Т.
СРЕДИ ЛЮДЕЙ

Глава семнадцатая
ПОСЛЕДНИЙ ПОЕЗД

Боже, что за жизнь наша! Вечный раздор мечты с существенностью!

Н. Гоголь

175. 1.08 -- 1.10

Я один в семи вагонах,

и на долгих перегонах

бьет, мотает мой состав, --

прикрыв глаза, сидел Арсений на мягком диване, ограниченном с одной стороны никелированным перильцем, с другой -- внутренним торцом пустого вагона метро; легкий, не нагруженный пассажирами поезд непривычно раскачивало, и обклеенная линкрустом, стократно выкрашенная стенка в такт качанию легонько поколачивала склоненную к ней Арсениеву голову, где так же ритмично перестукивали слова:

Свет то вспыхнет, то потухнет,

голова болит и пухнет,

точно выбитый сустав, --

и не разобраться было, откуда являются наркотические, успокаивающие почти разрывное биение сердца строчки: складываются ли прямо сейчас, нашептываются ли неким Несуществующим или припоминаются сочиненные неизвестно когда, кем и зачем:

Голова болит и пухнет,

точно выбитый сустав.

Ни на следующей станции, ни через одну поезд не встретили свистки, наряды милиции, шеренги служителей в черных мундирах, Арсения не выволокли на перрон, не заломили рук, не потащили куда-то в подвал, и кровь постепенно стала униматься, пульсировать в висках не так уже больно, не так бешено, и все препятствия, все преграды на пути к последнему поезду -- ради их преодоления Арсений каких-то несколько минут назад готов был пойти чуть ли не на смерть, на убийство, на взрыв мавзолея ли, метрополитена, всей ли Москвы! -- представились сейчас не более чем комическим, не стоящим ни внимания, ни эмоций, во всяком случае отрицательных, qui pro quo, а сам Арсений, только что бежавший, оравший, бросавшийся на милиционера и на дежурную, вызывал у себя разве улыбку. Но, с другой стороны, не бежал, не орал бы -- так ему и остаться бы на улице, потому что на такси денег нету: все положено утром в сберкассу, -- Олиной квартиры он в жизни не отыскал бы, да и неловко туда соваться после случившегося, -- остаться бы на улице до половины шестого, до открытия, и мало что намерзнуться вдоволь -- еще и пропустить автомобильную запись.

Выбежав от Икалтойской, Арсений огляделся: автомобили, автомобили, автомобили -- в ряд, вдоль подъездов, мертвые, выстуженные, пустые автомобили жильцов, ни души вокруг, спросить дорогу к метро просто не у кого -- и наугад, понадеявшись на интуицию городского жителя, двинулся по диагонали огромного двора, которая в местах, где пересекала участки газонов, материализовывалась кусками натоптанной тропинки. Черная, застывшая зыбью грязь обступала относительно светлую тропинку с обеих сторон, а порою покушалась и на ее утоптанную плоть, и тогда тропинка защищалась положенными плашмя кирпичными половинками да обломками случайных досок. На улице стоял не замеченный из машины, а может, только в последние полчаса и упавший на землю весенний ночной морозец, и корочки льда, на которые израсходовался весь скудный запас воды маленьких, в асфальтовых выбоинах обосновавшихся лужиц, за белизною своею скрывали пустоту и приятно похрустывали под ногою. Времени в распоряжении казалось достаточно, и Арсений шел хоть быстро, а без истерики.

Через соседний двор боязливо пробежала далекая женская фигурка. Простите! крикнул Арсений. Где тут метро? Но ответа от опасливой горожанки не получил, зато в щель между голубыми гранями шестнадцатизтажных коробок увидел сквозь темные кружева деревьев цепочку сильных люминесцентных фонарей, обозначавших трассу; редкие машины неслись по ней во весь опор. Арсений вспомнил, что постеснялся попросить у Юры трешку, -- сейчас она бы оказалась как нельзя более кстати, пошарил в карманах: и двух рублей, вместе с мелочью, не наскреб, впрочем, подумал, на метро доберусь быстрее.

Однако уже два, уже три квартала по проспекту прошел Арсений, уже поглядывал на часы, уже шаг прибавлял, а двусмысленной аргоновой буквы М все не возникало в поле зрения. Из-за угла появилась пара, на которую Арсений едва не налетел и спросил о дороге. Та оказалась вбок и назад, -- вот тебе и интуиция! -- но, как ни спешил, как ни топтался на месте, пытаясь топтанием этим ускорить довольно толковые объяснения симпатичного парня, Арсений не смог себя удержать, чтобы краем глаза, осторожненько, а то чего доброго и по роже схлопочешь, -- разглядеть лицо женщины, ибо черты его пускали в ход какое-то ускользающее воспоминание: Арсений, несомненно, встречался с женщиною раньше, но когда, где? Вспомнить так и не удалось, а объяснение закончилось, и, поблагодарив, Арсений двинулся в указанном направлении. Было уже без семи час. А далеко идти? крикнул вдогонку паре. Не очень, отозвался парень. Минут пятнадцать! Ничего себе! -- у Арсения снова все захолонуло, и он припустил во весь дух.

