заплутали в вашей собственной судьбе,

и тем не менее прочтите: я б хотела

вам написать десяток строчек о себе.

Люблю работу (мне пока хватает силы),

читаю книги, езжу в лес, ращу внучат,

и суть не в том, что я кому-то там простила,

а что забыла тех, кому должна прощать.

И не сердитесь, что пишу об этом прямо,

я не умею растасовывать слова:

примерно то ж вам сказала б ваша мама.

Конечно, если бы она была жива...

Она б не стала жить остатком старой злобы,

ей настоящего достало б за глаза.

Найдите время, приезжайте в гости, чтобы

поговорить по-человечески. СА

219. ОСТАВЬТЕ О МЕРТВЫХ СКОРБЕТЬ МЕРТВЕЦАМ

Оставьте о мертвых скорбеть мертвецам.

Идите за Мною: с живыми живые.

Слова эти, знаю, звучат не впервые.

Но что-то должны же мы нашим отцам?!

Следят, не желая меня отпустить,

в толкучке метро и в безмолвии комнат

Эдип, не решившийся, стоит ли помнить,

и Гамлет, не знающий, стоит ли мстить.

220. AGNUS DEI (2)

Слипчак? Егор Лукич? Конечно, знаю!

Да где ж еще? Ну, разве что в саду.

Ага, вон там. Калитка вырезная.

Да нет! Давайте, лучше проведу.

Мужик хороший. Фронтовик. Медали

по всей груди. Он был в сорок втором

под Сталинградом ранен. А видали? --

глядите вон -- как машет топором!

Дрова готовит на зиму. Колхоз-то

всегда б ему помог, в любой момент,

а любит -- сам. Лукич, встречай-ка гостя,

вон из Москвы к тебе. Корреспондент.

221. РАЗВЯЗКА БЕЗ РАЗВЯЗКИ

Итак, передо мной стоял живой Слипчак.

Я на него смотрел. И жизнь лишалась смысла.

Мой неподъемный груз остался на плечах,

и даже сверху что-то новое повисло.

Я загодя любой вертухаёв резон

ночами обсосал: про веру хоть во что-то

и про императив, что даже в пору зон

повелевает честно выполнять работу.

Я ждал вопроса: мол, а сам бы я посмел

иль скажем так: сумел? -- в текущем разобраться?

Мол, много вас таких, кто стал умен и смел,

но ни на день не раньше смены декораций.

И пограничный страх, и выбор в каждый миг,

и сотни сот иных вопросов Кьеркегора,

премудрость всю, что столь мучительно постиг,

я был давно готов вложить в уста Егора.

И на любой его резон или вопрос

такие я слова нашел ночами бдений,

что -- только б их сказать -- Слипчак бы в землю врос,

из области живых ушел бы в край видений.

Но вот лицо к лицу, и ясно: разговор

не склеится никак: различную природу...

2.41 -- 2.44

Тысяча триста тринадцать! выкрикнул длинный с погончиками. Вильгельмова! пропела Лена в унисон с Арсением: значит, слушала поэму не более чем вполуха. А и чего бы он хотел? Зачем затеял читать это здесь?! Точно что юный психиатр, призывающий на Невском к покаянию. Только психиатр не обращал внимания на номера очереди за автомобилями. Тысяча триста четырнадцать! Ольховский! Фу, слава Богу! И пошли выбираться из совсем уж поредевшей толпочки. Так вы, надеюсь, дочитаете? Дочитаю, скривился Арсений. Куда же теперь деваться. Но неужели вас не шокирует мой воинствующий атеизм? А по-моему, как раз здесь атеизма гораздо меньше, чем вам кажется. Со всею убежденностью пророка = я говорю: не существует Бога? вопросительно процитировал себя Арсений. Когда с убежденностью пророка, ответила Вильгельмова, все получается в Его имя. Даже социализм? снова вопросил Арсений. Убежденности Там было хоть отбавляй. Впрочем, вы по вере эксперт, вам виднее.

Тысяча триста двадцать девять, донеслось уже издалека. Слипчак! выкрикнул Арсений. Тысяча триста тридцать!.. Так на чем мы остановились? Про то, как между ними не склеивается разговор. Да, действительно:

...разговор

не склеится никак: различную природу

имеют языки. Ну, разве что топор,

блестящий в чурбаке, послужит переводу.

Но мне ли брать топор?.. И ясность принесла

сознанье моего последнего крушенья,

а все казненные (им не было числа)

вокруг обстали нас и ждали разрешенья,

и в их измученных бессонницей очах

застыл немой вопрос, которым я томился

уже не первый год. А жизнь лишалась смысла,

поскольку предо мной стоял живой Слипчак.

222. REQUIEM AETERNEM

Вы скажете: многое кануло в нети.

Я ж вижу всегда, чуть закрою глаза:

лежат лагеря, как распятые дети

Учителя нашего, Бога, Отца.

Пусть давность времен размывает детали,

но не исчезает навязчивый сон:

терновые венчики тянутой стали

над серыми нимбами лагерных зон.

Глава двадцать первая
МЕЖДУ ВОЛКОМ И СОБАКОЙ

И по каштановой аллее

Чудовищный мотор несется.

Стрекочет лента. Сердце бьется

Тревожнее и веселее.

