я наспех и насмех, винтовка без штыка, облезлая папаха, и шел с голодной ленцой. -- Воры объявились ему не сразу. Затаясь, в потемках, они, казалось, сотнями зорких глаз следили со снежного бугра за каждым его шагом. Даже как будто шептали: "а-а, ты перешагнул жердину, упавшую от Барыковской остожины... а-а, ты перешел мосток!.. а-а, ты смотришь в нас!". Прислонясь к оснеженным перилам мостка, Семен испытующе глядел в село. Вот так же подглядывал когда-то, отсюда же, и Половинкин. Снежная улица была пуста, как вымершая. Баба прошла за водой. Колодезный рычаг с вороной, сидевшей наверху его, четко чернел на сизом небе. Рычаг наклонился и заскрипел, а ворона слетела, направляясь вдоль села. -- Мальчик тащил вверх, на село, каталку-решето, обмазанное навозом и политое водой. У горелого исполкомского места он сел в каталку и, гулко вертясь, покатился вниз, и никто из других мальчиков не мешал ему в этом. Мальчик вскрикивал от удовольствия, -- и деревья, и избы, и снег, и воздух, все со свистом кружилось вокруг его одного. На подкате к мосту он увидел солдата над собой, пугливо выскочил из решета и собирался удрать. -- Ты не беги, оголец, -- сказал солдат, беря его за плечо. -- Я тебя не съем. Ты здешний? -- Здешний, -- осторожно отвечал тот, глядя то на конец винтовки, торчавшей из-за солдатова плеча, то на отдувшийся карман солдатовой шинели. -- Кто у вас председатель-то теперь? -- допрашивал солдат. -- Папанька! -- ответил мальчик и своенравно подергал решето за веревку. -- А ты кто? -- Из Гусаков вот иду, с приказом. Тебя как звать-то? -- Из Гусаков, так не с той стороны, -- подозрительно сообразил мальчик и показал на другой конец села, -- Да я плутал тут, дорога-т малоизвестна. -- У нас чай пить будешь? Папанька гостя ждет... Ты приходи. -- Приду, приду... -- вглядывался в сумерки села Семен. -- А коньки умеешь делать? -- не отставал мальчик и шел за солдатом. -- А что у тебя в кармане, покажи! Пришлось итти задворками, чтоб отвязаться от мальца. Никто Семену не встретился, только какая-то девочка в опорках прошлепала мимо него к соседке за огоньком. -- Сильней защемило в плече от ускоренного дыханья, когда всходил на крыльцо. Снег лежал на лавках, и по нему -- явственные следы птичьих ног. В сенях постоял и прислушался. В ушах звенело, а показалось, будто слышит Савельев смех. Вдруг у соседей закричал петух, и был отраден Семену его сиплый, настойчивый крик. Семен вошел. Мать сидела на лавке с видом нудного и безучастного ожидания кого-то, ужасающе неряшливая, но было чисто прибрано все в избе. На сына, отряхивавшего снег с лаптей, Анисья взглянула равнодушно и опять тупо уставилась в выметенный пол. -- Что ж ты грязная какая... -- удивился Семен и глядел, пораженный чернотой нечесаных материных волос, в них не было ни сединки. Никогда до того не видел матери без повойника или платка. Уже снимая с плеча винтовку и приставляя к столу, все перебирал в уме, не к празднику ли готовилась, но вот устала и села отдохнуть. Праздников не выходило. Тут он опять поймал туповато-наблюдающий взгляд матери. -- Отец-то вышел, что ли? -- спросил Семен, борясь со смутной тревогой. -- К вечному блаженству, говорю, отошел отец... -- заученно сказала мать, точно за минуту перед тем говорила кому-нибудь об этом же. Она поднялась, переставила с места на место две пустых махотки на шестке и опять села, сурово поджимая губы. -- Ждешь, что ли, кого? -- спросил Семен и тут заметил, что стал соображать гораздо медленней. -- Обещал и за мной прислать, Гусак-те, -- сказала мать. -- Неделю цельную и сижу вот. -- Та-ак, -- протянул Семен и понял, что уже гораздо больше недели. -- Что ж, и коровенку забрали? -- меняясь в голосе и лице спросил он. -- Взяли. Просила, хоть жеребеночка-т оставьте. Сиди, сиди, говорит, скоро и за тобой пришлю... -- А... вот какой оборот!.. -- слушал Семен и тер заболевшую шею. Он старался не глядеть на мать, не плачущую, зачерствевшую от недельного ожиданья. А воля злобилась, и бессмысленнейшие сочетанья с дневной яркостью представали Семенову воображенью. Семен ел черный хлеб, предложенный матерью, и запивал водой, догадываясь с насильственной внутренней усмешкой, что это и есть помины по его нескладном отце. После еды Семен прилег на лавке и лежал, вытянув ноги, запрокинув голову на доски. К нему подсела мать. -- Я-то местечко во ржи припасла... хлебца там спрятала. Они придут, а я и убегу. Рожь-те шуми-ит!.. -- она говорила тихо-тихо, не видя устрашенных глаз сына. -- ...