Он бежал с такой скоростью, к какой, вечный троечник по физкультуре, и способностей в себе не подозревал, и, хоть основные мысли, простые и однообразные: успеть! успеть! только бы успеть! были мощны и ритмичны, всего сознания не занимали, и в свободной его области возникла ироническая констатация: а Профессор-то оказался до смешного прав. Он, помнится, говорил, что ради женщины через всю Москву я пешком не пойду, а ради джинсов -- пойду. Джинсы, автомобиль -- разница невелика, зато я не иду, а бегу, и вдобавок -- от женщины!

Наконец вдалеке показалась заветная буква М, показалась на миг и погасла. Все! понял Арсе ний. Час! Закрыли, но скорости не скинул. Тетенька, милая, в дико й задышке обратился к стоящей на входе невозмутимой служительнице. Ну, что вам стоит?! Поезда-то еще идут. Последний в час только с конечной отправляется! Здесь-то будет когда! Не положено, припечатала тетенька. Пустишь вас, а потом отвечай! Перед кем отвечай-то? Арсений еще удерживал себя от взрыва, еще пытался говорить добродушно-просительно; даже, что ли, с оттенком юмора. Спят уже все! Перед кем на до! не приняла служительница Арсениев тон. Тогда Арсений достал жалкий свой рубль, выгреб мелочь. Тетенька презрительно скосилась на гроши, все, что ли? спросила и на утвердительный кивок, на извиняющиеся разведенные руки извлекла из кармана свисток и пронзительно в него заверещала. Тут же за ее спиною появился из мрака милиционер. Товарищ сержант, переключил Арсений просительную энергию на начальство повыше. Честное слово, позарез надо уехать! Им всем позарез, прокомментировала служительница, хотя Арсений с этой стороны вестибюля стоял один. Взятку пытался дать. Рубль! Взятку, говоришь? нисколько не заинтересовавшись проблемами Арсения, начал расстегивать сержант полевую сумку. Придется протокол составлять. Поезд уйдет, как-то очень беспомощно, наивно, неуместно выговорил Арсений. Зачем протокол? но тут тетенька принялась принюхиваться, Арсений попытался задержать дыхание, но поздно: да он вдобавок и пьяный!

Ненависть сдавила горло, в глазах сделалось темно. Уже Бог с ним, с поездом, думал Арсений. Бог с ним, с автомобилем! Ненавижу! Всех не-на-ви-жу! а поезд как раз и загромыхал из тоннеля, совсем близкого к поверхности на этой окраинной станции, и Арсений сам для себя неожиданно -- может, и впрямь пьян был от тех Олиных полутора стаканов! -- сжав кулаки, набычив голову, рванулся напролом между тетенькою и сержантом, туда, вниз, в преисподнюю. Засвистели свистки, застучали башмаки за спиною, но спасительная дверь последнего вагона схлопнулась, сперва ослабив звуки погони, а там и оставив ее где-то сзади, далеко-далеко.

176.

С Профессором Арсения познакомила Наташка, та самая Наташка, несостоявшаяся вдова Комарова, прототипа проверяющего, о которой шла речь где-то в начале «ДТП». Ты не подумай, сказала она. У них там никакой распущенности. И каждый кончает исключительно на своей. В дионисиях, между прочим, участвует и его жена. В чем, в чем? переспросил прыснувший Арсений. В дионисиях. Профессор возрождает античные обычаи. Он считает, что единственная духовная опора, которая осталась нам в этой жизни, -- секс. Арсению вспомнились люди, считающие, что единственная духовная опора, которая осталась нам в этой жизни, -- религия, спорт, собрания сочинений, йога, телепатия, охота, НЛО, выпивка, каратэ и так далее, далее и далее, -- и он снова улыбнулся. И нечего скалиться! отрезала Наташка. Не нравится -- не ходи. Тоже мне... Поэт!

Профессор встретил их в подворотне кружевного дома на Ленинградском и повел к себе. Во внешности Профессора заметились Арсению две детали: двенадцатирублевые индийские джинсы «милтонс» и очень глубоко и близко друг к другу посаженные глаза; такие глаза Арсений видел всего несколько раз в жизни, и они, без исключений, принадлежали людям со сбитою психикой. Был Профессор лет на десять старше Арсения и, кажется, не профессором, а доцентом; преподавал что-то экономическое. Взглянув на профессоршу, что открыла им дверь, Арсений подумал: от такой жены и он бы, пожалуй, занялся дионисиями.

В комнатах царила мебель. Новенькая, дорогостоящая, труднодоставаемая. Секс, выходило, опора все же не единственная. Профессор включил кассетник с позапрошлогодними шлягерами. Звук подплывал. Ни сигаретами, ни вином, ни даже чаем с каким ни на есть печеньем не угощали. Ничего не оставалось, как завязывать разговор, хоть о погоде, что ли, или еще банальнее -- о политике, -- и Арсений, вообще едва переносивший себя молчащего, взял инициативу. Недавно прочитанная авторхановская «Технология власти» распирала его, и Арсений, не ссылаясь на источник, стал пересказывать своими словами чужие мысли: в стране, мол, существует сейчас три реальные силы: партаппарат, КГБ и армия. Они, мол, находятся между собою в неустойчивом равновесии. И если, дескать, аппаратчики придерживают КГБ, чтобы снова, как сорок лет назад, не быть им пожранными практически без остатка, а гебисты, дескать, выторговывают себе у аппарата определенную свободу действий, без которой им не охранить омертвелую партийную верхушку, -- армию, мол, заботясь о политике внешней, фактически не ущемляют ни те, ни другие. И надо, мол, думать, -- военные рано или поздно этим положением воспользуются. Почти все сегодняшние офицеры, дескать, технари, и в их руках реальная сила. В конце концов им надоест, мол, терпеть над собою тупых политруков, и технари, мол, дадут-таки тем под зад. И, дескать, военный переворот и военная диктатура для нашей страны станет шагом облегчающим, шагом, как ни парадоксально, к свободе...

