задевал головой о низкий, бревенчатый потолок зимницы, Петька подошел на цыпочках к столу и поубавил огня в светиле. -- Копотно!.. -- пояснил он, двигая белесыми бровями. Вдоволь помучив Шебякина молчаньем, Жибанда заговорил: -- Ты вот что. Нам этот парень нужен, -- он кивнул на Семена. -- Ты его нам непременно выправь. Не то чтоб вылечить, он и без тебя встанет... А нам скорее нужно. Скоро подымешь, мы тебе патент выдадим, придворного медика. -- ...проворного? -- прикинулся дурачком Шебякин. -- Ты погоди смеяться. А скоренько не вылечишь, сам знаешь -- у нас законы лесные, неписаные. Чик, и нет фершала! -- Отмочил, нечего сказать! -- дребежжаще залился Шебякин. -- Да я тебе в отцы... -- ...и молчи, когда уедешь. Держи собаку на цепи, а язык на семи! -- вразумлял неспешно Жибанда. -- Спросят, что видел? Отвечай, что глаза-де мои старые. Может, и видели что, да не видели. Совершенно неожиданно в углу раздался громкий чих. Чихнул Петька Ад и сам же испуганно зашикал, пучась по сторонам. -- Это я от копоти... -- пугливо оправдался он. Как раз в это время здоровая рука Семена шевельнулась. Шебякин приоткрыл Семеново лицо и возвестил, с видом оскорбленного достоинства взирая на Жибанду: -- Проснулся. Разговаривать с опаской... Семен сразу же, как открыл глаза, стал глядеть в какую-то несуществующую точку с такой пристальностью, что Петька Ад, и без того очень взволнованный близостью раненого товарища, суеверно оглянулся. Барсуки сдвинулись ближе. Семеново осунувшееся лицо не выражало ничего. Губы были плотно сжаты, как бы ссохлись одна с другой. -- Больно небось?.. -- осторожно начал Мишка. -- Не-ет, прошло... -- без выражения, нараспев, ответил Семен и, переведя взгляд на Мишку, глядел ему в лоб, словно припоминал что-то. Мишке сразу стало неловко, и краска нахлынула на его обветренное лицо. Мишка не отвел взгляда. "Догадываешься, что ли? -- думал он. -- Так прямо говори. Ну, говори!" -- Через полминуты ему стало особенно беспокойно. -- А мы искупались тут, ночью-то! -- сказал Мишка и осекся. Семен перевел взгляд со лба на Мишкины зашевелившиеся губы. -- ...сколько ходило нас? -- спросил вдруг Семен, оставляя в стороне Мишкино сообщение. -- Двадцать восемь, -- доложил, вылупливая глаза, Петька Ад. Он вытянулся так, как не тянулся ни перед одним капитаном в старую войну. Происходило это от усердия, усердие -- от жалости, -- сердце в Петьке билось доброе. -- ...вернулось? -- с неподвижным же лицом допрашивал Семен. -- Двадцать семь воротилось, -- еще жалобней доложил Петька. -- А... -- сказал Семен и закрыл глаза. Можно бы было принять его за спящего, если бы не двигались пальцы левой, здоровой руки. Пальцы поочередно прижимались к ладони, ведя какой-то свой счет. -- Привезли ее?.. -- спросил Семен. -- Так ведь это Васька Рублев убит... -- заспешил объяснить Жибанда, делая Семену намекающие глаза. -- Я про него и спрашиваю... привезли? -- не сразу догадался Семен, и еле приметное подобие румянца окрасило его выдавшиеся скулы. -- Ваську? не-ет... -- залопотал Петька Ад. Может быть, потому, что был ростом выше всех, почел он именно себя обязанным давать ответы. -- Не до Васьки уж, товаришш! Все места заняты, и для живых-то!.. Хлеб везли. Гарасим подводы занял... Да и куда ж мертвого везти!.. -- Петька запинался и потел. -- Это я уж по свому уму решил, -- тихо и холодно вступил Гарасим, ударяя себя по бедру высоким картузом. -- Хлеба пятьдесят пудов, да три коня, два с подводами. Овсеца я еще прихватил, на лошадок. Лошадка, она любит овсеца... Лицо Семена супилось по мере того, как высчитывал Гарасим военную добычу. И уже видели барсуки: Семен имеет право требовать отчета, быть неминуемо грозе. Люди зашептались, заколебалось пламя, быстрей задвигались тени по стене. -- Ты уйди, покеда... подыши чистым воздухом! -- шепнул Жибанда Шебякину, который притворялся, что дремал. -- Чужое ухо песком засыпать!.. -- неожиданно сказал татарчонок из двадцать третьей землянки. Только этими словами и выявил он свое присутствие в зимнице. -- ...конешно, можно и сосновую кору жрать... и другую разную подлятину! -- продолжал Гарасим повышенным голосом, когда Шебякин вышел. -- На то и барсуки мы... А только, как я поставлен у вас за каптера, так должен я вас, сто семьдесят ртов, кормить. Да ты меня глазами-то не стращай! Царь каторгой, поп адом... куда ж мне, серому, и деваться тогда!?. Даве каб не лошади, как бы мы тебе фершала привезли? -- Гарасим, очевидно, ждал возражений, но тот молчал. Так они глядели друг в друга при сопящем молчаньи остальных. Жибанда, подобрав щепочку с пола, расщеплял ее на мелочь и откидывал в сторону. -- Не серчал бы ты, Семен... -- заговорил, но уже новым голосом, Гарасим, опуская глаза. Он обмахнул рукой увлажнившийся лоб. -- Конешно, воры мы, воры и есть... Не могу против лошадок устоять, страсть моя! Конек, как он