все лежал, твой-те, мухи его ели! -- сказывала Анисья. -- Ты, мать, заговариваться стала! -- грубо вскричал Семен и вскочил с лавки как ударенный. -- Какие ж мухи зимой? Где ж это рожь в декабре шумит? Что ты забалтываешься!.. Крик Семена отрезвил мать. Теперь она плакала, без слез, с открытыми неподвижными глазами, и, рассказывая, глядела в окно, затянутое сумерками. Даже пробовала оправить разметавшиеся черные космы непослушной рукой. А Семен глядел, не отрываясь, на ее корявые, неразгибающиеся пальцы. -- И вот так же, как рассказывала о последних минутах отца, постепенно бессилея от воспоминаний, так и заснула, положив голову на стол. Семен бережно, чтоб не потревожить нечаянного сна, перенес ее на койку, а сам, не решаясь именно теперь покинуть мать, запер двери и прилег на лавку. Винтовку он приставил к столу. Как ни закрывал глаза, не удавался сон. Мотались в голове дикие и гулкие образы, как камешки в погремушке, -- представлялся отец: стоит у ямы и, смешно вихляясь, все убеждает соседей по смерти, Барыкова и Сигнибедова, что все это никакого влияния не оказывает, что и там, в поповском где-то, люди живут... Потом происходила обычная сонная сумятица, расщеплялся сон, вклеивались в него клинья новых. Сон -- боль уставшей головы. Когда среди ночи раздался стук в окно, Семен вскочил первым и прислушался. Дрожащий бабий голос с улицы звал Анисью. Остальных бабиных слов было не разобрать из-за зимней рамы. Он окрикнул мать, та проснулась и сразу, точно и не спала, покорно пошла в сени. -- Не сразу отпирай... опроси сперва, -- шептал в ухо ей Семен, а та слушала спокойно, даже не кивнула, что поняла, уверенная, что пришли за ней самой. Семен прислушивался и угадывал по звукам: мать отперла дверь, и в щель просунулись штыки. Мать вскрикнула, взошли люди. -- Семен быстро запер дверь избы на засов и огляделся, ища. Скользнула мысль -- бросить в сени гранату, но там была мать. Ищущий взгляд его упал на окно, и вот выход был найден. Сильными ударами винтовочного приклада он выбивал рамы из окна. Рамы были старые, дубовые -- затея домовитого Савелья, когда еще не отпробованы были царские розги. Летели осколки, и уже всходил бодрящий холод в разбитые стекла, -- блестела звездами морозная ночь. Под окнами различил Семен людские тени и тихие переговоры их. "Живьем взять хотят..." -- понял Семен и последним ударом, зло усмехаясь, выбил расщепленные остатки рамы. -- Сенюшка... так ведь под окном они! -- различил он прерывистый шопот матери из-за двери. И вот Семену стеснило в груди, едва вспомнил ее сведенные, сухие пальцы. -- Прощай, мамаша! -- отчаянно крикнул он и выбросил за окно все тряпье, какое нашлось на койке, завернутое в шинель. Под окном, среди людей, разом раздались восклицания, и все скрывавшееся за окном с неистовой поспешностью навалилось на Семенову приманку. В средину той живой кучи метнул Семен гранату и разрядил наган. Почти тотчас же он выскочил из окна и побежал. Его спасли глубокие сугробы, молодые ноги и ночь. Два выстрела не достигли его, а погоню было некому устраивать. -- Лишь за пределом опасности, когда от бега зашлось сердце, он сел прямо на снег и так сидел, трудно дыша и обводя глазами ночное поле. Мягко мерцали звездным светом снега. Где-то за Дуплею -- волчий лай. Семен все сидел, прислушиваясь к себе самому, к совершавшемуся внутри его перерожденью. Все прежние помыслы о крестовой войне с городом были отринуты. Здесь родился другой Семен, -- именно тот Семен Барсук, о котором впоследствии сами собой сложились песни и распевались на ярмарках, на пьяных гулянках, всюду, где поется мужику. XVII. Егор Иваныч Брыкин выдает свой секрет. В том и состояло перерождение Семена, что уже не сдерживала его прежняя осторожность. Как волки, заметались по уезду барсуки. Описывали круги, имея целью и центром советское село Гусаки. Четыре раза суживались круги, и четыре раза загорались Гусаковские овины, -- отстаивали. И уже не обходилось без кроволития каждый раз. Передавались изустно слова, якобы сказанные старшим барсуком: "мы председателей в уезде повыведем". Может, и неправда, но три раза до весны безлюдели в округе исполкомы. Выявлялся новый председатель, не больше дней сидел он в нетопленом, запустевшем исполкоме, -- срок, в который дотянуться до него невидимой руке Семена Барсука. Под конец унылей, чем на мирскую повинность, смотрели Гусаки на возможность править каким-нибудь из сел той незамиренной округи. Даже выдумал новую угрозу Половинкин непослушным: "вот я тебя председателем в Сускию посажу!". Отряд Половинкина вырос неузнаваемо, но возрос в неодолимую ораву и Барсуковский отряд, путеводимый теперь самим Семеном. Даже и крутые морозы -- лопался лед на Мочиловке -- не могли остановить враждующих в их безумных круженьях по снегам. Но встречи их редко оканчивались боем: как будто слишком мал был для их обоюдной ненависти разбег. -- Почти вся Барсучья держава жила теперь на походе. В землянках оставалось лишь старичье да болящая команда, возглавляемые Прохором Стафеевым. Кашеварами называла их летучая часть, и те не обижались. Жибанда имел свой отдельный отряд, встречались они с Семеном только дома. То была неправда, к слову сказать, будто председателей убивали. Председателей копили, как деньги, на последний расчет. А