ду к Васютинскому, и ты, конечно, поймешь, что я буду делать во всю мою остальную жизнь. Ты -- единственный человек, которого я любила, и последний, потому что мужская любовь больше не существует для меня. Ты самый целомудренный и честный из всех людей, каких я только встречала. Но ты тоже оказался, как и все, маленьким, подозрительным собственником в любви, недоверчивым и унизительно-ревнивым. Несомненно, что мы с тобою рано или поздно встретимся в том деле, которое одно будет для меня смыслом жизни. Прошу тебя во имя нашей прежней любви: никаких • расспросов, объяснений, упреков или попыток к сближению. Ты сам знаешь, что я не переменяю своих решений. Конечно, весь рассказ о пароходе сплошная выдумка. Елена". УЧЕНИК Большой, белый, двухэтажный американский пароход весело бежал вниз по Волге. Стояли жаркие, томные июльские дни. Половину дня публика проводила на западном наружном балкончике, а половину на восточном, в зависимости от того, какая сторона бывала в тени. Пассажиры садились и вылезали на промежуточных станциях, и в конце концов образовался постоянный состав путешественников, которые уже давно знали друг друга в лицо и порядочно друг другу надоели. Днем лениво занимались флиртом, покупали на пристанях землянику, вяленую волокнистую воблу, молоко, баранки и стерлядей, пахнувших керосином. В продолжение целого дня ели не переставая, как это всегда бывает на пароходах, где плавная тряска, свежий воздух, близость воды и скука чрезмерно развивают аппетит. Вечером, когда становилось прохладнее, с берегов доносился на палубу запах скошенного сена и медвяных цветов, и когда от реки поднимался густой летний туман, все собирались в салон. Худенькая барышня из Москвы, ученица консерватории, у которой резко выступали ключицы из-под низко вырезанной блузки, а глаза неестественно блестели и на щеках горели болезненные пятна, пела маленьким, 345 но необыкновенно приятного тембра голосом романсы Даргомыжского. Потом немного спорили о внутренней политике. Общим посмешищем и развлечением служил тридцатилетний симбирский помещик, розовый и гладкий, как йоркширский поросенок, с белокурыми волосами 'ежиком, с разинутым ртом, с громадным расстоянием от носа до верхней губы, с белыми ресницами и возмутительно белыми усами. От него 'веяло непосредственной черноземной глупостью, свежестью, наивностью и усердием. Он только что женился, приобрел ценз и получил место земского начальника. Все эти подробности, а также девическая фамилия его матери и фамилии всех людей, оказавших ему протекцию, были уже давно известны всему пароходу, включая сюда капитана и двух его помощников, и, кажется, даже палубной команде.. Как представитель власти и член всероссийской дворянской семьи, он пересаливал в своем патриотизме и постоянно завирался. От Нижнего до Саратова он уже успел перестрелять и перевешать всех жидов, финляндцев, поляков, армяшек, малороссов и прочих инородцев. Во время стоянок он выходил на палубу в своей фуражке с бархатным околышем и с двумя значками и, заложив руки в карманы брюк, обнаруживая толстый дворянский зад в серых панталонах, поглядывал на всякий случай начальственно на матросов, на разносчиков, на троечных ямщиков в круглых шляпах с павлиньими перьями. Жена его, тоненькая, изящная, некрасивая петербургская полудева, с очень бледным лицом и очень яркими, злыми губами, не препятствовала ему ни в чем, была молчалива, иногда при глупостях мужа улыбалась недоброй, тонкой усмешкой; большую часть дня сидела на солнечном припеке, с желтым французским романом в руках, с пледом на коленях, вытянув вдоль скамейки и скрестив маленькие породистые ножки в красных сафьяновых туфлях. Как-то невольно чувствовалась в ней карьеристка, будущая губернаторша или предводительша, очень может быть, что будущая губернская Мессалина. От нее всегда пахло помадой creme Simon и какими-то модными духами -- сладки- 346 ми, острыми и терпкими, от которых хотелось чихать. Фамилия их была Кострецовы. Из постоянных пассажиров был еще артиллерийский полковник, добродушнейший человек, неряха и обжора, у которого полуседая щетина торчала на щеках и подбородке, а китель цвета хаки над толстым животом лоснился от всевозможных супов и соусов. Каждый день утром он спускался вниз в помещение повара и выбирал там стерлядку или севрюжку, которую ему приносили наверх в сачке, еще трепещущую, и он сам, священнодействуя, сопя и почмокивая, делал рыбе ножом на голове пометки во избежание поварской лукавости, чтобы не подали другую, дохлую. Каждый вечер, после пения московской барышни и политических споров, полковник играл до поздней ночи в винт. Его постоянными партнерами были: акцизный надзиратель, ехавший в Асхабад, -- человек совершенно неопределенных лет, сморщенный, со скверными зубами, помешанный на любительских спектаклях, -- он недурно, бойко