он совершенно искренно забыл и о позднем времени, и о доме, и о мисс Дженерс, и обо всем на свете, кроме волшебной колядки и красной звезды. И с каким наслаждением ел он на ходу кусок толстой холодной 389 малороссийской колбасы с чесноком, от которой мерз-ди зубы. Никогда в жизни не приходилось ему есть ничего более вкусного! И потому при выходе из булочной,' где звезду угостили теплыми витушками и сладкими крендельками, он только слабо и удивленно ахнул, увидя перед собою нос к носу тетю Нину и мисс Дженерс в сопровождении лакея, швейцара, няньки и горничной. -- Слава тебе, господи, нашелся наконец!.. Боже мой, в каком виде! Без калош и без башлыка! Весь дом с ног сбился из-за тебя, противный мальчишка! Славильщиков давно уже не было вокруг. Как недавно от городового, так и теперь они прыснули в разные стороны, едва только почуяли опасность, и вдали слышался лишь дробный звук их торопливых ног. Тетя Нина -- за одну руку, мисс Дженерс -- за другую повели беглеца домой. Мама была в слезах -- бог знает, какие мысли приходили ей за эти два часа, когда все домашние потеряв головы бегали по всем закоулкам дома, по соседям и по ближним улицам. Отец напрасно притворялся разгневанным и суровым и совсем неудачно скрывал свою радость, увидев сына живым и невредимым. Он не меньше жены был взволнован исчезновением Дани и уже успел за это время поставить на ноги всю городскую полицию. С обычной прямотой Даня подробно рассказал свои приключения. Ему пригрозили назавтра тяжелым наказанием и послали переодеться. Он вышел к своим маленьким гостям вымытый, свежий, в новом красивом костюме. Щеки его горели от недавнего возбуждения, и глаза весело блестели после мороза. Очень скучно было притворяться благовоспитанным мальчиком, с хорошими манерами и английским языком, но, добросовестно заглаживая свою недавнюю вину, он ловко шаркал ножкой, целовал ручку у пожилых дам и снисходительно развлекал самых маленьких малышей. -- А ведь Дане полезен воздух, -- сказал отец, наблюдавший за ним издали, из кабинета. -- Вы дома его слишком много держите взаперти. Посмотрите, мальчик зэо пробегался, и какой у него здоровый вид! Нельзя держать мальчика все время в вате. Но дамы так дружно накинулись на него и наговорили сразу такую кучу ужасов о микробах, дифтеритах, ангинах и о дурных манерах, что отец только замахал руками и воскликнул, весь сморщившись: -- Довольно, довольно! Будет... будет... Делайте, как хотите... Ох, уж эти мне женщины!.. ПО-СЕМЕЙНОМУ Было это... право, теперь мне кажется порой, что это было триста лет тому назад: так много событий, лиц, городов, удач, неуспехов, радостей и горя легло между нынешним и тогдашним временем. Я жил тогда в Киеве, в самом начале Подола, под Александровской горкой, в номерах "Днепровская гавань", содержимых бывшим пароходным поваром, уволенным за пьянство, и его женою Анной Петровной -- сущей гиеной по коварству, жадности и злобе. Нас, постоянных жильцов, было шестеро, все -- люди одинокие. В первом номере обитал самый старинный постоялец. Когда-то он был купцом, имел ортопедический и корсетный магазин, потом втянулся в карточную игру и проиграл все свое предприятие; служил одно время приказчиком, но страсть к игре совершенно выбила его из колеи. Теперь он жил бог знает каким нелепым и кошмарным образом. Днем спал, а поздно вечером уходил в какие-то тайные игорные притончики, которых множество на берегу Днепра, около большого речного порта. Был он -- как все игроки не по расчету, а по страсти -- широким, вежливым и фатальным человеком. В номере третьем жил инженер Бутковский. Если верить ему, то он окончил лесной, горный, путейский и технологический институты, не считая заграничной выс- 392 шей школы. И правда, в смысле всевозможных знаний он был похож на фаршированную колбасу или на чемодан, куда, собираясь в путь, напихали всякого тряпья сверх меры, придавили верхнюю крышку животом и с трудом заперли чемодан на ключ, но если откроешь, то все лезет наружу. Он свободно и даже без просьбы говорил о лоции, об авиации, ботанике, статистике, дендрологии, политике, об ископаемых бронтозаврах, астрономии, фортификации, септаккордах и доминантах, о птицеводстве, огородничестве, облесении оврагов и городской канализации. Он запивал раз в месяц на три дня, когда говорил исключительно по-французски и по-французски же писал в это время коротенькие записочки о деньгах своим бывшим коллегам- --инженерам. Потом дней пять он отлеживался под синим английским клетчатым пледом и потел. Больше он ничего не делал, если не считать писем в редакцию, которые он писал всюду и по всяким поводам: по случаю осушения болот Полесья, открытия новой звезды, артезианских ко'лодцев и т. д. Если у него бывали деньги, он их рассовывал в разные книги, стоявшие у него на этажерке, и потом находил их, как сюрпризы. И, помню, часто он