теля департамента народного просвещения. Что было в моем прошлом? Одни несбывшиеся мечты. Я была невестой человека, которого, мне казалось, я горячо любила. Но я в нем разочаровалась /201/ и взяла свое слово обратно. И из всего этого, очень тяжелого для меня, переживания я вынесла твердое решение: не поддаваться более дурману влюбленности, а выбрать мужа трезво, разумно, как выбирают вещь, которую придется долго носить. И я выбрала и гордилась своим выбором. Он был очень умен, очень способен и, помимо университета, приобрел много разнородных знаний благодаря своей любознательности и любви к чтению. Несколько грубоватый в своих выражениях, он был искренен, прям, часто язвителен, никогда не стеснялся выразить свое мнение и, несмотря на свой очень молодой возраст, импонировал даже взрослым и внушал к себе уважение. - Зубаст! - говорил про него мой зять, муж сестры Нади, и смеялся. Но и он относился к Мише не как к мальчишке, а как равный к равному. Я еще хорошо помнила, как он отозвался о моем прежнем женихе, офицере. - Что ж, - сказал он, - хорош! И рейтузы обтянуты, и ус... "Гусар, на саблю опираясь"...{201} Хорош! Этот отзыв, по всей вероятности, положил начало моему охлаждению. Миша знал, что я не люблю его, как принято любить женихов. Он сам принимал горячее участие в моем неудачном романе и даже держал пари с моим прежним женихом, что я не выйду за него замуж. Пари было заключено на полдюжины шампанского в моем присутствии и было принято как шутка. Мы так и поняли, что Миша хочет угостить нас. Но он был предусмотрительнее и проницательнее нас. Свое пари он выиграл, но... шампанского не получил. "Зато женюсь-то я, а не он", - утешался Миша, и ему, казалось, было совсем безразлично, что его будущая жена только ценит, а не любит его. Он как будто даже забыл о моем признании. Но, как потом оказалось, совсем не забыл, и я за это признание долго и тяжело платилась. Была мечта - сделаться писательницей. Я писала и стихами и прозой с самого детства. Я ничего в жизни так не любила, как писать. Художественное слово было для меня силой, волшебством, и я много читала, а среди моих любимых авторов далеко не последнее место занимал Чехонте. Он печатался, между прочим, и в газете, /202/ издаваемой моим зятем, и каждый его рассказ возбуждал мой восторг. Как я плакала над Ионой{202}, который делился своим горем с своей клячей, потому что никто больше не хотел слушать его. А у него умер сын. Только один сын у него был и - умер. И никому это не было интересно. Почему же теперь, когда Чехов это написал, всем стало интересно, и все читали, и многие плакали? О, могущественное, волшебное художественное слово! "Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов". Я сама кормила своего сынишку Левушку, которому было уже девять месяцев, но весь вечер я могла быть свободна, так как после купанья он долго спокойно спал, да и няня у меня была надежная, очень преданная и любящая. Она и меня вынянчила в свое время. Миша был занят, да его и не интересовало знакомство с Чеховым, и я ушла одна. Он ходил по кабинету и, кажется, что-то рассказывал, но, увидев меня в дверях, остановился. - А, девица Флора, - громко сказал Сергей Николаевич, мой зять. - Позвольте, Антон Павлович, представить вам девицу Флору. Моя воспитанница. Чехов быстро сделал ко мне несколько шагов и с ласковой улыбкой удержал мою руку в своей. Мы глядели друг на друга, и мне казалось, что он был чем-то удивлен. Вероятно, именем Флоры. Меня Сергей Николаевич так называл за яркий цвет лица, за обилие волос, которые я еще заплетала иногда в две длинные, толстые косы. - Знает наизусть ваши рассказы, - продолжал Сергей Николаевич, - и, наверное, писала вам письма, но скрывает, не признается. Я заметила, что глаза у Чехова с внешней стороны точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый. Когда я села, он опять стал ходить и продолжать свой рассказ. Я поняла, что он приехал ставить свою пьесу "Иванов", но что он очень недоволен артистами{202}, не узнает своих героев и предчувствует, что пьеса провалится. Он признавался, что настолько волнуется и огорчается, что у него показывается горлом кровь. Да и Петербург ему не нравится. Поскорее бы все кончить /203/ и уехать, а впредь он дает себе слово не писать больше для театра. А ведь артисты прекрасные и играют прекрасно, но что-то чуждое для него, что-то "свое" играют. Вошла сестра Надя и позвала всех к ужину. Сергей Николаевич поднялся, и вслед за ним встали и все гости. Перешли в столовую. Там были накрыты два стола: один, длинный, для ужина, а другой был уставлен бутылками и закусками. Я встала в сторонке у стены. Антон Павлович с тарелочкой в руке подошел ко мне и взял одну из моих кос. - Я таких еще никогда не видел, - сказал он. А я подумала, что он обращается со мною так фамильярно