и весело рассказывал в промежутках игры, во время сдач, анекдоты из еврейского быта; редактор какой-то приволжской газеты, бородатый, низколобый, в золотых очках, и студент, по фамилии Држевецкий. Студент играл с постоянным счастием. Он быстро разбирался-в игре, великолепно помнил все назначения и ходы, относился к ошибкам партнеров с неизменяемым благодушием. Несмотря на сильные жары, он всегда был одет в застегнутый на все пуговицы зеленоватый сюртук, с очень длинными полами и преувеличенно высоким воротником. Спинные лопатки были у него так сильно развиты, что он казался сутуловатым, даже при его высоком росте. Волосы у него были светлые и курчавые, голубые глаза, бритое длинное лицо: он немножко походил, судя по старинным портретам, на двадцатипятилетних генералов Отечественной войны 1812 года. Однако нечто странное было в его наружности. Иногда, когда он не следил за собою, его глаза принимали такое усталое, измученное выражение, что ему свободно можно было дать на вид даже и пятьдесят лет. Но ненаблюдательная пароходная публика этого, конечно, не замечала, как не замечали партнеры 347 необыкновенной особенности его рук: большие пальцы у студента достигали подлине почти концов указательных, и все ногти на пальцах были коротки, широки, плоски и крепки. Эти руки с необыкновенной убедительностью свидетельствовали об упорной воле, о холодном, не знающем колебаний эгоизме и о способности к преступлению. От Нижнего до Сызрани как-то в продолжение двух вечеров составлялись маленькие азартные игры. Играли в двадцать одно, железную дорогу, польский банчок. Студент выиграл что-то рублей около семидесяти. Но он это сделал так мило и потом так любезно предложил обыгранному им мелкому лесопромышленнику взаймы денег, что у всех получилось впечатление, что он богатый человек, хорошего общества и воспитания. II В Самаре пароход очень долго разгружался и нагружался. Студент съездил выкупаться и, вернувшись, сидел в капитанской рубке -- вольность, которая разрешается только очень симпатичным пассажирам после долгого совместного плаванья. Он с особенным вниманием, пристально следил за тем, как на пароход взошли порознь три еврея, все очень хорошо одетые, с перстнями на руках, с блестящими булавками в галстуках. Он успел заметить и то, что евреи делали вид, как будто они не знакомы друг с другом, и,какую-то общую черту в наружности, как будто наложенную одинаковой профессией, и почти неуловимые знаки, которые они подавали друг другу издали. -- Не знаете -- кто это? -- спросил он помощника капитана. Помощник капитана, черненький безусый мальчик, изображавший из себя в салоне старого морского волка, очень благоволил к студенту. Во время своих очередных вахт он рассказывал Држевецкому непристойные рассказы из своей прошлой жизни, говорил гнусности про всех женщин, находившихся на судне, а 318 студент выслушивал его терпеливо и внимательно, хотя и несколько холодно. -- Эти? -- переспросил помощник капитана. -- Несомненно комиссионеры. Должно быть, торгуют мукой или зерном. Да вот мы сейчас узнаем. Послушайте, господин, как вас, послушайте! -- закричал он, перегнувшись через перила. -- Вы с грузом? Хлеб? -- Уже! -- ответил еврей, подняв кверху умное, наблюдательное лицо. -- Теперь я еду для собственного удовольствия. Вечером опять пела московская барышня -- "Кто нас венчал", -- земский начальник кричал о пользе уничтожения жидов и введения общей всероссийской порки, полковник заказывал севрюжку по-американски с каперсами. Два комиссионера уселись играть в шестьдесят шесть -- старыми картами, потом'к ним, как будто невзначай, подсел третий, и они перешли на преферанс. При окончательном расчете у одного из игроков не нашлось сдачи, -- оказались только крупные бумажки. Он сказал: -- Ну, господа, как же мы теперь разделимся? Хотите на черное и красное? -- Нет, уж благодарю вас, в азартные игры не играю, -- ответил другой. -- Да это пустяки. Пускай мелочь останется за вами. Первый как будто бы обиделся, но тут вмешался третий: -- Господа, кажется, мы не пароходные шулера и находимся в порядочной компании. Позвольте, сколько у вас выигрыша? -- Однако какой вы. горячий, -- сказал первый. -- Шесть рублей двадцать копеек. -- Ну вот... Иду на все. -- Ой, как страшно! -- сказал первый и начал метать. Он проиграл и в сердцах удвоил ставку. И вот через несколько минут между этими тремя людьми завязалась оживленная, азартная игра в польский банчок, в которой банкомет .сдает всем партнерам по три карты и от себя открывает на каждого по одной. 