уже февраля бежали резвые дни, запорошенные мокрым снегом. -- Все реже смягчала улыбка обострившиеся Семеновы черты, все чаще ходил на опушку сидеть на облюбованном пеньке и угадывать дыханье недалекой весны. Весна означала последнюю ставку, весна сулила исход и оценку всех его предположений и расчетов. -- В том же феврале и сообщил Жибанда ему, вернувшемуся из похода, новость, повергнувшую Семена в ярость, тревогу и гнев. -- А Брыкин-то хорош твой! -- сказал Жибанда, отворачивая лицо в сторону и подымая бровь. Мишка был чуть только пьян, но лицо его, непокорное ему, беспорядочней и бурней отражало Мишкины настроения и, среди них, неутолимое хотенье какого-то последнего разгула. Дул мокрый ветер, прояснялось небо, -- обещал месяц быть в ту ночь. -- Опять в шапку стрелял? -- посмеялся Семен. -- Гниль завелась? -- Гниль-то гниль, зубоскаль пожалуй! Копилка сбежала! -- "Копилкой" и называли ту землянку, где содержались плененные председатели. -- А дозорным кто у дороги стоял? -- и кровь прихлынула к Семенову лицу. -- Васька Пекин стоял... Только ведь они не по дороге пошли. Прямо снегом! -- Лыжи-то откуда же взяли?.. -- недоверчиво косился Семен, ускоряя шаг к землянкам. -- У Митьки Барыкова Брыкин брал, будто я велел. А я не велел. Тут еще из Сускии наезжал один, много на Брыкина сказывал. -- Ты куда ж посадил-то его?.. я к нему схожу, -- решил Семен. -- Кого это? -- Да Брыкина. -- Вот не понятливый! Да Брыкин и ушел вместе с ними. Только один и остался... ну, вот с отмороженной ногой который! Они входили в зимницу, захолодавшую и засыревшую за время Семенова отсутствия. -- Затопи, друг, печурку, а? -- попросил Семен, проходя к диванчику и валясь на него пластом. -- Можно, -- отвечал Мишка и завозился на коленях у печки. Скоро затрещало в ней, усердно раздуваемое Мишкой, и озарились красным светом надутые Мишкины щеки. -- Друзьишки, нечего сказать, -- говорил Мишка подкидывая в печку дровяной горючий сор, -- прямо на голову гадят! Заочно придется Брыкина твоего судить, в острастку; не иначе, как по Половинкинскому приказу гадил. Гниль парень! -- Что Брыкин! Вот и приятель твой намедни пришел ко мне. Клад, говорит, нашел: баба средь нас. Хочешь, спрашивает, приведу? Бери, а то расхватают! -- Юда? -- поднял голову Мишка. -- Юда. Печка трещала во всю. Мишка сел в ногах у Семена. -- Семен... -- странно было слышать пьяного, говорящего в таком тоне. -- Отымешь ты у меня Настюшку?.. Говори прямо, я не боюсь. Семен не ответил, потому что дверь раскрылась, ударенная снаружи, может быть, тремя сапогами враз, и несколько барсуков проскочило в зимницу. Сильные руки втолкнули во внутрь что-то людское, подобие человека, кучу. Озлобленный и глухой галдеж сопровождал происшествие. -- Входи, входи... -- крикнул Семен, отстраняясь от Мишки, и голос его был деланно тверд. Сам он подошел к столу и стал зажигать светильник. Фитиль отсырел. Спичка уже жгла пальцы, а огонь все не зажигался. Он положил остаток спички на фитиль, и тот затеплился чадно, скудно и желто. -- Дверь-то закройте, все тепло упустите! -- Ты что?.. -- подошел Мишка со стороны. -- Случилось, что ль, что? -- Нет, ничего... а что тебе? -- Семен оскорбительно обмерил Мишку, но тот заметил, несмотря на хмель, как зарделись Семеновы уши. -- Ты, что ль, Егор Иваныч? -- наклонился Семен к сидевшему на полу. -- Поди, зови, Миша, ребят! -- и опять наклонился над Брыкиным. -- Судить тебя, Егор Иваныч, будем. Сам знаешь, в лесу, без стен живем... -- и уже вторично, уходя, учуял Мишка в Семеновых словах еле приметное волненье. То были как бы остатки от Брыкина. Его ударили всего один раз, покуда волокли в зимницу, об этом говорил подбитый глаз, но он сам уже разваливался, как зрелый по осени плод. -- Егорова душа разлагалась заживо, и сам Брыкин созрел к смерти. -- Светильник потрещал и потух, робкое пламя не справлялось с водой, капельками стоявшей по застывшей поверхности жира. Больше светильника и не зажигали, довольствуясь неспокойным красным светом из печки. ...Зимница была втесную набита барсуками. Все стояли, потому что не было места сесть. -- Ну, зеленые атаманы, начнем теперь... -- сказал Семен, а Мишка видел с удивлением: никогда доселе не делал такого неискреннего обращенья Семен, никогда так не заискивал в смехе барсуков. Только Петька Ад, стоявший впереди, хмыкнул, подражая смеху, и тотчас же оглянулся на других. -- В писании сказано: если рука заболит, руку и отруби... -- тихо сказал откуда-то из угла Юда, награжденный тотчас же общим смехом. И последний раз подошел Мишка к Семену: -- Может, прямо разменять его, а? О чем допрашивать, дело ясное! -- но уже видел: лошадь понесла, разбивая таратайку на бездорожьи. Губы Семена раздвинулись, обнажая влажный оскал зубов, зрачки расплылись. Мишка стоял в ожиданьи ответа, хмель его, казалось, прошел весь. -- Где его нашли?.. -- резко и звучно крикнул Семен, оставаясь в тени. -- А вот Подпрятов нашел, -- пальнул Петька Ад. -- Подпрятов! -- вызвал Семен. -- Он до ветру побежал... -- сообщил Юда, и все засмеялись. -- Иди, тебя начальник кличет? -- потопал Юда на входящего Подпрятова, и опять смех. -- Ты где его нашел? -- начал с нарочным безразличием Семен. -- Брыкина-т? -- скосил глаза на сидевшего на полу с закрытыми глазами Подпрятов Андрей. -- Вышел я до ветру... -- Да с чего ж это ты все до ветру ходишь? Больной, что ли? -- вставил унизительно для себя Семен, и, точно по сговору, барсуки ответили молчаньем на Семенову шутку. -- ...