О. Мандельштам

223. 2.47 -- 2.58

Ну вы меня достали, резюмировала Вильгельмова и взяла Арсениеву руку, протащила в распах отороченного искусственным мехом жакета. Смотрите-ка, как бьется сердце, прижала к низу не стесненной лифчиком груди. Никакого сердца Арсений, разумеется, не услышал, зато от прикосновения тылом кисти к некогда упругой, но и теперь еще вполне сексапильной выпуклости ощутил шевеление в брюках.

Терновые венчики тянутой стали

над серыми нимбами лагерных зон, --

повторила Вильгельмова последние строки поэмы. О! Это я вижу! Это я могу нарисовать. У меня дедушка, между прочим, тоже погиб в лагерях. Соратник Дзержинского, член партии с девятьсот девятого года. Я, знаете, оформляла как-то спектакль в Уфе, и образным решением было: мученик. Или Ангел, я не знаю точно. Белые стены, как два крыла, витраж над дверью -- голова, и книзу, по лестнице, -- длинный красный ковер: поток крови. А поверх всего -- вместо потолка -- эдакий белый нимб, опутанный колючей проволокою. Почти как у вас. Спектакль, конечно, не про наши лагеря, про Чили. Я думала: оформление зарубят, спектакль закроют. Ничего. До сих пор, кажется, идет. Проглядели намек. Долго я буду вертеть сигарету?! Вы мне огня подать можете?

Арсений автоматически полез в карман и вспомнил: «ронсон» у Лики, спички кончились, и вместо едких вопросов о страдальце-дедушке, всепрощении и христианстве пустился в оправдания: я, видите ли, оставил сегодня утром зажигалку в одном доме. И вот... пожал плечами, сделал выражение лица. У любовницы, ехидно утвердила Вильгельмова, тоже, казалось, забыв о своем христианстве навсегда. У знакомой, солгал зачем-то Арсений, и не в том было дело, что не хотел унижать Лику словом любовница, а в том, что отмежевывался от нее, предавал, так, во всяком случае, почувствовалось. А далеко она живет? Как вам сказать... Правдиво. Если правдиво: прилично. На Каширке. Одна? Одна, снова солгал Арсений. А зачем вам это надо? Поехали за зажигалкой, ответила Вильгельмова. Нельзя же всю ночь без огня мучиться. У Арсения оборвалось внутри. Я сейчас прикурю у кого-нибудь, засуетился он. Сейчас прикурите, припечатала, не оставляя надежды, Лена, а потом? И чаю заодно напьемся. Ваша знакомая (так, вразрядку, художница слово знакомая и произнесла) чаем напоить может? Поздно ведь, Лена, залепетал Арсений, неудобно. А по-моему, Вильгельмова торжествовала, ничего! Ей, пожалуй, приятно будет. И занимательно. Вот я, например, очень развлеклась бы, развлекалась художница, если б ко мне кто ночью приехал пить чай. Если, разумеется, не любовник с дамою. Но ведь вы сказали: знакомая? Выждала, не опровергнет ли собеседник сам себя, и добавила: и потом, Арсений, стоит ли отказывать, когда вас просит женщина? Если это даже просто ее каприз? Вы подумайте. Кстати, я правильно произнесла ваше имя?

Мудак, пробурчал про себя растерянный Арсений. И зачем я ей ляпнул, что на Каширке! Повез бы к себе и сказал, что дома никого нету. Хотя она, пожалуй, увязалась бы со мною и в подъезд. Характер неудержимый. Трезвонить бы начала, соседей перебудила. Еще хуже бы вышло! Зачем вообще было поминать проклятую зажигалку! Ну кончились спички и кончились. Ладно, слово не птица, бормотал и бормотал он, не допуская, что можно просто, безо лжи, без объяснений художнице отказать. К Лике так к Лике. Заодно посмотрим, как там наш Юрочка перемогает горе, и вдруг, хоть идея насчет Юры самому же казалась бредовою, пришедшей в голову ради красного словца, увлекся ею, явственно увидел друга в постели любовницы, даже от обиды слезы выступили. Чем хуже, тем лучше! Давно пора кончать бесконечную бодягу с несчастной, но благороднейшей алкоголичкою Леокадией Степановной д'Арк! Итак, в предполагаемой ночной поездке виновной оказывалась Лика, и на душе Арсения сразу полегчало: если вы, Лена, так настаиваете... Я ни на чем не настаиваю, улыбнулась художница. Я предлагаю увеселительную прогулку, род пикника. Где ваша машина? У меня, конечно, машина была, но... виновато развел Арсений руками. Ну вот, видите: род пикника на собственном транспорте. А перекличка когда? не очень активно схватился Арсений за последнюю соломинку. Что, еще перекличка будет? А вы думали! Еще и не одна! Вы, Лена, видать, в очередях не стаивали! Вильгельмова сморщила личико: дескать, вот еще!

Вокруг «волги» никого: двери заперты, стекла подняты. Вообще народ как-то рассосался по углам. Когда перекличка? спросил Арсений, которому уже почти что хотелось ехать к Лике, у случайного черта. В пять! Еще вагон времени! заметила Лена, высветив на электронных часиках красные цифры: 2.54. Так что никуда вы не денетесь. Садитесь, распахнула дверцу ступки. Поехали.

