичных домов. Чем это обычно у предшественников заканчивалось, Арсений предпочел покуда не вспоминать.

Пошли поначалу почти ежедневные (еженощные), потом все более и более редкие встречи, которые Арсений никогда не забывал предварить звонком во Внешпосылторг, причем, видно, из врожденного чувства такта, о деловых банкетах не заикался, а просто спрашивал пани Юльку, расположена ли она сегодня увидеть его, Арсения, и в котором часу. По мере того, как удовольствия, доставляемые Арсению пани Юлькою, становились все привычнее, желание общаться с нею ослабевало, а миссия спасения, к которой Арсений пока еще медлил приступать, поджидая удобного момента, стояла на месте. Одним -- его и прекрасным-то язык не поворачивается назвать -- утром пани Юлька сообщила Арсению, что беременна, и позвала переехать к ней с тем, чтобы, когда юридически зафиксируется ее развод с плюгавеньким, оформить отношения. Ну, милая... -- И как только Арсений нашелся столь быстро и столь больно ударить пани Юльку! Ну, милая, ты и хватила! Откуда ж мне знать, что ребеночек родится мой? Откуда это знать и тебе? С твоими банкетами? Сколько я помню, ты тогда, у Раузы, говорила, что никакого мужа тебе не надо, что ты заведешь и воспитаешь младенца сама: вот и прекрасный повод поступить по собственной теории. А начальство тебе поможет. Выплатит компенсацию за профессиональное, так сказать, заболевание. Да я и женат! вспомнил Арсений, наконец. С пани Юлькою случилась истерика, которых с нею не случалось давно, с того самого утра, и Арсений, припечатав, что бабьих скандалов терпеть не намерен, гордо удалился из дома на «Ждановской», гордо и, как ему казалось, навсегда.

Впоследствии, анализируя историю с Нонной, он заносил этот уход в свой актив: как же, добровольно отказался и от Прописки, и от квартирки, и от красавицы-польки жены, работающей во Внешпосылторге. Коммерческим секретарем.

54.

С мягким скрипом приотворилась полированная дверца платяного шкафа, и тот глянул четырехглазо капитанским погоном Юлькиного гебешного кителя: это Арсению, правящему пятую главу «ДТП», пришло в голову сгустить предлагаемые обстоятельства: не секретарша, а офицер! Идея поначалу показалась захватывающе гениальною, он сгустил, пройдясь простым карандашиком по тексту, появилось несколько приятных периодов и словосочетаний: попроси компенсацию у генерала, я с ГБ никаких дел иметь не собираюсь, даже интимных, беременный капитан, -- но по сути в истории не переменилось, кажется, ничего. Как же так? Растерянный Арсений отказывался верить своим глазам. Как же так?! Я сгущаю, сгущаю, а оно -- ничего?..

И обреченно полез под стол искать оброненный на прошлой неделе ластик.

55.

Очередная сессия призвала Равиля в Москву. К Арсению он зашел только однажды и то как-то вскользь, по делу. Потом они случайно встретились в том же переходе, в каком Арсений годом раньше встретил Раузу. На Равилеву руку опирался сильно беременный коммерческий секретарь. У нас через неделю свадьба, пояснил Равиль. Поздравляю. Пани Юлька стояла как ни в чем не бывало, стояла, словно и не существовало никогда их с Арсением пяти безумных месяцев; знал ли про эти месяцы Равиль, так и осталось для Арсения тайною: узкие восточные глаза друга, как бы ясно ни смотрели, продолжали заключать изрядную толику неизвестности.

Арсений долго мучился ревнивым вопросом: не был ли Равиль Юлькиным любовником до него, Арсения; не от Равиля ли, собственно, и беременна пани Юлька; и если так, то как все же правильно он, Арсений, поступил, уйдя, -- мучился, пока кружным путем не узнал, что брак Равиль с пани Юлькою задумали фиктивный: она прописывает мужа в Москве, он дает фамилию ее ребенку. Последний родился точно в срок, предположенный не желавшим изо всех сил никаких сроков предполагать Арсением, получил польское имя от пани Юльки, татарские фамилию и отчество от Равиля и черты лица, кажется... а впрочем, черт их, черты лица, разберет!