только потому, что я какая-то девица Флора, воспитанница. Вот если бы он знал Мишу и знал бы, что у меня почти годовалый сын, тогда... За столом мы сели рядом. - Она тоже пописывает, - снисходительно сообщил Чехову Сергей Николаевич. - И есть что-то... Искорка... И мысль... Хоть с куриный нос, а мысль в каждом рассказе. Чехов повернулся ко мне и улыбнулся. - Не надо мысли! - сказал он. - Умоляю вас, не надо. Зачем? Надо писать то, что видишь, то, что чувствуешь, правдиво, искренно. Меня часто спрашивают, что я хотел сказать тем или другим рассказом. На эти вопросы я не отвечаю никогда. Я ничего не хочу сказать. Мое дело писать, а не учить! И я могу писать про все, что вам угодно, - прибавил он с улыбкой. - Скажите мне написать про эту бутылку, и будет рассказ под таким заглавием: "Бутылка". Не надо мыслей. Живые, правдивые образы создают мысль, а мысль не создаст образа. И, выслушав какое-то льстивое возражение от одного из гостей, он слегка нахмурился и откинулся на спинку стула. - Да, - сказал он, - писатель это не птица, которая щебечет. Но кто же вам говорит, что я хочу, чтобы он щебетал? Если я живу, думаю, борюсь, страдаю, то все это отражается на том, что я пишу. Зачем мне слова: идея, идеал? Если я талантливый писатель, я все-таки не учитель, не проповедник, не пропагандист. Я правдиво, то есть художественно, опишу вам жизнь, и вы /204/ увидите в ней то, чего раньше не видали, не замечали: ее отклонение от нормы, ее противоречия... Он неожиданно повернулся ко мне. - Вы будете на первом представлении "Иванова"? - спросил он. - Вряд ли. Трудно будет достать билет. - Я вам пришлю, - быстро сказал он. - Вы здесь живете? У Сергея Николаевича? Я засмеялась. - Наконец я могу сказать вам, что я не девица Флора и не воспитанница Сергея Николаевича. Это он так зовет меня в шутку. Я сестра Надежды Алексеевны и, вообразите, замужем и мать семейства. И так как я кормлю, я должна спешить домой. Сергей Николаевич услыхал, что я сказала, и закричал мне: - Девица Флора, придут за гобой, если нужно. Мы живем в двух шагах, - объяснил он Антону Павловичу. - Сиди. Спит твой пискун. Антон Павлович, не пускайте ее. Антон Павлович нагнулся и заглянул мне в глаза. Он сказал: - У вас сын? Да? Как это хорошо. Как трудно иногда объяснить и даже уловить случившееся. Да, в сущности, ничего и не случилось. Мы просто взглянули близко в глаза друг другу. Но как это было много! У меня в душе точно взорвалась и ярко, радостно, с ликованием, с восторгом взвилась ракета. Я ничуть не сомневалась, что с Антоном Павловичем случилось то же, и мы глядели друг на друга удивленные и обрадованные. - Я опять сюда приду, - сказал Антон Павлович. - Мы встретимся? Дайте мне все, что вы написали или напечатали. Я все прочту очень внимательно. Согласны? Когда я вернулась домой, Левушку уже пеленала няня, и он кряхтел и морщился, собираясь покричать. - У меня сын? Как это хорошо, - сказала я ему смеясь и радуясь. Миша вошел в детскую следом за мной. - Взгляни на себя в зеркало, - сердито сказал он. - Раскраснелась, растрепалась. И что за манера носить /205/ косы! Хотела поразить своего Чехова. Левушка плачет, а она, мать, с беллетристами кокетничает. Слово "беллетрист" было у Миши синонимом пустобреха. Я это знала. - Чехов - беллетрист? - сухо спросила я. Миша стал ходить по комнате. - А что? Поправился? Расскажи. Я показала ему глазами на Леву: он глотал, закатывая глазки, нельзя было мешать ему. Миша ушел и стал ходить и свистеть в другой комнате. Я давно привыкла к его свисту, но теперь не могла не возмутиться. Вечный "Стрелочек"! "Я хочу вам рассказать, рассказать, рассказать..." Неужели ему самому не противно? И я чувствовала, как я потухала. Чувствовала, как безотчетная радость, так празднично осветившая весь мир, смиренно складывала крылья, свертывала свой ослепительный павлиний хвост, жалобно вытягивала шею. Кончено! Все по-прежнему. И жить будем по-прежнему. Почему жизнь должна быть легка и прекрасна? Кто это обещал?.. Но у меня сын. Да, сын! Вот этот комочек. У него кругленькие щечки и на одной капля молока. Он вытащил из-под пеленки ручонку и положил ее ко мне на грудь. Лапка моя ненаглядная! Спи, моя радость! II Что такое семейное счастье? Это редкое, очень прихотливое растение, за которым нужен постоянный, очень заботливый уход. С рождения Левы я стала очень ухаживать за своим "семейным счастьем". Прошло уже три года с моего первого свидания с Чеховым. Я часто вспоминала о нем и всегда с легкой мечтательной грустью. А у меня уже было трое детей: Лева, Лодя и грудная Ниночка. Миша был примерным отцом. Чтобы увеличить средства к жизни, он взял еще вечернюю работу, а все свободное время возился и нянчился с детьми. Но он был несколько неловок и когда брал ребенка на руки, ронял с него одеяло и пеленки, а