есть, цепочка выстраивалась такая: неожиданный приступ с Малофеевым открывает Трупцу Младенца Малого дорогу к студии прямого эфира -- на кнопочке сидит любитель американского радио -- проводки скручены в обход блокировки.

Заверещал внутренний телефон: Машка-какашка дошла, стало быть, до бюро пропусков. Никита с усилием разрушил позу своего оцепенения и снял трубку: слушаюѕ Никиточка, прости меня, дуру! Я виновата, виновата, виновата перед тобою тысячу разѕ Машка несла ахинею, и Никита раздраженно пережидал, когда можно будет вклиниться с единственным актуальным на данный момент вопросом: твой отец что, сегодня дежурит? Да, недоуменно ответила Мэри, сбитая с нежно-покаянной волны. Дежурит и в ночь? И в ночь. Подожди меня, я сейчас спущусь. Он же прекрасно знает, что отец нашим встречам не помеха, пожала Мэри плечами в тревожном недоумении.

Словно ошпаренный пес, в коридоре Никиту поджидал бородач Солженицын: Никита Сергеевич, проститеѕ Для вас я не Никита Сергеевич, а гражданин начальник! -- Никита имел к Солженицыну некоторое, несколько, правда, гадливое сочувствие и обычно не позволял себе подобных обижающих резкостей, но это проклятое имя-отчество, показавшееся раздраженному Никите произнесенным со значением, с издевочкою, вывело из себя: только, пожалуйста, короче, я спешу. Гражданин начальник (Никита, сам вызвавший именно это обращение, невольно поморщился) -- гражданин начальник, мне меньше месяца сидеть осталосьѕ Солженицын покосился на покуривающего в конце коридора, у окна, лефортовского прапорщика-конвоира. А если вы подадите рапорт -- меня отправят в лагерь и неизвестно на сколькоѕ Могу оттуда и вообще не вернутьсяѕ

Яузский Солженицын (настоящую фамилию его Никита не помнил, да, кажется, и не знал никогда) был диссидентом, два с лишним года назад арестованным по семидесятой за изготовление и распространение цикла хвалебных статей о творчестве Солженицына вермонтского, под следствием потек и потому получил пять вместо семи и предложение, что срок будет переполовинен, если Солженицын вместо лагеря останется на обслуге в тюрьме. Диссидент согласился, полагая, что обслуга -- это убирать двор, чистить картошку, менять проводку и прочее -- однако, ему готовили иную судьбу: трижды в неделю ездить под конвоем из Лефортово в здание на Яузе и имитировать там стиль и голос любимого своего писателя, то есть сочинять за него отрывки из новых книг, всяческие статьи, интервью и обращения к государственным деятелям и общественности, доводя, что, кстати сказать, особого труда не требовало, до абсурда идеи и приемы прототипа, и произносить сочиненное в микрофон. Такая работа, хоть и заключала в себе определенный нравственный изъян, с точки зрения бытовой, житейской представлялась все же много приятнее и обслуги, и, конечно же, лагеря, -- только вот страшно было сознавать, что носишь в себе ужасающую государственную тайну: убедившись в некоторой духовной нестойкости и болтливости Солженицына, хозяева могли бы и не рискнуть выпустить его на свободу, и сейчас, когда срок подходил к концу, Солженицын все ждал подлянку, провокацию, которая дала бы повод отменить условно-досрочное, отправить в лагерь и там сгноить, -- ждал, опасался, ноѕ но все-таки снова смалодушничал, хотя и совсем в другом роде.

Никита, занятый своим, с трудом понял, вспомнил, о чем нудит Солженицын: да, действительно, часа полтора назад, возвращаясь с двенадцатого этажа, куда относил контролерам на утверждение пленку с сегодняшними "Книгами и людьми", Никита издалека заметил, что у дверей отдела кто-то толчется. По мере бесшумного -- по паласу -- приближения Никите все яснее становилась мизансцена: низенькая пухлая Танька Семенова, она же Людмила Фостер (программа "Книги и люди"), она же Леокадия Джорджиевич, стояла у слегка приоткрытой двери, напряженная, вся поглощенная зрелищем внутри комнаты; длинный тощий прапор, конвоир Солженицына, поверх ее головы наблюдал столь же внимательно и за тем же самым. Засунув руки за пояс коротенькой джинсовой юбочки, Людмила Фостер, она же Леокадия Джорджиевич, дрочилась, пыхтя, сжимаясь, выгибая короткую спину, не слыша над собою (или имея в виду) сопение прапора. Никита все понял вмиг: Катька Кишко, она же Лана Дея ("Европейское бюро" "Голоса Америки"), нарушила-таки категорический запрет Трупца и дала Солженицыну, а на атас поставила подружку, которая так прониклась сценою, что забыла, зачем, собственно, здесь стоит. Никита, без труда поборов возникшее на мгновение искушение пошутить: заорать тонким, пронзительным голоском Трупца Младенца Малого, -- отодвинул рукою и конвоира, и Таньку и вошел в отдел: потный, красный, повизгивающий Солженицын трахал со спины Лану Дею, опершуюся руками и грудью о край его, никитиного, рабочего стола. Розовые нейлоновые трусики Ланы Деи были спущены на колени, юбка задрана и елозила, вторя солженицынским движениям.