говорил (он картавил): -- Дгуг мой. Возьмите, пгошу вас, с полки Элизе Геклю, том четвегтый. Там между двухсотой и тгех-сотой стганицами должны быть пять гублей, котогые я вам должен. Собою же он был совсем лыс, с белой бородой и седыми бакенбардами веером. В восьмом номере жил я. В седьмом -- студент с толстым безусым лицом, заика и паинька (теперь он прокурор с большой известностью). В шестом -- немец Карл, шоссейный техник, жирный остзеец, трясущийся пивопийца. А пятый номер нанимала проститутка Зоя, которую хозяйка уважала больше, чем нас всех осталь-,ных, вместе взятых. Во-первых, она платила за номер дороже, чем мы, во-вторых, -- платила всегда вперед, а в-третьих, -- от нее не было никакого шума, так как к себе она водила -- и то лишь изредка -- только гостей солидных, пожилых и тихих, а больше ночевала на стороне, в чужих гостиницах, 393 Г Надо сказать, что все мы были и знакомы и как будто бы незнакомы. Одолжались друг у друга заваркой чая, иголкой, ниткой, кипятком, газетой, чернилами, конвертами и бумагой. Всех номеров было в нашем прибежище девять. Остальные три занимались на ночь или на время случайными парочками. Мы не сердились. Мы ко всему привыкли. Наступила быстрая южная весна. Прошел лед по Днепру: река разлилась так мощно, что до самого горизонта затопила левый, низменный черниговский берег. Стояли теплые темные ночи, и перепадали короткие, но обильные дожди. Вчера деревья едва зеленовато серели от почек, а наутро проснулся -- и видишь, как они вдруг заблестели нежными, яркими первыми листиками. Тут подошла и пасха с ее прекрасной, радостной, великой ночью. Мне некуда было пойти разговеться, и я просто в одиночестве бродил по городу, заходил в церкви, смотрел на крестные ходы, иллюминацию, слушал звон и пение, любовался милыми детскими и женскими лицами, освещенными снизу теплыми огнями свечек. Была у меня в душе какая-то упоительная грусть -- сладкая, легкая и тихая, точно я жалел без боли об утраченной чистоте и ясности моего детства. Когда я вернулся в номера, меня встретил наш курносый коридорный Васька, шустрый и лукавый мальчуган. Мы похристосовались. Улыбаясь до ушей и обнаруживая все свои зубы и десны, Васька сказал мне: -- Барышня с пятого номера велела, чтобы вы зашли до ее. Я немного удивился. Мы с этой барышней совсем не были знакомы. -- Она и записку вам прислала, -- продолжал Васька. -- Вон на столе лежит. Я взял разграфленный листок, вырванный из записной книжки, и под печатной рубрикой "Приход" прочитал следующее: 391 "Глубокожамый No 8. Если вам свободно и не по Брезгуете очень прошу вас зати ко мне У номер разговеца свяченой пасхой. Извесная вам Зоя Крамаренкова". Я постучал к инженеру, чтобы посоветоваться с ним. Он стоял перед зеркалом и с упорством всеми десятью пальцами приводил в порядок 'свои жесткие, запущенные седины. На нем был лоснившийся сюртук, видавший виды, и белый галстук вокруг заношенного, порыжевшего с краю воротничка. Оказывается, он тоже получил пригласительную записку. Мы пошли вместе. Зоя встретила нас на пороге, извиняясь и краснея. У нее было самое заурядное, самое типичное лицо русской проститутки: мягкие, добрые, безвольные губы, нос немного картофелем и безбровые серые глаза навыкате -- "лупетки". Но ее улыбка -- нынешняя, домашняя, безыскусственная улыбка, такая застенчивая, тихая и женственная -- вдруг на мгновение делала лицо Зои прелестным. У нее уже сидели игрок и шоссейный Карл. Таким образом, за исключением студента, здесь собрались все постоянные обитатели номеров "Днепровская гавань". Комната у нее была именно такая, какой я себе ее представлял. На комоде пустые бомбоньерки, налепные картинки, жирная пудра и щипцы для волос. На стенах линялые фотографии безусых и курчавых фармацевтов, гордых актеров в профиль и грозных прапорщиков с обнаженными саблями. На кровати гора подушек под тюлевой накидкой, но на столе, покрытом бумагой, вырезанной, как кружево, красовались пасхи, кулич, яйца, нога ветчины и две бутылки какого-то таинственного вина. Мы похристосовались с ней щека об щеку, целомудренно и манерно, и сели закусывать. Надо сказать, что все мы в этот час представляли собою странное и редкое зрелище: четверо мужчин, в конец изжеванных и изглоданных неудачной жизнью, четверо старых кляч, 395 которым в общей сложности было во всяком случае больше двухсот лет, и пятая -- наша хозяйка -- уже немолодая русская проститутка, то есть самое несчастное, самое глупое и наивное, самое безвольное существо на всей нашей' планете. Но как она была неуклюже мила, как. застенчиво гостеприимна, как дружески и деликатно проста! -- Получайте, -- ласково говорила она, протягивая кому-нибудь из нас тарелку, -- получайте и кушайте, пожалуйста. Номер шестой, вы, я знаю, больше пиво пьете. Мне Вася рассказывал. Так достаньте около вас под столом. А вам, господа, я