Книги, подобные авторхановской, раздобывались с большим трудом, а чтение их было сопряжено с возможностью самой натуральной опасности, и потому изложенное в них воспринималось Арсением и читателями его круга достаточно некритично. Изданные за рубежом русские книги настолько пьянили свободою печатно выраженных мыслей, самим прецедентом печатного выражения свободных мыслей, что задумываться над истинностью или весомостью последних не оставалось уже сил. Поэтому увлеченный Арсений не вдруг заметил скептическую улыбку на Профессоровом лице, а когда заметил -- осекся. Ваша теория, любезно запел Профессор, захватывающе интересна, оптимистична и стройна. Но, к сожалению, никак не соотносится с действительностью, которую все мы имеем печальное удовольствие наблюдать ежедневно невооруженным глазом. Система стабильна сегодня, как никогда. Судите сами: какой офицер станет рисковать своей медленной, но верной карьерою и ранней пенсией ради сомнительных результатов более чем сомнительного переворота? Или не офицер. Вы посмотрите: много ли кругом диссидентов? Не таких, как мы с вами, не кухонных. А настоящих? Тех, кто готов и в лагерь, и на самосожжение? Ну? Арсений хотел было возразить, что вот, например... но Профессор упредил его: я не говорю об единичных случаях: они погоды не делают. Делают! хотелось крикнуть Арсению, но Профессор и тут упредил: да и их с каждым годом становится все меньше. Естественно: в цепях, кроме которых диссидентам нечего терять, все больше и больше звеньев изготовляется из полудрагоценных металлов. Вот вы, например, не пойдете на площадь? И я не пойду. И Наташа...

Профессор вещал убедительно и гладко, и Арсений не находил что возразить. На душе становилось как-то совсем уж противно и, видимо, не столько от нарисованной оратором полной безвыходности, сколько от ощущения собственного поражения в разговоре, который так лихо был Арсением начат. Хоть бы он скорее переходил уж к своим дионисиям, раздражился наш герой, и Профессор, словно снова услыхав мысли, сделал изящный пассаж: так что ждать перемен вполне бессмысленно; следует принять Систему как данность и способ существования искать внутри нее, и оседлал -- что сразу заметилось по еще большей обкатанности формулировок и по прибавившемуся в глазах мутному блеску, -- любимого конька. Вот, например, секс: сильнейший рычаг человеческого существования с древнейших времен. Что с ним сегодня сталось? Вообразите: вы узнаёте, что в «Ядране» по номинальной цене дают штатские джинсы. Но в «Ядран» за ними надо непременно идти пешком все тридцать километров и отстоять две ночи. Пойдете? Арсений покосился на Профессоров «милтонс» и задумался над ответом, но вмешалась Наташка: пойду! и Профессор, не дожидаясь, что скажет Арсений, торжествующе подтвердил: пойдете! и встретите у «Ядрана» пол-Москвы. А за самой красивой женщиною, которая наверняка отдастся вам, но на тех же условиях, -- пойти поленитесь. А если случайно в том районе и окажетесь -- конкурентов себе, кроме меня, не обнаружите.

Хоть, в сущности, и неверная, мысль казалась остроумной и отвлекала Арсения от собственного поражения, а, главное, кажется, подводила непосредственно к практике, ради которой Арсений сюда и пришел. Наташка еще с комаровских времен в этом смысле не интересовала Арсения абсолютно, и он волей-неволей стал поглядывать на глухо молчащую, но неотлучно пребывающую в комнате профессоршу. От мысли, что незнакомая, сильно перезревшая женщина начнет сейчас раздеваться в его присутствии, неприятные черты ее туповатого лица стали казаться Арсению почти миловидными, а жирное тело -- чуть ли не желанным.

Время, однако, зашло уже за полночь, и Арсений, вожделея к профессорше, решил спровоцировать практическое воплощение теории ее супруга: нам, сказал, наверное, пора? и встал из кресла, но вместо ожидаемого: как, то есть, пора? Мы же еще и не начинали! услышал: очень приятно было познакомиться, приходите еще. Ну, и где твои дионисии? спросил Арсений Наташку, когда они вышли на улицу. А ты бы больше теорий разводил! Партаппарат! почти грубо оборвала его попутчица, чего раньше себе не позволяла никогда.