Внутри было странно, непривычно: правое переднее сиденье вынуто, вместо левого -- авиационное кресло без подлокотников, пространство позволяет вытянуть ноги с заднего диванчика, с правой его половины, зато на левую и не протиснешься. Холодно. Лена запустила двигатель -- с пол-оборота -- и щелкнула тумблерком: зажглись подфарники, озарились приборы. Слабенько, желтовато, но, надо думать, все же бросили нижний блик на Ленине лицо, чего Арсений, впрочем, не увидел сзади и сбоку. Включила подогреватель. Он завыл, и почему-то запахло соляркою. В черноте под панелью загорелась изумрудная точка. Единственная фара выхватила из темноты кусок капота «волги», переднее левое ее колесо, несколько теней вдалеке, которые тут же приблизились и расступились перед светом, деревья по краям выездной аллейки, серый кусок асфальта, вставшего дыбом перед взъездом на магистраль, -- и растворилась в ярком люминесцентном пламени последней.

От печки пошло тепло, встреченное сперва ногами. Мотор за Арсениевой спиною выл, разгоняясь до максимальных оборотов и вталкивая жестяночку в доступную для нее скорость, которая, впрочем, определялась только на глаз: спидометр не работал. Пустое полотно дороги манило в левый ряд, и Лена поддалась ему. Далекий, в нескольких километрах впереди, светофор переключал цветные пятнышки.

Про Лену можно было бы сказать, что ведет она машину уверенно, если б не чувствовалось в этой уверенности некоторой преувеличенности, дерганости. Однако лихо. Светофор приблизился и включил зеленый. Арсений в такой ситуации, пожалуй, сбросил бы газ, рассчитав, что при постоянной скорости как раз попадет под красный, Вильгельмова же давила на всю железку: следовательно, через минуту ей придется тормозить, потом разгоняться заново и потерять таким образом лишние бензин и время. Ишь ты! -- не затормозила, пошла под запрет. По ее спине Арсению показалось, что Лена ждет замечания -- именно потому и смолчал. Тогда Вильгельмова резко свернула к обочине и остановилась. Кто из нас в конце концов мужчина? спросила. Вы машину хоть водить умеете? Почему, собственно, хоть? возможно развязнее, и от этого получилось зажато, ответил Арсений. Чем придираться к словам, парировала художница, садитесь-ка лучше за руль! Дверцу, однако, не открыла, стала перебираться внутри салона, и Арсений столкнулся с Леною на секунду, прижался, вернее, ему показалось, что художница прижалась сама.

Салон тем временем ярко озарился: их обошли «жигули», переключив перед обгоном свет на дальний. Арсений плюхнулся в низкое глубокое сиденье, поерзал, попробовал ногами педали, положил руку на рычаг переключения передач. Перебросил налево тумблерок поворота, взглянул в зеркало, врубил первую. Года полтора уже не пробованное ощущение владения автомобилем создало в голове легкое кружение, как от утренней, до завтрака, сигареты, выкуренной после недельного перерыва.

224. 2.59 -- 3.04

А зачем вам автомобиль, Арсений? спросила вдруг Вильгельмова. Престиж? Комфорт? Надоело толкаться в метро? А вы представляете, сколько вам придется толкаться на сервисе? Знаете, сколько придется подкладываться под слесарей? Я уж не говорю о деньгах. Содержание самой роскошной любовницы столько не стоит, сколько содержание паршивой микролитражки. Кстати, вы женаты? Нет, ответил Арсений. Я давно уже не женат. И детей нету тоже.

А затем! взорвался вдруг, хотя прошло довольно много времени в молчании, и недавний разговор, казалось, прочно забыт. Затем, что я хочу иметь возможность, когда станет совсем не по себе, вскочить среди ночи с душной, смятой, нечистой постели, одолеть с лету заплеванные лестничные марши, запустить двигатель и на максимальной скорости рвануть куда глядят глаза. И если меня не задержит по дороге ГАИ, если я не попаду в ДТП, если машина не развалится на куски, то где-нибудь у черта на рогах, в казахских степях, например, я поставлю свою жестяную коробочку под одиноким случайным деревом и проживу в ней хотя бы два-три дня так, что ни одна собака в этой стране, в которой все обо всех всегда всё знают, не будет и подозревать, где я в настоящий момент нахожусь! Задумался, что-то припоминая, по губам скользнула летучая улыбка, и добавил:

...я мчал, по пояс гол,

по крымским солонцам верхом на мотоцикле

и чувствовал себя вольнее, чем кентавр,

когда почти кипел в огромном горном тигле

моих колесоног расплавленный металл.

Впрочем, улыбнулся снова, это про мотоцикл.

225. 3.05 -- 3.42

Когда ведешь автомобиль, особенно после долгого перерыва, следует предельно сконцентрировать внимание на нем, на дороге, на знаках и светофорах, а не болтать с попутчицею, не читать ей стихи, припоминая давнее приятное, не анализировать собственные ощущения, не восхищаться своей манерой езды, не зажиматься от каждой естественной на непривычном, да еще и разболтанном аппарате микроошибочки, вроде треска при переключении передачи, не пытаться, наконец, угадать впечатление, которое производишь на сидящую сзади даму, -- в противном случае обстоятельства могут поставить тебя перед необходимостью резко ударить по тормозам, так что машину закрутит на свежем, корочкою льда покрытом асфальте, и соответствующая железа впрыснет в кровь лошадиную дозу адреналина, и конечности ослабеют, и зрачки расширятся, и пересохнет во рту. Арсению такую необходимость явило человеческое тело, неожиданно возникшее прямо перед капотом, за одним из плавных поворотов. Автомобильчик крутануло пару раз и остановило у самого бордюра внутренней стороны проспекта, там, где его разделяла надвое пятиметровая аллея. Вильгельмова взвизгнула. Она не видела лежащего на асфальте, смысл произошедшего был для нее загадкой.