налью вина. Это очень хорошее вино. Тенериф. У меня есть один знакомый пароходчик, так он его постоянно пьет. Мы четверо знали все в жизни и, конечно, знали, на какие деньги был устроен весь этот пасхальный стол вместе с пивом и "тенерифом". Но это знание, однако, совсем не коробило и не угнетало нас. Зоя рассказывала о своих ночных впечатлениях. В Братстве, где она отстояла заутреню, была страшная теснота, но Зое удалось занять хорошее место. Чудесно пел академический хор, а евангелие читали сами студенты, и читали поочередно на всех языках, какие только есть на свете: по-французски, по-немецки, по-гречески, и даже на арабском языке. А когда святили на дворе пасхи и куличи, то сделалась такая толкотня, что богомольцы перепутали свои припасы и перессорились. Потом Зоя задумалась, развздыхалась и стала мечтательно вспоминать великую неделю у себя в деревне. -- Такие мы цветочки собирали, называются "сон", _ синенькие такие, они первые из земли выходят. Мы делали из них отвар и красили яйца. Чудесный выходил синий цвет. А чтобы желтый был цвет, так мы луком яйца обертывали, шелухой, -- ив кипяток. А то еще разноцветными тряпочками красили. А потом целую неделю ходили по селу и били яйцо об яйцо. Сначала носиком, потом ж..кой, кто перебьет другого, тот забирает себе. Один парнишка достал где-то в городе каменное яйцо -- так он всех перекокал. Но когда дознались, в 396 чем дело, то у него все яйца отняли, а самого поколотили. И целую святую неделю у нас качели. Одни -- большие посередь села: это общественные. А то еще отдельно у каждых ворот маленькие качели -- дощечка и пара веревок. Так всю неделю качаются все -- мальчишки и девчонки, и все поют: Христос воскресе. Хорошо у нас! Мы слушали ее молча. Жизнь так долго и ожесточенно колотила нас по головам, что, казалось, навеки выбила из нас всякие воспоминания о детстве, о семье, о матери, о прежних пасхах. Между тем коленкоровая занавеска на окне холодно поголубела от рассвета, потом стала темнеть и переходить в желтый тон и вдруг незаметно стала розовой от отраженного солнца. -- Вы не боитесь, господа, я открою окно? -- сказала Зоя. Она подняла занавеску и распахнула раму. Вслед за нею и мы все подошли к окну. Было такое светлое, чистое праздничное утро, как будто кто-то за ночь взял и вымыл заботливыми руками и бережно расставил по местам и это голубое небо, и пушистые белые облака на нем, и высокие старые тополи, трепетавшие молодой, клейкой, благоухающей листвой. Днепр расстилался под нами на необозримое пространство -- синий и страшный у берегов, спокойный и серебряный вдали. На всех городских колокольнях звонили. И вдруг все мы невольно обернулись. Инженер плакал. Ухватившись руками за косяк оконной рамы и прижавшись к нему лбом, он качал головой и весь вздрагивал от рыданий. Бог весть, что делалось в его старческой, опустошенной и израненной душе неудачника. Я знал его прежнюю жизнь' только слегка, .по случайным намекам: тяжелая женитьба на распутной бабенке, растрата казенных денег, стрельба из револьвера в любовника жены, тоска по детям, ушедшим к матери... Зоя жалостно ахнула, обняла инженера и положила его седую, с красной бугристо;"! плешью голову себе на грудь и стала тихо гладить его плечи и щеки. 397 -- Ах, миленький, ах вы, мой бедненький, -- говорила она певуче. -- Сама ведь я знаю, как трудно вам жить. Все вы, как песики заброшенные... старенькие... одинокие. Ну, ничего, ничего... потерпите, голубчики мои... Бог даст, все пройдет, и дела поправятся, и все пойдет по-хорошему... Ах вы, родненький мой... С трудом инженеру удалось справиться. Веки у него набрякли, белки покраснели, а распухший нос стал почти синим. -- Чегт! Негвы пгоклятые! Чегт! -- говорил он сердито, отворачиваясь к стене. И по его голосу я слышал, что у него в горле, во рту и в носу еще стоят едкие невылившиеся слезы. Через пять минут мы стали прощаться и все почтительно поцеловали руку у Зои. Мы с инженером вышли последними, и как раз у самых дверей Зонного номера на нас наскочил возвращавшийся из гостей студент. -- Ага! -- воскликнул он, улыбаясь и многозначительно вздернув брови. -- Вы в-вон откуда? Гм... раззз-говелись, значит? В тоне его голоса мы услышали определенную гнусность. Но инженер великолепно • и медленно смерил его взглядом от сапог до верха фуражки и после длинной паузы сказал через плечо тоном непередаваемого презрения: -- Сссуслик! ИСКУШЕНИЕ -- Вот вы все говорите: случай, случай... Да ведь в том-то и дело, что на всякий пустячный случай можно взглянуть поглубже. Позвольте заметить, что мне теперь уже шестьдесят лет. А это -- как раз такой возраст, когда человеку, после всех его мьжаний, страстей и бурления, остаются три пути: стяжательство, честолюбие и философия. Даже, собственно, два. Честолюбие, как-никак, а все-таки состоит в стяжании, накоплении и расширении мирских или небесных возможностей. Философом я себя назвать, конечно, не смею: слишком громоздкий титул и... как-то не к лицу-с. К тому же всегда .