Никита как ни в чем не бывало обошел пылких любовников, не услышавших ни его появления, ни предостерегающих междометий Таньки, ни свиста прапора, обошел и сел за стол. Наконец, Солженицын начальника заметил, и его, Солженицына, не успевшего, кажется, даже и кончить, сдуло, словно ветром. Катька под намеренно наглым, пристальным взглядом Никиты начала приводить себя в порядок, бормоча: надо же посочувствовать человеку. В тюрьме все-таки живет. В тюрьме, говорят, несладкоѕ Все это было жалко, грязно, но тем не менее Никиту взвело, и он, злой на себя, что способен возбудиться от такой пакости, отошел к окну, прижался лбом к теплому пыльному стеклу и погрузился в оцепенение, так что прослушал суету в коридоре, и только тогда вернулся к реальности, когда заметил красно-белого жука скорой внизу и услышал катькину реплику: говорят, его Трупец и отравил.

Итак, Солженицын подкараулил Никиту, чтобы предотвратить возможные последствия опрометчивого своего поступка. Никита смотрел на Солженицына так же невозмутимо, как часом раньше -- на одевающуюся Катьку, и обескураженный прыщавый бородач попробовал зайти с другого конца, решить вопрос, так сказать, по-домашнему, а, возможно, и с оттенком шантажа: гражданин начальник, а Лидия Сергеевна
Влых вам, часом, не сестрица? Моя фамилия -- Вя- лх! отрезал Никита и пошел по коридору к большим лифтам.

Стучать на Солженицына Никита, конечно, не собирался -- просто тот, как специально, наступил еще на одну больную мозоль: напомнил о родственничках-диссидентах и об их вялой, неприятной, соответствующей диссидентской их сущности фамилии, от которой Никита аж с начальной школы пытался отмежеваться добавляющим, как ему представлялось, упругости и энергичности переносом ударения. К тому же, наконец прояснилось, почему Солженицын всегда казался знакомым, где-то виденным: Никита, выходит, несколько раз встречал его в лидкином обществе (Лидка прямо висла на Солженицыне, роняла слюни) и, помнится, злился: нашла, мол, себе старуха любовника! -- грязь диссидентская! -- раскаявшийся преступник был примерно никитиным ровесником, то есть моложе Лидки лет как минимум на десять.

Однако, и минуты не прошло, как раздражение спало, Солженицына стало жалко. Никита остановился, обернулся и громко, на весь пустынный коридор сказал вдогонку бородачу, понуро плетущемуся к прапору: чего вы боитесь? У вас же на следующей неделе статья про китайскую опасность, две пресс-конференции и глава из "Красного колеса". Вы же монополист -- кто вас в лагерь отпустит?!

Машка-какашка ждала Никиту внизу с замирающим сердцем. Слушай, сказал он. Я не буду вдаваться в подробности, может, это вообще -- чистая психиатрия, но ты должна срочно ехать к отцу на службу и ни в коем случае не допустить, чтобы он включал сегодня "Голос Америки". Если не допустишь, я на тебе женюсь. (Пауза). И не брошу. Поехали вместеѕ -- Мэри ничего не понимала. Не могу: много работы. Хорошо, сказала, наконец. Работай. Я попробую. Не потому, что женишься, а потому (пауза), что я тебя люблю.

Никиту сильно тошнило и раскалывалась голова. К концу рабочего дня это было делом обычным почти у каждого, кто служил в здании на Яузе: начальство, экономя валюту, многое повычеркивало в свое время из финского проекта, в том числе и показавшиеся начальству пустыми игрушками зажравшихся империалистов ионаторы системы эр кондейшн; то есть эр кондейшн -- это начальству было еще кое-как понятно, но ионаторы??? Нащупав в кармане таблетку аэрона, Никита побрел по вестибюлю в один хитрый закуток, где стоял автомат с газировкою: запаренные, с землистыми лицами, поднимались туда из своей преисподней -- многоэтажного подвала -- попить работники технического радиоцентра -- ТРЦ, обслуживающего все студии здания. Насчет много работы Никита Машке, конечно, соврал: работы только и оставалось, что забрать у контролеров утвержденный и опечатанный ролик (а Никите уже сообщили по телефону, что ролик утвержден и опечатан, да и прежде сомнений не было, что так оно и получится) и спустить на передатчик.

В прошлом году генерал Малофеев предложил сдвинуть график передач на день вперед против вашингтонского, -- и впрямь, хули бздеть, когда все каналы информации в наших руках?! -- и для Никиты раз-навсегда закончились нервы под дулом взведенного автомата, закончилась постоянная истерическая готовность выключить, заменить, заглушить, -- теперь все можно было сделать загодя, в спокойной обстановочке, любое сообщение -- обдумать, любой промах -- поправить.