349 Не прошло и получаса, как на столе ворохами лежали кредитные билеты, столбики золота и груды серебра. Банкомет все время проигрывал. При этом он очень правдоподобно разыгрывал удивление и негодование. -- Это вам всегда так везет на пароходах? -- спрашивал он с ядовитой усмешкой партнера. -- Да. А особенно по четвергам, -- отвечал тот хладнокровно. Неудачный игрок потребовал новую талию. Но он опять стал проигрывать. Вокруг их стола столпились пассажиры первого и второго классов. Игра понемногу разожгла всех. Сначала вмешался добродушный артиллерийский полковник, потом акцизный чиновник, ехавший в Асхабад, и бородатый редактор. У мадам Кострецовой загорелись глаза, и в этом сказалась ее пылкая, нервная натура. -- Ставьте же против него, -- сказала она злым шепотом мужу. -- Разве вы не видите, что его преследует несчастье. -- Mais ', дорогая моя... Бог знает с кем, -- слабо протестовал земский начальник. -- Идиот! -- сказала она злым шепотом. -- Принесите из каюты мой ридикюль. Ill Студент давно уже понял, в чем дело. Для него было совершенно ясно, что эти три человека составляют обыкновенную компанию пароходных шулеров. Но, очевидно, ему нужно было кое-что обдумать и сообразить. Он взял в буфете длинную черную сигару и уселся на балконе, следя, как тень от парохода скользила по желтой воде, игравшей солнечными зайчиками. Помощник капитана, увидев его, сбежал с рубки, многозначительно смеясь. -- Профессор, хотите я вам покажу одного из самых интересных людей в России. -- Да? -- сказал равнодушно студент, стряхивая ногтем пепел с сигары. -- Посмотрите, вон тот господин, с седыми усами и с зеленым шелковым зонтиком над глазами. Это -- Ба-лунский, король шулеров. Студент оживился и быстро посмотрел направо. -- Этот? Да? В самом деле Балунский? -- Да. Этот самый. -- Что же, он теперь играет? -- Нет. Совсем упал. Да если бы он и сел играть, так ведь, вы знаете, мы обязаны предупредить публику... Он только торчит за столами, смотрит и больше ничего. В это время Балунский проходил мимо них, и студент с самым живым интересом проводил его глазами. Балунский был высокий, прекрасно сложенный старик с тонкими, гордыми чертами лица. Студент многое увидал в его наружности: давнишнюю привычку держать себя независимо и уверенно на глазах большой публики, выхоленные, нежные руки, наигранную внешнюю барственность, но также и маленький дефект в движении правой ноги и побелевшие от времени швы когда-то великолепного парижского пальто. И студент с неослабным вниманием и с каким-то странным смешанным чувством равнодушной жалости и беззлобного презрения следил за всеми этими мелочами. -- Был конь, да изъездился, -- сказал помощник капитана. -- А внизу идет большая игра, -- сказал спокойно студент. Потом, вдруг повернувшись к помощнику капитана и глядя ему каменным взглядом в самые зрачки, он сказал так просто, как будто заказывал себе завтрак или обед: _ Вот что, mon cher amil, я к вам приглядываюсь уже два дня и вижу, что вы человек неглупый и, конечно, стоите выше всяких старушечьих предрассудков. Ведь мы с вами сверхлюди, не правда ли? '. Мой дорогой друг [франц.). 351 1 Но (франц.), 350 -- Да, вообще... И по теории Ницше, вообще... -- пробормотал важно помощник капитана. -- Жизнь человеческая... -- Ну, ладно. Подробности письмом. Студент расстегнул сюртук, достал из бокового кармана щегольской бумажник из красной кожи с золотой монограммой и вынул из него две бумажки, по сто рублей каждая. -- Держите, адмирал! Это ваши, -- сказал он внушительно. -- За что? -- спросил помощник капитана, захлопав глазами. -- За вашу за прекрасную за красоту, -- сказал серьезно студент. -- И за удовольствие поговорить с умным человеком, не связанным предрассудками. -- Что я должен сделать? Теперь студент- заговорил отрывисто и веско, точно полководец перед сражением: -- Во-первых, не предупреждать никого о Балун-ском. Он мне нужен будет, как контроль и как левая рука. Есть? -- Есть! -- ответил весело помощник капитана.. -- Во-вторых, укажите мне того из официантов, который может подать на стол мою колоду. Моряк немножко замялся. -- Разве Прокофий? -- сказал он, как бы рассуждая с самим собой. -- Ах, это тот, худой, желтый, с висячими усами? Да? -- Да. Этот. -- Ну, ну... У него подходящее лицо. С ним у меня будет свой разговор и особый расчет. Затем, мой молодой, но пылкий друг, я вам предлагаю следующую комбинацию. Два с половиной процента с валового сбора. -- С валового сбора? -- захихикал восторженно помощник капитана. -- Да-с. Это составит приблизительно вот сколько... у полковника своих, я думаю, рублей тысяча и, может быть, еще казенные -- скажем кругло, две. Земского начальника я тоже ценю в тысячу. Если удастся развер- 352 теть его жену, то эти деньги я считаю как в своем кармане. Остальные все -- мелочь. Да еще у этих сморкачей я считаю тысяч около шести -- восьми... вместе... -- У кого? -- А у этих пароходных шулеришек. У этих самых молодых людей, которые, по вашим словам, торгуют зерном и мукой. -- Да разве? Да разве? -- спохватился помощник капитана. -- Вот вам и разве. Я им покажу, как нужно играть. Им играть в три