на меня можете цыкнуть: "А покажи твой багаж и твой аттестат!" Но зато прожил я жизнь чрезвычайно большую и весьма пеструю. Видел богатство, и нищету, и болезнь, и войну, и утрату близких, и тюрьму, и любовь, и падение, и веру, и безверие. И даже -- хотите верьте, хотите нет, -- даже людей видел. Это немудрено, по-вашему? Мудрено-с. Чтобы другого человека рассмотреть и понять, нужно первым долгом уметь совершенно забыть о собственной персоне: о том, какое пленительное впечатление произвожу я на окружающих и сколь я великолепен на лоне природы. А это мало кто умеет, уверяю вас. И вот, грешный человек, люблю я на склоне моих дней поразмышлять над жизнью. К тому же я теперь 412 одинок и стар; ночи-то наши, стариковские, знаете, какие длинные? А память и сердце сохранили мне живьем тысячи событий -- своих и всяческих. Но одно дело пережевывать воспоминания, как корова крапиву, а другое -- сопоставлять их умно и с толком. Что я и называю философией. Вот мы с вами коснулись случая и судьбы. Охотно соглашусь с вами: случай бестолков, капризен, слеп, бесцелен, попросту глуп. Но над жизнью, то есть над миллионами сцепившихся случаев, господствует -- я в этом твердо уверен -- непреложный закон. Все проходит и опять возвращается, рождается из малого, из ничего, разгорается, мучит, радует, доходит до вершины и падает вниз, и опять приходит, и опять, и опять, точно обвиваясь спирально вокруг бега времени. А этот спиральный путь, сделав в свою очередь многолетний оборот, возвращается назад и проходит над прежним местом и делает новый завиток -- спираль спиралей... И так без конца. Вы, конечно, возразите мне, что если бы этот закон на самом деле существовал, -- люди давным-давно открыли бы его и читали бы будущее, как по какой-нибудь картограмме. Нет, не то. Мы, люди, знаете ли, похожи на ткачей, посаженных вплотную около бесконечно длинной и бесконечно широкой основы. Какие-то краски перед глазами, цветочки, лазурь, пурпур, зелень, и все это бежит, бежит и уходит... но рисунка, по близости расстояния, нам не разобрать. Только людям, стоящим выше жизни, над нами, -- гениальным ученым, пророкам,. сновидцам, блаженным, юродивым и поэта!М иногда удается уловить в жизненной суматохе острым и вдохновенным взором начало гармоничного узора и предсказать его конец. Вы находите, что я пышно выражаюсь? Не правда ли? Подождите, дальше будет еще курчавее. Конечно, если вам не скучно... Впрочем, что же и делать в 'вагоне, как не болтать?.. С законом, управляющим одинаково мудро как течением созвездий, так и пищеварением таракана, я охотно мирюсь, верю ему и благословляю его. Но есть Некто или Нечто, что сильнее судьбы <и мира. Если оно 413 Г Нечто, то я назвал бы его законом логической нелепости или нелепой логичности, как хотите... Я не умею выразиться. Если же это Некто, то это такой Дух, перед которым наш библейский дьявол и романтический сатана оказываются маленькими шутниками и совсем незлобивыми проходимцами. Вообразите себе власть над миром, почти божескую, и рядом отчаянную мальчишескую проказливость, не ведающую ни зла, ни добра, но всегда беспощадно жестокую, остроумную и, черт возьми, как-то странно справедливую! Может быть, вам непонятно? Тогда позвольте высказаться пообразнее. Возьмем Наполеона: сказочная жизнь, невероятно грандиозная личность, неистощимая власть, -- и, глядь, под конец: крошечный островишко, болезнь мочевого пузыря, жалобы на пищу " докторов, старческое брюзжание в одиночестве... Конечно, этот жалкий закат был только насмешкой, одной кривой улыбкой моего таинственного Некто. Однако вдумайтесь хорошенько в эту трагическую биографию, отбрасывая толкования ученых (у них ведь все объясняется просто и законно), и вот, не знаю, как вы, но я ясно вижу, что в ней уживаются рядом нелепость и логичность, а объяснить этото себе я не могу. Генерал Скобелев. Крупная, красивая фигура. Отчаянная храбрость и какая-то преувеличенная вера в свою судьбу. Вечная насмешка над смертью. Эффектная бравада под убийственным огнем и вечное стремление к риску, какая-то неудовлетворенная жажда опасности. И вот -- смерть на публичной кровати, в захватанном номере гостиницы, в присутствии потаскушки. Опять повторяю: нелепо, жестоко, но почему-то логично. Как будто обе эти жалкие смерти своим контрастом округлили, оттенили, дорисовали два пышных существования. Древние знали этого таинственного Некто и боялись его (вспомните Поликратов перстень), но они ошибоч-•но принимали его шутки за зависть судьбы. Уверяю вас, то есть не уверяю, а я сам глубоко в этом уверен, что когда-нибудь, лет тысяч через тридцать, жизнь на нашей земле станет дивно прекрасною. 