вышел до ветру, гляжу -- чернота в снегу, за кустком, -- продолжал Подпрятов, недовольный, что его прервали. -- Подошел, человек. Я его тут пихнул ногой маленько, он тут и отвалился. Лежит -- и все. Я взглянул, а это он и есть. Конечно, вонь тут от него... -- Вот, ребята... -- начал Семен, держа бороду рукой. -- Земляки! -- быстро прервал его Мишка Жибанда. -- Может, нам его и без суда кончать?.. Кому суд, а кого и прямо на сук. Полевым судом его, а? -- Зачем! Обсудить надо, -- сказал, сопя, Ефим Супонев. -- Не горим ведь! -- Вот я и хочу сказать... -- овладел вниманьем барсуков Семен. -- Брыкин предатель, за то его и судим. А я предложил бы ему снисхожденье дать, раз он не бежал... -- говоря, Семен старался поймать блуждавший теперь взгляд самого Егора. -- Ну, это уж совет зеленых атаманов порешит, -- неуловимо дразня Семена, сказал Юда. -- Конешно, чего тама? -- сказал бородач в углу. -- Миром! -- сказал Прохор Стафеев. -- Не спеша, ребятки, надоть... не спеша! -- егозливо выступил приятель бородача и зачем-то поплевал на руки. -- Допрос, значит, можно начинать, товарищи? -- спросил Мишка. -- Да уж путлять нечего. Не ужинали еще, -- сказал угрюмо Гарасим, и как только он сказал, все хором вздохнули. -- Начинай, -- сказал Семен, а все сразу поняли, что и без Семенова позволенья все равно начался бы допрос. Жибанда нагнулся к Брыкину и шевельнул его за плечо. -- Ну, встань, -- сказал он спокойно. -- Садись вот на обрубок, -- и ждал, все еще согнувшись над Брыкиным. Тот пошевелил головой и застыл в прежнем оцепененьи. Тогда Жибанда вскинул бровью, поднял Брыкина с пола и посадил на круглое комлевое полено, стоявшее посреди зимницы. Брыкин качнулся и стал падать с него, как неживой. -- Попридержи, -- грубо сказал Жибанда ближайшему. Ближайшим оказался Гарасим-шорник. Он послушно вытянул руку и взяв Брыкина за волосы, держал так, вертя Брыкинское лицо то к свету, то к тому, кто задавал вопрос. А лицо Егорово было безжизненно, только шевеленье губ его, растрескавшихся и изломанных, показывало, что еще тлеет в нем чадный уголек сознанья. -- Не держи за волосья-те! Под руки подержи... -- заметил брюзгливо Стафеев. -- А я ему кресло, под руки-то держать? -- огрызнулся Гарасим и еще сильнее поддернул Егора за волосы. Темная сила, которой светился Гарасим в ту минуту, была столь велика, что никто не посмел остановить его, а Брыкинское лицо продолжало висеть в воздухе, как белая страница, на которой уже написан был приговор барсуков. -- Ну, что ж, начнем теперь, -- вздохнул Жибанда и помолчал, почесывая ногтем выбритый подбородок. -- Ты, Брыкин, слышишь меня? -- он озабоченно глядел на шевеленье Брыкинских губ. Опять помолчав, он вдруг приблизил свое лицо к Брыкинскому и почти прокричал в упор: -- комиссара Половинкина кто отвязал... ну? Лицо Брыкина постепенно оживлялось, точно спрыснули его живой водой; тень румянца затемнила место над правой бровью и левое, странно заострившееся, ухо. -- "К свету, к свету его поверни..." заворчали барсуки, а Мишка внимательно наблюдал оживленье Брыкина по движеньям его губ. -- Марфушка босонога! -- неожиданно громко прокричал Егор, выпрямился, открыл глаза, но снова закрыл их, ослепленный печным огнем. Жизнь, торопливая и суетливая, радостными струйками забегала в несогласных еще между собою мускулах его лица. Брыкин крикнул, и барсуки засмеялись неожиданности. -- Марфушка! -- еще раз крикнул Брыкин и вырвал голову из Гарасимовой руки. -- Я ее в кустах подслушивал... в клоки хотел стерву изорвать! Она ему, товарищи: женись, говорит, на мне, развяжу тогда... -- Глаза Брыкинские блестели, он захлебывался своими, стремительными, словами и радовался тем, которые еще предстояло сказать: каждое слово удлиняло срок его существования среди живых. Он как бы вырывал каждое слово от себя самого, ценою себя самого покупая клочок жизни. Щедрость его была беспредельна... -- Он и говорит ей: развяжи, тогда женюсь! А она: напиты, говорит, запитотьку... -- Брыкин, подражая Марфушке, даже и лицом передал выражение Марфушкина лица. -- А он говорит: так ведь у меня руки-то связаны, как же я напишу?.. ты развяжи сперва, я потом напишу. А она: нет, тперва напиты! Уж я, батюшки мои, хохотал, вот хохотал... штаны стали мокры! -- и, весь передернувшись как в судороге, Брыкин с видом