Вот и сегодня: получив утром запись вчерашнего вашингтонского оригинала, Никита внимательно прослушал его дважды и решил оставить на месте кусок про последний американский бестселлер (судя по пересказу натуральной Людмилы Фостер -- глуповатый и мало чем отличающийся от бестселлеров Юлиана Семенова, разве в дурную сторону). Можно было б, пожалуй, оставить и открытое письмо русских писателей-эмигрантов в адрес Политбюро ЦК КПСС, весьма напоминающее открытое письмо Моськи в адрес Слона, но Никита работал в "Голосе" не первый год и знал, что перестраховщики-контролеры с двенадцатого все равно письмо вырежут и нужно будет что-то придумывать в пожарном порядке или ставить глушилку на целые двадцать минут и в результате лишиться как минимум половины премиальных, -- поэтому вклеил на место письм на той еще неделе сделанную заготовку о переводе на английский и бешеном успехе в Штатах очередного опуса поэта-лауреата Вознесенского. Идущее дальше сообщение о новой абличительной книге из высших тактических соображений оставляемого пока Комитетом в Советском Союзе последнего писателя-диссидента потребовало только косметического, так сказать, ремонта: замены двух-трех фраз -- после чего сообщение превращалось в такой конский цирк, что, надо думать, последние знакомые последнего писателя-диссидента перестанут, прослушав передачу, подавать ему руку. Танька Семенова, специалистка по голосу Фостер, записала эти две-три фразы, Никита со звукооператором вмонтировали их в нужные места под глушилочку, и готовый ролик часа еще в четыре был отправлен на двенадцатый этаж.

Никита помыл стакан, бросил в рот таблетку и нажал кнопку -- не похожую, правда, на грибок для штопки носков, но тоже крупную и красную. Автомат заурчал, забулькал, однако воды не выдал ни капли, а таблетка таяла, распространяя по нёбу и языку приторную, тошнотворную сладость. Вот страна! -- разозлился Никита и выплюнул на пол раскисший аэрон. Там, внизу, одних инженеров сотни четыре, не считая техников, а не могут наладить сраную железяку! Не работает? услышал Никита за спиною вопрос преисподнего, повернулся и пошел прочь, с отвращением глотая сладкую от аэрона слюну: не работает!

За двумя коленами коридора находились дальние лифты. Никита вызвал кабину и стал следить, как последовательно загораются и гаснут номера этажей на табло: одиннадцатый -- высокое начальство, ныне повально пребывающее в отпусках, десятый и девятый, родные: "Голос Америки", восьмой -- "Русская служба Би-Би-Си", седьмой -- "Радио Свобода", шестой -- "Немецкая волна из Кёльна", пятый -- Канада и Швеция, четвертый -- "Голос Израиля", "Ватикан" и, кажется, кто-то еще, третий -- соцстраны от Китая до Югославии и Албании. На втором расположилась столовая. Вот вспыхнул, наконец, и первый, двери приглашающе распахнулись, показав Никите в зеркале его самого. Нехорошего цвета было лицо у Никиты, болезненного, бледно-зеленоватого, и нечего было обманывать себя, объясняя дурное самочувствие отсутствием ионаторов, -- просто Никита знал, чт может случиться к ночи, и животное нежелание гибнуть действовало таким вот неприятным образом. Лифт останавливался буквально на каждом этаже, принимая в свое брюхо одних, выпуская других: дикторов, редакторов, авторов, контролеров, пожарников и прапоров из охраны, -- Никита смотрел на лица без сожаления, какое непроизвольно возникает, когда видишь человека, обреченного умереть в самом скором времени. Впрочем, так же, без сожаления, смотрел и на отражение собственного лица. А тошнота -- тошнота от воли и разума не зависела.

На десятом Никита вышел и побрел по серому ворсу паласа вдоль длинного, неярким холодным светом заполненного коридора. Двери проплывали справа и слева, одинаковые, зеленоватого финского дерева; про некоторые из них Никита знал, чт за ними: вот бездельники "Из мира джаза" (Луис Канновер), идущие обычно в эфир целиком, без вымарок и доделок, вот -- "Театр, эстрада, концерт", вот -- "Религиозная жизнь евреев", эти три двери -- "Программа для молодежи", -- тут ребятишки и впрямь пашутѕ Через десяток шагов после второго поворота коридор уступом расширился в правую сторону. В уступе, отгороженном тонким витым шнуром, по обеим сторонам уже не деревянной -- массивной металлической, как в бомбоубежище, двери -- стояло двое вооруженных прапоров. Здесь находилась святая святых "Голоса Америки": студия прямого эфира, откуда по сегодня велись живые, не с пленки, передачи последних известий.

Никита не застал тех легендарных времен, когда здание на Яузе безраздельно принадлежало Трупцу Младенца Малого, и все без исключения программы от первого до последнего слова готовились на месте (как раз тогда произошел, говорят, совершенно анекдотический случай с "Радио Свобода", не с тем, что на седьмом этаже, а с натуральным, американским: ребятки оттуда: цээрушники и эмигрировавшие диссиденты, -- заметив, что ГБ работает за них, перестали бить палец о палец, ловили яузские передачи и предъявляли своим шефам в качестве отчета за получаемые бабки), -- Никита пришел на службу уже в период нового начальства и его установки максимально использовать передачи врага: установки, где удачно слились интересы маскировочные с лозунгом всенародной экономии (нашим долго не удавалось заставить разленившихся мюнхенских коллег снова приняться за дело: целыми неделями, бывало, молчали обе "Свободы" -- американская и советская, -- ждали, кто кого переупрямит!) -- и несколько лет, до самого момента, когда по инициативе генерала Малофеева график сдвинулся, бывал в этой комнате каждую неделю: сидел за столиком, внимательно слушал через наушники натуральный Вашингтон и то пропускал его в эфир, то -- вводя через микшер глушилку, подавал сигнал Таньке, или Екатерине, или Солженицыну, -- тому, словом, кто имитировал прерванный голос, -- чтобы читали запасной текст, покуда Никита снова не воротится к Вашингтону. За передачами всегда наблюдал контролер и при необходимости включал общее глушение. Тут же со взведенным автоматом стоял еще и не их (то есть, в широком смысле, конечно, тоже их) ведомства офицер, имеющий, надо думать, особые полномочия. Жесткие сии меры, предупреждающие маловероятную возможность преступного сговора диктора с редактором, после нескольких эксцессов, случившихся на Пятницкой, в вещании на заграницу, соблюдались неукоснительно, и это единственное вселяло робкую надежду на благоприятный исход сегодняшней ночи.