листика на ярмарках под забором. Капитан, кроме этих двухсот, вы имеете еще триста обеспеченных. Но уговор: не делать мне страшных гримас, хотя бы я даже проигрался дотла, не соваться, когда вас не спрашивают, не держать за меня, и главное -- что бы со мной ни случилось, даже самое худшее, -- не обнаруживать своего знакомства со мной. Помните -- вы не мастер, не ученик, а только статист. -- Статист! -- хихикнул помощник капитана. -- Экий дурак, -- сказал спокойно студент. И, бросив окурок сигары через борт, он быстро встал навстречу проходившему Балунскому и фамильярно просунул руку ему под руку. Они поговорили не больше двух минут, и, когда окончили, Балунский снял шляпу с льстивым и недоверчивым видом. IV Поздно ночью студент и Балунский сидели на пароходном балконе. Лунный свет играл и плескался в воде. Левый берег, высокий, крутой, весь обросший мохнатым лесом, молчаливо свешивался над самым пароходом, который шел совсем близко около него. Правый берег лежал далеким плоским пятном. Весь опустившись, сгорбившись еще больше, студент небрежно сидел на скамейке, вытянув вперед свои длинные ноги. Лицо у него было усталое и глаза тусклые. -- Сколько вам может быть лет? -- спросил Балунский, глядя на реку. Студент промолчал. 353 -- Вы меня извините за нескромность, -- продолжал, немного помявшись, Балунский. -- Я отлично понял, для чего вы меня посадили около себя. Я также понимаю, почему вы сказали этому фушеру, что вы его ударите по лицу, если колода после проверки окажется верной. Вы это произнесли великолепно. Я любовался вами. Но, ради бога, скажите, как вы это делали? Студент, наконец, заговорил через силу, точно с отвращением: -- Видите ли, штука в том, что я не прибегаю ни к каким противозаконным приемам. У меня игра на человеческой душе. Не беспокойтесь, я знаю все ваши старые приемы. Накладка, передержка, наколка, крапленые колоды -- ведь так? -- Нет, -- заметил обидчиво Балунский. -- У нас были и более сложные штучки. Я, например, первый ввел в употребление атласные карты. -- Атласные карты? -- переспросил студент. -- Ну да. На карту наклеивается атлас. Трением о сукно ворс пригибается в одну сторону, на нем рисуется валет. Затем, когда краска высохла, ворс переворачивают в другую сторону и рисуют даму. Если ваша дама бита, вам нужно только провести картой по столу. -- Да, я об этом слышал, -- сказал студент. -- Один лишний шанс. Но ведь зато и дурацкая игра -- штосе. -- Согласен, она вышла из моды. Но это было время великолепного расцвета искусства. Сколько мы употребили остроумия, находчивости... Полубояринов подстригал себе кожу на концах пальцев; у него осязание было тоньше, чем у слепого. Он узнавал карту одним прикосновением. А крапленые колоды? Ведь это делалось целыми годами. Студент зевнул. -- Примитивная игра. -- Да, да. Поэтому-то я вас и спрашиваю. В чем ваш секрет? Должен я вам сказать, что я бывал в больших выигрышах. В продолжение одного месяца я сделал в Одессе и в Петербурге более шестисот тысяч. И кроме того, выиграл четырехэтажный дом с бойкой гостиницей. 354 Студент подождал -- не скажет ли он еще чего, и немного погодя спросил: -- Ага! Завели любовницу, лихача, мальчика в белых перчатках за столом,--да? -- Да, -- ответил покорно и печально Балунский. -- Ну вот, видите: я это угадал заранее. В вашем поколении действительно было что-то романтическое, Оно и понятно. Конские ярмарки, гусары, цыганки, шампанское... Били вас когда-нибудь? -- Да, после Лебядинской ярмарки я лежал в Тамбове целый месяц. Можете себе представить, даже облысел -- все волосы вылезли. Этого со мной не случалось до тех пор, пока около меня был князь Кудуков. Он работал у меня из десяти процентов. Надо сказать, что более сильного физически человека я не встречал в жизни. Нас прикрывал и его титул и сила. Кроме того, он был человеком необыкновенной смелости. Он сидел, насасывался тенерифом в буфете, и когда слышал шум в игральной комнате, то приходил меня выручать. Ох, какой тарарам мы с ним закатили в Пензе. Подсвечники, зеркала, люстры... -- Он спился? -- спросил вскользь студент. -- Откуда вы это знаете? -- спросил с удивлением Балунский. -- Да оттуда... Поступки людей крайне однообразны. Право, иногда скучно становится жить. После долгого молчания Балунский спросил: -- А отчего вы сами играете? -- Право, я и сам этого не знаю, -- сказал с печальным вздохом студент. -- Вот я дал себе честное слово не играть ровно три года. И два года я воздерживался, а сегодня меня почему-то взмыло. И, уверяю вас, -- мне это противно. Деньги мне не нужны. -- Вы их сохраняете? -- Да, несколько тысяч. Раньше я думал, что сумею ими когда-нибудь воспользоваться. Но время пробежало как-то нелепо быстро. Часто я спрашиваю себя -- чего мне хочется? Женщинами я пресытился. Чистая любовь, брак, семья -- мне недоступны, или, вернее