177. 1.11 -- 1.15

Время от времени, когда поезд, резко с противным скрежетом-визгом тормозя, вырывался из узких темных тоннелей в относительно просторные, а от безлюдья так и просто просторные залы станций, оставленной гореть половины огней которых все же хватало, чтобы изменить насыщенность вагона светом, Арсений прикрывал глаза, и сквозь касающиеся друг друга ресницы на сетчатку проникали изображения светлых колонн, урн, скамеек. Эскалаторы работали только выпускные; те, что обычно шли вниз, давно омертвели.

Эскалаторы застыли.

На перронах, как в пустыне,

пустота и чистота.

Только жаль, что закрывают, --

ведь нечасто так бывает:

есть свободные места...

Воспоминание, легкое, промелькнуло под темными сводами черепной коробки, воспоминание-догадка: видимое из угла в ракурсе, через два третье на противоположной стороне окно показалось той самой рамою, которая утром заключала блядь, по отражению принятую Арсением за Мадонну. То есть не такой же рамою, что в стандартизированном метрополитене было бы вполне естественным, а именно что той самою.

Преодолев сонную ленивую усталость, Арсений встал из уютного уголка и, покачиваясь на мотающемся из стороны в сторону полу вагона, пересел напротив рамы-знакомки. То ли действительно ее приметы, не зафиксированные сознанием утром, когда отражение владело вниманием, по видимости, безраздельно, запали в память помимо воли сознания и сейчас выплывали на его поверхность, то ли сознанию возжаждалось совпадения, чтобы хоть что-нибудь в этом мире получило хоть какое-никакое подобие смысла, порядка, -- и воображение стало уговаривать память принять свои продукты за ее, -- однако все оказывалось налицо: и точно та же серповидная ржавинка на месте отскочившего с открывальной ручки форточки никелевого покрытия, и точно те же две выпавшие или стершиеся буковки на серой фабричной марке оконного стекла, и точно та же в левом верхнем углу едва заметная царапинка.

И вот уже начали проявляться из глубины стекла высокий выпуклый лоб, огромные темные глаза, белое ажурное плетение шали, но поезд снова сделал финт ушами: выскочил на освещенный перрон, -- и отражение, как давеча, побледнело и стерлось.

178. 1.11 -- 1.18

В одном из сотен закрытых московских кинозальчиков, существование которых начисто и статистически достоверно опровергает вражескую клевету, что, дескать, в Советском Союзе демонстрируется мало заграничных фильмов, на сегодняшний вечер был назначен просмотр двух японских лент рискованного содержания, и Миша Фишман, приглашенный в качестве переводчика, собирался возвратиться домой не ранее трех утра. Однако вторую из картин почему-то так и не привезли, и освободился Миша около часа. Такси не подворачивалось, зато рядом возникло метро, и Миша, хотя зная, что оно уже закрыто, попробовал войти в вестибюль. Никто не задержал, не остановил, не спросил и пятака, и по мертвому, донельзя странному в неподвижности эскалатору Миша спустился под землю.

Подкатил поезд. Миша вошел в вагон и увидел бывшего своего зятя, Арсения, подремывающего в уголке. Приятно удивленный столь неожиданной встречею, Миша совсем было направился к нему, но вспомнил сегодняшний телефонный звонок матери: про Ирину, про поляка из «Спутника», про своего племянника Дениса -- и, пусть Арсений о звонке и не знал, -- здороваться, разговаривать показалось неловко, просто невозможно. Поезд катил по тоннелю -- не сбежишь! -- Миша отвернулся к дверям и уткнулся в них, тупо читая и перечитывая надпись «не прислоняться», которую какой-то самодеятельный филолог, ничуть не смутясь грамматической ошибкою, основательно поскреб, превратил в «не писоться»; весь в напряжении, Миша просто не знал, как себя повести, если недавний родственник приоткроет-таки глаза, увидит его, узнает, окликнет, и перечитывал, перечитывал, перечитывал -- но родственник глаз, по счастью, не приоткрыл, поезд затормозил, остановился, и Миша тенью перескочил в следующий вагон, а там, в нем, пошел до дальнего конца, чем надеялся снизить практически до нуля вероятность неловкого узнавания.

Теперь, когда опасность миновала и мысли приняли сравнительно спокойный вид, сильно и тоскливо вспомнился горьковатый красный вермут, треугольная призма заграничного шоколада, -- вспомнилась Марина. А она, тут как тут, ехала в следующем вагоне, возвращалась домой из гостей, еле отбилась от наглого хоккеиста, который, взявшись проводить, сразу полез с руками, так что чуть не на ходу пришлось выскакивать из его машины и нырять в метро, -- мало что хоккеист оказался круглым идиотом, -- у него еще и пахло изо рта.

Когда Миша сквозь прозрачные двери покачивающихся вагонов разглядел в соседнем былую свою любовницу, он, весь в мыслях, в воспоминаниях о ней, глазам не поверил, тем более что две незапрограммированные встречи в столь поздний час и в столь нелюдном месте не допускались ни теорией вероятностей, ни здравым смыслом, -- обернулся, чтобы справиться, от Арсения ли только что бежал, убедился, что от Арсения, снова посмотрел на Марину и, окончательно приняв ее за галлюцинацию, начал считать пульс. Но тут и Марина заметила Мишу, вопрос, действительность это или галлюцинация, -- принял академический характер; они выскочили на перрон, едва дождавшись остановки, кинулись друг к другу, стали трогать, точно слепые, лица друг друга, ты? ты? -- только и говорили, и, когда Арсений поразится промелькнувшим мимо зрелищем, и он решит, что зрелище ему просто привиделось.