Как-то Равиль позвал Арсения в гости. Арсений не спал ночь в терзаниях: идти или не идти -- и все же пошел; пани Юлька встретила его как полагается встречать старого друга мужа, которому вообще-то сейчас не до друзей, -- ибо фиктивный брак мало-помалу перерастал в натуральный: Равилю, разумеется, лень было искать квартиру (что, в оправдание его заметить, непросто в Москве и очень дорого), готовить еду или бегать по столовкам, клеить, наконец, на улице сомнительных девочек. Брак, однако, оказался чреват не одними удобствами, но и обязанностями: походами в магазин, на рынок, в молочную кухню; стиркой пеленок; семейными визитами к родственникам жены, которых оказалось великое множество, и, наконец, самым для Равиля страшным: подробным отчетом супруге в использованном времени; нет, не отчетом, конечно, но... Словом, когда Равиль испытал все эти прелести на своей шкуре -- раньше, с Людмилою, Равиль жил как хотел, теперь пани Юлька заставляла жить как положено,-- ушел.

Начались поиски по возможности необременительной работы, стороженье во МХАТе, дворничанье в Литинституте (словно такие места службы и впрямь повышали престиж профессии дворника или сторожа), новая волна сближения с Арсением. Так и не научившись стабильно зарабатывать на квартиру, Равиль обосновался в конце концов в мансарде, сделав своей кроватью старый сундук в коридоре под лестницею. Равиль был обаятелен, и соседи Арсения постепенно сдружились с ним, слюбились, не гнали, не доносили коменданту и милиции. Года два пани Юлька терпела, но то ли нашелся очередной кандидат в мужья, то ли надоело платить ежемесячные пятерки, которыми оборачивалась для нее мертвая Равилева душа (не столько, наверное, пятерок жалела пани Юлька, сколько обижало наплевательское Равиля к пятеркам этим отношение), -- но пани Юлька с Равилем развелась и из квартиры, а стало быть, и из Москвы -- выписала. Равиль помечтал-помечтал: а не подать ли, мол, в суд, а намечтавшись вдоволь, уехал в провинцию, и вплоть до той зимней ночи в Н-ске, когда прозвучали стихи про смерть на балконе, друзья не виделись.

Как-то недавно старая м-ская знакомая Арсения, встретив его на улице, сказала: знаешь, на днях заходила к Раузе. У ее соседки сын -- вылитый ты! Только бородку вот отрастить. Ну? удивился Арсений. Случаются же совпадения! -- И снова мучился целую ночь: месячный младенчик с удивленно открытым ртом и сосредоточенными зелеными глазками витал перед мысленным взором таким, каким увиделся в первое и последнее их свидание.

Глава шестая
ЖРЕЦЫ ИДЕОЛОГИИ

И станут братия все люди,

и каждый -- милиционер.

Д. Пригов

56. 14.15 -- 14.17

Небольших размеров половинка человечка, одетая в темный пиджак, обсыпанная перхотью и обутая в стоптанный, заляпанный грязью башмак, просунулась в щель приоткрытой двери, сказала сладеньким бабьим голоском: что, мальчики? Подорвем экономическую мощь социалистического государства? Хи-хи. А где Яневская? Как всегда, обедает? Хи-хи-хи -- и исчезла. Про экономическую мощь -- это была шутка человека, Игоря Целищева, заведующего публицистическим отделом, которую, услышанную месяца полтора назад, Игорь ежедневно повторял: с тех пор как кофе подорожал, в редакции перешли на чай, и вот призыв к подрыву представлял изысканнейшее, остроумнейшее -- на взгляд Целищева -- приглашение к столу.