играя со старшими, ломал их игрушки. Мальчики с укоризной говорили ему: "Эх, папа!" - но всегда ждали его прихода с радостью и нетерпением. Даже /206/ Ниночка тянулась к нему ручонками и ласково ворковала на его руках. Несомненно, наше семейное счастье окрепло. Миша как-то сказал мне: - Ну что, мать? Пришпилили тебе хвост? Не хочешь теперь разводиться? Я поморщилась. - Что? выражение тебе не нравится? Так ведь я не беллетрист. А ведь помнишь, как ты в первый же год предлагала мне разойтись? Еще бы этого не помнить! Этот первый год моего замужества остался у меня в памяти как кошмар. Во-первых, полной неожиданностью был невероятно скверный характер мужа и его несносная требовательность. Первый раз мы поссорились, только что вернувшись из церкви, где нас повенчали. Он требовал, чтобы я надела калоши, чтобы идти гулять. Я не хотела надевать калош. Мы стояли друг против друга, как два молодых петуха перед дракой. Позже мы ссорились из-за таких же пустяков по нескольку раз в день. Я отстаивала свою самостоятельность, он - свой авторитет. А откуда взялся этот авторитет? Он был всего на год старше меня, и я помнила его еще гимназистом второго класса. И разве он смел противоречить мне хотя в чем-нибудь, пока я не стала его женой? Я хотела заниматься литературой. Гольцев как-то предложил мне принести ему все, что я написала, и затем стал заставлять меня работать. Он объяснял мне недостатки моих рассказов и требовал, чтобы я их переделывала. Иногда он говорил мне: "Это совсем хорошо, можно было бы даже напечатать, но вам еще рано. Поработайте". Когда я ему сказала, что выхожу замуж, он огорченно воскликнул: - Ну, теперь кончено! Теперь из вас ничего не выйдет! А я тогда дала себе слово, что ничего не "кончено", что я буду работать и что замужество ничему не помешает. Но я ошиблась! Сразу жизнь сложилась так, что у меня совсем не было времени писать. Миша до обеда был в департаменте. Казалось бы, я могла быть свободной и делать то, что я хочу, тем более, что у меня была прислуга. Но это только так казалось. Весь день уходил /207/ на мелочи: я должна была идти за покупками и брать припасы именно там, где назначал Миша: кофе на Морской, сметану на Садовой, табак на Невском, квас на Моховой и т.д. И должна была делать соус к жаркому сама, а не поручать это дело кухарке; я должна была набить папиросы. И еще главной заботой моей жизни были - двери. Двери должны были быть плотно закрыты весь день, чтобы из кухни не проникал чад, и настежь открыты вечером, чтобы воздух сравнялся. И горе мне, если, возвращаясь со службы, Миша улавливал малейший запах из кухни. Вечером, когда Миша садился писать свою диссертацию, я тогда устраивалась в спальне и принималась за свою рукопись, но сейчас же раздавался окрик: - Зачем дверь в спальню закрыта? Открой! Да ты что там делаешь? Иди ко мне! - Мне хочется писать. - Тебе только хочется, а мне надо. И я тут запутался в предложении. Помоги-ка мне выбраться, беллетристка. Потом он начинал ходить по комнате и свистеть "Стрелочка". Когда я ему предложила разойтись, он сказал: - Из-за чего? Подумай. Ведь все наши недоразумения и ссоры из-за твоего упрямства. Ты привыкла жить безалаберно, руководствуясь только капризом. Ты считаешь это свободой, а я - беспорядком. У меня скучнейшая служба, потому что ты пожелала жить в городе, а не в деревне, где я мог бы заниматься хозяйством. Я с этим помирился. Почему ты не можешь помириться с тем, что тебе приходится держать дом в порядке? Неужели ты можешь требовать, чтобы я только восхищался твоей красотой и говорил тебе любезности? И ты хочешь разводиться? Из-за чего? Стыдно! Но я предложила ему разойтись не из-за того, что он не говорил мне любезностей, а из-за его слишком тяжелого и, как оказалось, наследственного нрава. Я думала заставить его встряхнуться, оглянуться на себя. Я предложила ему разойтись после того, как он, уже далеко не в первый раз, с бешенством кричал, что я не имела права женить его на себе, искалечить всю его жизнь из-за каких-то соображений и расчетов, из эгоизма, без /208/ любви, зная, как велика и сильна его любовь. Разве он не встретил бы девушку, которая по-настоящему полюбила бы его! Полюбила бы, а не выбрала бы, как я. Как это ни странно, но с такой точки зрения я никогда не смотрела на наш брак. И я стала чувствовать за собой какой-то неоплатный долг. Как было исправить эту чудовищную вину, если была вина? Ведь я ничего не скрыла от него, и он знал с самого начала, что я не люблю его. Поэтому, после одного очень бурного скандала, я и предложила ему разойтись. Но разве он мог на это согласиться? Я отлично знала, что он любит меня больше, а не меньше прежнего, что он жить без меня не может. А кроме того, мы уже знали, что у нас будет Левушка, и с одинаковым умилением и нетерпением ждали его. И его