И все же, глядя на металлические двери, Никита до галлюцинации ясно воображал, как через два-три часа войдет за них Трупец Младенца Малого, как отошлет контролера, как офицера нуѕ скажемѕ застрелит, как подложит дикторше заветный свой текст про простынки, -- воображал так долго, что вооруженные прапора напряглись, готовые в любой миг действовать согласно инструкции. А что? подумал Никита. Может, оно и к лучшему? Рвануться за шнур, и все! И хоть трава не расти! И пускай нажимают потом -- без него! -- на любые кнопкиѕ

Вернувшись в отдел, Никита сказал собирающейся домой Катьке: сходи-ка на двенадцатый, забери пленку и сдай в преисподнюю, и Катька, обычно вертящая на подобные просьбы задом: не моя это, дескать, обязанность, Никита Сергеевич, сами, дескать, и сход-те, -- сегодня кротко кивнула, потому что знала за собою вину. Глядя на выходящую из дверей Катерину, Никита снова почувствовал смешанное с брезгливостью возбуждение и подумал: ну не скотина ли человек?! Мир, можно сказать, рушится, а он об одном только и мечтает!.. Только об одномѕ

А собственно, чего он сюда вернулся? Сидеть-высиживать, чтобы подохнуть именно здесь, на боевом, как говорится, посту, в отвратительном этом черно-сером здании? Не подпускать Трупца к студии прямого эфира? Каким же, интересно, образом? -- морду, что ли, ему набить? -- так не Никите с Трупцом тягаться, Трупец -- профессионал, самбо знаетѕ Может, и впрямь следовало поехать с Машкою? Или сходить в главную контору, на Лубянку, прорваться к начальству, объяснить? А чего ему объяснишь, начальству? Про Обернибесова? Про кнопочку? Про то, что ребята провода напрямую скрутили? Про простынки белые?.. Сочтут за шизофреника и отправят в дурдом. И будут, что самое смешное, абсолютно правы! Да гори оно все огнем! -- если Никита шизофреник -- стало быть, ничего и не случится; если же шизанулся мир, так и Бог с ним тогда, с миром! значит, заслужил мир эту самую кнопочку.

И Никита вдруг понял, что единственное, чего ему хочется сейчас всерьез -- спать.

5

Напряженная внутренним нетерпением, Лида шла по бульвару намеренно медленно, спокойно, прогулочным шагом: она знала, что Никита так рано со службы не возвращается, а никаких иных дел и желаний, кроме как повидаться с Никитою, у Лиды в настоящий момент не было.

Слухи о том, что все голоса производятся известной Конторою, несмотря на нелепость и фантастичность, ходили по Москве упорно и давно, лет пять-шесть, то затихая, то вновь усиливаясь; позапрошлой осенью они достигли апогея, и двое ребят из Комитета борьбы за свободу информации были арестованы, -- все тогда очень обрадовались, потому что арест явился великолепным подтверждением правоты ребят и можно было начинать широкую общественную кампанию, -- но тут, как назло, именно голоса и передали под свист и рев глушилок довольно подробную информацию о разгроме Комитета, -- и слухи тут же резко и надолго спали: если бы, мол, голоса действительно производила мощная, но глуповатая Контора, -- стала бы она сама себя дискредитировать, да к тому же еще и глушить! Это глушить было самым эмоциональным, самым веским аргументом против слухов.

Но вот сегодня утром пришло по дипломатическим каналам письмо из Парижа, и в нем черным по белому было написано, что от очередного гэбиста-перебежчика французской разведке и узкому кругу эмигрантов стало достоверно известно, что голоса в самом деле производятся Конторою, что радиоотдел расположен на набережной Яузы и что в числе прочих работает там родственник видных правозащитников младший лейтенант Никита Вялых, а все тексты и выступления Великого Писателя Земли Русской подделывает некий раскаявшийся узник совести, знакомый читателям "Континента" по серии статей о творчестве Александра Исаевича. Дальше в письме было, что гэбист-ренегат покуда строго засекречен, так что, мол, ребята, остальное копайте сами.