кубастенький да аккуратненький, он мне брата дороже, жены, чего хочешь! Мне, Семен, еще по девятому году все вороные снились, весь год снились. Я и задичал с них тогда... Меня конь за версту слышит, и я его чую... не могу не взять, сам суди!.. -- но уже через минуту, после невольного своего признанья, стало прежним Гарасимово лицо. Мужик спрятался, остался цыган. Снова в глазных впадинах чуждо и непонятно замерцали темные воровские глаза. Семен опять закрыл глаза, лоб его наморщился. -- Может, тебе водицы дать? -- предложил Жибанда. -- Нет, прошло, -- и открыл глаза. -- А пленные? -- через силу спросил он. -- Так ведь какие ж пленные?.. -- потерянно заулыбался Петька Ад, водя пальцем по растопыренной ладони. -- Один-то сбежал, а другой... Уж больно сквернословил он... Не то чтоб матершинил, а все разные такие слова... Ну, Юда и рассердился!.. -- Ну? -- и опять закрыл глаза. -- Варева-то хоть дали ему?.. -- А мы его пожгли!.. -- просто объявил Дмитрий Барыков. Видимо, Барыкову надоело молчать, потому и сказал, -- лицо его не выражало ничего иного, кроме как кромешную скуку. Неистово брызгался огненной слюной светильник, а фитиль набух толстым нагаром. Семен лежал неподвижно и совсем безжизненно. -- Уходите, ребята, от греха... Беды наживешь с вами! -- замахал руками Жибанда, скося глаза на Семенову руку, продолжавшую свой непонятный счет. Те и сами уходили из зимницы, понурые и уже нерадостные военной удаче. Тяжелая дверка, повешенная чуть вкось, шумно захлопнулась за последним. -- Сеня... -- внятно позвал Мишка, усердно подымая брови. -- Ты смирись, облегчи сердце! Всяко яблоко с кислиной, известно... У меня вот, давно было, тоже случай... рукавицы у товарища стащил. Шитые были, очень приятные. Как-то, понимаешь, рука захотела, сам-то я и не хотел вовсе... Уж я с ними маялся тогда! Ведь мы хода своей души не знаем, оттого и происходит. Так потом в яму и кинул их, жечь будто стали... А этот, председатель-то ихний, ведь ему теперь все равно! Ведь он больше не чувствует!.. Неизвестно, слышал ли Семен хоть слово из Мишкиных увещаний. Мишка даже удержать не успел. -- Семен круто приподнялся и смаху уронил себя на сломанное плечо. То было внезапно, как судорога. Только глухой Семенов хрип свидетельствовал о боли. Жибанда не выбежал, а в прыжок выскочил из зимницы. При выходе наткнулся на Шебякина и такое пообещал ему глазами, что тот сразу ощутил в ногах некую неверность и метнулся в землянку. Жибанда бежал по лесу, мимо землянок, цепляясь ногами за выпученные корневища, за дрова, валявшиеся всюду. Сам не зная -- зачем, он искал Настю. Он нашел ее... Она, разрумяненная и взволнованная, стояла в кругу барсуков, весело скаливших зубы. Против нее, как в поединке, стоял Юда и хитровато гладил себе шею, не сводя с Насти смеющихся глаз. Мишка подбежал в ту минуту, когда Настя длинно и скверно выругалась в ответ на какой-то столь же замысловатый выпад Юды. -- Это что! Это все мелко, а ты покрупней загни! -- задорил Юда. -- Как это загнуть?.. -- как затравленная озиралась Настя. -- Ругнись тоесь... Покрупней ругнись! -- и Юда подмигивал длинными своими ресницами. Тогда Настя выругалась еще страстней, грубым мужским ругательством. Опять громко захохотали обступившие их барсуки, радостные всякому смеху, откуда бы ни происходил. -- А знаешь что, Гурей? -- улыбался Юда, когда утих взрыв смеха, и только Тешкин низкий медленный хохот гудел. -- Хочешь, я такое тебе загну, что и замолчишь! -- А ну... загни! Сморчковат загибать-то! -- храбрилась Настя, но красные пятна на ее щеках предавали ее. -- А вот и загну... Только на ухо тебе, хочешь? -- подступал Юда. -- Ну, ну, вали... -- и Настя подставляла маленькое свое ухо горящее пожаром стыда. Юда потер руки, подмигнул барсукам и нарочито грузно налег на Настино плечо. -- А ведь ты баба, я знаю! -- шепнул он ей с жарким восхищением похоти. XIV. Мишкина любовь и всякое другое. Были причины Мишке ходить, как буря. Каждую ночь приходил Мишка к Насте, -- садился за стол и с самым неопределимым чувством глядел в ее пепельно-смуглое лицо, на котором еще ярче, чем прежде, тлели губы. Видел одно: горела холостая папороть и звала к себе доверчивое сердце Мишки. И он шел к ней, не зная колдовского слова, и каждую ночь сгорал в ее огне, -- а утром возникал из пепла, -- отдаваясь целиком и ничего не получая взамен, тоскуя над непонятным ему. -- О чем ты молчишь? -- неоднократно спрашивал Мишка, когда досказаны были все любовные слова того вечера. -- Ну, о чем ты?.. -- А ты спроси, я отвечу, -- оборонялась Настя. -- Не моя ты... -- неуспокоенно ворочался Мишка, готовый и задушить. -- Да уж чего же тебе больше! -- намекающе и с холодком смеялась та и глядела, как в печке суетится огонь. А Мишка не знал, что бывает еще больше того, но знал о кладе. В поисках его торопливыми губами обрывал он огненные цветки Настиной