сказать, я в них не верю. Ем я чрезвычайно умеренно и ничего не пью. Копить на старость? Но что я буду делать в ста- 355 рости? У других есть утешение -- религия. Я часто думаю: ну вот, пускай меня сделают сегодня королем, императором... Чего я захочу? Честное слово -- не знаю. Мне нечего даже желать. Монотонно журчала вода, рассекаемая пароходом. Светло, печально и однообразно лила свой свет луна на. белые стенки парохода, на реку, на дальние берега, Пароход проходил узким, мелким местом... "Шесть... ше-е-сть с половиной!.. Под таба-а-к!" -- кричал на носу водолив. -- Но как вы играете? -- спросил робко Балунский. -- Да никак, -- ответил лениво студент. -- Я играю не на картах, а на человеческой глупости. Я вовсе не шулер. Я никогда ни накалываю, ни отмечаю колоду. Я только знакомлюсь с рубашкой и потому играю всегда вторым сортом. Ведь все равно после двух-трех сдач я буду знать каждую карту, потому что зрительная память у меня феноменальна. Но я не хочу понапрасну тратить энергию мозга. Я твердо убежден, что если человек захочет быть одураченным, то несомненно он и будет одурачен. И я знал заранее судьбу сегодняшней игры. -- Каким образом? -- Просто. Например: земский начальник тщеславный и глупый дурак, простите за плеоназм. Жена делает с ним все, что хочет. А она женщина страстная, нетерпеливая и, кажется, истеричная. Мне нужно было обоих их втравить в игру. Он делал глупости, а она назло вдвое. Таким манером они пропустили тот момент, когда им шло натуральное счастье. Они им не воспользовались. Они стали отыгрываться тогда, когда счастье повернулось к ним спиной. Но за десять минут до этого они могли бы меня оставить без штанов. -- Неужели это возможно рассчитать? -- спросил тихо Балунский. -- Конечно. Теперь другой случай. Это полковник. У этого человека широкое, неистощимое счастье, которого он сам не подозревает. И это потому, что он широкий, небрежный, великодушный человек. Ей-богу, мне было немножко неловко его потрошить. Но уже нельзя 356 было остановиться. Дело в том, что меня раздражали эти три жидочка. -- Не вытерпел -- зажглося ретивое? -- спросил стихом из Лермонтова старый шулер. Студент заскрипел зубами, и лицо его оживилось немного. -- Совершенно верно, -- сказал он презрительно. -- Именно не вытерпел. Судите сами: они сели на пароход, чтобы стричь баранов, но у них нет ни смелости, ни знания, ни хладнокровия. Когда он мне передавал колоду, я сейчас же заметил, что у него руки холодные и трясутся. "Эге, голубчик, у тебя сердце прыгает!" Игра-то их была для меня совершенно ясна. Партнер слева, тот, у которого бородавочка на щеке заросла волосами, делал готовую накладку. Это было ясно, как апельсин. Нужно было их рассадить, и поэтому-то, -- туг студент заговорил скороговоркой, -- я и прибегнул, cher maftre', к вашему просвещенному содействию. И я должен сказать, что вы вполне корректно выполнили мою мысль. Позвольте вам вручить вашу долю. -- О, зачем так много? -- Пустяки. Вы мне окажете еще одну услугу, -- Слушаю. -- Вы твердо помните лицо земской начальницы? -- Да. -- Так вы пойдете к ней и скажете: деньги ваши были выиграны совершенно случайно. Вы даже можете ей сказать, что я шулер. Да, но, понимаете, в этаком возвышенном байроновском духе. Она клюнет. Деньги она получит в Саратове, в Московской гостинице, сегодня в шесть часов вечера, от студента Држевецкого. Номер первый. -- Это, стало быть, сводничество? -- спросил Балунский. -- Зачем такие кислые слова? Не проще ли: услуга за услугу. Балунский встал, потоптался на месте, снял шляпу. Наконец сказал неуверенно: 1 Дорогой учитель (франц.). 357 -- Это я сделаю. Это, положим, пустяки. Но, может быть, я вам понадоблюсь, как машинист? -- Нет, -- ответил студент. -- Это старая манера действовать скопом. Я один. -- Один? Всегда один? -- Конечно, Кому я могу довериться? -- возразил студент со спокойной горечью. -- Если я уверен, положим, в вашей товарищеской честности, понимаете, в каторжной честности, -- то я не уверен в крепости ваших нервов. Другой и смел, и некорыстолюбив, и верный друг, но... до первой шелковой юбки, которая сделает его свиньей, собакой и предателем! А шантажи? Вымогательства? Клянченье на старость? На инвалидность?.. Эх!.. -- Я вам удивляюсь, -- сказал Балунский тихо. -- Вы -- новое поколение. У вас нет ни робости, ни жалости, ни фантазии... Какое-то презрение ко всему. Неужели в этом только и заключается ваш секрет? -- В этом. Но также и в большом напряжении воли. Вы мне можете верить или не верить, -- это мне все равно, -- но я сегодня раз десять заставлял усилием воли, чтобы полковник ставил маленькие куши, когда ему следовало ставить большие. Мне это .