какого-то безумного вдохновенья смотрел на барсуков, но никто не глядел на него. -- Ладно... -- оборвал его Жибанда тоном, зачеркивающим всю искренность Егорова показанья. И опять качнулся Брыкин на своем чурбаке, и опять шепнул Жибанда Гарасиму: попридержи, чтоб не съехал. -- Ну, а потом Марфушка сказала ему: ты голый... и убежала. Так? -- спросил Жибанда, щурясь и крутя усы. -- Так... -- пошевелились Брыкинские губы. -- А потом ты вышел и отвязал комиссара, -- жестко вычитывал Жибанда. -- Как же ты его отпустил? ведь он же жену твою взял! -- Полжизни у мене утащил! -- жалобно прокричал Брыкин. -- И как же, без уговору ты его отпускал? -- осудительно качнул головой Жибанда, дотрогиваясь пальцем до Брыкинского лба. Брыкинский взор отразил испуг, сжатые губы -- нехотение говорить. В зимницу входили новые, становились в круг же. Тишина не нарушалась, но когда Настя пробиралась сквозь плотное кольцо барсуков, побежали шопотки, а Тешка, Юдин прихвостень, вздохнул громко и насмешливо, толкая Евграфа Подпрятова в бок: -- Эх, леденистенькая... куснуть ба! Подпрятов не ответил. -- Значит, товарищи, выяснено... -- голосом покрыл всех Мишка: -- ... Брыкин отпустил комиссара по уговору. Что-де, вот, отпускаю я тебя, а когда барсуков крошить станут, так ты меня выпустишь. Как, вина достаточная, товарищи?.. -- Достаточная... хватит! -- Чего его мучить зря?.. -- Жрать хотца. -- Такие раздались возгласы отовсюду. -- Погодите, погодите... зеленые атаманы! -- с неуловимой дерзостью остановил их Юда и протискался вперед. Общее внимание приковалось теперь к нему, а он глядел на Мишку, взглядом требуя согласия на что-то. Мишка, весь багровый от негодования, чесал себе правую щеку, а левую руку, сжатую в кулак, держал вдоль тела. Юда выжидал, а Брыкин опять стал оседать, точно окончательно сломался тот стержень, на котором держалось его человеческое достоинство. Гарасим переменил руку и опять поддернул Брыкина вверх. -- Скоро, что ль, вся рука затекла, -- недовольно сказал он. -- Счас, счас... Я вот жду, -- сказал Юда тихо. -- Миша! -- прибавил он еще тише, -- я жду! -- И все видели, как Мишка отрицательно покачал головой. Из печки вывалилась горящая ветка и чадно горела на железном листе, набитом перед печкой. -- О чем это ты, Юда? -- спросила Настя, и голос ее дрогнул. Она вызывающе смотрела на Юду, но Юда не ответил и стоял, играя серебряным подвеском пояска и глядя в стену грустными глазами, точно спрашивал совета у стены. А уже был брошен последний камень осужденья в Брыкина. Все, лежавшее втуне на памяти у барсуков, дружно обнажило свои смыслы, остриями направленные в Егорово имя. Вспомнилось, как пропадал он днями в долгих отлучках, а потом хвастливо угощал папиросками соседей по землянке. Как однажды, зайца приняв за человека, убежал в лес, и разговаривал с зайцем... И сам Жибанда только тут сообразил о проскользнувшем мимо него Брыкинском лице в незабываемую ночь похода на Гусаков. -- Сам Егор уже не слышал ни отдельных возгласов барсуков, ни точных и упорных вопросов Юды, которыми тот предварял свой последний удар. Расслабленное сознанье Брыкина окутывалось дремой. Он открыл глаза и увидел тихие, мягко мерцавшие из-под ресниц глаза Юды. Но они жгли его и побуждали к действию. -- Братишки... -- задыхаясь и всхлипывая, вскочил с обрубка своего Брыкин с открытым ртом. Он делал руками движенья, точно играл в жмурки, точно не видел уже ничего вокруг себя и ловил наугад. -- Братишки... А ведь Петьку-те Грохотова это я убил!! Не он, не он, а я ...я! -- и всем телом вытянулся в жест, указующий в молчащего Семена. -- Не он... Как я уехал в лес, топор забыл. Я и воротился задворками, меня никто не видал... А лошадь в Бабашихином оставалась. Дома взял топор, побежал рожью назад, к Бабашихину-т... А как бежал рожью-те, тут и увидел во ржи: мужик на Аннушке... Я и махнул тут топором-те... да все рожью, рожью, в лес! Рожь-те присмята была... черная тужурка на ем... со ржи пыль несла... Я-то думал, что Половинкин попал, а не Половинкин!.. на топорище-т и осталась кровь... -- он кричал все пронзительней, мечась по зимнице, и барсуки расступались, уступая Брыкину место для последней суетни. -- Не он!.. Ограбил ты меня, Семен Савельич!.. Все ты у меня взял, все... отдай, отдай мне! -- рыдал Егор, цепляясь и руками и зубами за Семена. Было нехорошо смотреть на него в ту минуту, как и на Семена, отпихивавшего Брыкина и коленами и кулаками. Барсуки из чувства стыда за Семена молчали и никто не бросил в Семена на этот раз осудительного слова. Некоторые из барсуков отвернулись даже, только Юда, стоя близко, не сводил глаз с ползавшего Брыкина, точно подбирая минуту, когда остановить этот невозможный для слуха и зрения Егоров исход. -- Сеня, молчи... ничего! не упади... не упади только... -- жарко шептала Настя, уже не скрываясь от барсуков. -- Твердо стой. Бей, делай что хочешь... не стой так, ну! И Семен выстоял. -- Ну, летучая, как же про него порешим? -- спросил он, с лицом почти спокойным. -- Чего ж его мытарить! -- недовольно сказал Федор Чигунов, глядя на ноги Семену. -- Нехорошо даже. -- Даже есть расхотелось! -- удивленно вздохнул Петька Ад, весь в поту. -- Сам себя человек губит... и никто его не губит, а сам доходит до всего, -- поворчал Стафеев. -- Распорядись, Миша! -- заключил Семен и пошел вон из зимницы. Настя пошла за ним. -- Дело поправимое... -- намекающе шепнул Юда ему, проходящему мимо. -- О чем это он гнусит?.. -- замедлил шаг Семен, медленно повертывая к нему лицо. -- Иди, иди... я потом скажу тебе, иди! -- просительно шептала Настя. -- Я приду скоро, ступай! ...