Едва руки-ноги кое-как стали подчиняться Арсениеву мозгу, тот заставил их сделать несколько движений: из машины, наружу, к мягкому, скрючившемуся на разметочном пунктире телу. Вильгельмова, все еще ничего толком не понимая, следила, как Арсений вышел, приблизился к неподвижному темному предмету, наклонился, секундою позже выпрямился, принялся злобно, бешено колотить предмет ногами, и, когда художница открыла дверцу, чтобы подойти к Арсению, услышала летящий сквозь сжатые зубы попутчика черный, последний мат. Что вы делаете? крикнула, разобрав в лежащем предмете человека. Что вы делаете?! и схватила Арсения за плечи. Что я делаю?! Вот что я делаю! и, пнув тело еще пару раз, Арсений носком ноги перевернул его навзничь. Несмотря на только что полученные телом пинки, лицо его, тронутое кровоподтеками, пьяно-блаженно улыбалось. Алкаш! Видите -- алкаш! А если б я его переехал?! Помогите мне, сказала Вильгельмова, не ответив Арсению, и взяла подмышки, попыталась приподнять тяжелого, словно труп, человека. Надо оттащить хоть в кусты.

История разыгрывалась словно бы в пустыне, единственная машина, миновавшая их за все время, прошла по противоположной, за аллеею, стороне. Пережитые напряжение и злоба на стекляшку преобразили Арсения, обычно сравнительно мягкого. Он вырвал пьяного из Лениных рук, шмякнул об асфальт: пусть лежит где лежал! пусть издыхает как собака! Алкаш, еби его мать! и силою потащил Лену к машине, распахнул дверцу, пихнул Вильгельмову на заднее сиденье. Она подчинилась без слова, без обиды, чуть ли, кажется, не с оттенком восхищения. Арсений обошел капот, сел за руль и взял с места так, что колеса взвизгнули. В зеркале заднего вида мелькнул оставленный на дороге человек. Лена смотрела на Арсения, а назад не оборачивалась.

Напряжение мало-помалу спадало, уступая место стыду и раскаянью, которые в этот ненормальный для людей час, час между волком и собакой, как звали его древние, приняли химерический вид: явились Арсению сначала абсурдным допущением, потом -- убежденностью, что пьяный на дороге -- Лика. Несколько минут Арсений отмахивался от навязчивой нелепой идеи и гнал «запорожец» вперед, дальше, к Ликиному же дому, но, когда идея овладела сознанием до невозможности ей сопротивляться, резко развернулся и -- назад, по прежней полосе, против движения, которого, по счастью, в четвертом часу утра не было. Что вы делаете?! простонала Вильгельмова. Арсений только мотнул головою.

Мотор пронзительно свистел: «запорожец» выбивался из последних сил. Впереди показалась черная «волга» и, заметив Арсения, начала свирепо мигать желтыми, скрытыми за решеткою радиатора фарами и сигналить. Арсений, почти не обращая внимания, почти инстинктивно, чуть тронул руль вправо, и машины разъехались, едва не шаркнув друг по другу бортами. Зеленый глаз светофора, под которым Арсений проскочить не успел, сменился красным, и вдогон одноокому зверю понесся с перекрестка заливистый свисток постового, неизвестно как оказавшегося там о ею пору. Остановите же машину! Вильгельмова уже кричала. Что вы делаете! Остановите машину!

Где лежит Лика? -- единственная мысль занимает Арсения. Не Лика ли это? а именно: где лежит Лика? и ничего вокруг он не видит и не слышит. На каком же месте она лежит?! Дорога пуста, как взлетная полоса в туман. Может, дальше? И там ничего, кроме асфальта. Еще дальше? Еще? Нет, уже проскочил. Крутило до развилки. Если крутило вообще. Если не померещилось. Снова разворот и -- вперед, но уже по шерсти и медленнее, внимательнее. Лена примолкла. Дорога так и остается пустою. Никто на ней не лежит. Никто. Померещилось, с облегчением решает Арсений. Все померещилось. Никакого пьяного в реальности не существует. А тем более -- Лики. Бред. Галлюцинация. Игра расстроенных нервов. Как с автоматическим расстрелом в переходе на «Проспект Маркса». Или не померещилось? Спросить, что ли, у Вильгельмовой? вспоминает Арсений о ее присутствии. Лучше не надо. Идиота из себя разыгрывать! Никого не было -- вот и все! Ни-ко-го-не-бы-ло! Ни-ко-го!

Ну, как прокатились? с улыбкою обернулся Арсений. Не страшно? Ничего, сказала художница с облегчением, ибо подумала: конечно же никакой не сумасшедший! Просто решил покуражиться перед бабой.

226.

Если бы мы имели дело не с главою романа, а с частью кинофильма, то как раз в данный момент синкопированная, напряженная, приправленная острыми диссонансами музыка сменилась бы сентиментально-лирической скрипичной темою, которая, настроив зрителей (тех, в ком не вызвала бы раздражение вплоть до того, чтобы, хлопнув сиденьем, выйти из зала вон) на трогательный лад, подсказала бы им, что герой снова пускается в воспоминания, на сей раз сравнительно светлые. И действительно, наплывом, как это было модно в тридцатые годы, салон трескучего «запорожца» превратился бы в обитый красным атласом салон древнего «мерседеса», игрового реквизита той самой картины, на которой, дожидаясь собственной постановки, работал Арсений ассистентом, а вместо лица Вильгельмовой на экране возникло бы лицо Лики: трогательное, беззащитное до красоты, трезвое вполне. Вы знаете, Леокадия Степановна, легли бы на музыку бархатные Арсениевы слова, я несколько раз видел вас в роли Жанны, и до сих пор... Оставьте, ради Бога! перебила бы Лика. Жанна давно умерла. Ее сожгли на костре. А я еще живая, не надо меня хоронить!