не легко... У меня сейчас чудовищно болит голова. И потом... Потом я не знаю, не могу себе представить, что это значит быть прибитым или раскиснуть от замешательства. Органически я лишен стыда и страха, а это вовсе не так весело, как кажется с первого взгляда. Я, правда, ношу с собой постоянно револьвер, но зато уж поверьте, что в критическую минуту я о нем не забуду. Однако... -- студент деланно зевнул и протянул Балун-скому руку усталым движением, -- однако до свидания, генерал. Вижу, у вас глаза смыкаются... -- Всего лучшего, -- сказал почтительно старый шулер, склоняя свою седую голову. Балунский ушел спать. Студент, сгорбившись, долго глядел усталыми, печальными глазами на волны, игравшие, как рыбья чешуя. Среди ночи вышла на палубу Крстрецова. Но он даже не обернулся в ее сторону. СВАДЬБА Вапнярский пехотный армейский полк расквартирован в жалком уездном юго-за-иадном городишке и по окрестным деревням, но один из его четырех батальонов поочередно отправляется с начала осени за шестьдесят верст в отдел, в пограничное еврейское местечко, которого не найти на географической карте, и стоит там всю зиму и весну, вплоть до лагерного времени. Командиры рот ежегодно сменяются вместе со сменой батальонов, но младшие офицеры остаются почти одни и те же. Строгий полковник ссылает туда все, что в полку поплоше: игроков, скандалистов, пьющих, слабых строевиков, замухрышек, члентяев, тех, что вовсе не умеют танцевать, и просто офицеров, отличающихся непредставительной наружностью, "наводящей уныние на фронт", -- благо высшее начальство никогда не заглядывает в отдел. Командует же ссыльными батальонами кз зимы в зиму уже много лет подряд старый, запойный, бестолковый, болтливый, но добродушный подполковник Окиш. Рождественские каникулы. После долгих метелей установилась прекрасная погода. На улицах пропасть молодого, свежего, вкусно пахнущего снега, едва взрытого полозьями. Солнечные дни ослепительно ярки и веселы. По ночам сияет полная луна, делая снег розо- 359 вато-голубым. К полночи слегка морозит, и тогда из края на край местечка слышно, как звонко скрипят шаги ночного сторожа. Занятий в ротах нет вот уже третий день. Большинство офицеров отпросилось в штаб полка, другие уехали тайком. Там теперь веселье: в офицерском собрании бал и любительский спектакль -- ставят "Лес" и "Не спросясь' броду, не суйся в воду", -- маскарад в гражданском клубе; приехала драматическая труппа, которая ставит вперемежку мелодрамы, малорусские комедии с гопаком, колбасой, горилкой и плясками, а также и легкую оперетку; у семейных офицеров устраиваются поочередно "балки" с катаньем на извозчиках, с винтом и ужином. Из всего четвертого батальона остались только три офицера: командир шестнадцатой роты капитан Бутвилович, болезненный поручик Штейн и подпрапорщик Слезкин. Вечер. Темно. Подпрапорщик сидит на кровати, положив ногу на ногу и сгорбившись. В руках у него гитара, в углу открытого толстого рта висит потухшая и прилипшая к губе папироска. Тоскливая тьма ползет в комнату, но Слезкину лень крикнуть вестового, чтобы тот пришел и зажег лампу. За окном на дворе смутно торчат какие-то черные, отягощенные снегом прутья, и сквозь них слабо рисуются далекие крыши, нахлобучившиеся, точно белые толстые шапки, над низенькими синими домишками, а еще дальше, за железнодорожным мостом, густо алеет между белым снегом и темным небом тоненькая полоска зари. Праздники выбили подпрапорщика из привычной наладившейся колеи и отуманили его мозг своей светлой, тихой, задумчивой грустью. Утром он спал до одиннадцати часов, спал насильно, спал в счет будущих и прошедших буден, спал до тех пор, пока у него не распухла голова, не осип голос, а веки сделались красными и тяжелыми. Ему даже казалось, что он видел в первый раз в своей жизни какой-то сон, но припомнить его не смог, как ни старался. После чая он надел праздничные сапоги французского лака и бесцельно гулял по городу, заложивши руки в карманы. Зашел для чего-то в отворенный ко- 360 стел и посидел немного на скамейке. Там было пусто, просторно, холодно и гулко. Орган протяжно повторял одни и те же три густые ноты, точно он все собирался и никак не мог окончить финал мелодии. Пять-шесть стариков и десяток старух, все похожие на нищих, уткнувшись в молитвенники, тянули в унисон дребезжащими голосами какой-то бесконечно длинный хорал. "Панна Мария, панна Мария, кру-у-ле-е-ва", -- расслышал подпрапорщик слова и про себя внутренне усмехнулся с пренебрежением. Слова чужого языка всегда казались ему такими нелепыми и смешными, точно их произносят так себе, нарочно, для баловства, вроде того, как семилетние дети иногда ломают язык, выдумывая диковинные созвучия: "каляля-маляля-паляля". И обстановка чужого храма--кисейные занавески на открытом алтаре, дубовая резная кафедра, скамейки, орган, раскрашенные статуи, бритый ксендз, звонки, исповедальня -- все это не возбуждало в нем никакого уважения, и он чувствовал себя так, как будто бы зашел в никому не