папороти, обжигаясь и обманываясь. А Настя не гнала Мишку, потому что ей нужна была Мишкина сила. Чувство к Семену было Настиным кладом, образ его, созданный самой Настей, наполнял ее ночи, -- его одного хотела. Так каждый вечер, по еле приметной тропке ходил Жибанда в сторожевую землянку и в следах своих не видел Юды. А Юда был ловок и юрок. В Мишкину любовь вплетал он свою поганую игру. Не простое и понятное томленье по чужой и красивой, прикрывшейся именем Гурея, не страсть точили Юду и заставляли ежевечерне прослеживать Жибанду, -- толкало непреоборимое стремление и здесь поставить клеймо своей погани. В желаньях своих был настойчив и неумолим Юда, как ребенок. -- Когда Жибанда входил в землянку и брякал запираемый засов, садился Юда на откос землянки и посиживал так, безобидно и терпеливо. Табак весь вышел у барсуков, а был бы табак у Юды, и совсем не плохи были бы ему его вечера, напитанные глухим шелестом непогоды и томительным плачем сов. Однажды Мишка забыл запереть дверь. Юда вышел из ивняка и посидел немножко на ступеньках, грызя корку полусырого, барсуковской выпечки, хлеба. Месяцу было время, и Юда, пожевывая, глядел, как сочились мертвенные лучи его сквозь густую еловую хвою, раскачиваемую дуновениями непогоды. Потом Юда откусил еще и растворил дверь в землянку. Было в ней жарко до духоты. Не горела ни лучина, ни коптилка, зато ярко, цветисто и минутно играли на сосновых стенах отблески печного огня. Войдя, Юда откусил еще от корки и стоял присматриваясь. -- ... чего тебе? -- окликнул его Мишка, второпях выскакивая откуда-то из угла. -- Мне-то? Мне ничего... -- кротко улыбался Юда. -- Шел мимо... Уж больно из трубы у вас выбивает. Пожара б, думаю, не наделали. Мишка стоял перед Юдой полуодетый и нахмуренный, уставясь в пол. -- Ну, ладно, не наделаем. Ступай! -- решил он и коротко махнул рукой. -- Гостя вон гонишь, -- добродушно отметил Юда. -- Я тебя не гоню, -- сдержанно сказал Мишка, -- и ссориться нам нечего. Иди теперь! -- Да уж пойду, коль нелюбен пришелся, -- сказал Юда, а сам все стоял на том же месте, изредка поглядывая на волосатую Мишкину грудь, черневшую в расстегнутом вороте. -- А ссориться нам нечего, правда. Мы друзья с тобой, тесные, -- грубо притворялся пьяным Юда и так, чтоб Мишка видел его притворство. -- Мы с тобой хоть и шар земной без шума поделим! Бери, скажу, Миша, правую сторону, а я себя по левой расположу. Ведь человек-то я, ты сам знаешь, сговорчивый, необидчивый... Жибанда продолжал молчать, а уже становилось ему нестерпимо гадко и унизительно. -- Ступай, ступай... мы с тобой опосле насчет земного шара обсудим! -- попробовал пошутить он. -- Ведь не пьян же ты, Юда... понимаешь. -- Да я уйду, уж и поговорить не дашь! Забыл ты мою услугу, как я тебя за Аристарха-то выдал. Боялся, что совестно тебе будет!.. -- Какого Аристарха?.. -- нахмурился Мишка и оглянулся на угол. -- Ты, Юда, знай меру словам... не заговаривайся! -- ... а насчет земного шара, это действительно, поделим, -- продолжал Юда, не обратив внимания на Мишкино замечанье. -- Сажай на своей половинке ну хоть там яблочки, а я у себя горох разведу... Так, что ль? -- Так... да, -- зло откликнулся Жибанда, уставясь в ненавистный Юдин лоб, как бык. -- Ну-к и ласковой ночи вам! -- кивнул Юда и уже поворотился к дверям, берясь за скобку двери. У двери он задержался. -- А мне... можно, потом? -- спросил он, стоя к Мишке боком и глядя куда-то в сторону. Мишка ринулся на Юду и, обхватив, махом поднял вверх. Юда ударился головой в низкий накат потолка, похряхтел и промолчал. Но Мишка не кинул его в дверь, как сначала подсказал ему гнев. Он распахнул дверь ногой и легонько вытолкнул Юду в моросящую темноту: осенняя погода переменчива. -- Юда ушел без лишнего шума, а Мишка, прислушивавшийся у полупритворенной двери, слышал, как посвистывал тот что-то среди мокрых кустов. -- Э, пускай его... -- ответил он на вопросительный взор Насти. -- Гнилой парень!.. ... Осиливала Настя в любовных поединках, а Мишка стал ощущать пустоту внутри себя. Настины ночи только усиливали его жажду и умножали тоску. Требовала грудь воздуха осеннего, поля, а рука -- размаха. И Мишка стал уезжать со своим небольшим отрядом в озорованье по волостям. Кроме того, нужно было доставать провиант на всю летучую ораву. -- Об этом скрывали от Семена: Семен противился всяким поборам с мужиков. Едва он уехал Настя пошла к Семену. Она точно ждала Мишкина отъезда, -- то, что скопилось в ней, неудержимо искало выхода. Было время ужина. Дежурный барсук, татарченок из двадцать третьей, пропустил ее, почему-то покачав головой, -- она почти вбежала. Шебякин отсутствовал, -- ужин он получал из общего котла. В зимнице никого не было. Стены без людских теней выглядели голо и пусто. Настя, пришедшая сюда впервые после Мочиловского обрыва, проворными глазами обежала землянку. Не