Мы увидели бы лицо Арсения крупным планом: кривая усмешка от обиды, что заткнули рот, когда именно он, Арсений, уговорил дуру-режиссершу пригласить на место внезапно выбывшей со съемок актрисы всеми позабытую Лику; именно он, буквально оборвав директорский телефон, разыскал ее в Москве и соблазнил приехать; но Арсений, конечно, не скажет ничего подобного, а, как ни в чем не бывало, займется представлением движущихся за окнами таллиннских достопримечательностей. О, если б он заранее знал, что Лика не сумеет преодолеть зажим перед аппаратом, если б мог предугадать, как больно станет она переживать свои неудачи на площадке, как в конце концов напьется до положения риз и тихонько, воровато сбежит в Москву! Он, разумеется, не затеял бы эту авантюру, несмотря даже на то, что именно авантюра и принесла в подарок ту волшебную, ту удивительную, ту лучшую в его жизни ночь.

Почему пьяная Лика перед побегом -- Арсений в тот, первый раз толком и понять-то не сумел, что она не слегка подшофе, а именно что пьяная, во всяком случае, не на счет алкоголя отнес последовавшее -- постучалась именно в его дверь? заметила ли на себе вечный обожающий взгляд и невольно ответила взаимностью, или просто номера оказались рядом? Арсения до сих пор мучил этот вопрос, а Арсений, в свою очередь, время от времени мучил вопросом Лику. Так или иначе, но, когда Арсений прижался к ее горячему, красивому, маленькому телу, точно Арсению по размеру, так что спрятать под мышкою и хоть на край света унести, все мысли и вопросы вылетели из головы и внемысленно стало ясно: она, моя, единственная, мне Господом назначенная. Вот любовь! Вот счастье! Вот полное растворение и забвение себя. Господи! спасибо Тебе! И утром, чуть свет, в «мерседесе» по всему Таллинну -- за розами: положить на подушку, пока Лика не проснулась.

Розы назывались баккара.

227. 0.48 -- 1.53

Лика оперлась ладонью на перемычку между дверцами и собралась выяснить у Юры, добрый ли Арсений, но такси вдруг рванулось из-под руки, да так резко, что Лика едва устояла на ногах, а когда поняла, что устояла, долго еще смотрела вдаль, хотя машина с хамом-таксистом за рулем давным-давно скрылась из глаз. Лика плюнула вслед, презрительно ухмыльнулась и вошла в парадное. У почтового ящика приостановилась, порылась в сумочке, не вдруг попала ржавым ключиком в скважину, но попала-таки и вытащила вечерку и письмо от Жени. Письмо повертела в руках и засунула назад в ящик, заперла. Лифт не работал. Отправилась пешком к себе на одиннадцатый. Шла долго, с остановками. И все время блуждала улыбка по лицу. Ухмылка.

Дома обшарила холодильник и все шкафчики в поисках выпивки, не доверяя собственному знанию, что взяться ей там неоткуда. Потом включила проигрыватель и поставила любимую, заезженную чуть не до дыр пластинку, которую слушала, впрочем, только по пьяному делу: Окуджаву. Возьмемся за руки, друзья, пел бард, возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке, и про виноградную косточку, и про комсомольскую богиню, а Лика сидела на корточках, не сняв даже синюю свою дубленку, и заливалась тихими слезами. Сентиментальное Ликино настроение достигло апогея, когда бард поведал о том, как кого-то сняли с креста и не пообещали воскресения. Жалко было и этого кого-то, и себя, и Олечку с Женею, даже недоброго Арсения, кажется, тоже было жалко, хотя больнее его никто в жизни Лику не обижал.

На звонок, открывать дверь. Лика шла в твердой уверенности, что увидит на пороге Арсения, и за те несколько секунд, что понадобились на путешествие через комнату и прихожую, успела -- очень смутно -- подумать и о вине перед любимым, что снова сорвалась, пьяна, и озлиться на него за предательство, и открывшийся проем стал свидетелем вызывающего Ликиного лица с выражением примерно таким: никому на сеете в своих поступках не обязана давать отчет, а если мне хочется пить, то я и буду!

Какой соли? спросила, не вдруг разобравшись, что, вместо ожидаемого Арсения, площадка предлагает усатого соседа в вытертых и латаных голубых джинсах и красной, с заграничной надписью, майке. Какой соли? Окуджава пел за спиною, потрескивая:

Давайте жить, во всем друг другу потакая,

тем более, что жизнь короткая такая.

Поваренной, объяснил сосед. Обыкновенной поваренной соли. А выпить у тебя найдется? поставила условие Лика. С солонкою в руках они пошли через этаж вниз, оставив в пустой квартире постукивающую о сход бороздки иглу проигрывателя, автостоп которого был давно и безнадежно поломан.