принадлежащий, большой и холодный каменный сарай. "Молятся, а сидят! -- подумал он презрительно. -- Сволочь!" Он презирал все, что не входило в обиход его узкой жизни или чего он не понимал. Он презирал науку, литературу, все искусства и культуру, презирал столичную жизнь, а еще больше заграницу, хотя не имел о них никакого представления, презирал бесповоротно всех штатских, презирал прапорщиков запаса с высшим образованием, гвардию и генеральный штаб, чужие религии и народности, хорошее воспитание и даже простую опрятность, глубоко презирал трезвость, вежливость и целомудренность. Он был из семинаристов, но семинарии не окончил, и так как ему не удалось занять пса-ломщичьей вакансии в большом городе, то он и поступил вольноопределяющимся в полк и, с трудом окончив юнкерское училище, сделался подпрапорщиком. Теперь ему было двадцать шесть лет. Он был высокого роста, лыс, голубоглаз, прыщав и носил длинные светлые прямые усы. Из костела он зашел к поручику Штейну, поиграл с ним в шашки и выпил водки. У Штейна все лицо было 361 изуродовано давнишней запущенной болезнью. Старые зажившие язвы белели лоснящимися рубцеватыми пятнами, на новых были приклеены черные кружочки нз ртутного пластыря; никого из молодых офицеров не удивляло и не коробило, когда Штейн вслух называл эти украшения мифологическими прозвищами: поцелуй Венеры, удар шпоры Марса, туфелька Дианы и т. д. Прежде, только что выйдя из военного училища, он был очень красив -- милой белокурой, розовой, стройной красотой холеного мальчика из хорошего дома. Но и теперь он продолжал считать себя красавцем: длительное, ежедневное разрушение лица было ему так же незаметно, как влюбленным супругам -- новые черты постепенной старости друг в друге. Штейн, поминутно подходя к зеркалу, оправлял заклейки на лице и ожесточенно бранил командира полка, который на днях посоветовал ему или лечиться серьезно, или уходить из полка. Штейн находил это подлостью и несправедливостью со стороны полковника. Весь полк болен этой же самой болезнью. Разве Штейн виноват в том, что она бросилась ему именно в лицо, а не в ноги или не на мозг, как другим? Это свинство! В третичном периоде болезнь вовсе не заразительна -- это всякий дурак знает. А службу он несет не хуже любого в полку. Он долго, все повторяя, говорил об этом. Потом стал жаловаться Слезкин на свою участь: на нищенское под-прапорщичье содержание, на то, что его привлекают к суду за разбитие барабанной перепонки у рядового Гре-ченки, на то, что его вот уже четвертый год маринуют з звании подпрапорщика, и на то, что к нему придирается ротный командир, капитан Бутвилович. При том оба пили водку и закусывали поджаренным, прозрачным свиным салом. II К двум часам подпрапорщик вернулся домой. Вестовой принес ему обед из ротного котла: горшок жирных щей, крепко заправленных лавровым листом и красным перцем, и пшенной каши в деревянной миске. Подавая 362 на стол, вестовой .уронил хлеб, и Слезкин дважды ударил его по лицу. Денщик же таращил на него большие бесцветные глаза и старался не моргать и не мотать головой при ударах. Из носа у него потекла кровь. -- Поди умойся, болван! -- сердито крикнул на него подпрапорщик. За обедом Слезкин выпил в одиночку очень много водки и потом, уже совершенно насытившись, все еще продолжал через силу медленно и упорно есть, чтобы хоть этим убить время. После обеда он лег спать с таким ощущением, как будто бы его живот был туго, по самое горло, набит крупным, тяжелым мокрым песком. Спал он до сумерек. Он и теперь еще чувствует от сна легкий озноб, вместе с тупой, мутной тяжестью во всем теле, и каждую минуту зевает судорожно, с дрожью. Аристотель, о, о, о, о-ный, Мудрый философ, Мудрый философ, Продал пантало, о, о, о-ны -- поет подпрапорщик старинную, семинарскую песню и лениво, двумя аккордами вторит себе на гитаре, которую он выпросил на время праздников у батальонного адъютанта, уехавшего в город. Равнодушная, терпеливая скука окутала его душу. Ни одна мысль не проносится в его голове, и нечем занять ему пустого времени, и некуда идти, и жаль бестолково уходящих праздников, за которыми опять потянется опротивевшая служба, и хочется, чтобы уж поскорее прошло это длительное праздничное томление. Читать Слезкин не любит. Все, что пишут в книгах, -- неправда, и никогда ничего подобного не бывает в жизни. Особенно то, что пишут о любви, кажется ему наивной и слащавой ложью, достойной всякого, самого срамного издевательства. Да он и не помнит ровно ничего из того, что он пробовал читать, не помнит ни заглавия, ни сути, разве только смутно вспоминает иногда военные рассказы Лавра Короленки да кое-что из сборника армянских и еврейских анекдотов. В свободное 363 время он охотней перечитывает Строевой устав и Наставление к обучению стрельбе. Прродал пантало, о, о, оны За сивухи штоф, За сивухи