Новость, что Никита работает именно на пресловутых фиктивных голосах, оказалась и для Лиды, и для родителей ударом веским: они знали, что их сын и брат служит где-то при Конторе и в определенном смысле даже уважали его за принципиальность и твердость: он представлялся им партнером, сидящим по ту сторону шахматного стола и ведущим с ними бескомпромиссный, но честный поединок, победа в котором, согласно с исторической справедливостью, останется, конечно, за ними, -- теперь впечатление получалось такое, будто Никита на их глазах стянул с доски коня и спрятал в карман. Все! он мне отныне не сын! патетично воскликнул поправившийся с утра пивком диссидент Сергей Вялых. Я ему прежде спускал многое, надеялся, что одумается, поумнеет, но теперь чаша терпения моего переполнена! и, видно, не сумев в столь кратком монологе излить всю горечь свою и обиду, новоявленный Тарас Бульба добавил, отнесясь уже к Лидии: а твой Солженицын тоже хорош! Я тебя еще тогда предупреждалѕ

Телефон у них года два как сняли (якобы за хулиганство, которого, разумеется, не было, кроме разговоров с заграницею), и мать, набрав двушек из кучки, обычно лежащей на телевизоре, пошла звонить в автомат тем немногим, у кого телефон пока оставался. Из немногих половины не оказалось дома, однако, часа два спустя маленькая квартирка Вялых заполнилась под завязку, а люди всё прибывали и прибывали, и для каждого опоздавшего приходилось пересказывать все сначала и показывать отрывки письма, тщательно прикрывая остальные места конвертом, ибо до того еще, как появился первый гость, семейным советом решено было скрыть покуда от общественности оба факта: и позорящий семью факт никитиного участия в наиболее грязной из затей Конторы, и позорящий все правозащитное движение в целом и тоже отчасти семью (как-никак, Солженицын был Лидке не посторонний) факт участия Солженицына, -- приходилось пересказывать все сначала, но, надо заметить, и пересказ, и показ не представлялись обременительными ни отцу, ни матери, ни самой Лиде, потому что приятно сообщать о том, о чем узнал раньше других, -- и они все трое, перебивая друг друга, оспаривали эту обязанность, и у каждого чесался язык добавить и те подробности, которые ими же самими решено было скрыть.

Давно уже выгреблись все рубли и медяки из карманов, в дело пошли даже остатки коммуникационных двушек с телевизора, и не столько выпившие, сколько затравленные на настоящую выпивку гости-диссиденты повели горячую дискуссию о необходимых мерах. В конце концов решили:

1) организовать в срочном порядке новый Комитет борьбы за свободу информации вместо прежнего, из тех только двоих посаженных ребят и состоящего;

2) назвать его именами тех героических ребят, отбывающих в Мордовии;

3) в целях безопасности выработать гибкий устав, согласно которому членом Комитета мог считаться каждый, кто пожелал бы себя им считать, хоть бы и в глубине души;

4) чтобы число документов Комитета оказалось достаточно солидным, разрешить каждому его члену выпускать собственные документы, подписывая их не своим именем, но именем Комитета: так выходило и много спокойней для каждого.

Правда, не совсем ясным оставалось, как довести факт создания Комитета и текст будущих документов до широкой общественности, коли не только газетам и журналам оттуда поставлены на границе практически неодолимые препоны, но и радио в руках Конторы, но тут все сошлись на том, что вопрос этот второстепенен: трусливая, инертная, запуганная внутрисоюзная "общественность" (ее иначе как в кавычках и общественностью-то нельзя назвать!) все равно бы не прореагировала, -- общественность же главная, истинная: иностранцы и эмигранты -- слава Богу, доступ к информации пока имеют.

Часам к четырем дело, в общем-то, было слажено, Комитет учрежден, недоставало разве фактических сведений о деятельности радиоотдела Конторы, чтобы в документах было чего писать существенного, а не только гневные и саркастические, но общие слова, и совсем уж положили ждать, сгоняв тем временем в магазин за добавкою, пока французская разведка рассекретит гебиста-перебежчика, но тут, подобная Александру Матросову, поднялась во весь рост Лидия и торжественно заявила, что берет подробности на себя, потому что у нее есть опасный, но достоверный канал. Л-лидк-ка, н-не с-смей! стукнул кулаком по столу догадавшийся Тарас Бульба. Я его п-прок-клянул! С-сис-тых с-сэлей можно досьтись т-только с-систыми с-срессвами! но мать кивнула: мол, выйдем, и на лестничной площадке, под гудение лифта и запахи мусоропровода, они обсудили предстоящую операцию: Лидия бросит брату в лицо пакет обвинений, постаравшись придать им максимально обидную форму, и так как Никита -- мальчик по сути все же порядочный, только испорченный проклятою Софьей Власьевною, а по характеру -- горячий, он не сможет стерпеть и о чем-нибудь да проговорится, и уж пускай он только проговорится, пускай выдаст служебную тайну! -- тогда нетрудно будет вытянуть из него и остальное и, припугнув, может, вообще переманить на свою сторону. От перспективы спасти брата и одновременно заиметь своего человека в самых недрах Конторы у Лиды аж голова закружилась, и под доносящееся из-под дверей пение "Трех танкистов" она чмокнула маму и покинула дом.

Время двигалось слишком медленно, пространство, несмотря на прогулочный шаг, сокращалось, напротив, чересчур быстро, и Лида остановилась на углу Сретенки, на замощенной гранитом площадке, посередине которой, затылком к бульвару, торчал бронзовый идол Крупской. Скульпторша явно польстила некрасивой, почти как сама Лида, жене диссидента № 1, -- это давало надежду, что, когда все, наконец, переменится, памятник Лиде будет выглядеть столь же романтично. Хорошо бы как раз тут его и установить: место живое и одновременно тихое. Неимоверное количество старушек и девочек-мам баюкало закрученных в одеяльца, упрятанных в коляски младенцев, граждан XXI века, младенцы постарше бегали и резвились и не обращали ни малейшего внимания как на настоящий, так и на оригинал будущего памятника, которому они, вырастя, обещали стать живыми благодарными свидетелями.