в правом углу, на соломе, как рассказывал Жибанда, а в левом, на Свинулинском диванчике, полулежал Семен. Успела продраться от барсуковской небрежности обивка, и огрубели под грязью несбыточные атласные цветы. Остановясь у притолки, побарываемая стыдом и неведомым ей доселе чувством любовного страха, Настя глядела в темный угол. Она засмеялась, но смех прозвенел жалобой. -- Вот... навестить тебя пришла! -- вызывающе дернулась грудью она, и опять засмеялась, и опять сорвалась. Семен поднял колени под шинелью, молчал. Мерцал свет, блестели глаза. -- Сеня... -- шопотом позвала Настя и стояла в нерешительности. -- Сеня, прости меня. -- Она быстро перешла зимницу, ища сесть, и, не найдя, опустилась на колени, возле самого диванчика. -- Сразу прости меня, без объяснений... ладно? -- и дотронулась до его колена, выдавшегося из-под шинели, словно хотела пробудить его молчанье. -- У меня нехорошо там... -- отвернулась в сторону. -- Сядь вон туда. Вон, на лавку сядь, -- сказал Семен. Она с испуганным, непонимающим лицом отодвинулась и продолжала сидеть на коленях. -- В плече-то болит все?.. -- спросила она тихо. -- Да нет... вот рука плохо, -- сказал и пошевелил коленями. -- Сеня, -- помолчав, заговорила Настя. -- Ты знаешь, ведь меня Мишка спас. Жутко было... Он меня два раза спас! -- Что теперь, утро или ночь? -- с прежней жесткостью в лице спросил он. -- Я спал тут... -- Вечер. И ты не знаешь еще всего. Ведь я с Мишкой живу... Вот уж месяц скоро! -- был жалостен и хрупок ее голос, и каждое слово звучало вопросом. -- А ведь я одного тебя хотела... -- искренно и тихо прибавила она. Слабые пальцы ее огрубевшие, от порезов и работы, комкались в кулак и порывисто распрямлялись. -- Я знаю... -- сказал Семен и усмехнулся. -- Откуда знаешь? -- дрогнула Настя и придвинулась на коленях. -- Юда сказал? Юда -- дрянь... Как ему жить не стыдно! Ты ему не верь, не надо! -- Да нет... сам Мишка и сказал. -- Мишка?.. -- удивленное лицо ее расплылось догадками. Вдруг она колко и звонко засмеялась: -- он спас меня, Мишка. А ты бы вот, наверно, не спас! Вода-то ведь холодная, темная... -- она зябко подняла плечи. -- Ну, а что ты ему сказал? -- Ты б ушла, Настя. Сама видишь, какая ты... -- сказал он, приподымаясь на здоровом локте. -- Не уйду. И я знаю, что ты ему сказал, -- мельком бросила она. -- А я ведь одного тебя хотела! Ты теперь такой, на тебя все смотрят... Ты даже и сам себя не знаешь. Тебя описать, так не поверят!.. Я тебя даже в мыслях поднять не могу... И ты, если захочешь, ты все можешь! Вот ты убил этого... забыла, мне Мишка про него рассказывал. И ты еще можешь, я верю тебе, у тебя лицо такое... И мне все в тебе дорого! -- трудно было понять ее волненье: плачет она или смеется. -- Уйди, -- с темным, непонятным чувством вставил Семен в торопливую Настину речь. -- Ты когда говоришь, мне вот тут спирает... уйди, -- он досадным кивком показал себе на больное плечо. Настя не уходила и не отвечала. Опустив голову, она чертила по деревянному, наслеженному настилу пола резкий угольчатый узор. В углу висел глиняный рукомойник, из него капало в бадью. Звук капели походил на стучанье маятника. -- Ты помнишь... -- странным голосом начала она и губы у нее запрыгали. -- Ты тогда на крыше стоял, а я подглядывала за тобой из-за занавески. Ужасно боялась, что упадешь... Я ведь тогда не знала тебя, а боялась. Вот и теперь, сердце замирает, глазам больно глядеть на тебя... Ты Катушина помнишь? Он к маме ходил, чуть не всю жизнь ходил, ты знал про это? Придет, сядет у кровати и сидит... Я вот таких не понимаю, и Мишку не понимаю, -- как воск делается от одного слова! По-моему, любовь -- это когда страшно... Вот точно птица в клюве несет... а вдруг уронит? тогда страшно... -- казалось, она бредила на яву, и Семен отвел глаза, точно трусил ее черных глазных впадин. -- Вот и ты, не упади, смотри!.. Слушай, ты, когда убивал, тебе было страшно? Было или нет, говори! Как ты его убил?.. -- Об этом нельзя... -- неопределенно отвечал Семен. -- Мы с тобой разные, Настя. У нас не по вашему это делается, мы не каемся. Убит, -- значит нужно было! -- было заметно, что Семен говорит об этом с трудом. -- Сколько лет с тех пор прошло?.. -- думая о чем-то своем, спросила она. -- С каких пор? -- А вот, как мы с тобой... на крыше тогда, -- у Настина переносья проложилась морщинка заботы. -- Да семь... восемь. -- Восемь, -- повторила она и поднялась с колен... ... Во все последующие дни в Настиных движеньях проглядывала тихая сосредоточенность и робость. В отношениях к Семену, которого продолжала навещать, явилась молчаливая наблюдательность, наружно-нежная заботливость. В приходы Насти его лицо делалось серо и неприветливо. Настя приходила прибрать землянку, носила обед, сидела возле -- как и Катушин! -- но сама сходства этого не замечала. Иногда полускрытая улыбка обегала