што-о-оф. "Напрасно я завалился после обеда, -- думает подпрапорщик и зевает. -- Лучше бы мне было пройтись по воздуху, а сейчас бы лечь -- вот время бы и прошло незаметно. Господи, ночи какие длинные! Хорошо теперь в городе, в собрании. Бильярд... Карты... Светло... Пиво пьют, всегда уж кто-нибудь угостит... Арчаков-ский анекдоты рассказывает и представляет жидов... Эх!.. Пойти бык кому-нибудь? Нанести визит?" -- соображает подпрапорщик и опять, глядя в снежное окно, зевает, дрожа головой и плечами. Но пойти не к кому, и он сам это хорошо знает. Во всем местечке только и общества, кроме офицеров, что ксендз, два священника местной церкви, становой пристав и несколько почтовых чиновников. Но ни у кого изнихСлезкин не бывает: чиновников он считает гораздо ниже себя, а у пристава он в прошлом году на пасхе сделал скандал. Правда, в третьем году подпрапорщик Ухов уговорил его сделать визиты окрестным попам и помещикам, но сразу же вышло нехорошо. Приехали они в незнакомый польский дом, засыпанный снегом, и прямо ввалились в гостиную, и тут же стали раскутывать башлыки, натаяв вокруг себя лужи. Потом пошли ко всем по очереди представляться, суя лопаточкой мокрые, синие, холодные руки. Потом сели и долго молчали, а хозяева и другие гости, также молча, разглядывали их с изумлением. Ухов, наконец, крякнул, покосился на пианино и сказал: -- А мы больше туда, где, знаете, фортепиано...' Опять все замолчали и молчали чрезвычайно долго. Вдруг Слезкин, сам не зная зачем, выпалил: -- А я психопат! -- И умолк. Тогда хозяин дома, породистый поляк высокого роста, с орлиным носом и пушистыми седыми усами, подошел к ним и преувеличенно-любезно спросил: -- Може, Панове хотят закусить с дороги? 361 И он проводил их во флигель к своему управляющему, а тот -- крепкий, как бык, узколобый, коренастый мужчина -- в полчаса напоил подпрапорщиков до потери сознания и бережно доставил на помещичьих лошадях в местечко. Да и непереносно тягостно для Слезкина сидеть в многолюдном обществе и молчать в ожидании, пока позовут к закуске. Ему совершенно непостижимо, как это люди целый час говорят, говорят, -- и все про разное, и так легко перебегают с мысли на мысль. Слезкин если и говорит когда, то только о себе: о том, как заколодило ему с производством, о том, что он сшил себе новый мундир, о подлом отношении к нему ротного командира, да и этот разговор он ведет только за водкой. Чужой смех ему не смешон, а досаден, и всегда он подозревает, что смеются над ним. Он и сам понимает, что его унылое и презрительное молчание в обществе тяготит и раздражает всех присутствующих, и потому, как дико-застенчивый, самолюбивый и, несмотря на внешнюю грубость, внутренне трусливый человек, он не ходит в гости, не делает визитов и знается только с двумя-тремя холостыми, пьющим офицерами: Цезарь, сын отва, а, а, аги, И Помпеи герой, И Помпеи герой, Прродавали шпаа, а, аги Тою же ценой, Тою же цено-о-ой. В сенях хлопает дверь и что-то грохочет, падая. Вхо-. дит денщик с лампой. Он воротит голову от света и жмурится. -- Это ты там что уронил? -- сердито спрашивает Слезкин. Денщик испуганно вытягивается. -- Так что тибаретка упала. -- А что еще надо прибавить? -- грозно напоминает подпрапорщик. -- Виноват, ваше благородие... Тибаретка упала, ваше благородие. Лицо денщика выражает животный страх и напряженную готовность к побоям. От удара за обедом и кро- 365 вотечения нос у него посинел и распух. Слезкин смотрит на денщика с холодной ненавистью. -- Тибаретка! -- хрипло передразнивает он его. -- Ссволлочь! Неси самовар, протоплазма. От тоски ему хочется ударить денщика сзади, по затылку, но лень вставать. И он без всякого удовольствия тянет все тот же, давно надоевший мотив: Папа Пий девя, я, ятый И десятый Лев, И десятый Лев... Денщик приносит самовар. Подпрапорщик пьет чай вприкуску до тех пор, пока в чайнике не остается лишь светлая теплая водица. Тогда он запирает сахар и осьмушку чая в шкатулку на ключ и говорит денщику: -- Тут еще осталось. Можешь допить. Денщик молчит. -- Ты! Хам! -- рявкает на него Слезкин. -- Что надо сказать? -- Покорно благодарю, ваше благородие! -- торопливо лепечет солдат, помогая подпрапорщику надеть шинель. -- Забыл? Ссвинния! Я т-тебя выучу. Подыми перчатку, холуй! По его званию, его надо бы величать всего только "господин подпрапорщик", но он раз навсегда приказал вестовому называть себя "ваше благородие". В этом •самовозвеличении есть для Слезкина какая-то тайная прелесть. ш Он выходит на улицу. Круглая зеркальная луна стоит над местечком. Из-за темных плетней лают собаки. Где-то далеко на дороге звенят бубенчики. Видно, как на железнодорожном мосту ходит часовой. "Что бы такое сделать?" -- думает Слезкин. Ему вспоминается, как три года тому назад пьяный поручик Тиктин добрался вброд до полосатого пограничного столба,