Тешка и Федор Чигунов подхватили под руки ослабевшего от крика Брыкина и повлекли вон из зимницы. На снежных ступеньках лестницы, сводившей в зимницу, растолкал барсуков Петька Ад. -- Товарички, а товарички... Дозвольте ему, а? покурить, а? -- торопливо забормотал он, готовый к тому, что его осмеют, ударят, прогонят. -- Егор, а Егор... -- почти умоляюще залепетал он, тряся Брыкина за плечо. -- На, закури! На, завтра уж не закуришь, на!.. Он старательно натряс из кармана две щепотки махорки, все свое табачное богатство. -- Бумага у меня есть, счас дам... -- сказал Юда и хлопнул Петьку по спине. -- Вот дрянь... А утром я просил, так не дал! Барсуки теснились кругом, тайком друг от друга наблюдая, как, присев на мокрый, растоптанный снег, старался Егор завернуть бумажку. -- Дай уж я тебе сверну... -- выступил Дмитрий Барыков. -- Ишь, руки-те у тебя!.. Он ловко сделал самокрутку и вставил ее Брыкину в рот. Лука Бегунов поднес огня. Егор курил порывисто, давясь дымом, глотал жадно, точно вместе с дымом хотел заглотнуть как можно больше и сумеречного этого неба, и снега на деревьях, и самых деревьев. Заметно было, что приторно-едкий дым махорки был ему отрадней и нужней холодного широко-снежного воздуха. Так, в молчаньи, прошла минута. -- Ну, хватит с тебя, -- твердо и значительно сказал Юда и уверенным щелчком выбил тлеющий табак из Егоровой самокрутки... XVIII. У Насти в плену. ...огонек упал в снег и затух. По скользким тропкам, еле приметным в сумерках, Настя побежала отыскивать Семена. Стояла оттепель, снег стал вязок, и даже на утоптанной дорожке проваливался след. Чудилась капель, -- таким звуком был напитан воздух. Она нашла Семена на том пне, куда, она знала, ходил Семен в минуты участившихся упадков. Чутьем догадавшись, что он тут, она подходила осторожно, точно боялась спугнуть свою добычу шорохом задержанного дыханья. По звуку ей показалось даже, что Семен плачет, но это было неверно: обманчивы сумеречные шелесты леса. Настя, вытянув шею, старалась рассмотреть его и сломала сучок, на который поставила колено. -- Это ты? -- спросил, не оборачиваясь, Семен. -- Да. И почти одновременно с этим он ощутил властное и спокойное прикосновенье холодной Настиной руки. -- Ты -- не надо. Все равно уж теперь. Ну, о чем ты? -- и продолжала гладить его по щеке, любовно и утишающе. -- Проиграли мы, Настя, -- неуверенно сказал он и не гнал ласкающую руку. -- Расползлись... Подкрепленье обмануло. -- Рано еще. Вот весна придет, по весне и разольемся. В Бедряге, говорят, опять замутилось... -- выдумала Настя наугад. -- Не в том, не в том, -- раздражился Семен и вдруг, откинув Настину руку с лица, встал: -- ну, что ж, пойдем куда-нибудь! -- предложил он с грубой понятностью. -- Ну да, конечно, -- заволновалась Настя и уже влекла его за руку куда-то вдоль опушки, по рыхлому, глубокому снегу, а сама гнала от себя неотвязчивую и горькую догадку о Семене. Вдруг она обернулась и заглянула ему в глаза: -- о чем ты думал сейчас, скажи? -- Не скажу, -- и Семен, взяв за сучок, отряс от снега можжевел, стоявший возле них. -- Палка хорошая выйдет! -- вслух подумал он про можжевел и прибавил Насте: -- не о тебе только... -- Ты о Мишке думал, я знаю. Думаешь, уйдет? Нет, -- сказала она уверенно. В небе выкатывались звезды, подмораживало. -- Мишка весь мой... Ты лучше за меня держись -- она, кажется, смеялась. -- Вот в Юде теперь все дело, он мутит. А Юду убить можно... -- они опять шли, а Настя раздумчиво обсуждала выходы, которые оставались. Так они дошли до сторожевой землянки. Уже стемнело. Высокий сугроб лежал поверх землянки, и дверь ее, казалось, вела куда-то в снег. Семен стоял в нерешительности, будто не понимал, зачем на бесцельном их пути встретилась теперь землянка. Тут сухой выстрел раскатился по верхушкам леса и следом за ним -- второй. Семен не слышал Насти, звавшей его из растворенной уже двери. -- ... тут одной ступеньки нет, не поскользнись! Ну, скорей же... -- она запирала дверь на засов. -- Теперь ты в гостях у меня... в плену! Тебе ничего, что жарко у меня? Я люблю жарко, с детства привыкла... -- она сама обжигающе смеялась, а Семен впервые видел ее такою. Он стоял