414 Дворцы, сады, фонтаны... Прекратится тяготение над людьми рабства, собственности, лжи и насилия... Конец болезням, безобразию, смерти... Не будет больше ни зависти, ни пороков, ни ближних, ни дальних, -- все сделаются братьями. И вот тогда-то Он (заметьте, я даже в разговоре называю его с большой буквы), пролетая однажды сквозь мироздание, посмотрит, лукаво прищурясь, на землю, улыбнется и дохнет на нее, -- и старой, доброй земли не станет. Жалко прекрасной пла-иеты, не правда ли? Но подумайте только, к какому ужасному, кровавому, оргиастическому концу привела бы эта всеобщая добродетель тогда, когда люди успели бы ею объесться по горло. Впрочем, к чему .нам такие пышные примеры, как наша земля, Наполеон и древние греки? Я сам улавливал изредка проявление этого страшного, неисповедимого закона при самых обыденных обстоятельствах. Хотите, я вам расскажу об одном простом случае, где я въявь почувствовал насмешливое дыхание этого бога? Дело было так. Я ехал из Томска в общем вагоне первого класса. Со мной, в числе соседей, был молодой путейский инженер, чудесный малый, добродушный толстяк. Простоватое русское лицо, холеное и круглое, белобрысый, волосы ежиком, и сквозь них просвечивает розовая кожа... этакий ласковый, добрый йорк-.ширчик! И глаза у него были какого-то мутно-голубого поросячьего цвета. Он оказался очень приятным соседом. Я редко видел таких предупредительных людей. Сразу он уступил мне нижнее место, сам помогал мне взгромоздить (Мой чемодан на сетку и вообще был так любезен, что становилось даже немного неловко. На станциях он запасался провизией и вином и с милым радушием угощал попутчиков. Я сразу же заметил, что в нем кипит и рвется наружу какое-то большое внутреннее счастье и что ему хочется видеть вокруг себя людей также счастливыми. Так это и оказалось на самом деле. Через десять минут он уже начал выкладывать предо мной свою душу. Правда, я заметил, что при первых же его излияниях соседи как-то неловко заерзали на своих 415 о местах и уж слишком преувеличенно-усердно начали наблюдать дорожные пейзажи. Впоследствии я узнал, что они слышали этот рассказ по крайней мере по десяти раз каждый. Их участи не избег и я. Ехал этот инженер с Дальнего Востока, где провел пять л'ет, и, стало быть, не виделся пять лет со своей семьей, оставленной в Петербурге. Он, собственно, рассчитывал пробыть в командировке самое большее год, но сначала задержала казенная работа, потом подвернулось выгодное частное предприятие, потом оказалось невозможным оставить дело, которое стало уж чересчур большим и прибыльным. Теперь, ликвидировав все дела, он возвращался домой. Где же тут было обвинять его за болтливость: пробыть пять лет вдали от любимой семьи и возвращаться домой молодым, здоровым, с большой удачей и с неиспользованным запасом любви! Какой человек мог бы подавить в себе молчание, .смирить этот страшный зуд нетерпения, которое возрастает с каждым часом, с каждой сотнею пройденных верст? Я скоро от него узнал все семейные подробности. Его жену зовут Сусанной, или "Оанночкой", а дочь носит странное имя "Юрочка". Он оставил дочку трехлетним ребенком. "Воображаю, -- восклицал он, -- теперь совсем уж барышня, -- невеста!" Узнал я и девическую фамилию его жены, и все бедствия, которые они испытали вдвоем, когда он женился, будучи студентом последнего курса, не имея даже двух пар панталон, и каким прекрасным товарищем, нянькой, матерью и сестрой была в это время для него жена. Он бил себя в грудь кулаком, краснел от гордости, сиял глазами и кричал: -- Если бы вы знали! Кр-расавица!.. Будете в Петербурге, я вас познакомлю. Непременно заходите ко мне, непременно. Без всяких церемоний и отговорок, Кирочная, сто пятьдесят шесть. Я вас познакомлю, и вот вы сами увидите мою старуху. Королева! У нас на путейских балах всегда была королевой бала. Ей-богу же, приходите, иначе обидите. И всем нам он раздавал свои визитные карточки, где карандашом зачеркивал свой маньчжурский адрес и 416 надписывал петербургский, и тут же сообщал, что эта шикарная квартира была нанята его женою всего лишь год тому назад по его настоянию, когда дела шибко пошли в гору. Да... водопадом из него било! Раза по четыре в день на больших станциях он посылал домой телеграммы с ответом, уплаченным на другую большую станцию или •просто в поезд номер такой-то, пассажиру первого •класса такому-то. И надо было видеть его в тот момент, •когда входил кондуктор и возглашал нараспев: "Телеграмма пассажиру первого класса такому-то". Уверяю вас, у него вокруг лица образовывался сияющий •нимб, как у святых угодников. Кондукторов он награждал по-царски; впрочем, не одних только кондукторов. У него была непреодолимая потребность всех обласкать, осчастливить, одарить. Он и нам совал на память разные безделушки из сибирских и уральских камней, вроде брелоков, запонок и булавок, китайских колечек, нефритовых божков