рождение внесло "семейное счастье". Мы стали менее упорно бороться друг с другом, стали уступчивее. Явилось еще двое детей, и уж не могло быть речи о том, чтобы мы разъехались или развелись. Мне "пришпилили хвост", а Мише пришлось очень много работать, чтобы содержать семью. В эти три года мы очень сжились, сдружились, и мне стало гораздо легче сносить припадки гнева Миши, тем более что он всегда в них горько раскаивался и старался загладить свою вину. Он даже почти не мешал мне писать в свободное время, а я начала печататься, и теперь жизнь казалась мне полной и часто, когда дети не болели, счастливой. Было только скучно. III В январе 1892 года Сергей Николаевич праздновал 25-летний юбилей своей газеты{208}. Торжество должно было начаться молебном, а затем приглашенные должны были перейти в гостиную, где был накрыт длиннейший стол для обеда. В столовой гости не поместились бы, и поэтому там все было приготовлено для церковной службы. Из гостиной в столовую проходили вдоль балюстрады лестницы из передней, а против лестницы было вделано в стену громадное зеркало. Я встала у дверей гостиной и могла, не отражаясь сама в зеркале, видеть в нем /209/ всех, кто поднимался, раньше, чем они показывались на площадке. Шли мужчины и женщины, много знакомых, много незнакомых, и я с тоской думала о том, какой скучный предстоял день. Посадят меня за стол с каким-нибудь важным гостем, которого я должна буду занимать, а обедать будут долго, долго, часами, и все надо будет ухитряться находить темы для разговора, казаться оживленной и любезной. И вдруг я увидела в зеркале две поднимающиеся фигуры. Случается, что один взгляд снимает моментальную фотографию и сохраняет ее в памяти на всю жизнь. Я как сейчас вижу непривлекательную голову Суворина, а рядом молодое, милое лицо Чехова. Он поднял правую руку и откинул назад прядь волос. Глаза его были чуть прищурены, и губы слегка шевелились. Вероятно, он говорил, но я не могла этого слышать. Они поспели к самому началу молебна. Все столпились в столовой, послышалось пение, тогда я тоже вмешалась в толпу. И, пока служили и пели, я вспоминала мою первую встречу с Антоном Павловичем, то необъяснимое и нереальное, что вдруг сблизило нас, и старалась угадать, узнает ли он меня? Вспомнит ли? Возникнет ли опять между нами та близость, которая три года назад вдруг так ярко осветила мою душу? Мы столкнулись в толпе случайно и сейчас же радостно протянули друг другу руки. - Я не ожидала вас видеть, - сказала я. - А я ожидал, - ответил он. - И знаете что? Мы опять сядем рядом, как тогда. Согласны? Мы вместе прошли в гостиную. - Давайте выберем место? - Бесполезно, - ответила я. - Вас посадят по чину, к сонму светил; одним словом, поближе к юбиляру. - А как было бы хорошо здесь - в уголке, у окна. Вы не находите? - Хорошо, но не позволят. Привлекут. - А я упрусь! - смеясь сказал Чехов. - Не поддамся. Мы сели, смеясь и подбадривая друг друга к борьбе. - А где же Антон Павлович? - раздался громкий вопрос Сергея Николаевича. - Антон Павлович! Позвольте вас просить... Надя тоже искала глазами и звала. /210/ Чехов приподнялся и молча провел рукой по волосам. - Ах, вот они где. Но и вашей даме здесь место рядом с вами. Прошу! - Да пусть, как хотят, - неожиданно сказала Надя. - Если им там больше нравится... Сергей Николаевич засмеялся, и нас оставили в покое. - Видите, как хорошо, - сказал Антон Павлович. - Победили. - Вы многих тут знаете? - спросила я. - А не кажется вам, - не отвечая, заговорил Антон Павлович, - не кажется вам, что когда мы встретились с вами три года назад, мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки? - Да... - нерешительно ответила я. - Конечно, да. Я знаю. Такое чувство может быть только взаимное. Но я испытал его в первый раз и не мог забыть. Чувство давней близости. И мне странно, что я все-таки мало знаю о вас, а вы - обо мне. - Почему странно? Разлука была долгая. Ведь это было не в настоящей, а в какой-то давно забытой жизни? - А что мы были тогда друг другу? - спросил Чехов. - Только не муж и жена, - быстро ответила я. Мы оба рассмеялись. - Но мы любили друг друга. Как вы думаете? Мы были молоды... И мы погибли... при кораблекрушении? - фантазировал Чехов. - Ах, мне даже что-то вспоминается, - смеясь сказала я. - Вот видите. Мы долго боролись с волнами. Вы держались рукой за мою шею. - Это я от растерянности. Я плавать не умела. Значит, я вас и потопила. - Я тоже плавать не мастер. По всей вероятности, я пошел ко дну и увлек вас с собой. - Я не в претензии. Встретились же мы теперь как друзья. - И вы продолжаете вполне мне доверять? - Как доверять? - удивилась я. - Но ведь вы меня потопили, а не спасли. /211/ - А зачем вы тянули меня за шею? Антона Павловича не забывали присутствующие. Его часто окликали и обращались к нему с