179. 1.16 -1.18

Турникеты на запорах,

и на них, как на заборах,

непечатные слова, --

продолжал выслушивать Арсений, убедившись, что утреннее воспоминание окончательно лишилось плоти, --

Валтасаровы виденья,

результат ночного бденья.

Ах как пухнет голова! --

продолжал покорно выслушивать, хоть из летящего под землею поезда никаких турникетов увидеть, конечно, не мог.

Голова не столько пухла, сколько, едва Арсений пробовал прикрыть глаза, кружилась и населялась давним навязчивым сном, виденьем, кошмаром: однажды Арсений стал свидетелем, как случайный алкаш падал вниз по идущему наверх длинному эскалатору, падал с точно тою же скоростью, с какою навстречу ему поднималась механическая лестница, и потому -- бесконечно. Алкаш пытался уцепиться за уходящие из-под рук высокие скользкие берега, но безуспешно, и ступенька за ступенькою били его по неловкому телу, и с каждым мгновением все больше синяков и кровоточащих ссадин появлялось на небритом, отечном лице; алкаш хватался и за людей, но те отшатывались просто ли в ужасе, чтобы не упасть, чтобы не вымазаться кровью, -- сбивались, тесня друг друга, вниз, и толстая дамочка истерично визжала на весь наклонный тоннель, и кричал парень в светлой дубленке: остановите машину! Остановите же чертову машину!

Прогнать виденье не удавалось, оставалось только открыть глаза, и они увидели, как промелькнули на платформе две фигуры, мужская и женская, стоящие рядом, трогающие, точно слепцы, лица друг друга.

180. 1.19 -- 3.45

Маринин муж, как обычно, находился в командировке, и потому Миша с Мариною, дойдя до ее дома, вместе поднялись на седьмой этаж, и Миша снова оказался в квартире, где не появлялся уже больше года. Там ничего не переменилось, разве прибавилась пара новых сувениров с Дальнего Востока, и каждая вещь своими, оказывается, незабытыми обликом и местоположением доставала до самых болезненных уголков Мишиного сознания.

Любовники почти не разговаривали, но набросились друг на друга с жадностью, какой не знали давно, может, даже и никогда в жизни. Усилием воли одолев дремоту, сладко уволакивающую в теплый океан сна, Миша вгляделся в светящиеся стрелки своей «сейки»: пора ехать домой. Осторожно, чтобы не разбудить Марину, перед которою с новой остротою почувствовал себя виноватым и прощаться с которою казалось потому невыносимо стыдно, Миша оделся и вышел из квартиры, аккуратно прижимая за собой дверь, пока тихо, но явственно не щелкнул сквозь дерево язычок французского замка. Марина, впрочем, с того самого момента, как Миша потянулся на тумбочку, к часам, спящею только притворялась.

Галя же действительно сладко спала и не заметила, как с нею рядом, на законное свое место, улегся ее законный муж. Не проснулась и дочка, даже когда -- «не писоться», -- промелькнула давешняя надпись -- Миша высаживал ее из деревянной кроватки-каталки на горшок.

Быстрый же сон, охвативший самого Мишу, был непрочен и отлетел едва ли не через полчаса. Свежеиспеченный кандидат наук встал с постели и пошел на кухню выкурить сигарету. Не зажигая электричества, он сидел на неприятно прохладном пластике кухонного табурета и вслушивался в неразборчивые команды диспетчера, что доносились из репродуктора близко расположенной крупной железнодорожной станции -- преддверия одного из девяти московских вокзалов. Оттуда же в кухню, пробившись сквозь ситцевые модные занавески, доходил с высоких мачт несколько ослабленный расстоянием голубой слепящий свет станционных прожекторов. Когда сигарета догорела до половины, а пластик согрелся и стал липким от пота, Миша разобрал слова диспетчерши: она давно и, видимо, безнадежно призывала на четвертый путь некоего Колобкова. Я от бабушки ушел, пробормотал Миша. Я от дедушки ушел.

Свиданье с Мариною начисто потеряло реальность, но ненамного реальнее представлялись и супружеская постель со сладко посапывающей Галею, и дочка в кроватке, и эта кухня, и этот неизвестно куда закатившийся распиздяй Колобков.

181.

Следующая дионисия, назначенная быть в кооперативе «Лебедь», в шикарной квартире чернобородого гинеколога, друга Наташкиного приятеля Сукина, хоть и собрала народа несколько больше и даже едва не заставила Арсения влюбиться в очередной раз, явив соблазнительную Лену в болотной блузе без лифчика, закончилась, подобно первой, трепом на общие темы, так что на третью Арсений шел с некоторым уже недоверием. Заседание, однако же, состоялось. Гвоздем программы явилась молоденькая Профессорова студентка-провинциалка с рыжей челкою. Арсений с полвзгляда угадал секрет возможного успеха предприятия: вопреки безалкогольности Профессоровых теорий, рыженькая сильно поддала. Горели свечи. Играла музыка. Профессор рассказывал о нравах Древней Греции и джинсах в «Ядране».