и другие мелочи. Были между •ними вещи очень ценные как по стоимости, так и по редкой художественной работе, и, знаете, невозможно было отвязаться от него, несмотря на стеснительность и неловкость принимать подобные подарки, -- так уж он убедительно и настойчиво просил. Ведь это все равно, как не устоишь, когда ребенок упрашивает вас взять у него конфетку. С собой же он вез пропасть вещей как в багаже, так и в вагоне, и все это были подарки для "Санночки" и для "Юрочки". Чудные вещи были: курмы китайские шелковые бесценные, слоновая кость, золото, миниатюры на сардониксе, меха, расписанные веера, лакированные шкатулочки, альбомы, -- и надо было видеть •и слышать, с какою нежностью, с каким восторгом говорил он о своих близких людях, показывая эти вещи. •Пусть его любовь была немного слепа, чересчур шумна и слишком эгоистична, пусть она б*Ыла даже чуть-чуть истерична, но клянусь вам, что сквозь эти условные и пошлые завесы я прозревал настоящую громадную любовь,-- любовь острой и жгучей напряженности. Тоже помню. На одной станции делали прицепку вагона, и стрелочнику, отрезало ступню. Немедленно 417 вагонная публика, -- самая праздная и дикая, самая жестокая публика в мире, -- полезла глазеть на кровь. Но инженер, не останавливаясь в толпе, подошел скромно к .начальнику станции, поговорил с ним немного и передал ему из бумажника какую-то сумму, должно быть, немалую, так как красная шапка была приподнята очень почтительно. Сделал он это чрезвычайно скоро: один только я я видел его поступок, -- у меня на эти вещи вообще глаз замечательный. Впрочем, видел я также и то, как "он, воспользовавшись задержкой поезда, успел все-таки юркнуть в телеграф. Вот как сейчас помню его идущим поперек платформы: форменная белая фуражка на затылке; широкая, длинная рубаха-косоворотка из прекрасной чесучи; через одно плечо ремень с биноклем, через другое, накрест, ремень с сумкой, -- идет --из телеграфа такой свежий, мясистый, крепкий и румяный, со своим видом раскормленного, простоватого деревенского парня. И чуть большая станция -- сейчас же ему телеграмма. Кондукторы так избаловались, что уже сами бегали справляться на телеграф, -- нет ли для него депеши. Бедный мальчик! Не мог он скрыть в себе своей радости и читал нам телеграммы вслух, точно у нас и других забот не могло быть, кроме его семейного счастья. "Будь здоров, целуем, ждем нетерпеливо, Сан-ночка, Юрочка". Или: "С часами в руках слежу по расписанию от станции до станции твой путь, душой и мыслью с тобой", -- и все в этом роде. Ей-богу, была даже одна такая телеграмма: "Поставь часы по Петербург- • скому времени, ровно в 11 гляди на звезду Альфа Большой Медведицы, -- я тоже". Между нами был один пассажир -- владелец, бухгалтер или управляющий золотого прииска, сибиряк, ликом вроде Моисея Мурина: сухое длинное лицо, густые черные суровые брови и длиннейшая, пышная седеющая борода, -- человек, как видно, чрезвычайно искушенный жизненным опытом. Он осторожно заметил инженеру: -- А знаете, молодой человек, вы напрасно телеграммами так злоупотребляете, 418 -- -- Что вы? Каким образом напрасно? -- А так, что нельзя же все время дамочку держать в таком приподнятом 'и взвинченном настроении. Надо и чужие нервы щадить. Но он только рассмеялся и похлопал мудрого человека по колену. -- Эх, батенька, знаю я вас, людей старого завета. Вы в дорогу-то собираетесь тишком-тишком, норовите нагрянуть нежданно-негаданно. А все ли, мол, у меня в порядке около домашнего очага? А? Но иконописный человек только шевельнул своими бровищами и ухмыльнулся. -- Ну-к что ж. И это --иногда невредно. От Нижнего с нами ехали уже другие пассажиры, от Москвы -- опять новые. Волнение моего инженера все нарастало, -- что с ним было делать? Он умел быстро со всеми перезнакомиться. С женатыми людьми говорил о святости очага, холостым пенял на неряшливость и разор холостой жизни, с девицами сводил разговор на единую и вечную любовь, с дамами толковал о детках. И сейчас же переходил к своей Санночке и своей Юрочке. До сего времени у меня в памяти осталось, как его дочурка говорила: "А я в жолтыф сапо-гаф", "против нас ваптекарский магазин". И еще один разговор. Она тискала кошку, а кошка мяукала. Мать ей говорит: "Оставь,, Юрочка, кошку, ей больно". А она отвечает: "Нет, мама, это кошкее удовольствие". И еще, как она увидела на улице воздушные шары и вдруг сказала: "Мама, какие они восторгатель-ные!" Мне все это казалось нежным, трогательным, но немного, признаюсь, и скучноватым. ' Утром мы подъезжали к Петербургу. День был мутный, дождливый, кислый. Туман не туман, а какая-то грязная заволока окутывала ржавые, жидкие сосенки и похожие на лохматые бородавки мокрые кочки, тянувшиеся налево и направо вдоль пути. Я встал раньше, чтобы успеть умыться, и в коридоре столкнулся с инженером. Он стоял у окна и поглядывал