ее губы. Иногда, напротив, омрачалось вдруг ее смуглое, только что пророзовевшее смущеньем, лицо, -- натыкалась память на стремительную страсть Жибанды, который вернется не сегодня-завтра и разбудит ее от ее обманчивого сна. Это и случилось в один из вечеров, в конец поздней осени. К Семену, в зимницу, собрались барсуки. Жир в черепке пылал ярче и трескучей, чем обычно. Жарко натопленная печь разливала расслабляющую духоту, насыщенную сверх того запахом вчерашней еды, мокрых шинелей и острыми испареньями усталых ног. Весь день прошел в работе: во исполненье Семенова плана усложняли доступы к барсуковскому месту новыми сетями западней и ям. И потому, что пищей у них были лишь капуста, хлеб и вода, употреблявшиеся в изобильи во всяких смесях, ныне, расположась всюду -- сидя и лежа, следили они с хмурой мечтательностью за изголодавшимся воображением: о мирном житии, о махорке, о женской ласке, о жирных щах. Дмитрий Барыков, босой и нечесаный, лениво растягивал гармонь, но сипела та как в простуде, и не удавалась песня. -- Брось ты... нехорошо у тебя выходит, -- осадил его Гарасим, дожигая накаленным шилом самодельную трубку. Он сидел на корточках возле печки, шипящие струйки дыма шли от его рук. Барыков пугливо и тупо скосил на того белесые глаза и сунул гармонь под лавку. Опять заступила место тишина, земляная, самая тихая. -- Эха, бычатинки ба, -- вздохнул Петька Ад, сидевший с вытянутыми ногами на полу, и кротко зевнул. -- Пострелять ба... долгоухого видал даве. -- Из пальца не выстрелишь... -- осадил и этого Гарасим: -- ... а патронов я тебе не дам. Опять текли минуты скучного, зевотного молчанья. Только шипело в древесине Гарасимово шило, да стучал в стене домовитый древоед. Внезапно -- говор и шум за дверью. Люди прислушались. Петька Ад сонно уставился на дверь. -- Они вошли чуть не все двадцать два сразу, свежих от морозца, отряд Жибанды, -- щурились на пламя. Остававшиеся встретили вернувшихся восклицаньями и расспросами. Первым вошел Юда в папахе, заломленной назад. -- Почтение друзьям! -- сказал размашисто он, увидел Настю возле Семена и подмигнул своей догадке, опуская глаза. -- Как попрыгиваешь, дядя Винтиль? -- Попрыгаешь тут... утопа, а не жизнь, -- отвечал с ворчаньем Прохор Стафеев. -- Курева-то привез хоть, чорт табашный? -- Курево, папаша, вредно. С него грудь трескается... -- он больно похлопал Прохора по плечу. -- Не плакуй, папаша, привез, привез! И мясца захватил кстати... -- От! Истинно табашный чорт... -- умилился Прохор Юде. -- И спиридончик есть! -- подхватил Брыкин, но сообщенью его как-то никто не внял. -- Бедрягинцы пожертвовали... -- отвечал Юда на вопросительный взгляд Семена и малыми горстями, точно дразнил, стал высыпать на стол махорку из карманов, из какой-то тряпки, отовсюду, где есть место. -- Доброта сердца!.. -- То-то, пожертвуешь! -- понятливо засмеялся Гарасим, двигая бородой. -- Мясо-те вели на кухню отнести... А уж втаскивали и развязывали укутанные в мягкий хлам бутыли с самогоном. Петька Ад сыпал прибаутками. -- Уже через минуту, когда вошел Жибанда, не узнать было зимницы. Колебались тяжкие слои махорочного дыма, даже мешали глазу видеть. Не торопясь ни с мясом, ни с вином, плодами мечтаний мучительно-долгих недель, барсуки наслаждались крепкими затяжками едкого, крупно-зернистого самосада. Гул голосов стал глуше и походил на удовлетворенное урчанье. Всякий из новоприбывших ухитрился найти себе место. Брыкин сидел на вытянутых ногах Петьки Ада, который, лежа прямо на полу, с видом истинного блаженства сосал дым из огромной, по росту ему самому, самокрутки. И чем обильней валил дым и вспыхивала огнем бумага, тем больше соловели золотушные Петькины глаза. -- Ишь, прямо броненосец себе свернул! -- сказал Юда, сидевший на чурбаке над самым Петькой, и толкнул Петьку ногой в бок. Но тот не услышал, вытягиваясь в одну прямую вместе со струйкой дыма. -- Всю махорку один выкурит! -- и опять толкнул. -- Зашелся, -- одобрительно откликнулся Гарасим, ссыпая махорку в мешок. Подобье усмешки расправило ему ненадолго жестокие складки, бежавшие от тонкого носа к широкому рту. Тем временем Жибанда подошел к Насте. -- Что это ты там за белье у себя развесила? -- полушутливо и слышно для Семена спросил он, крепко пожимая Семенову руку. -- Зашел, а там ровно занавески висят, не пройти... -- Да я тут белье постирала. Сушится, -- сухо ответила Настя, и брови, точно под холодным ветерком, набежали одна на другую. Она неумело скручивала самокрутку себе и пальцы у нее дрожали. -- Так ведь ты недавно мне стирала, -- не догадался Мишка, глядя ей на руки. -- Это я ему вот стирала, -- небрежно мотнула головой на Семена Настя и отвернулась прикурить к Тешке-летучему. Тешка сидел неподалеку и, дрыгая ногами, хохотал над очередной выходкой Юды. -- А-а... -- спокойно протянул Жибанда, разом уясняя смысл всех