После вчерашнего я с этим пидарасом не то что за стол -- на одном гектаре гадить не сяду, чуть слышно произнес обычно громкий Аркадий в ответ на молчаливый Арсениев вопрос. Он меня вчера снова закладывал Вике и шефу. Шепотом Аркадий говорил потому, что новый главный велел сломать в редакции все кирпичные стенки между отделами и разгородить помещение тонкими застекленными деревянными рамами, более приличествующими на первый взгляд какому-нибудь японскому домику из оперы Пуччини, нежели солидному идеологическому учреждению. Взгляд же более пристальный обнаруживал как раз идеологическую подоплеку реконструкции интерьера: она позволяла каждому контролировать если не мысли -- во всяком случае речи соседа справа и слева. Впрочем, была в этом и некая прелесть: можно переговариваться с коллегами, не покидая отдела.

На одном гектаре с ним ты все равно гадишь. И я тоже. Все мы тут гадим на одном гектаре. Поэтому ты как хочешь, а я пошел пить чай.

57. 14.18 -- 14.32

Сколько? Полтора. А Фицджеральд есть? В воскресенье на рынке полно было. Почем? Семь с половиной. И там, помню, как раз писали, что наиболее яркий индикатор экономического краха государства... Просто популяризация: ну, будто симпатичный человек прочел Мастера вслух. На прошлой неделе -- семь-ноль. А ты за своего чего хочешь? Города и музеи мира. Две ночи стояла, записывалась. Полгода ждала, бегала любоваться, следила, как очередь движется. Отсутствие мяса, подорожание кофе, разные эрзацы и все такое. Причем где-то у нас читала: про фашистскую Германию, что ли. А он говорит: не ЦСУ, а прямо ЦРУ: такое впечатление, будто все мы -- государственные преступники. Прочитал, высказал попутно пару мыслей. Так что в прямом смысле это и не театр вовсе. Получаю открытку, прихожу, а мне вместо финского кабинета югославскую «Монику» суют! -- в комнате, где проходили чаепития, так называемом конференц-зале, хоть никаких конференций там сроду не устраивали, стоял длинный, составленный из трех канцелярских, стол; на конце его, примыкающем к окну, кипел электросамовар; посередине располагались вазочки с сухарями, печеньем, соломкой; перед каждым из десятка сотрудников, удостоенных приглашения (род клуба: только свои), дымилась чашка, -- ты знаешь, что у меня нету. Тогда Овидия и двух Мастеров. Кого? Это еще у Ромма. «Обыкновенный фашизм». Когда он сдавал картину в Госкино... Обрабатываем, говорит, разные таблицы, и волосы дыбом встают. Уже за одно то, что ты в курсе всего этого, тебя следует расстрелять как последнего диссидента и врага народа. А ты говоришь: статистика. «Вишневого сада» не видел, но думаю, что играть его там некому. Ну какой из Высоцкого Лопахин? Смех один! А взять пришлось. Так что если кому «Монику» надо, дай мой телефончик. Вмазался он, конечно, круто. А рядом такая баба сидела, блондинка! И вовсе не баба. Карга лет пятидесяти. А я говорю: блондинка, сам видел! Ромм тогда возьми да и брякни вслух, на голубом глазу: вы могли, мол, подумать, что это про нас?! Купил их, одним словом. Да Доронина давно развелась, она сейчас за сыном Гришина! Кавабату и Фриша. Я ж сам Мастеров собираю. Твое дело, старик. И заметь, говорит, у нас почти тысяча человек, и все все понимают. Памятник Неизвестному Маршалу: ИМЯ ТВОЕ БЕССМЕРТНО, ПОДВИГ ТВОЙ НЕИЗВЕСТЕН. Как раз в этом и юмор, что все все понимают -- от министра до таксиста -- а делают вид, что не понимают ничего. В основном потому, что всех это устраивает. Ладно, старуха. Умер-шмумер, был бы здоров. Все там будем. Тут-то наша высшая свобода и есть: слово не означает дела, и наоборот. Самое что ни на есть демократическое государство: живем по воле большинства. Люмпен-демократия! А про медаль слыхал? ЗА ВОЗРОЖДЕНИЕ ЦЕЛИННЫХ И МАЛЫХ ЗЕМЕЛЬ?