В наиболее патетическом месте речи провинциалочка, очевидно, наскучив лекцией, которых ей хватало и в университете, вышла на середину и начала раздеваться под музыку, демонстрируя свое достаточно несовершенное представление о заграничном стриптизе. Арсений безо всякого возбуждения следил, как является из-под одежд ее худенькое, мосластое, заведомо для любования малопригодное тельце. Заметные даже при свечах рубчатые следы разного рода резинок и бретелек становились центром внимания и разрушали принцип наготы. Тем временем в комнату вплыла выплывшая минутою раньше профессорша и скинула халат, под которым, естественно, уже ничего, кроме желтоватого жирного тела, не было. Профессор расстегнул молнию «милтонса» и вывалил свой ни в малейшей мере не эрегированный член. То тут, то там замелькали голые локти, коленки, ягодицы, груди, волосяные кустики, словно владельцев их внезапно обуяла нестерпимая жажда свободы (от одежд), и Арсению показалось, что, если он сию же минуту не начнет разоблачаться тоже, -- его изобьют, как трезвого в пьяной компании.

Тут как раз и случилась история с Наташкиным Сукиным, который попытался в танце насадить рыженькую на свой вполне древнегреческий фаллос. Она вмазала ему пяткою по яйцам, врубила люстру, при свете которой на телесах, мгновенно принявших довольно жалкий вид, обозначились угри, прыщики и гнойнички, и разоралась: раздеться! потанцевать! поставлю зачет! Да я таких дионисий и у себя в Челябинске навидалась! Эстеты, еби вашу мать! Древние греки! Так и норовят на холяву трахнуться! В комнате стало тихо и стыдно, провинциалочка скисла и расплакалась. Древние греки, целомудренно отвернувшись в углы и к стенам, торопливо натягивали белье и одежду, и только Профессор, невозмутимый, стоял в величественной позе, и глаза его мутно горели ничем уже не камуфлируемым безумием над бурой тряпицею висящего из ширинки члена.

182. 1.19 -- 1.22

На поверхность неохота:

выходя из перехода,

не поднимешь головы... --

черт побери! вспомнил! вспомнил женщину, которую встретил по дороге к метро! Воспоминание не давалось так долго, потому что вид женщины резко противоречил Арсениеву о ней представлению! --

мысль придет и разбредется;

разговаривать придется

с этим городом на вы, --

ударница из давешнего ресторана! Конечно же, прекрасная ударница! Та самая, на которую так тоскливо смотрел Юра, по поводу которой Арсений так уверенно говорил, что, дескать, она, сука, со всем оркестром спит, и все такое прочее. И вдруг -- скромное пальтишко, тихий, влюбленный, совершенно порядочного, инженерного вида спутник!

Где же ошибка?! Как их соотнести -- Мадонну из ресторана и тихую, утомленную женщину с проспекта?! Арсений приблизил ее лицо, ее глаза, русые ее волосы -- не получалось, не совпадало, не выстраивалось ничего -- и тут сначала едва заметный, слабый, намеком, -- стал набирать фактуру и цвет, пока в голубоватом люминесцентном свете уличных фонарей не приобрел окончательную: неприятную, фиолетовую, трупную, в пятнах окраску длинный, сантиметра в четыре, шрам, начинающийся за левым ухом и полого спускающийся к первым шейным позвонкам.

Воображенный шрам сразу же все расставил по местам, сделался сердцевиною, вокруг которой стремительно нарастал сюжет: после того случая муж встречал ее у выхода из ресторана каждый вечер, хоть добирались домой они к часу ночи, а подниматься на работу ему нужно было в шесть утра, даже без каких-то там минут. Ограбившего и едва не изнасиловавшего ее (в последнем она уверена не была, но мужа уверяла, что едва не) преступника милиция так и не нашла: видать, дилетант, а ловить дилетантов -- дело гиблое (мало ли тут вертится разного народа, вот и общежитие для лимиты недавно заселили, восемь подъездов, двенадцать этажей), тем более что и случай-то, в сущности, пустячный.

После нападения муж с новой силою начал настаивать, чтобы она бросила работу, но настояния в той же мере, в какой искренни, были безосновательны: место в яслях все равно с неба не свалилось бы, а платить по шестьдесят рублей за квартиру все равно следовало каждый месяц. Он же, инженер, ничего сверх своих ста тридцати заработать не мог физически: негде, не на чем. Так что когда ей, вышедшей из больницы, удалось вытеснить из-за барабанов подменявшего ее пожилого алкаша, они сочли в результате, что им крупно повезло.

Поженились они восемь лет назад, когда она училась на втором курсе Гнессинского института, на музыковедческом, а он только-только окончил МАДИ. Первое время жили у его родителей, но под их давлением новая семья начала трещать по швам, и, спасая последнюю, молодожены вынуждены были, хотя квартплата и съедала половину их скромного бюджета, снять себе жилье. Далеко, у самой кольцевой, в Тушино. Без метро.

Первые два-три года детей заводить не рисковали, предохранялись как могли, а когда и те, и другие родители откупились четырьмя тысячами и кооператив, куда эти тысячи были вогнаны, наконец, построился, выяснилось: она никак не может забеременеть.