то на дорогу, то на часы. -- Доброго утра,--сказал я, -- что вы делаете?, 419 -- Ах, здравствуйте, доброго утра. Да вот я проверяю скорость поезда, -- теперь идем около шестидесяти верст в час. -- По часам проверяете? -- Да. Это очень просто. От столба до столба, видите ли, двадцать пять сажен -- двадцатая часть версты. Стало быть, если мы проехали эти двадцать пять сажен со скоростью четырех секунд, то часовая скорость равна сорока пяти верстам; если в три -- то шестидесяти, а --в две -- девяноста. Впрочем, можно узнать скорость и без часов, -- нужно только уметь отсчитывать секунды: надо как можно скорее, но, однако, явственно, считать до шести, вот так: раз, два, три, четыре, пять, шесть... раз, два, три, четыре, пять, шесть... -- это способ австрийского генерального штаба. Так он говорил, бегая глазами и переминаясь на месте, но я, конечно, отлично знал, что весь этот счет австрийского генерального штаба -- один только отвод глаз и что просто-напросто инженер обманывал свое нетерпение. За станцией Любань на него даже жалко стало смотреть. Он на моих глазах побледнел, осунулся и как будто постарел. Он даже говорить перестал. Притворялся, будто бы читает газету, но видно было, что это занятие ему противно и тошно, да и держал он газету иногда вверх ногами. Посидит-посидит на месте минут пять и снова бежит к окну, и опять сядет и дергается на месте, точно подталкивает поезд вперед, и опять подойдет к окну в проходе и давай проверять по часам, -- так и вертит головой влево и вправо. Ах, как я знаю, -- да и кто не знает? -- что дни и недели ожидания пустяки в сравнении с этим последним получа-ooMj с последнею четвертью часа. Но вот наконец семафор, бесконечная путаница пересекающихся рельсов, вот длинная деревянная платформа, бородатые артельщики в белых фартуках... Инженер надел свое форменное пальто, взял ручной сак и вышел на переднюю площадку. Я же выглянул в окно, чтобы крикнуть носильщика, как только поезд остановится. Из своего окна я отлично видел инженера, который также высунулся из открытой двери, что ве- 420 дет на ступеньки. Он заметил меня, закивал головой и •улыбнулся, но я успел издали заметить, что он был поразительно, неестественно бледен в эту минуту. Мимо нашего вагона мелькнула высокая дама в какой-то серебристой кофточке, в большой бархатной шляпе, под синей вуалью. Была с ней и девочка в коротком платье, с длинными ножками, в белых гамашах. Обе они тревожно посматривали, одновременно провожая головами каждое окошко. Но они пропустили. Я слышал, как инженер крикнул странным, глухим и вздрагивающим голосом: -- Санночка! Кажется, обе обернулись. И вдруг... Короткий, страшный вопль... Никогда не забуду... Какой-то ни на что не похожий крик недоумения, ужаса, боли и жалобы... На секунду я увидел голову инженера, без шапки, где-то между низом вагона и платформой, увидел не лицо, а его светлые волосы ежиком и розоватое темя, но голова только мелькнула, и больше ничего не осталось... Потом меня допрашивали, как свидетеля. Помню, как я все пытался успокоить его жену, но что в таких случаях скажешь? Я видел и его: .расплюснутый, исковерканный, красный кусок мяса. Он уже и дышать перестал, когда его вынули из-под вагона. Передавали, что ему сначала отрезало ногу, но он инстинктивно хотел поправиться, повернулся и попал под колеса грудью и животом. И вот подходит самое страшное во всем том, что я вам рассказываю. В эти тяжелые, никогда не забываемые минуты меня ни на момент не оставляло странное сознание: "Глупая смерть, -- думал я, -- нелепая смерть, жестокая, несправедливая, но почему-то с самого первого момента, сейчас же после его ирика, мне стало ясным, что это непременно должно было случиться, что эта нелепость логична и естественна". Почему это было так? Объясните мне. Разве здесь не чувствовалась равнодушная улыбка моего дьявола? Вдова его (я потом был у нее; она меня очень по- • дробно и много расспрашивала о нем) так и говорила, 421 что оба они искушали судьбу своей нетерпеливой любовью, уверенностью в свидании, уверенностью в завтрашнем дне. Что же... может быть... я ничего верного не знаю... На Востоке (а ведь это истинный кладезь древней мудрости) человек никогда не скажет, что он намерен сейчас или завтра сделать, не прибавив "инш' алла", что значит: "Во имя бога" или же: "Да будет воля бога". Но мне все-таки кажется, что здесь было не искушение судьбы, а все та же нелепая логичность таинственного 'бога. Ведь большей радости, чем это взаимное ожидание, когда, побеждая расстояние, они издали сливались вместе, -- большей радости эти люди, наверное, никогда бы не испытали. Бог знает, что их ждало завтра! Разочарование? Утомление? Скука? Может быть, ненависть? КОРОЛЕВСКИЙ ПАРК • Фантазия Наступило начало XXVI столетия по христианскому летосчислению. Земная жизнь людей изменилась до неузнаваемости. Цветные