прежних Настиных недоговоренностей. Понял и о кладе, которого с такой жадной мукой добивался. -- Ну-ну, пускай его сушится! Юда, -- крикнул он назад, -- отвари мясца на закуску... распечатывай угощенье-то. -- Накрали-то много? -- пошутил Семен. -- А жрать что станешь, коли не красть, как ты говоришь?.. -- отшутился Мишка, укрощая в себе внезапную вспышку. -- В десяти местах просил -- не дают. А стукнул раз, ну и потащили всякого добра... Ты свои рассужденья брось, не время теперь! Про отца слышал? -- Нет, а что отец? -- заблестевшими глазами Семен окинул гомонивших барсуков, мешавших слушать. -- Как же, под боком у тебя, а не знаешь! -- закуривая говорил Жибанда. -- В гору Савель Петрович попер. Не знаю, правда ли, председателем в Ворах нонче, сказывают. Не знаю, как уже и верить... больно уж врунист Бедрягинец тот, что сказывал. Орудует, говорит, ваш Савелий... -- Орудует, -- покачал головой Семен. -- Надоело, значит, в мужиках-то сидеть! А ты не врешь? -- прищурился он вдруг и усмехнулся, показывая, что готов принять и за безвредную шутку нешуточное Мишкино сообщенье. -- Вру, как и мне врали... -- уклонился Мишка. -- Юда, друг, передай огоньку... опять затухла! И не в том еще дело, -- продолжал Жибанда, -- вот, видишь?.. -- он протянул Семену трепаную свою папаху. -- Ну, что ж, вижу. Шапка твоя... старая шапка, -- с непонятной враждебностью сказал Семен. -- Шапка-то старая, да дело-то новое. Дырку видишь? Значит сзади было стреляно, свои стреляли... Я головой учуял. -- Сзади, -- повторил Семен, -- а ты знаешь кто? -- и приподнялся на здоровой руке. -- Ты лежи, лежи... -- сделала встревоженное лицо Настя. -- Э, ничего ему не будет теперь... -- отстранил ее за плечо в сторону Мишка. -- Не лезь уж!.. -- Ты сам не лезь! -- вспыхнула Настя и вдруг поймала острый, наблюдающий сквозь махорочную завесу взгляд Юды. -- Смотрит!.. -- покривилась она и сильно затянулась из папироски. -- Он, что ли, стрелял? -- тихо намекнул Семен. -- Да нет, ему не из чего... На Брыкина мне думается. На вершок и промазал-то! Юда без промаха бьет... -- А Воры-то взяты, что ли, были? -- Взяты ли, сами ли сдались... Какая тебе разница? Тяжко облокотясь на колено, Мишка дымил теперь не меньше Петьки Ада. Волосы на лбу его разлохматились, и слежавшаяся под шапкой прядь с видом обидчивым и детским спадала на бровь. Настя зорко следила за сменой выражений лица у Семена. -- Слушай, Миша... -- сказал вдруг Семен очень тихо и очень понятно. -- Ты живи с ней, если... Я вам не разлучник! Настя выслушала Семеново признанье с каменным лицом. Потом она встала и пошла к выходу, высоко неся обострившиеся плечи. -- Разве можно такие вещи говорить?.. -- взволнованно упрекнул Мишка Семена и пошел вон из землянки. -- Гурей, а Гурей! -- захохотал вслед Насте Брыкин, с глазами уже обожженными самогонным паром. -- Выпила бы с нами за всех пленных, военных и обиженных, а? -- и, не смущаясь строгим взглядом Мишки, шепнул что-то на ухо Юде. Тот отпихнул его, но не прежде, чем улыбнулся, презрительно соглашаясь. Взбудораженные щедрыми пробами самогона, барсуки шумели, а на печке уже закипали котелки с мясом. Потехи ради и во удовлетворение расходившейся погани своей, Юда послал Брыкина за татарченком из двадцать третьей. Тот, поднятый со сна, прибежал весь встрепанный и напуганно оглядывал полупьяных верховодов. -- Эй, Махметка, садись вот сюда. Налить ему! Брыкин, отрежь Махметке мясца! -- командовал Юда. -- А ну, Махметка, рассказывай -- вали про Адама, ну про это вот, как ему бог жену дал! -- велел Юда, весело кривясь в пояснице, где бежал кавказский поясок. -- Как-то подслушал Юда: татарченок, споря о преимуществах богов, рассказывал бородачам Отпетовцам историю Адамова грехопаденья. И теперь тормошил его Юда, сам весь дрожа, на пьяный посмех барсукам. -- Ну, пей сперва, а потом вали... ну! -- Не буду пить... не буду говорить... -- отчаянно защищался татарченок. -- Зачем зубы скалишь? Твоя вера, моя вера... одная дорога!.. -- Не гоже, не гоже! -- подтвердил и Евграф Подпрятов заплетающимся языком. -- Зачем тебе на чужого бога лезть? Ты уж козыряй своего, как ты свому-те полный хозяин, а в языке зуд... -- Я жду, Махметка, -- пригрозил Юда, меняясь в лице. Зрачки у него стали круглы и малы. -- Я ведь тарабанить не буду с тобой! -- и опять ломался Юда в пояснице, точно выскочить хотел из кавказского ремешка. И татарченок, повинуясь Юдиным глазам -- а за глазами Юды и всей ораве верховодов стал рассказывать, запинаясь и покрываясь пятнами жгучего стыда, словно преступал величайший наказ отца. -- ... вот. Адама была не ваша... Адама была наша. Адама татарин был! Бог говорит: Адамка, Адамка, ты хароший мужик... вина, свинины... Сен-ии-улан! Я тебе бабу дам, все тебе делать будет. Сама, -- и татарченок почмокал с вылупленными от натуги глазами, -- сама слаще