Дайте-ка лучше я вам анекдот расскажу, не выдержав, вмешался Арсений: все-то он сегодня норовил куда-то вмешаться. Риск по-французски -- это когда десять французских парней выпивают десять бутылок коньяку и едут к десяти женщинам, наверняка зная, что у одной из них сифилис; риск по-американски -- это когда десять американских парней выпивают десять бутылок виски, садятся в десять автомобилей и с погашенными сварами мчат на полной скорости к пропасти, наверняка зная, что у одной из машин не работают тормоза; и, наконец, риск по-русски -- это когда десять русских парней выпивают десять бутылок водки -- иногда им и чая хватает, вставил Арсений отсебятинку -- и начинают рассказывать политические анекдоты, наверняка зная, что как минимум один из них -- стукач.

Ты на кого намекаешь?! взвился Игорь Целищев. Ты на кого про стукача намекаешь?! Но тут очень удачно, очень кстати раздался коридорный звонок. Что звеним? как ни в чем не бывало осведомился Арсений у Целищева. Очередная порнушка? Почему порнушка? -- Целищев предпочел счесть Арсениев вопрос за извинение, чем остаться без последнего вообще; Арсений тоже предпочел зря отношений не обострять. Почему порнушка? Порнушка позже. Собрание. Поспешно доглатывая чай, толкаясь в дверях, десять русских парней поперли из конференц-зала. Арсений глянул на доску объявлений, -- как же он раньше-то не заметил, не слинял вовремя! -- СЕГОДНЯ В 14.30 СОСТОИТСЯ ОТКРЫТОЕ ПАРТИЙНОЕ СОБРАНИЕ НА ТЕМУ: РАБОТА ЛЕОНИДА ИЛЬИЧА БРЕЖНЕВА «ЦЕЛИНА» И НАШИ ЗАДАЧИ В ЕЕ СВЕТЕ. Ты случайно не знаешь, -- догнал Арсений Целищева, чтобы лишний раз подтвердить ему, что все они свои,-- какое отношение наш журнал имеет к сельскому хозяйству? И попытался проскользнуть в отдел. Не тут-то было: неизвестно откуда возникла на пути Вика. Арсений Евгеньевич, пропела игриво, вы ку-да-а? Работать! Я же не член партии. Вика, кажется, не заметила иронии и продолжила вокализ: а собрание-то у нас откры-ы-тое-е... Сколько я понимаю в русском языке, перешел Арсений в прямое контрнаступление, слово открытое означает, что туда можно приходить. А не должно! Тут уж Вика не выдержала, посуровела: плохо вы понимаете в русском языке. Для советского журналиста -- плохо! Русский язык -- язык в первую очередь партийный. Язык победившего пролетариата. Читайте: явка обязательна.

Прежде чем залупаться дальше, следовало подыскать себе место. Воспоминания о не так давнем полугоде безработицы было еще слишком свежо, и Арсений побрел в кабинет главного.