Что-то около года пытались выйти из затруднения своими силами, и занятия любовью, доставлявшие в свое время значительное и взаимное удовольствие, превратились в тяжелую, скрупулезную и, увы, безрезультатную работу. Наконец, преодолели барьер стыдливости и обратились к врачам, но те, промучив еще добрый год, причину так и не указали, а только настроили разного рода предположений да напрописывали наугад никак не действующих, но дорогих и дефицитных лекарств. Один из врачей по секрету сказал, что виною -- некачественные противозачаточные средства, хотя черт его знает... Брак снова затрещал по швам, и много громче, чем в первый раз.

Институт к той поре окончился, и ее устроили в ДК железнодорожников преподавать фортепиано в детском кружке: о работе по специальности в пределах Москвы и близкого Подмосковья речи идти не могло. К моменту, когда она, наконец, забеременела, отношения ее с мужем испортились настолько, что вполне можно было предположить: виновником беременности является не он. Он этого, впрочем, предпочел не предполагать, почувствовал себя счастливым и окружил ее такой заботою, что они, когда ехали в роддом, снова любили друг друга, словно в первые после свадьбы дни.

Родился мальчик. Декретный отпуск лишил места в ДК (ее оформляли туда временно -- и на том спасибо), да если б и не лишил -- она все равно не смогла бы продолжать эту работу: в ясли (куда они, впрочем, не особенно-то и рвались -- так часто болели ясельные дети) попасть было практически невозможно. Стало катастрофически не хватать денег. И тогда знакомые устроили в ресторанный оркестр. Она впервые в жизни взяла в руки палочки и щетки (более женственных вакансий не оказалось), но человеку музыкальному нехитрая наука ритмического сопровождения ресторанных мелодий оказалась вполне по зубам, и три месяца спустя мадонна профессионально ничуть не отличалась от собратьев.

Сейчас днем она сидела с сыном, потом приходил со службы муж и подменял, а она отправлялась в свою ресторацию. Первое время, уложив ребенка спать, муж ходил встречать ее, но, видать, даже молодому мужчине такая нагрузка была не по силам, вдобавок раза два, вернувшись домой, они заставали мальчика бьющимся в истерике от страха: просыпаясь ночью в пустой квартире и не обнаруживая ни папы, ни мамы, он впадал в состояние, выводить из которого его приходилось чуть ли не неделями. Тогда-то они и решили, что домой возвращаться мадонна будет одна: все-таки в Москве живут, не в Чикаго. В крайнем случае можно брать такси: с деньгами уж полегче.

Решение было верным, ибо ежевечерние встречи -- после дня работы, толкотни в транспорте, после отнимающих достаточно много сил, хотя и приятных сидений с сыном, -- стали копить в нем глухое раздражение против жены и провоцировать на вопросы об отцовстве. Он призывал на помощь разум и силу воли, чтобы с раздражением справиться, а вопросы пресечь и, не дай Бог, не высказать, но и разум мутился, и воля слабела не по дням, а по часам. Словом, в семье в третий раз начало раздаваться потрескивание, до поры едва слышное.

Месяца четыре все катилось более или менее гладко, только однажды пожилой пьяненький увязался за мадонною и просил телефончик. Муж, несколько отдохнувший, получивший возможность, уложив сына, и сам лечь вздремнуть, раза два ходил ее встречать, -- уже не по обязанности, а, как говорят музыканты, ad libitum, и, встречая, дарил цветы. Потом случилось нападение.

И пока память о нем, а стало быть, и мужнее чувство вины, которое, к чести мадонны, она всеми силами пыталась притупить, не притупились, можно было надеяться, что ни раздражение, ни вопросы вновь не появятся. Мальчик стал взрослее и не так боялся оставаться один. Скоро ему подходила пора поступить в детский сад, в очередь на который они стояли несколько лет. В ДК железнодорожников замаячила вакансия: сольфеджио по воскресеньям. Словом, все как-то налаживалось, и поводов для особого пессимизма не ожидалось. Наверное, потому так доброжелательно объяснял парень Арсению дорогу до метро.

Или нет! мужнее бесплодие -- это отлично, но что, если мадонна забеременеет в результате изнасилования? Коллизия вины без вины, проступка, осудить за который трудно, но который и забыть невозможно. И потом: рожать или не рожать? Вдруг это -- последний, единственный шанс! Такой поворот, кажется, еще интереснее. Значит, надо придумать другую мотивировку ее службе, вот например... -- и тут Арсений увидел, что поезд последнюю секундочку достаивает на станции его пересадки.

183.

Арсений писал эту странную, с перепутанными, перемешанными временами и персонажами призрачную ночную главу, и перед его глазами ясно до галлюцинации представал крошечный поезд из семи зеленовато-голубых вагончиков, ярко освещенных изнутри, -- почти таких же, как он купил однажды Денису, принес, налаживал на полу, подключал питание, а потом они вдвоем, расположившись прямо на паркете, играли в железную дорогу, но в самый разгар в дверях появилась бывшая теща, сказала, что Денису пора спать, и Арсений, взглянув на прощанье на расстроенного сына, который не посмел и словом спротиворечить бабушке, на вдруг осиротевший, ставший нелепым рельсовый круг на полу, ушел и больше в квартире Фишманов не появлялся, -- совсем короткие, встречи с сыном назначались Арсению на улице, на прогулках. Ах, не с сыном! Никак не привыкнуть. С Денисом. Просто с мальчиком по имени Денис.