Прежде сосед считался художником, последние же полтора-два года торговал иконами, в чем и преуспел. Грязная квартира захламлена богатым хламом: валютными бутылками и сигаретами, датским пивом, японской системой и, конечно, основным соседовым товаром. Главное же: две афганские борзые, мама и дочка, с прямыми и длинными, как у Марины Влади, волосами и грустными выражениями морд. На кухне, где Лика с художником пили, стоял дорогой, семисотрублевый польский кухонный гарнитур: пластик, обшитый некрашеным натуральным деревом, деревянные стулья с прорезями для руки в сиденьях, большой деревянный же стол. Гарнитур купила жена; он раздражал художника донельзя. Стык дерева с пластиком, пытался втолковать Лике хозяин, придает мебели шутовской оттенок декорации провинциального театрика. Выпив полстакана, Лика принялась читать про мотороллер, а потом Цветаеву, «Поэму Горы». Все время забывала текст, плакала. Право слово, не унимался художник, лучше уж пленка под дерево, органичнее во всяком случае. Собаки, растянувшись у ног, на полу, заняли все его пространство; собак художнику было жальче всех: вот уже несколько недель он чувствовал, что его должны забрать за иконы, за валюту, за иностранцев, жену с сыном отправил к родителям в Астрахань и пил. И сейчас, не слушая Лику, все доливал себе в стакан и опрокидывал, доливал и опрокидывал. Словом, в более чем стандартной московской мизансцене непонятным оставалось только одно: зачем, собственно, стоит на столе солонка. Но художник достаточно твердо помнил, что поднимался к соседке именно за солью и никаких иных целей в голове не держал. Что же мне с нею делать? думал о Лике. Выгнать -- не по-христиански. Трахать -- не хочется. Скучно. Лень.

Однако приобнял и рукою полез под мышку, к груди. Лика не шевелилась, молчала и плакала. Тогда художник полез дальше. Лика снова не шевелилась, молчала и плакала. Тогда он взял ее на руки и отнес в комнату, уложил на матрас с грубыми самодельными ножками, прибитыми по углам, и лег рядом. Расстегнул молнию на джинсах, высвободил член, прижался к Лике. Но она спала.

Тогда заснул и художник.

228. 3.43 -- 3.47

Розы назывались баккара. Зрители еще видели бы их на грязноватой наволочке гостиничной подушки рядом со спокойно спящей Ликиной головкою, а музыка бы уже сменилась, уже вернулся бы напряженный ритм ночного движения по Москве, уже резали бы ухо диссонансы, нагнетая нехорошие предчувствия, и потому никак нельзя было бы удерживать на экране дольше красивый, слегка, правда, подпорченный тоном наволочки и черным штампом на ней кадр с розами, а пришлось бы идти вперед, то есть возвращаться в интерьер одноглазого «запорожца». Сейчас Арсений ведет его более или менее спокойно, даже, можно сказать, элегично, размягчась таллиннским воспоминанием, однако музыка на размягчение героя внимания не обращает и пульсирует себе так, словно двигатель все еще воет на максимальных оборотах, а мимо все еще носятся черные лимузины, чиркая по маленькому облупленному бортику лакированными своими бортами.

Но довольно кино! жизнь продолжается: «запорожец» останавливается под Ликиными негорящими окнами. По нынешнему состоянию Арсению вполне хватило бы воли, чтобы, подчинясь нравственному чувству, пробужденному в погоне за призраком, и самой искренней, обновленной таллиннскими воспоминаниями любви, послать Вильгельмову куда ей будет угодно пойти или поехать, не втягивать Лику в скверный сюжет ночного чаепития, но, согласно той же логике, Вильгельмова уже превратилась в Арсениевом сознании из будущей любовницы в самую обыкновенную случайную попутчицу, появление которой никаким образом оскорбить Лику не может: торчит себе где-то в тени, на заднем плане, и Бог с нею, пускай торчит! К ним-то с Ликою какое она имеет отношение?

Лифт не работает. Подождите меня в машине, Лена, говорит Арсений. Чего вы потащитесь пешком на одиннадцатый этаж! А чашку чая вы мне выбросите из форточки? подъебывает художница. Ну, как знаете. Была бы честь предложена. Этажу к шестому в Арсении проявляется одышка, которую, впрочем, от Лены он не скрывает. Вильгельмова роскошь не скрывать одышку позволить себе не может: увы, женщинам в Раю всегда приходится тяжелее.

229. 3.40 -- 3.52

Проснувшись на матрасе и почувствовав рядом мужское тело, Лика обняла его, прижалась крепко и сказала: Асенька. Провела рукою до низа живота, наткнулась на высвобожденный из брюк член, такой спокойный и маленький, нежно погладила. И тут только поняла, что рядом вовсе не Арсений, истерично вскочила: что ты со мною сделал, говнюк?! Художник едва разлепил глаза и плохопонимающе поглядел на гостью. Обычно добродушные, собаки глухо заворчали. Что ты со мною сделал? Ненавижу! Всех мужиков ненавижу! усилила Лика утреннюю сентенцию. Не-на-ви-жу! И, довольно долго провозившись с замком -- художник снова спал и стонал во сне -- выскочила на площадку под внимательным взглядом афганских борзых.