расы совершенно слились с белыми, внеся в их кровь ту стойкость, здоровье и долговечность, которой отличаются среди животных все 'гибриды и метисы. Войны навеки прекратились еще с середины XX столетия, после ужасающих побоищ, в которых принял участие весь цивилизованный мир и которые обошлись в десятки миллионов человеческих жизней и в сотни миллиардов денежных расходов. Гений человека смягчил самые жестокие климаты, осушил болота, прорыл горы, соединил моря, превратил --землю в пышный сад и в огромную мастерскую и удесятерил ее производительность. Машина свела труд к четырем часам ежедневной и для всех обязательной работы. Исчезли пороки, процвели добродетели. По правде сказать... все это было довольно скучно. Неда-^ром же в средине тридцать второго столетия, после "великого южно-африканского восстания, направленного против докучного общественного режима, все человечество в каком-то радостно-пьяном безумии бросилось на путь войны, крови, заговоров, разврата и жестокого, неслыханного деспотизма, -- бросилось и -- бог весть, в который раз за долголетнюю историю нашей пла- 481 неты -- разрушило и обратило в прах и пепел все великие завоевания мировой культуры. Все мирное и сытое благополучие, предшествовавшее этому стихийному разгрому, пришло само собою, без крови и насилия. Земные властители молча и покорно уступили духу времени и сошли с своих тронов, чтобы раствориться в народе и принять участие в его созидательном труде. Они сами поняли, что обаяние их власти давно уже стало пустым словом. Недаром много столетий подряд их принцессы сбегали из дворцов с лакеями, обезьяньими поводырями, крупье, цыганами, таперами и бродячими фокусниками. И недаром же их принцы, великие герцоги, эрцгерцоги и просто герцоги закладывали наследственные скипетры в ссудных кассах, а тысячелетние короны клали к ногам кокоток, а кокотки делали из них украшения для своих фальшивых волос. Но многие из их потомков -- слепо, гордо, бесстрашно и, по-своему, трагически уверенные в божественности и неиссякаемости власти, почиющей на них в силу наследственной преемственности, -- отказались презрительно от общения с чернью и никогда не переставали считать себя повелителями и отцами народов. Они брезговали прибегнуть к самоубийству, которое по-прежнему считали унизительною слабостью для лиц королевских домов. Они ни за что не соглашались омрачить сияние своих старинных гербов недостойным браком. И их изнеженные, тонкие и белые руки никогда не запачкались физическим трудом -- этим уделом рабов. Тогда народное правительство, давно уничтожившее тюрьмы, наказания и насилие, построило для них в роскошном общественном парке большой, светлый и очень удобный дом, с общей гостиной, столовой и залой и с отдельными маленькими, но уютными комнатками. Пропитание же и одежда определены им от доброхотных даяний народа, и бывшие владыки безмолвно соглашаются между собою -- глядеть на эти маленькие подарки, как на законную дань вассалов. А для того, чтобы прозябание венценосцев не было бесцель- 482 ным, практичное правительство разрешает школьникам изучать историю прошлого на этих живых обломках старины. И вот, собранные в одно место, предоставленные самим себе и своей бездеятельности, они медленно разрушаются телом и опускаются душою в общественной богадельне. Они еще хранят в своей наружности отблеск былого величия. Их породистые лица, утонченные и облагороженные строгим подбором в течение сотен поколений, по-прежнему отличаются своими покатыми лбами, орлиными носами и крутыми подбородками, годными для медальных профилей. Их руки и ноги, как и раньше, малы и изящны. Их движения остались величественными, а улыбки очаровательными. Но это только на народе, перед посетителями парка... Оставаясь одни, в стенах богадельни, они превращаются в сморщенных, кряхтящих, недужных старичков, завистливых, бранчивых, подозрительных и черствых. Они садятся вчетвером за винт -- два короля и два великих герцога. И пока идет сдача, они спокойны, вежливы и любезно предупредительны. Но давнишнее взаимное раздражение, всегда накопляющееся •между людьми, долго и поневоле живущими вместе, скупость, нервность и вспыльчивость скоро перессорили их. И король сардинский, отхаживая отыгранные трефы, изысканно-любезно замечает герцогу сен-бер-нардскому: -- Надеюсь, ваше высочество, что вы не задержали, как в прошлую игру, одну трефу про запас? А герцог отвечает на это с горечью: Лишь происки врагов и общее падение нравственности заставляют меня жить в одной клетке с такой старой мартышкой, как вы, Sir. И все они отлично знают, что у дамы бубен оторван уголок, а у девятки пик на крапе чернильное пятно, и, входя в маленькую сделку со своей совестью, тайно пользуются этими наивными приметами. Изредка, во время обеда, они, как индюки сквозь сон, еще произносят веские фразы: -- Мой народ