у печки и недоверчиво, исподлобья, наблюдал Настю, суетившуюся по землянке. Фитиль коптилки, лениво колыша пламя, с шипеньем облизывал черепок, где уже не оставалось ничего горючего. -- Вот... от обеда осталось. Ты не хочешь есть? Ешь, я разогрею. Нет? ну, тогда кури. Вот у меня есть, Мишка подарил. -- Она положила на крохотный свой стол папиросы горстью и села против Семена, вся звеня смехом. -- А ты думал, убежишь от меня? От меня нельзя убежать. Ты туда не гляди, -- она досадливо кивнула на дверь. -- Ты на меня гляди! Ведь ты знаешь, я все равно подстерегла бы тебя... не на Брыкине, так... -- Брыкин меня в Москву вез, -- вспомнил Семен и барабанил пальцами в лавку, на которой сидел. -- Как его подхлестнуло-то! -- Брыкин? что Брыкин! Брыкин -- ничто. И Мишка ничто... -- она села на ту же лавку, где сидел Семен. -- Ты ведь, если захочешь, ты их вот так, вот так... -- она хрустела пальцами и жгла дыханьем серое, большое Семеново ухо. -- Ты, да вот Юда еще... Но Юду можно убить, я уж говорила тебе. Ты замани его в лес, вот хоть бы в Исаеву сечу... Или, еще лучше, в Матвейкин Сосняк, а там один на один! Хочешь, я Мишке велю? Ведь они в одной землянке живут, проще и не придумать... -- она о чем-то напряженно думала. -- Нет, ты лучше сам убей! Ты знаешь, ведь это ужасно просто... за водой сходить и то труднее! Я, когда стирала тебе, воду с кухни крала. Я только тогда догадалась, как это просто делается... Ах, да-а! -- неожиданно-резко засмеялась Настя, и презрительно толкнула Семена в плечо. -- Ведь ты... Но послушай, отчего ты сам не убил этого, Петьку?.. И ведь он прав, пожалуй, ведь ты ограбил его, Брыкина! Ведь он только и сделал за весь свой срок... Ничего, ты не хмурься! Ты мне даже ближе теперь, потому что я знаю про тебя. Ты непонятный, а я понимаю! Ну-ну, не сердись... -- она сделала движенье поцеловать его, но Семен откинулся, как в испуге, и поцелуй пришелся в бороду. -- Обстриги! -- обиженно бросила она и почти готова была заплакать. Ее взор упал на папиросы, она взяла одну, закурила и тотчас же бросила, недокуренную. -- Какие горькие! -- сказала она, кашляя с дымом. -- Стучат, кажется... -- прислушался Семен. -- Стучат?.. -- прислушалась и Настя и подбежала к двери. -- Кто? Мишка? Здесь у меня Семен. Ты слышишь? Уходи, здесь у меня Семен. Я не хочу больше с тобой. Беги, ну! -- кричала она через дверь. Больше не слышалось ни звука из-за двери. -- Ушел, -- сказала Настя, стоя у двери. За приспущенными ресницами теплилось черное пламя ее глаз. -- Зачем ты так? -- поморщился Семен и закрыл лицо руками. -- Не смеет входить, когда ты здесь, -- убежденно произнесла Настя. -- Все равно теперь! -- прибавила она через минуту, садясь рядом. Семен глядел в ее лицо и впервые видел малую впадинку кори на ее щеке. Вспомнилась родинка Кати, -- та была выпуклая. Семену хотелось еще рассмотреть Настину конопатинку, но в ту минуту фитиль отчаянно мигнул и потух. -- Всегда это он у тебя так тухнет? во-время... -- засмеялся Семен, а голос его был груб и горяч. Теперь ему уже почти безразлично стало все, чем грозила близкая весна. ... Этот выстрел был как бы последним словом, которым мир оценил Егора Брыкина. Похоже, будто бросили Егора со всего разбега в глубокие воды людского забвенья: колыхнулись темные и затихли. Одно лишь осталось в напоминанье. Петька Ад, гонимый по путям жизни добротою большого сердца и суеверием малого ума, вырубил топором три десятиконечных креста в разлатых елях, возле места Егоровой гибели. Три, десятиконечных -- потому, что забыл уже Петька веру отцов и знал одно: чем больше у креста концов, тем истовей крест, и чем больше самых крестов, тем действительней на всякую беду. Февральские морозцы хвастливы. Древесина трех елей, обнаженная крестами, проиндевала, и, когда сумерки, мерцали кресты робкой инейной белизной. Тот же выстрел по Брыкину отметил в мокрых скучных днях начало новой Настиной связи. Была она подобна последней вспышке бурного огня на догорающем пожаре. Имелась какая-то смутная последовательность в том: когда-то в юности -- робкая лампадка в снегу, потому, в снегу же, холодное горенье папороти, и вот огонь в снегу. Семен, потерянный и скользящий, целиком отдавался на Настину любовь. Ночи для них стали коротки и недостаточны для неистовств задержанной любви. А тут еще немножко подвалило снега, -- ими-то и обновилась белизна равнин, тронутая кое-где проталями. Расстояния опять удлинились, и мнились Гусаки в столь дальней стороне, куда не доскакать в неделю даже и на Гарасимовых конях. Туда теперь уходили Семен и Настя в сопровожденьи отряда, там и вели свои любовные шалости, по храбрости граничившие с безумством. О Мишке, безвыходно сидевшем в землянках, вспоминали с чувством смущенной жалости. -- С того вечера, как допрашивал Брыкина, задичал Мишка, стал бросаться в несуразицы, которыми отгораживался от тоски. Сперва хор песельников