Арсений писал и видел перед собою, как несется во весь смешной свой опор миниатюрная сцепка, как уходит в прозрачные тоннели, как выбирается из них в игрушечные пространства игрушечных станций, тормозит, останавливается на мгновенье, открывает и закрывает кукольные дверцы и едет дальше, дальше и дальше, унося маленьких случайных пассажиров вперед, не далее, впрочем, конечной. А в ушах и у них, и у Арсения, подстраиваясь под ритм колес:

Я один в семи вагонах,

и на долгих перегонах

бьет, мотает мой состав... --

звучит «Баллада о последнем поезде».

184. 1.23 -- 1.28

Арсений взбежал по коротенькой лестнице, пронырнул под две арки, и ему открылся тот самый переход, который приснился минувшей ночью и по которому утром он прошел в густой толпе. Теперь же, одолев в одиночестве десяток метров его пространства, Арсений услышал за спиною шаги. Обернулся: двое мужчин из сна, открывающего «ДТП». Что за чертовщина, подумал. Мало что сны начинают просачиваться в реальность, так еще и сны, не приснившиеся на деле, а выдуманные для красного словца! однако ходу прибавил и внутренне весь напрягся. Шаги за спиною, кажется, участились тоже.

Где же проклятый фотоэлемент? попытался припомнить Арсений, вглядываясь в бесконечную полированную стену розового мрамора. Рядом с дверцею? Но и дверцы-то никакой не заметно. Или она так хорошо замаскирована под плиты? Нет, разумеется, Арсений не спятил, не бредил -- тут, скорее, имела место игра мысли, воображения, но игра порою затягивает сильнее реальности, и Арсений, решив, что если бежать достаточно быстро и пригнувшись, пулемет прострелит пустое пространство, действительно пригнулся и припустил бегом. Секунд сорок спустя оказалось, что игровая пробежка дала единственный реальный шанс не пропустить тоже последний, по другой, нужной Арсению, линии следующий поезд. Вскочив туда в критическое мгновение, так что почувствовал на боках удар дверных прокладок -- преследователи остались с носом! -- Арсений уверился, что на запись попадет сегодня наверняка, и это уже полдела, а только полдела, потому, что очень даже просто, на запись попав, записаться не суметь.

Попытками предугадать всевозможные варианты и случайности лихорадочно и занялся взбудораженный пробежкою Арсениев мозг: а вдруг «жигулей» сегодня не будет? вдруг одни «москвичи»? а если нового, сегодняшнего списка не пишут вообще, а только уточняют прошлогодний, в котором люди отмечались каждую неделю? а ну не в ГАИ запись, а, как в позапрошлом году, у исполкома? -- впрочем, там рядом, километра три, не больше, можно и добежать! -- но тут Арсению вдруг самому перед собою стыдно стало за эту лихорадку, за собственную внутреннюю суету, он вспомнил про роман, вспомнил, что писатель, ему удалось даже вспомнить про отысканного днем, словно из пепла воскресшего, «Шестикрылого Серафима», и Арсений открыл «дипломат», достал блокнотик и твердо решил всю оставшуюся дорогу заниматься только литературою, только творчеством, причем заниматься целеустремленно, не отвлекаясь на оконные рамы, праздные стишки и выдумывание побочных сюжетов про жизнь всяческих московских мадонн.

Золотое сидел на стуле, прочел Арсений, посередине пустого гостиничного номера, сгорбясь, спрятав в ладони лицо, и это получалась картина Ван Гога, которая называется, кажется, «Мужчина в горе» или как-то еще. А у Золотова никакого особенного горя не вило -- была тоскливая, сосущая под ложечкою пустота, и она манила упасть со стула, завертеться по полу волчком и громко завыть...

Глава восемнадцатая ШЕСТИКРЫЛЫЙ СЕРАФИМ

Духовной жаждою томим...

А. Пушкин

185.

Золотов сидел на стуле посередине пустого гостиничного номера, сгорбясь, спрятав в ладони лицо, и это получалась картина Ван Гога, которая называется, кажется, «Мужчина в горе» или как-то еще. А у Золотова никакого особенного горя не было -- была тоскливая, сосущая под ложечкою пустота, и она манила упасть со стула, завертеться по полу волчком и громко завыть. Видеть себя со стороны -- признак скверный, да еще и в композиции чужого полотна, и к Золотову пришла до гадка: не подвернись ему псковская халтура, не выпихни из Москвы десять дней назад -- он бы уже неделю как удавился. Догадка привела за собою предчувствие: он удавится и здесь, в Пскове, прямо в двадцать шестом номере гостиницы «Октябрьская». Если сейчас же чего-нибудь не сделает. Не переменит.

Мужчину Ван Гог изобразил старого и седого -- Игорю же едва исполнилось тридцать семь, однако разницы между мужчиною и собою Золотов не чувствовал. Даже физически встать