Гром заурчал, словно гигантский кот, исходящий томлением. Лида подняла голову: тучи снова затянули небо и готовились побрызгать ленивым, ничего не разрешающим дождем. Обильно напитанная в июне ливнями, земля каждое утро прила под жаркими лучами, и к середине дня над Москвою образовывалась полупрозрачная крыша облаков, под которою, как в теплице, было душно и нехорошо. Вечерами погромыхивало, посверкивали молнии, но к ночи опять прояснялось, и настоящей грозы за полтора месяца не стряслось ни разу. Шел год активного солнца: год инфарктов, сумасшествий, самоубийств. Дождик? -- Никита стоял рядом с Лидою и тоже смотрел в небо, с которого уже летели мелкие, редкие капли. Он не удержался-таки и с Яузы поехал в главное здание, на площадь Дзержинского, но дальше дежурного прорваться не удалось: изложите дело мне, а я уж решу, к кому Вас направить и так ли оно действительно срочно, как вы говорите. (Переходя на интимный шепот). Между нами, все равно никого из настоящего начальства нету. Отпускное времечко. Легко сказать: изложите дело. Изложить дело дежурному лейтенанту! Никита повернулся и побрел домой: они сами не хотят спасаться, ну ни в какую не хотят!

На Лидку он наткнулся совершенно случайно, ни о ней, ни о родителях, ни обо всей этой компании и мыслей у него не было, однако, наткнувшись, вдруг понял, что их-то и искал, и хоть и бессильны они, и ничтожны, и смешны, -- их даже арестовывать уже перестали! -- а ведь не к кому больше обратиться, просто не к кому!

Это правда? патетически спросила Лида, не поздоровавшись, и сверкнула черными навыкате бараньими глазками. Как ты посмел?! Что это? Что посмел? -- Никита весь день сегодня не понимал, о чем с ним разговаривают: здравствуй. Не притворствуй! Шила в мешке не утаишь! Ты думал, тебе вечно удастся скрывать от нас, где ты работаешь? Ты думал, мы никогда не проведаем, что ты со своими дружками (слово "дружками" Лида произнесла очень саркастически) подделываешь и оплевываешь последнюю ценность этого мира -- свободное слово? Ты хоть понаслышке, может, знаешь, как начинается "Евангелие от Иоанна"? Дура, подумал Никита с искренними грустью и сожалением. Боже, какая она дура! А ведь, пожалуй, еще поумнее выйдет, чем большинство ее соратниковѕ Лидочка, давай сядем (сейчас никак невозможно было с нею ссориться -- совсем-совсем не времяѕ) А-га-а, сразу Лидочка! Стыдно стало, проняло!..

Над скамейкою, освободившеюся с началом дождя от нянюшек и бабушек, нависали плотно покрытые листвою ветви дореволюционного дерева, и потому было почти сухо. Лида тараторила, не переставая: ѕмы по крайней мереѕ достойный врагѕ пасть так низкоѕ -- Никите не хотелось ее перебивать, он пользовался пассивной своей ролью, чтобы найти, с какой стороны подступиться к сестре: надо было сделать так, чтобы она его услышала. А-га-а! ты не отрицаешь! Ты не отрицаешь! Значит, это правдаѕ Лидочка. Ты же неглупая и уже не молодая женщинаѕ -- дождинки скапливались в листьях, объединялись и, попутно захватывая коллег с нижних ярусов, падали на скамейку, на Никиту, на Лидию, -- пора было начинать разговор, не терпело время, не терпело, -- ѕты же неглупая и уже не молодая женщина. Неужели ты всерьез думаешь, что есть хоть какая-нибудь разница, кто и что болтает по этим несчастным голосам? Неужели ты считаешь, Никита большим и средним пальцами отмерил кусочек указательного, что хоть на столько изменится что-нибудь, если с завтрашнего утра "Голос Америки" заведут на первую, скажем, программу всесоюзного радио? Никогда в жизни не видела Лида такого Никиту: взрослого, усталого, мудрого; она почувствовала себя перед ним маленькою глупышкою; фразы брата звучали столь убедительно, что она даже не нашла в себе силы и желания взвесить правоту их или неправоту. Слушай внимательно -- небольшая, однако, веская пауза, которою Никита проверил, что Лида у него в руках, что разоблачительно-морализаторская волна разбилась о его взгляд, так что мозг Лиды почти способен к восприятию извне, сменилась словами: у тебя, у твоих друзей должны быть какие-то контакты с американским посольством, с журналистамиѕ Погоди, не перебивай -- я ничего не выпытываю! Так вт: не медля ни минуты, ты должна связаться с ними, а они в свою очередь -- со своим правительством и попроситьѕ уговоритьѕ умолитьѕ Ты слышишь? -- умолить: если сегодня ночью что-нибудь начнетсяѕ случитсяѕ чтобы американское правительство вытерпелоѕ снеслоѕ не отвечало хотя бы суткиѕ Это будет сделать очень трудно -- не отвечатьѕ почти невозможноѕ престижѕ стратегические мотивыѕ но пусть попробуют. Иначе -- спасения нет. Я не способен сейчас ничего объяснить толком, но, если американцы сумеют, пусть не начинают войну хотя бы сутки. Даже если жены и дети погибнут на их глазахѕ