арбуза! Вот... -- Ба-абу-у?.. Их-хх... -- завалив голову на колени к Андрюхе Подпрятову, затрепетал в беззвучном, оскорбительном смехе Тешка. А вслед за ним пошла хохотом и вся остальная. Со стороны казалось: не смех, а что-то гудит, скрипит, сопит и рвется, раздираемое ногами. Смеялся и Евграф Подпрятов, осудительно покачивая головой, -- округлилась смешком и Гарасимова бурная борода, -- вытирал слезы смеха Прохор Стафеев, -- счастливо обнажал крупные, вкось поставленные зубы Петька Ад. Не смеялся только сам Юда. -- А теперь ступай, -- сказал он досказавшему все до конца татарченку, полузакрывая глаза. -- Ступай, я тебе сказал! -- Да-ай! -- сказал татарченок, робко кивая на стол. -- Чего тебе дать? -- низал его презрительным взглядом Юда. -- Вино дай... Оцепенев от обиды, дергал себя за мягкий молодой ус татарченок и глядел поочередно на всех, жалуясь. В его смуглой, нежной глазнице, казавшейся пушистою под изогнутой как лук бровью, повисла слеза. Потом она скатилась на алое пятно стыда, тлевшее на щеке. -- Над чем вы это тут? -- спросил вошедший в ту минуту Жибанда. -- А-а... -- увидел он татарченка и сам долго, грубо и зло хохотал, разливая из бутыли. XV. Приходит зима. Воры сами сдались, по примеру остальных, восставших. Уже в этом было предсказание скорого конца, но все еще волновался в уезде товарищ Брозин, глядя на карту, где красным карандашом была обведена Воровская округа. -- Над волостями, примкнувшими к барсукам, реяли тревожные предчувствия. Сперва-то и сжились с ними. Спали с чутким ухом, не загадывая про завтрашнее. Каждый день, не отмеченный выстрелом, считался напрасной оттяжкой немилостивого срока. Догадывались о первом снеге: по первопутку прискрипят сани из уезда, памятен будет на долгие годы мужикам первопуток того года. На барсуков смотрели уже с жалостью, а не с доверием, хоть и видели в них свое, сильное, неразумное и по одному тому уже обреченное. Да и мало просачивалось известий о барсуках в затворенные наглухо от страха мужиковские избы. От Попузинцев вышел в круговую слух, будто принялись барсуки уголь обжигать, названье им отсюда не Барсуки, а Жоголи. В Сусаковской волости оброс слух как бы бородкой: уголь -- в город на продажу возить, набрать уйму денег хотят и уехать в теплые места от скорого советского суда. Семь недель гостевал тот слух по волостям, а все еще не возвращался домой, к досужему Попузинцу. Наконец, воротился, и не признал в нем неразумного своего детища досужий: жжется уголь для отвода глаз. "Мы-де жоголи, уголь жгем. Мы-де угольная артель, из пропитанья трудимся. А убивали и разные непотребства творили мужики-Воры, их и крошить расправе"... -- Вернулся слух таким -- после того, как приходил Жибанда выжимать мирскую лепту на барсуковское кормленье. Тут один даже убеждать порешился, что уж нет вовсе барсуков на прежнем месте: ушли из нор, а на их месте стоят снега, а в снегу елки. -- Проехал я, любезненькие, цельных два раза вдоль Бабашихи-т. Скажи, хоть бы следок зайчиный! -- Пуля! Ведь они на лыже в одну тропочку ездют. Там стоит елиночка, я видал... Она не спроста стоит! -- и поднимал указательный перст к носу. -- Дак тропочка-те где ж, мякинная ты голова!? Тропочки-те ведь нету! -- А тропочку метелкой заворошило!.. Шли такие разговоры вполслуха. Где-то в окрестностях, по цельным снегам, бродил Половинкин с отрядом добровольцев-мужиков же Гусаковской волости, -- народ бородатый, невоенный, и потому настойчивый. Первоначально не обретали смысла в его гуляньи по снегам даже и присяжные догадчицы: -- Вот ходит, вот ходит... Боже милосливый, и чего он ходит? Чего ему в снегах?.. Вдруг явились смыслы: в Сускии снова утвердилась советчина. Сказывано, будто сами Сусаки в уезд ходоков спосылали: "Дичаем-де от безвластья. Приходите ворочать нами. Утолите невозможную нашу тоску"... Да и как было не обитать в тревоге: Суския не крепость, не железные дома, не каменные души, мягкие! Половинкин, в метельном поле блуждавшего по бездорожью Сусака встретив, настрого ему приказал: "баловать перестаньте. А иное дело -- огнем пущу!". Через неделю, в день приезда уездных комиссий, с видом облегченья вздохнула Суския, тем самым отчеркиваясь от барсуков. За Сусаками пало Отпетово, а за Отпетовым рухнулись на колени и Гончары. Призрачно было их покаянье: все сильное и молодое имело свое обитание в лесах. Потому приходил ночами Половинкин, искал виновных и судил их быстро, степень виновности прикидывая на глазок. Или назначал общественное порицание, в знак чего уводил корову с лошадью, или не брал ничего, а выводил бунтовщика за околицу, к овражку, где буйней гудела снежная метелка, и там оканчивал глупую повесть о его бедовых днях. Люди у Половинкина были ему самому подстать, крепкие и выдержанные. Перенимает охотник обычай зверя, на которого ходит. Те же барсучьи навыки перенял на себя и Сергей Остифеич. Как и