вопросами, с приветствиями, с комплиментами. - Я сейчас говорю соседу: "Какая конфетка ваш рассказ..." Эта "конфетка" нас ужасно рассмешила, и мы долго не могли смотреть друг на друга без смеха. - А как я вас ждала, - вдруг вспомнила я. - Как я вас ждала! Еще когда жила в Москве, на Плющихе. Когда еще не была замужем. - Почему ждали? - удивился Антон Павлович. - А потому, что мне ужасно хотелось познакомиться с вами, а товарищ моего брата, Попов, сказал мне, что часто видит вас, что вы славный малый и не откажетесь по его просьбе прийти к нам. Но вы не пришли. - Скажите этому вашему Попову, которого я совершенно не знаю, что он мой злейший враг, - серьезно сказал Чехов. И мы стали говорить о Москве, о Гольцеве, о "Русской мысли". - Не люблю Петербурга, - повторил Чехов. - Холодный, промозглый весь насквозь. И вы недобрая: отчего вы не прислали мне ничего? А я вас просил. Помните? Просил прислать ваши рассказы. Стали подходить чокаться шампанским. Чокались, кланялись, улыбались. Антон Павлович вставал, откидывал волосы, слушал, опустив глаза, похвалы и пожелания. И потом садился со вздохом облегчения. - Вот она - слава, - заметила я. - Да, черт бы ее побрал. А ведь большинство ни одной строчки не прочли из того, что я написал. А если и читали, то ругали меня. А мне сейчас не слов хочется, а музыки. Почему нет музыки? Румын бы сюда. Необходима музыка. Вам сколько лет? - спросил он неожиданно. - Двадцать восемь. - А мне тридцать два. Когда мы познакомились, нам было на три года меньше: двадцать пять и двадцать девять. Как мы были молоды. - Мне тогда еще не было двадцати пяти, да и теперь нет двадцати восьми. В мае будет. - А мне было тридцать два. Жалко. /212/ - Мне муж часто напоминает, что я уже не молода, и всегда набавляет мне года. Вот и я немного набавляю. - Не молоды? В двадцать семь лет? Стали вставать из-за стола. Обед тянулся часа три, а для меня прошел быстро. Я увидела Мишу, который пробирался ко мне, и сразу заметила, что он очень не в духе. - Я еду домой. А ты? Я сказала, что еще останусь. - Понятно, - сказал он, но мне показалось нужным познакомить его с Чеховым. - Это мой муж, Михаил Федорович, - начала я. Оба протянули друг другу руки. Я не удивилась сухому, почти враждебному выражению лица Миши, но меня удивил Чехов: сперва он будто пытался улыбнуться, но улыбка не вышла, и он гордым движением откинул голову. Они не сказали оба ни слова, и Миша сейчас же отошел. Я осталась, но ненадолго: гости стали поспешно расходиться. Хозяева устали. А дома меня ждала гроза. Мише очень не понравилась наша оживленная беседа за столом, очень не понравилось, что мы не сели там, где нам было назначено. - Вы обращали на себя всеобщее внимание, - кричал Миша, - а ты вела себя неприлично. Мне стыдно было за тебя! Стыдно! - А мне и сейчас за тебя стыдно. Что это за сцена ревности? Этого еще недоставало. - Не ревности, а... а... негодования. Моя жена, мать моих детей, должна вести себя прилично. Мы то ссорились, то дулись весь вечер. Но я тогда не ожидала, что еще ждет меня. Какой-то услужливый приятель рассказал Мише, что в вечер юбилея Антон Павлович кутил со своей компанией в ресторане, был пьян и говорил, что решил во что бы то ни стало увезти меня, добиться развода, жениться. Его будто бы очень одобряли, обещали ему всякую помощь и чуть ли не качали от восторга. Миша был вне себя от возмущения. Он наговорил мне столько обидного и грубого, что в другой раз я бы этого не стерпела. Но в настоящем случае казалось мне, что он прав. О, какое это было крушение! Почти невероятно, что из-за Чехова я попала в грязную историю. Но как же /213/ не верить? В сущности, я так мало знала Антона Павловича. Я считала его близким, симпатичным, благородным. Вся душа моя тянулась к нему, а он, пьяный, выставил меня на позор и на посмешище. - Ты кинулась ему на шею, психопатка! - кричал Миша, - завязала любовную интрижку под предлогом любви к литературе. Ты носишь мое имя, а это имя еще никогда по кабакам не трепали. Он хочет увезти тебя, а знаешь ли ты, сколько у него любовниц? Пьяница! бабник! Я была ошеломлена, убита. Но когда я немного успокоилась и была в состоянии думать, я сказала себе: а все-таки этого не может быть. Это чья-то злобная выдумка, чтобы очернить в моих глазах Чехова и восстановить против него Мишу. Кому это могло быть нужно? Я решила, что Миша мог слышать эту сплетню только от двух лиц. Одно было вне всяких подозрений, другое... И сейчас же мне вспомнилось, что это другое лицо сидело за юбилейным столом наискось от нас и, по-видимому, очень скучало. Он был писатель и печатал толстые романы{213}, но никаких почестей ему не оказывали и даже на верхний конец стола не посадили. К Чехову он обращался с чрезвычайным подобострастием и выражал ему свои восторги, но не было никакого