Бедный мальчик! подумала Лида с искренними грустью и сожалением, едва несвязная речь Никиты окончилась, отпустила из-под своего почти сверхъестественного обаяния. Бедный мальчик! Они довели его. Я всегда чувствовала, что кончится именно этим. Он спятил. Может, мне не стоило разговаривать так резко? (в сущности, она всегда очень любила брата). Тот словно прочел ее мысли: ты можешь считать меня сумасшедшим, я слишком понимаю, что даю тебе для этого достаточно поводов, и все же передай мою просьбу по адресу. В ней одно то уже хорошо, что, если она и впрямь безумна и нелепа, не будет случая ее выполнить. И дай-то Бог, чтобы не было.

Хорошо, слушай! (Никита понял по Лиде, что не уговорил ее, что как он два часа назад покупал согласие Машки-какашки на непонятные ей действия, так и тут придется чем-то платить; но сегодня Никита был беспредельно щедр). Хорошо, сказал. Слушай. Если ты все сделаешь, как я тебя прошу, -- только имей в виду, я проверю (насчет проверю Никита, конечно, гнал картину: и теперь, и часом раньше, и двумя он поступал наугад, наудачу, словно бутылку с письмом в море бросал) -- если все сделаешь, как я тебя прошу, -- я вечером приду к вам и подробно расскажу про яузское заведение. Коль уж оно так крепко вас интересует. Можешь пригласить даже иностранных корреспондентов. А пока, в качестве задатка, вот, получай: Солженицын передает тебе приветѕ

Ну не тот Солженицын, а ты знаешь, о ком я говорю, прыщавый, хотел было добавить Никита в пояснение, но понял по глазам сестры, что она и так все на раз схватила, более того: понял, что именно ненамеренный, вымышленный привет, случайно пришедший в голову, а вовсе не обещание открыть тайны мадридского двора, и решил дело; что, сама себе, может, не давая отчета, приходила сюда Лида не ради голосов, не ради брата, но чтоб хоть что-нибудь услышать о любовнике, -- она порывисто обняла Никиту, крепко, благодарно поцеловала и легкой, танцующей походкою, какой он никогда не видел и даже не предполагал у этой грузной, давно не юной женщины, быстро пошла, почти побежала к центру, к метро, вверх по Сретенке.

6

Трупец Младенца Малого, проследив глазами сквозь окно кабинета за выходом из здания младшего лейтенанта Вялых: единственного человека, посвященного в План и, следовательно, способного помешать делу в корне, так сказать: превентивно, -- безраздельно предался размышлениям. Задача на поверку получалась не такою простой, как выглядела в предварительных, когда Трупец травил генерала Малофеева, мечтаниях: под каким, например, соусом попасть в студию? каким образом нейтрализовать звукооператора, дежурного, контролера? -- голова прямо-таки раскалывалась, а решений не возникало. Но, видать, сама судьба задумала нынче сыграть с Трупцом на лапу: в разгар размышлений дверь приоткрылась, явив хорошенькую женскую головку в кудряшках: товарищ подполковник, разрешите? -- сама судьба, потому что головка оказалась принадлежащей как раз сегодняшней лейтенанточке-контролерше.

Ей, по ее словам, позарез надо было попасть на подружкину свадьбу, и вот, поскольку старшим по званию и должности в "Голосе Америки" в настоящий момент получился Трупец, лейтенанточка пришла отпрашиваться к нему: через три часа выйдет, мол, Вася, вы его, дескать, знаете, а пока подежурьте, пожалуйста, за меня, товарищ подполковник; генерал Малофеев часто нас отпускалѕ и сделала глазки. Трупец Младенца Малого так обрадовался нежданной удаче, что даже испугался, как бы лейтенанточка не насторожилась: кто этих, таинственных, с двенадцатого, разберет?! -- посему тут же обуздал себя, сдвинул брови, стал строгим: а мы еще удивляемся, что плетемся у американцев в хвосте! Работать у нас не любят, работать!.. Кудрявенькая тут же привела лицо в еще более умильно-умоляющее состояние и круглым своим, плотно обтянутым вязаной юбочкою задом примостилась на подлокотник трупцова кресла, высокою грудью прижалась к области сердца Трупца и пролепетала: ну товарищ подполковник, ну миленький! Можно я вас поцелую? Трупец Младенца Малого забыл о Плане, обо всем на свете забыл, задохся сладким парфюмерным запахом и хрипло выдавил, сам почти не понимая, что отпустить лейтенанточку на руку ему, а не в пику: ладно. Иди уж. Гуляйѕ

Лейтенанточка чмокнула Трупца в щеку, след помады вытерла кружевным платочком, от духа которого совсем поплыла подполковничья голова, и встала с подлокотника. Подожди меня в коридоре. Дверь закрылась за кудрявенькою, но Трупец не вдруг пришел в себя, когда же пришел -- вскочил, потер ручку об ручку и, разувшись, извлек из правого ботинка ключик. Отпер им, прыгая на одной ноге, стенной сейф, достал заветный листок объявления, писанный от руки, крупными печатными буквами, с орфографическими ошибками (ни одну машинистку не решился Трупец посвятить в тайный свой замысел), и -- на всякий пожарный -- маленький бельгийский браунинг. Запер сейф. Ключик положил назад в ботинок. Обулся. Наскоро перекрестился: с Богом!