Жибанда, промышлявший хлеб скрытно, удалью и ночным напугом, являлся Половинкин неслышно, барсучьей ступью, по барсучьим же следам. Так они и бродили, подобные ночным ветрам, не имеющим ни гнезда, ни милосердной угревы. А однажды встретились обе стороны в глухом углу двух лесов. Рассветно алел снег, его разбрызгивали кой-где редкие пули ленивой перестрелки. Нарочно ли в снег стреляли, но ни одна пуля не достигла цели. Похоже, будто встретились два враждебных зверя, обнюхались, тихонько поурчали и разошлись вспять. Все же видел в то утро весь Половинкинский отряд самого атамана Жибанду, как он сиплым голосом приказывал перебежку, и Гурея, -- как он бежал к пулемету по колено в снегу. Таким и представлялся Гурей мужиковскому воображению: красивый, как девка, весь обмотанный пулеметными лентами, по колено в снегу. Здесь и был источник неиссякаемых сказок в последующее время: "Прозеленятся по весне снежные равнины. По первой зелени и прискачет в подкрепленье барсукам Гуреево войско: белые кони, вострые сабли, отчаянные головы"... Из десяти поднявшихся волостей семь уже примкнули к Половинкину, -- огонек за огоньком вспыхивал в ночи. Гусаки правили всем уездом со всевозможной мужиковской истовостью. Знать недаром пророчил как-то впьяне слепой дед Шафран на заваленке: "вознесутся превыше облак Гусаки и будут землю попирать красными плюснами". Не избежали Шафранова пророчества и Воры: сами сдались. А уже надвинулась зима. Постепенно удлинялись ночи, заострялись холода. Уже лиховали морозы на бору, и все обильней по утрам валил дым из барсуковских землянок. Восемнадцатого октября, в первый день по ущербе месяца, выпал толстым покровом снег и остался лежать. К обеду потеплело, подтаяли кочки чуть-чуть, тропинками осквернилась девичья белизна снега. Лес стал безрадостный, мокрый. Но уже через две недели, когда впервые вышел Семен из зимницы, был густ воздух того предвечерья, как мороженая вода. Прямо по снегу Семен прошел к опушке. Пока шел -- снова стал падать снег. Стоял пенек на опушке, на него и сел Семен. Снежные хлопья падали безветренно на поляну Курьего луга. Казалось, что самые хлопья стоят неподвижно, а все вокруг -- и затихший лес со стаями легких синичек, и каждая почернелая травина, просунувшаяся сквозь снег -- все это подымается вверх, в сизую, пестрящую глубину неба. Все время, пока лежал на соломенном ложе болезни, напряженно думал о начатом Семен. А теперь, когда увидел лес, поле, снеговые пространства, с изнеможением ощутил непрочность всего того, о чем надумалось под душным потолком его зимницы. Он вздохнул глубже, и тотчас же резнул жесткий воздух в верхнем, правом углу груди, куда пришелся удар Щербы. "Все не так, а все проще. Вот снег идет, и стоит дерево. Гусаки отняли покосы, а Воры не хотят. А вот на снегу -- тетеревиных крыл след, а по нему четкий след лисы: лиса шла за тетеревом, так рассказывает снег... Просто". Все, порожденное горячностью усталого ума, все это рвалось теперь как бумажное кружево на ветру. -- Семен снял шапку и сидел так. Снег рябил в глазах. Где и думать об удачах! Егоры Брыкины да Гарасимы, Юда да Петька Ад. А Жибанда -- вихрь, бесплодный и неосмысленный, как гроза, как боровик -- вырос на дороге и не знает, который растопчет его сапог. А зародится Пантелей Чмелев, -- коли не убьют его раньше времени, вытянет город его к себе. Заумнеет Чмелевский сын, познает толк черному и белому, в ученой спеси своей забудет голопузых и темных родичей. Будет Чмелевский сын искать короткую дорогу к звездам, а родичи ковырять кривыми сохами нищую землю, а в пустопорожнее время -- варить тугую пьяную отраву да каторжные песни петь. Эх, то лишь к нам и проберется, что с топором!" -- так думала за Семена его болезнь и усталость. Синички прыгали над самой Семеновой головой, осыпали снег с ветвей. Он пошел домой. Клейкий снег валил хлопьями, облеплял сапоги, утяжелял шаг. Вечерело. А в голове шумело, как в похмельи. XVI. Навещанье матери. Все тянуло Семена в Воры, да не пускал обжившийся Шебякин, грозил бедой. -- Что ж ты меня ровно дворовую на привязи держишь? -- хмуро шутил Семен. -- Ничего, товаришш, -- заслонялся ручкой Шебякин. -- Меня приятель твой застращал, что жизни решит, коли я тебя не выправлю... А у меня полна изба писклят, да отец еще жив... одиннадцать ртов! Не пущу. Кусай меня куды хочешь, а не пущу. Дай суставу срастись, -- добавлял строго. А дни шли. В тот же день, когда повез татарчонок фельдшера в Чекмасово, порешил Семен итти. -- Не ходил бы, -- намекал сумрачно Жибанда. -- Рано... желтый весь. Семен не отвечал, собирался: пробовал затвор винтовки, одевал лапти, клал в карман ту самую гранату, что висела когда-то на поясе у Половинкина, брал Половинкинский же наган. -- Отемнело сизое небо, когда вышел Семен в путь, видом своим походя на обычного для тех времен воина-лапотника: драная шинель, шита