58. 14.33 -- 14.56

Непривычная для глаза мизансцена: за огромным, полкабинета занимающим столом расположились вместо хозяина неизвестно когда влетевшая в редакцию птичка Люся Яневская, вся деловая: шариковая ручка, стопка дефицитной финской бумаги; и вполне еще годящаяся в дело -- подступаться к которой, впрочем, не хотелось в связи с легким идеологическим блеском ее глаз -- Галя Бежина, сорокалетняя дама из отдела документалистики. Сам же главный, снятый недавно с очень высокого поста за полный развал советского кинематографа, скромно и незаметненько, демократично, сидел среди народа. Ничем старались не выделиться и остальные трое начальников: зам, переведенный с повышением из «Комсомолки» и пребывающий не в ладах не с одним кино, но и -- видно, держали его здесь за что-то другое -- с русским языком тоже, парторг Вика и, наконец. Тот, Кто Хитро, Но Добро Прищурясь, Висел На Стене. Все четверо демонстрировали, что они здесь на общих основаниях и потому тянуть за язык никого не собираются: рядовые присутствующие имеют, дескать, возможность проявлять политические активность и грамотность совершенно свободно и самостоятельно. Открытое партийное собрание, сказала Галя, убедившись, что никому из сотрудников редакции повинности избежать не удалось, разрешите считать открытым. Слово для доклада представляется главному редактору журнала Прову Константиновичу Ослову.

Моложавый, подтянутый, краснолицый человек в тонкооправленных импортных очках, с седоватыми волосами, зачесанными la Stalin, обнаружился голосом через два стула от Арсения: если товарищи не возражают, я прямо отсюдова, с места. Товарищи не возражали. Они понимали, что Ослов прост, как правда. Что это -- ленинский стиль руководства. Мы все с огромным волнением прочитали и еще раз перечитали гениальную работу Леонида Ильича Брежнева Лично «Целина», начал бубнить по бумажке главный, и голос его от слова к слову все больше напоминал голос самого автора гениальной работы; губы костенели, взгляд тупел, шея слоновела, ...подчеркивает революционное значение освоения целинных и залежных земель. В те послевоенные годы, когда народу нечего было есть (Другое дело сегодня! -- мысленный либеральный пыл Арсения, разожженный с утра, никак не унимался, хоть кол на голове теши!), партия приняла мудрое решение, сравнимое только» (Словно не в результате мудрых решений, сравнимых только... народу и стало нечего есть, молча продолжал растравлять себя Арсений) ...и сотни тысяч комсомольцев, невзирая на суховеи, с которыми партия помогала успешно справляться... (Арсений вызвал в памяти впечатления недавней целинной командировки: бескрайние пустыни без почвы, унесенной ветром, -- бывшие некогда сплошными коврами степей -- пастбищами огромных стад скота; в Уральске, столице мясного края, традиционные среднеазиатские манты начиняют... привозной океанской рыбою! масло появляется только в конце месяца, да и то из-под полы, по двойной, по тройной цене! огромные, почти военные очереди выстраиваются на улицах за... карамелью!) ...и поэтому трудно переоценить...

Неуправляемая, горячая волна, похожая на ту, в стекляшке, или прошлую, по поводу старушки антисемитки, подкатила к горлу, и Арсений почувствовал, что, кажется, несколько перегнул палку внутреннего возмущения, что вот-вот, распрямившись в палку возмущения внешнего, она так вмажет самому ему меж глаз, что не очухаться и до смерти, почувствовал, что пора отрубаться, переключаться на что-нибудь нейтральное, а так как читать, писать или дремать под недреманным оком демократичных надсмотрщиков тоже представлялось рискованным, нашел занятие внешне невинное: перебирать глазом присутствующих коллег, мысленно фотографировать лица.

Первым по часовой стрелке сидел не допущенный в руководящую четверку ответственный секретарь с вызывающе -- по нынешним временам -- непартийной седою бородкою. Он налагал на чело печать мыслителя, прямо тут же, на ходу, делающего соответствующие докладу оргвыводы. В минуты наивысшего интеллектуального парения ответственный даже позволял себе либерально вскидывать ногу на ногу, обнажая между носком и штаниною полоску розовых китайских кальсон, и притенять ладонью утомленные полузакрытые глаза.

Дальше сидел Целищев. От каждого слова Прова он просто кончал. Тут все было ясно.

Бородатый, с международным именем, спецкор, статья которого даже ходила одно время в самиз