сомнения, что он завидует ему до ненависти, в чем я впоследствии убедилась. После обеда он сказал мне мимоходом: - Я никогда не видал вас такой оживленной. "Он! - решила я. - Конечно, несомненно - он. Выдумал, насплетничал..." Я справилась и узнала, что действительно он участвовал на ужине после юбилея. Я сказала о своих предположениях Мише. - Наврал? Возможно. Да, это он мне рассказал, - признался Миша. - Но ведь это известная скотина! Я почувствовала большое облегчение. Прощаясь, я дала слово Антону Павловичу написать ему и прислать свои рассказы, и теперь я решила, что это можно сделать, но все-таки в письме упрекнула его за лишнюю болтовню за приятельским ужином. Он сейчас же ответил мне: "Ваше письмо огорчило меня и поставило в тупик. Что сей сон значит? Мое достоинство не позволяет мне оправдываться, к тому же обвинение Ваше слишком /214/ неясно, чтобы в нем можно было разглядеть пункты для самозащиты. Но, сколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне. Так, что ли? Убедительно прошу Вас (если Вы доверяете мне не меньше, чем сплетникам), не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у Вас в Петербурге. Или же если нельзя не верить, то уж верьте всему и в розницу и оптом: и моей женитьбе на миллионах, и моим романам с женами моих лучших друзей и т.д. Успокойтесь, бога ради. Впрочем, бог с Вами. Защищаться от сплетни - это все равно, что просить у жида взаймы: бесполезно. Думайте про меня, как хотите. ...Живу в деревне. Холодно. Бросаю снег в пруд и с удовольствием помышляю о своем решении никогда не бывать в Петербурге"{214}. С этих пор началась наша переписка с Антоном Павловичем. Но меня ужасно огорчало его решение никогда больше не приезжать в Петербург. Значит, мы больше никогда с ним не увидимся? Не будет больше этих ярких праздников среди моей "счастливой семейной жизни"? И каждый раз при этой мысли больно сжималось сердце. IV В те случайные промежутки, когда у нас в доме было вполне благополучно: дети здоровы, Миша спокоен и в духе, я часто думала о том, что я пользуюсь в настоящее время самым большим счастьем, которое суждено мне судьбою. Большего и иного не должно быть никогда. Правда, радовали еще успехи по литературе, были письма Чехова. Но писать мне удавалось не много и не часто, потому что дети неизбежно хворали, то врозь, то все вместе, и тогда я могла думать только о них, отдавать все свое время и днем и ночью только им. Да и Мишин несчастный характер прорывался против его воли так неожиданно, что остеречься и уберечься было невозможно. И это делало меня всегда очень несчастной. Письма Антона Павловича я получала тайком, через почтовое отделение, до востребования, и делала это потому, что боялась, как бы письмо не пришло в мое отсутствие и не попало бы в недобрый час. Но Миша знал /215/ о нашей переписке, и я иногда давала ему некоторые письма на прочтение. - Ты видишь, как они мне полезны. Я пользуюсь его советами... - Ерунда, - говорил Миша. - А я воображаю, какую ахинею ты ему пишешь. Вот что я желал бы почитать. Дай как-нибудь. Дашь? Нет, я не дала. И вдруг зашла ко мне сестра Надя и сказала с хитрой улыбкой: - Постарайся прийти к нам сегодня вечером без Миши. Смотри, только без Миши. - Почему? - удивилась я. - А вот увидишь. Знаешь, что я выдумала? Ни за что не угадаешь! "Скучную историю". - Не понимаю. - Ну, "Скучную историю". Ведь ты читала же. - Конечно. Но что же ты могла выдумать? - Помнишь, там: бутылка шампанского, сыр... - Да ты сегодня ждешь... Чехова? Я чувствовала, как вся кровь бросилась мне в лицо. Надя засмеялась. - Потому я и прошу: приходи без Миши. Даже Сережи не будет, он вернется только к двенадцати, и ужинать мы будем все вместе. Придет еще кое-кто... - У Миши сегодня вечер не свободен, спешная работа, - сказала я. - Отлично! Будет очень уютно. Я сказала Мише, что иду "на Чехова". Он нахмурился, но промолчал. Ему нельзя было не пустить меня: это возбудило бы слишком много толков, а он этого боялся. Антона Павловича не было, когда я пришла к Наде. Она сидела у себя в комнате в капоте и писала. И опять у нее был хитрый вид. - Ты еще не одета? - Успею. Знаешь, Лида, тебе следовало бы делать прическу ниже. Хочешь, я тебя перечешу? К тебе так больше пойдет. - Ни за что не хочу! Ах, Надя! - сказала я смеясь, но с укоризной. - Ничего дурного я не делаю и тебе никогда не посоветую! - вдруг возмутилась Надя. - Жить так, как /216/ ты живешь, - нельзя. Помнишь, когда ты стала невестой, я тебе говорила: ты плохо выбрала, Миша тебе не пара. Довольно с него того, что он получил. А он запер тебя в клетку, делает из тебя кухарку. Из таких, как ты, кухарок не делают. Меня это возмущает Вырвись из-под этого ига! Живи, как должна жить! У тебя столько возможностей, и все он подавил... - Надя! - испуганно вскрикнула я. - Да, не