завел из лежебоков, какие поленивее, -- пели во всю глотку, во весь мокроснежный лес, но через неделю надоело: леса доверху не накричишь. Потом собрал артель, -- столярили столы с господскими капризами, один затейней другого: бесилась остановленная в разбеге сила. Потом стал Мишка в одиночку гореть: целые ночи усердничал отломком сапожного ножа над непослушным дубовым поленом. Плохо слушалось дерево, а резал Мишка в посмешище тоски своей розан неестественной величины. И все же, едва вечер, шло само собой его воображенье по заветной тропочке, между можжевеловых кустов, в пустую землянку Насти. Однажды, опять пробуждалась весна, домой вернулся Юда поздней ночью: -- Все кромсаешь? Ишь, даже и рукава засучил! -- пошутил он, садясь возле, с недоверием глядя на Мишкино изделие. Мишка не откликался и молча закурил предложенную махорку. -- Семь пудов мяса раздобыл, да еще свинку одну реквизировал! -- сообщил Юда. И опять Жибанда не ответил, точил нож на камне, пыхал дымком. -- Миша! -- заговорил проникновенным голосом Юда, -- слушай меня хорошо, Миша. Это ведь я тебе тогда, шапку прострелил. Я нарочно так и стрелял, чтоб не убить. Я человек такой, что обиду до конца помню, не могу простить, забыть у меня сил не хватает, я и хотел напомнить тебе! А я открытый человек, я и говорю тебе: меня бойся, Миша! Наши дорожки узкие, муравейные. И очень я тебя люблю, а укараулю... Разобидел ты меня, Миша, до слез разобидел! -- Чем же это? -- щурясь от дыма, ползшего из самокрутки, спросил Жибанда и посмеялся. -- Бабу ты свою проворонил, а другу своему, который как брат к тебе, попользоваться не дал. Очень плохо! Уж у этого ты теперь не вырвешь, тю-тю. Я бы и сам мог, без спросу, да без спросу не хочется... Все и дело-то в том, чтоб твое дозволенье иметь. Эх, Миша... Жибанда глядел на Юду, так стиснув нож в руке, что досиня напряглась какая-то жила вплоть до самого локтя. -- Вот и теперь обижаешь, -- спокойно сказал Юда и покачал головой на нож. -- А ударить ты меня все равно не ударишь... нельзя брата прямо с лица бить! Хуже потом для тебя же будет, потому что ты человек совестливый, я знаю. -- Уйди ты, Юда, куда-нибудь... хоть на минутку уйди, -- с волненьем попросил Жибанда, кривя лицо, точно глотал горькое и противное. -- Не могу уйти, поколь все не выскажу. Баба твоя, прямо скажу, пустяковая. Только кажется, будто есть что-то в ней. Мы таких по прошлому году... А теперь-то я, может и не стал бы, если ты хочешь знать! Конечно, как бы лампадочка в ней, затушить лестно... Э, да что там! -- Да уйдешь ли ты, чортово дупло!? -- завопил Мишка, вскакивая. Юда все стоял, глядел на дубовый розан, обдергивал поясок. -- Уйду, да... -- грустно сказал он. -- Пойду, начальнику твоему скажу, новости передам. На станцию я вчерась заходил. Мы-то вот и не знаем еще, а там уж все... Броненованного поезда ждут завтра. Комиссаром смерти, вишь, его кличут! -- и Юда тихо рассмеялся такому небывалому слову. -- Ну, а ты чего? Ты не горюй, Миша. Не вечно ж нам тут сидеть! Да-кось, я тебе махорочки отсыплю... вот в эту хоть посудинку! -- и он горстями стал насыпать махорку в резной тот цветок, над которым четыре ночи протосковал Мишка. XIX. Антон. Брыкин был щелью, сквозь которую вытекали известия о барсуках в уезд. Но щель заткнули, и даже слухи смолкли. Шло время, набухали почки на деревьях, шумела теплынь в телеграфных столбах, почти обсушились дороги. Тут удар: барсуки скувыркнули с насыпи поезд, шедший с продовольствием в уезд. Не прошло дня, новое: барсуки пьянствуют под самым городом, в бывшем монастыре. Еще через день опять: барсуки, числом шестьдесят человек, с песнями прошли по главной улице уезда и скрылись в неизвестности. Теперь уже ежедневно, даже вошло в привычку, рассылал Брозин тревожные, призывающие жалобы. Не было уже в них никаких словесных украшений, а один сполошный вопль тонущего в бурных водах половодья. Поэтому в губернии вняли наконец Брозинским призывам. Из губернии был послан товарищ для обследования. Этот налетел как буря, дал Брозину нагоняй за несообразительность, даже пригрозил сместить. После того товарищ отправился на мотоциклетке в Гусаки, дабы на месте вникнуть в корень всего дела. Однако до Гусаков он не доехал, расследования не произвел. Барсуки, осведомленные теперь обо всем, протянули через дорогу проволоку, скрученную впятеро, как раз на уровне шеи. -- Мотоциклет, прокатя после того еще несколько сажен, завяз в ольховнике, пугая необычным треском вечерних воробьев, безмятежным чириканьем встречавших весну. Весть о гибели товарища была последней, которую прошумели телеграфные провода. На другой день провода оказались перерезанными. Это всколыхнуло губернию. За подписями более действительными, чем незначительное имя Брозина, было послано сообщение в центр. И не прошло дня, как уже, минуя станции и полустанки, гремя сталью на стрелках, несся поезд туда, где