Кудрявенькая пританцовывала в коридоре от нетерпения -- видно, совсем опаздывала на эту самую свадьбу. Трупец Младенца Малого, хоть и с браунингом в кобуре под мышкою, хоть и в самом, так сказать, серьезном и решительном настроении, а снова поплыл: не удержался, уцепил лейтенанточку под руку, влез ладошкою в горячую потную щель между бицепсом и грудью, для чего Трупцу, едва доходящему кудрявенькой до подбородка, пришлось чуть не на цыпочки стать, -- так и зашагали они рядом, словно пара коверныхѕ

Но оказалось, что попасть в студию -- еще только полдела, даже, пожалуй, меньше, чем полдела: время Трупца Младенца Малого подходило к концу -- с минуты на минуту должен был явиться контролер Вася, -- а как влезть в эфир -- оставалось совершенно непонятным. Уже не до "Программы для полуночников" было Трупцу, -- он соглашался на любую программу, -- он действительно немного знал этого Васю, человека тупого, непреклонного и непьющего, переведенного сюда из охраны мордовских лагерей как раз за твердость и трезвость, -- и не надеялся ни купить его за бутылку, ни отослать домой, -- но вот ведь штука! -- и без Васи ничего покамест не получалось!

Все три часа, что Трупец просидел в студии, он исподлобья, короткими, но профессионально внимательными взглядами оценивал предлагаемые обстоятельства и действующих лиц планируемой драмы: и маленькую, пухлую, в короткой джинсовой юбочке дикторшу Таньку, каждые тридцать минут из звуконепроницаемой застекленной будочки выходящую в эфир с последними известиями; и Наума Дымарского: немолодого, заплывшего жиром, флегматичного звукооператора в очках за импортным, кажется -- американским, сплошь в ползунках, верньерчиках, лампочках и стрелках -- пультом; и, наконец, мирно подремывающего в углу на стуле, привалясь к стене, -- одни чуткие руки не дремлют на взведенном, снятом с предохранителя автомате, -- дежурного офицера-татарина, -- и оценки -- если без благодушия -- были явно не в пользу трупцовой затеи. Тексты, что читала в микрофон Танька, с заведенной периодичностью доставлялись с двенадцатого этажа: на специальных, чуть ли не с водяными знаками бланках, со штампами, с печатями, с красными закорючками подписей, и, понятно, подсунуть меж них заготовленное рукописное объявление и рассчитывать, что дикторша по инерции прочтет его среди других сообщений, было нелепо: смысла, может, она и не уловит, но форма, форма бумаги! Употребить власть? Какую власть? -- власть завхоза? Вооруженный татарин явно Трупцу не подчинится (часовые у дверей, не офицеры -- прапора! -- и те пропустили Трупца в студию едва-едва, так сказать -- по большому блату, по личной просьбе кудрявенькой лейтенанточки) -- не подчинится и не позволит подчиниться ни звукооператору, ни Таньке-дикторше, -- на то тут и торчит.

Словом, следовало или отказаться на сегодня от своей идеи (но на сегодня могло обернуться и навсегда), или уж играть ва-банк: обезоружить татарина и, держа всех троих под прицелом, захватить микрофон, как говорится, с боя. Операция получалась более чем опасная, но и отказаться не было сил: за три часа Трупец столько успел наслушаться пакостей, беспрепятственно идущих в родной советский эфир, причем пакостей, изготовленных не в Вашингтоне сраном, что еще куда бы ни шло, -- а здесь, на Яузе, в недрах собственного детища! -- что, честное слово, решительно предпочитал погибнуть, чем участвовать во всем этом дальше. Погибнуть или уж победить! И пускай его выведут потом в отставку, пускай даже в Лефортово посадят! -- дело, сделанное им, бесследно не сгинет, даст свои результаты, и рано или поздно, хоть бы и посмертно пусть -- он не гордый! Трупца Младенца Малого непременно реабилитируют и наградят орденом, а то еще и поставят памятник. Когда Александр Матросов бросался на амбразуру -- такое поведение тоже на первый взгляд могло кой-кому показаться самовольством и мелким хулиганством.

Трупец взглянул на часы: минут пять у него еще, пожалуй, было, -- достал записную книжку, нацарапал: если погибну -- прошу продолжать считать коммунистом и, вырвав листок, аккуратно сложил его и спрятал в левый нагрудный карман: записка вдруг вообразилась Трупцу рядом с партбилетом: пробитые одной пулею, залитые кровью, которую время превратило в ржавчину -- под витринным стеклом музея КГБ.

На этом внутренние приготовления окончились -- пора было приступать к операции непосредственно. Краем глаза наблюдая за дремлющим татарином, Трупец Младенца Малого залез себе под мышку и, упрятав его в полусогнутой ладони, как цирковые иллюзионисты прячут карты, вытащил браунинг. Браунинг, в сущности, был игрушкою: прицельная стрельба не далее пяти метров, пульки со спичечную головку, -- может, и брать-то его