выдержала, высказалась и очень рада. Ты дурно не поступишь, я в тебе уверена, но не уступай того, что принадлежит тебе по праву, не уничтожайся. Это возмутительно! Надя редко так горячилась, и я была поражена. - Поздно! - сказала я. И в это время Петр доложил, что приехал Антон Павлович Чехов{216}. - Ах, а мне еще надо одеться. - Иди, Лида, займи его. Я пошла. Он стоял в кабинете. - А как же ваше решение не бывать больше в Петербурге? - Я, видно, человек недисциплинированный, безвольный... У вас расстроенный вид. Вы здоровы? Все благополучно? - И здорова, и благополучно, и все хорошо. Мы сели к круглому столу, на котором стоял поднос с куском сыра и фруктами. Бутылки еще не было. - Да, я опять в Петербурге... И, вообразите, опять хочется писать пьесу... Надя вышла не скоро. Мы успели поговорить о театре, о журналах, о редакторах, к которым он меня усиленно посылал. Петя принес замороженную бутылку. - Вы узнаете? - спросила Надя, указывая на поднос. Он сразу не понял. - "Скучная история", - напомнила Надя. Он улыбнулся и откинул прядь волос. - Да, да... Скоро в кабинет стали входить гости. - А Сергей Николаевич только к двенадцати, - говорила Надя. Разговор стал общим. /217/ Вдруг я спросила Антона Павловича: - А вы еще не видали Чехова? - Кого? - удивился он. - Чехова. Вы когда приехали? - Я приехал вчера, - ответил он, - но я сам Чехов. Я сконфузилась. - Лейкина, Лейкина! - закричала я. - Я знаю, что вы Чехов. Все засмеялись, а Антон Павлович смеялся и смотрел, как я краснею до слез. - Нет, я еще не видал Лейкина, - сказал он. - Ведь вы про Лейкина? Наверно, про Лейкина? Не про кого другого? Я тоже начала смеяться и вдруг испугалась, что не смогу остановиться и заплачу, и потихоньку вышла из комнаты. Что это со мной? Как глупо! Это нервы из-за Надиных разговоров. Когда я вернулась, Чехов встал и пошел мне навстречу. Мы поговорили стоя и как-то незаметно перешли в гостиную. - Расскажите мне про ваших детей, - попросил Антон Павлович. О, это я делала охотно! - Да, дети... - задумчиво сказал Чехов. - Хороший народ. Хорошо иметь своих... иметь семью... - Надо жениться. - Надо жениться. Но я еще не свободен. Я не женат, но и у меня есть семья: мать, сестра, младший брат. У меня обязанности. - А вы счастливы? - спросил он вдруг. Меня этот вопрос застал врасплох и испугал. Я остановилась, облокотившись спиной о рояль, а он остановился передо мной. - Счастливы? - настаивал он. - Но что такое счастье? - растерянно заговорила я. - У меня хороший муж, хорошие дети. Любимая семья. Но разве любить - это значит быть счастливой? Я в постоянной тревоге, в бесконечных заботах. У меня нет покоя. Все силы своей души я отдала случайности. Разве от меня зависит, чтобы все были живы, здоровы? А в этом для меня теперь все, все! Я сама по себе постепенно перестаю существовать. Меня захватило и /218/ держит. Часто с болью, с горьким сожалением думается, что моя-то песенка уже спета... Не быть мне ни писательницей, ни... Да ничем не быть. Покоряться обстоятельствам, мириться, уничтожаться. Да, уничтожаться, чтобы своими порывами к жизни более широкой, более яркой не повредить семье. Я люблю ее. И скоро, очень скоро я покорюсь, уничтожусь. Это счастье? - Это ненормальность устройства нашей семьи, - горячо заговорил Чехов. - Это зависимость и подчиненность женщины. Это то, против чего необходимо восстать, бороться. Это пережиток... Я отлично понимаю все, что вы сказали, хотя вы и не договариваете. Знаете: опишите вашу жизнь. Напишите искренне и правдиво. Это нужно. Это необходимо. Вы можете это сделать так, что поможете не только себе, но и многим другим. Вы обязаны это сделать, как обязаны не только не уничтожаться, а уважать свою личность, дорожить своим достоинством. Вы молоды, вы талантливы... О нет. Семья не должна быть самоубийством для вас... Вы дадите ей много больше, чем если будете только покоряться и мириться. Что вы, бог с вами. Он повернулся и стал ходить по комнате. - Я сегодня нервна. Я, конечно, многое преувеличила... - Если бы я женился, - задумчиво заговорил Чехов, - я бы предложил жене... Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности... и возмутительной бесцеремонности. В гостиную вошел Петя. - Лидия Алексеевна! За вами прислали из дома. - Что случилось? - вздрогнув, вскрикнула я. - Левушка, кажется, прихворнул. Анюта прибежала. - Антон Павлович, голубчик... Я не вернусь туда прощаться. Вы объясните Наде. До свидания! Я вся дрожала. Он взял мою руку. - Не надо так волноваться! Может быть, все пустяки. С детьми бывает... Успокойтесь, умоляю вас. Он шел со мной вниз по лестнице. - Завтра дайте мне знать, что с мальчиком. Я зайду к Надежде Алексеевне. Дома выпейте рюмку вина. /219/ Анюта спокойно стояла в передней. - Что с Левой? - Да барин меня за вами послал, чтобы вы домой. - Что