Поднимаясь, Лика услышала несколькими маршами ниже чьи-то двойные тяжелые шаги, и ей вдруг стало страшно: будто это идут за нею, ворвутся, выволокут, куда-нибудь умыкнут. Она стала на цыпочки и, невесомая, прибавила ходу, влетела в квартиру, заперла дверь, сползла по ней на пол, ощутив за деревом полотна, за металлом задвижки некоторую безопасность, замерла, сидя на корточках, -- проигрыватель все выстукивал по сходу бороздки -- и тут же снова возникли давешние недобрые шаги: приблизились, остановились, и прямо над головою звонок пропел резкую мелодию, заставил вздрогнуть, вскочить, закричать: уходите вон! Не открою! Никому на свете не открою! Ликуша, раздался с площадки Арсениев голос. Ликуша, что случилось, моя маленькая? Слышишь меня? Ты дьявол! заорала Лика. Оборотень! Не смей подделывать его голос! Вы меня не обманете! Вас много! Ликуша, маленькая, что с тобою, продолжал Арсений терпеливо. Открой. Открой мне, пожалуйста. Это же я. Вильгельмова из угла, привалясь к перилам и переводя дух после долгого подъема, наблюдала крайне познавательную сцену, вероятно, полагая, что и она пригодится для работы. Слышишь меня, открой!..

Зазвучал замок, и дверь приотворилась, только не Ликина, соседняя. Приотворилась узенько, на цепочке, и заспанный женский голос из темноты провещал едко-поощрительно: я уже вызвала милицию, так что вы шумите, шумите. Арсений очнулся, увидел щель, увидел вильгельмовское лицо, увидел себя со стороны: жалкого, упрашивающего. Вспомнил Нонну: как удивительно долго не желал верить в ее измену. Подумал: предала. И эта -- предала. Внутренне встряхнулся, настроился на бравурно-циничный лад: стало быть, говоришь, дьявол? оборотень? нас, говоришь, много? А сколько, интересно, там вас? Всего двое? Своему-то дьяволу ты уже хвост вылизала? Утешила после смерти супруги? А теперь решила передо мной картину прогнать? Артистка, блядь, погорелого театра! Пошли, Лена, ну ее на хуй! обернулся к Вильгельмовой и побежал вниз. Ступени перестукивали под ногами и отдавались в ушах Ликиными криками: не открою! Никому не открою! Ты оборотень! Ты дьявол!

230. 3.53 -- 4.06

В «запорожце» стало холодно, и Арсений первым делом включил печку. Запустите двигатель, сказала Вильгельмова. Аккумулятор сядет. Арсений повернул ключик. Следовало трогаться с места, но Арсений сидел недвижно, фокус взгляда на невидимой точке воздуха между ветровым стеклом и панельной стеною Ликиного дома.

Большие крупноблочные дома

стояли как публичные дома.

По вечерам снаружи и внутри

подъездов загорались фонари,

а на небе, распутна и пьяна,

висела красным фонарем луна.

Луны, впрочем, не было. Хотя стена дома занимала всю площадь обзора, Арсений знал точно: луны нету.

И чего мы сидим? спросила художница, когда пауза, урчащая лишь печкою да двигателем, перевалила за третью минуту. Переживаем измену знакомой? Я хочу вас, Лена, неожиданно для себя ответил Арсений. Мне кажется: я вас люблю. Только, если можно, избавьте от дальнейших разговоров на этот счет: да так да, нет так нет. Там слева рукоятка, сказала Лена. Сбоку от кресла. Нажми и разложи, и погладила Арсения сзади по щеке, по бороде. Он чуть повернул голову, мазнул губами по Лениной руке: что-то вроде летучего поцелуя -- кожа с тыла ладони шершавая, обветренная, -- и отклонился от Вильгельмовой в поисках рукоятки. Пальцы шарили в тесноте, в пыли, в масле, но ничего подходящего не нащупывали. Господи, какой ты бестолковый! сказала художница, но ласково, без тени раздражения. Подожди, я сейчас! и выбралась наружу, обошла автомобильчик спереди, открыла Арсениеву дверцу. Арсений, впрочем, уже полулежал, за несколько мгновений до Лениного появления нащупав-таки ручку и расцепив спинку с сиденьем. Подвинься, шепнула Вильгельмова. Боже, какой ты бестолковый! сняла неимоверную шляпу, оставила снаружи, на крыше «запорожца», а сама втиснулась в салон. Арсению пришлось изогнуться, чтобы высвободить место для художницы, и теперь, упираясь головою и плечами в задний диванчик, а ногами -- в пол, Арсений изображал что-то вроде мостика. Подожди, бормотала Вильгельмова, хотя Арсений никуда ее и не торопил, ни словом не торопил, ни делом, мне надо снять колготы, и снимала их лежа, неудобно, в тесноте и запахе солярки: сейчас, сейчас, только вот колготы сниму. Ну, чего ты лежишь? вопросила, освободясь, наконец, от пресловутых колгот и сунув их в бардачок, хотя к Арсениеву положению слово лежишь можно было отнести только с очень большою натяжкою. Становись на колени... Господи, какой непонятливый, какой бестолковый!

Наконец, мизансцена обоюдными стараниями устраивается: Арсений стоит на коленях на месте выброшенного переднего правого кресла, Лена изогнулась на оставшемся левом, разложенном, оперлась в пол раскинутыми в обхват партнера ногами, миди-юбка собрана на животе. Арсений входит в горячее, влажное, готовое принять его лоно художницы и почти тут же чувствует начало сладкой финальной судороги, которую обычно умеет задерживать сколько хочет, сколько нужно партнерше. Лена тоже чувствует близкий Арсениев финиш и шепчет умоляюще: ну, подожди минуточку!.. Ну подожди... дай кончить и мне... я быстро... я быс... ты слышишь?.. ты... слы... Однако почти сразу же причитания теряют призвук надежды, и Лена продолжает их по инерции, извиваясь вокруг извергшего семя и тут же опавшего, потерявшего способность со-чувствовать члена, отчаянно еще веря, что сумеет зацепиться за него петелькою какого-то глубинного своего нерва, к другому концу которого прикреплены все прочие нервы проголодавшегося тридцатипятилетнего тела. Извини, буркает Арсений, переползая с пола на заднее сиденье. И дай немножко поспать. Веди сама.