у Левы болит? Анюта, девушка лет семнадцати, служила помощницей старухи-няни. - Знаю только, он проснулся и стал просить пить. А не жаловался. Барин пришел... Миша сам открыл мне дверь. - Ничего, ничего, - смущенно заговорил он. - Он уже опять спит, и, кажется, жару нет. Без тебя я встревожился. Без тебя я не знаю, что делать. Пил почему-то. Разве он ночью пьет? Про тебя спросил: где мама? Мама скоро придет? Видишь, мать, без тебя мы сироты. Он пошел со мною в детскую. Лева спокойно спал. Никакого жара у него не было. Миша крепко обнял меня, не отпуская. - Ты моя благодетельная фея. При тебе я спокоен и знаю, что все в порядке. Мне вспомнилось, как он за обедом разбросал по полу все оладьи, потому что, по его мнению, они не были достаточно мягкими и пухлыми: "Ими только в собак швырять". - А ты представляешь себе, как ты меня испугал?.. - Ну, прости. Сердишься? Уж такая ты у меня строгая. Держишь меня в ежовых. А я все-таки без тебя жить не могу. Ну, прости. Ну, поговорим... Весь вечер без тебя... А я уже знала теперь. В первый раз, без всякого сомнения, определенно, ясно, я знала, что люблю Антона Павловича. Люблю! V Была масленица. Одна из тех редких петербургских маслениц - без оттепели, без дождя и тумана, а мягкая, белая, ласковая. Миша уехал на Кавказ, и у нас в доме было тихо, спокойно и мирно. В пятницу у Лейкиных должны были собраться гости{219}, и меня тоже пригласили. Жили они на Петербургской, в собственном доме. /220/ Я сперва поехала в театр, кажется на итальянскую оперу, где у нас был абонемент. К Лейкиным попала довольно поздно. Меня встретила в передней Прасковья Никифоровна, нарядная, сияющая и, как всегда, чрезвычайно радушная. - А я боялась, что вы уже не приедете, - громко заговорила она, - а было бы жаль, очень жаль. Вас ждут, - шепнула она, но так громко, что только переменился звук голоса, а не сила его. - Я задержала? Кого? Что? - Ждут, ждут... - Блины? Неужели у вас блины? - А как же? А как же? - и она расхохоталась и потащила меня за руку в кабинет Николая Александровича. Там было много народу. Лейкин встал и заковылял мне навстречу. - Очень вы поздно. А-а! в театре были... А муж ваш на Кавказе? Кажется, вы со всеми знакомы? Потапенко, Альбов, Грузинский, Баранцевич... - Рыбьи стоны!{220} - закричала Прасковья Никифоровна и захохотала. Оставался еще один гость, которого не назвали. Он встал с дивана и остался в стороне. Я обернулась к нему. - Блин! - крикнула Прасковья Никифоровна. - Вот это блин и есть. Мы молча пожали друг другу руки. - Ты, Прасковья Никифоровна... Почему блин? Почему Антон Павлович блин? - недоумевал Николай Александрович. Все опять заняли свои места. - Вот я говорю, - возобновляя прерванный разговор, заговорил Николай Александрович, обращаясь ко мне, - я ему говорю, - кивнул он на Чехова, - что жалко, что он со мной не посоветовался, когда писал свой последний рассказ. Что ж. Я не говорю. Он написал хорошо, но я бы написал иначе. И было бы еще лучше. Помните у меня - видны из подвального этажа только идущие ноги: прошмыгали старые калоши... просеменили дамские туфельки, пробежали рваные детские башмаки. Ново. Интересно. Надо уметь сделать рассказ. Я бы сделал иначе. Антон Павлович улыбнулся. /221/ - Ваш подвальный этаж вам чрезвычайно удался, - заметил кто-то из гостей. И сейчас же образовался целый хор хвалителей. Вспоминали другие рассказы, смеялись, удивлялись юмору. А мне вспомнились слова Нади: "Ты знаешь? Он совсем не думает, что пишет смешное. Он думает, что пишет очень серьезно. Ведь он списывает с натуры, со своих и жениных родственников. Даже с себя. Выходит очень смешно, а ему кажется, что это серьезно. Он сам не замечает смешного, почему он пишет, а не торгует в лавке? Странный талант!" Скоро позвали ужинать. Было всего очень много: и закусок, и еды, и водки, и вин, но больше всего было шума. Только один хозяин сидел серьезный и как бы подавленный своими заслугами и как литератор, и как думский деятель, и как гостеприимный домовладелец. Он только нахваливал подаваемые блюда и все сравнивал с Москвой. - А такого сига, Антон Павлович, вам в вашей Москве подадут? Нежность, сочность. Не сиг, а сливочное масло. Вы там хвалитесь поросятами. А не угодно ли? Не хуже, я думаю. У Сергея Николаевича я на днях за обедом телятину ел. Я бы его угостил вот этой! Надо самому выбрать, толк надо знать. У меня действительно телятина! А он миллионер. Антон Павлович был очень весел. Он не хохотал (он никогда не хохотал), не возвышал голоса, но смешил меня неожиданными замечаниями. Вдруг он позавидовал толстым эполетам какого-то военного (а может быть, и не военного) и стал уверять, что если бы ему такие эполеты, он был бы счастливейшим человеком на свете. - Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю! Когда стали вставать из-за