Боже, как хочется курить! думает дрожащая от возбуждения Вильгельмова, приводя кресло в нормальное состояние и устраиваясь за рулем. Колготы одной пустой ногою свисают из бардачка.

231. 4.06 -- 4.09

Лика подошла к окну и взглянула вниз: маленький светлый автомобильчик в плане с аспидным кругом посередине. Подумала: мишень для Бога. Под руку подвернулась Арсениева зажигалка, Лика влезла на подоконник, открыла форточку, попыталась прицелиться и швырнула никелированную вещицу вниз, но, кажется, в мишень не попала. Потом с трудом, едва не разбившись, спустилась и неверными пальцами, так что игла со скрипом, усиленным электроникою до скрежета, проскребла по нежным бороздкам черного диска, перенесла звукосниматель куда-то на середину пластинки и под начавшееся полузвуком-полусловом пение вернулась к окну. Божья мишень двинулась с места, словно надеясь таким наивным способом убежать кары. Аспидный ее центр, яблочко, отлепился от нее и, перекувырнувшись в воздухе, спланировал на асфальт, обнаружил в полете сходство со шляпою.

Как мишень остановилась, как выпустила из своих недр маленькую женскую фигурку, подобравшую яблочко с асфальта и водворившую на голову, Лика уже не увидела, ибо печальный просветленный голос:

Дай передышку щедрому хоть до исхода дня,

Каину дай раскаянье и не забудь про меня,

пытаясь приобщить ее к недостижимому для смертного человека миру, исторг из Лики искренние, хоть, увы, и пьяные слезы.

Охранить же Арсения от страшного сна голос не сумел, ибо тих и маломощен, тут даже электроника помочь не могла, -- а пространство, отделяющее голос от внутренностей одноглазой жестянки, слишком велико, разгорожено стеклами и стенами и все увеличивается, увеличивается и увеличивается...

232.

233. 3.40 -- 3.44

Юре все же удалось задремать в гостиничном кресле, под недреманным оком сорокасвечевого бра, кошмары носились в подсознании: пьяная Галя, мертвая Лика, -- однако от неудобства положения тело затекло очень скоро и, потребовав перемен, разбудило владельца. Юра проснулся, сходил в дальний конец коридора, в туалет, выкурил сигарету -- до утра еще ой как далеко! -- и, чтобы отогнать мысли о Гале, о пустующей в М-ске двухкомнатной квартирке, о том, как вообще жить дальше, -- извлек Арсениеву рукопись, засунутую в щель между сиденьем и левым подлокотником, нашел окончание «Ностальгии», которую дочитал еще до сна, перевернул страницу.

Ниже названия Убийца шел текст: гражданин прокурор! Наш процесс, кажется, подходит к концу: в понедельник должны вынести приговоры, точнее: огласить их, ибо они, разумеется, вынесены давным-давно, еще до ареста.

Глава двадцать вторая
УБИЙЦА

Мое письмо -- попытка святотатства:

так в небеса летящая душа,

чтобы за тело с Богом рассчитаться,

берет о собой взведенный ППШ.

Р. Уразаев

234.

Гражданин прокурор! Наш процесс, кажется, подходит к концу: в понедельник должны вынести приговоры, точнее: огласить их, ибо они, разумеется, вынесены давным-давно, еще до ареста. Имея довольно сведений о подобных процессах, я могу предположить: меня ждет не более трех-пяти лет лагерей обычного режима, что, если учесть почти два года пребывания под следствием, совсем не много и не страшно. Я полагаю, что мне по моему сроку удастся миновать урановые рудники или подземный завод, и потому мое письмо вовсе не связано с желанием заработать относительно быструю и безболезненную смерть взамен долгой и мучительной. Оно и не знак протеста против комедии вашего суда, эдакий вариант самосожжения: игра между нами идет по известным обеим сторонам правилам, и, когда мы с моими товарищами (впрочем, вам будет понятнее слово ПОДЕЛЬНИКИ) стали передавать свои статьи за границу для опубликования, нет, раньше! -- когда только начали собирать и систематизировать информацию для них, -- прекрасно знали, что вступаем в открытую борьбу, и знали с кем. К тому же о последствиях вы нас пару раз и предупреждали прямо. Я скажу вам больше, гражданин прокурор: на мой взгляд, вы даже несколько перемудриваете с правилами игры: стоит ли вам, сильным, устраивать этот цирк: городить огород из нелепых обвинений, подтасовывать факты, готовить лжесвидетелей и лжезрителей? Процесс ведь все равно реально не публичен, а ни нас, ни общественное мнение (хоть вам и кажется, что его не существует), ни Запад, ни, наконец, самих себя вам не обмануть. Так что все можно было бы обстряпать проще, согласно, так сказать, КЛАССОВОМУ ПРАВОСОЗНАНИЮ, к чему и призывал в свое время ваш коллега и Нобелевский лауреат Михаил Шолохов. И никто из нас, поверьте, не был бы на вас в о