исключая и наивной Маши, как бы преклонились перед ним с благоговением, а Виктора от зависти даже подергивало. 21. Невольный протест. Церковь Николы Явленного, самая аристократическая в городе, виднелась своею черной массой на огромной площади. По всем ее карнизам горели, колеблясь пламенем во все стороны и воняя скипидаром, плошки. В самой церкви, сырой и холодной, стояла толпа певчих, в своих голубых, обшитых галунами, кафтанах. Между ними происходил легкий говор, как бы вроде перебранки. - Где у тебя Бортнянский-то? - говорил совсем низкой октавой бас, и при этом у него изо рта вылетал пар. - Там, в нотах! - отвечал ему тоненькою фистулой дискант, тоже испуская пар из ротика. - Там только альтовая партия, дъявол! - заключал бас и давал бедному ребенку такой подзатыльник, что тот взмахивал на него свои голубые глазенки и удивленным личиком как бы говорил: "Ну, брат, этакого еще никогда не бывало". Три мужика, с помощью высочайших лестниц, зажигали три главные паникадила, свеч по сту в каждом. Жених, с приподнятою на накрахмаленном галстуке головой, завитой, раздушенный, в белых генеральских штанах и в синем ученом мундире, был уже в церкви и, как петушок вертелся около Марьи Николаевны (она была почетною дамой с его стороны). - Будуар у меня обит белым атласом, а мебель розово-светлою материей, и из белой слоновой кости трюмо, - рассказывал он. - Да, да, - гооврила с чувством Марья Николаевна. - В гостиной рытые под бархат голубые обои, а зала под мрамор, - объяснял Яков Назарович. - Да, да, - подтверждала добрая губернаторша. Между тем сынок ее, Коля, непременно хотевший быть в церкви в качестве шафера привезший образ, теперь в одном из дальних углов возился со своею гувернанткой-англичанкой, которая напрягала все свои почти неженские силы, чтобы удержать его: он все рвался у нее, чтобы раскачать одну из перед-иконных лампад и посмотреть, как она треснется об стекло, что он перед тем и сделал раз. "Невеста!" - раздалось наконец в церкви. Жених повытянулся и еще как-то больше засеменил ножками. Двери распахнулись, и Соня, в сопровождении Аполлинарии Матвеевны, разодевшейся во всевозможные цвета - синий, красный, желтый, вошла в церковь. Ее вел под руку, с перетянутою, как у осы, талией и гремя по церковному полу саблей, Виктор. Соня, по-видимому, употребляла все усилия над собой, чтобы не рыдать. Лицо ее было бледно и судорожно: она окончательно уже понимала, что продает себя, и хотела по крайней мере сделать это так, чтобы было за что: одно подвенечное платье ее стоило тысячи три, на лбу ее горела бриллиантовая диадема в пять тысяч. "Гряди!" - запели верховые басы. "Гряди!" - выводили за ними дисканты. "Гряди!" - поддавали октавы, и одна из них, дольше других протянувшаяся, как бы падучею звездой прокатилась по церковному своду. Соня невольно затрепетала всем телом и затем, устремив взор на символическое изображение Святого Духа, делаемое обыкновенно над церковными вратами, не спускала с него глаз. Сделать это умоляла ее ехавшая с ней в карете Аполлинария Матвеевна, говоря, что будто бы это необходимо для будущего семейного счастья. Вслед затем приехал к губернаторше адъютант ее мужа и привез ей теплую мантилью; за ним приехал сам начальник губернии, за которым явился, разумеется, полицеймейстер. По дружбе к Якову Назаровичу, приехали губернский и уездный предводители. Вице-губернатор, живший против самой церкви, тоже пришел полюбопытствовать на венчанье. Вышли священник и дъякон, в самых дорогих ризах, - один с евангелием, другой с кадилом; по церкви распространился запах самого чистого, ливанского ладана. Начался обряд. На вопрос священника: "не обещалась ли?.." Соня отвечала: "нет". Голос ее при этом слегка задрожал. Когда надели на них венцы, Яков Назарович был решительно смешон, а Соня, напротив, была царственно хороша: как белая лебедь, ходила она в своем венчальном вуале, с потупленною головкой и с обнаженными руками, вокруг налоя. После венчания двери церкви снова распахнулись, молодая вышла и села уже с мужем в его дормез, преисполненный шелку и пружин. Широкие, лаковые козлы кучера имели решительно характер королевских экипажей; шестеро серых жеребцов, в серебряной сбруе, могли быть уподоблены баснословным коням. Яков Назарович вез молодую супругу в свою подгородную деревню, расположенную сейчас же за рекой, на красивейшем противоположном берегу. Проехав площадь, надобно было спускаться под гору. Экипаж окружила со всех сторон темнота. С реки, как из пропасти, потянуло сырым, порывистым, апрельским ветром. На самом льду, чтобы как-нибудь экипажи не сбились с дороги и не попали в полыньи, их встретили, по приказанию Якова Назаровича, человек двенадцать верховых людей, с зажженными факелами. Свадебный поезд как бы превратился в погребальную процессию. - Что это, меня точно хоронят! - проговорила Соня испуганным голосом. - Нету, моя душечка, нету, моя кралечка! - говорил супруг, нежно целуя ее ручки. Но Соня дрожала. Лошади потом дружно внесли экипаж в гору и остановились перед освещенным крыльцом, где молодых встретила целая толпа лакеев, в белых галстуках и жилетах, а в зале под мрамор стояли Надежда Павловна и Петр Григорьевич с образами и стриженая, помешанная сестра Якова Назаровича, Валентина, лет шестидесяти девица, проживавшая с ним и воображавшая, ни много ни мало, что она пленяет всех мужчин. Ее тоже вывели благословить брата. - Покажи-ка, покажи свою молодую! - говорила она, прищуривая глаза. Яков Назарович подвел к ней Соню. - О, недурна! Черна только! - произнесла помешанная. Соня была бела как мрамор, но Валентина совершенною красавицей считала только самое себя, и потом, когда начали приезжать губернатор, вице-губернатор, предводитель - мужчины все видные, она то на того, то на другого стала кидать нежные взоры, раскланивалась, расшаркивалась перед ними, так что ходившая за ней горничная девушка сочла за нужное увести ее. - Полноте, барышня, ступайте! Пора к себе в комнату, - сказала она, беря ее под руку. - Но должна же я занять этих господ! - отвечала помешанная, кидая на служанку гордый и гневный взгляд. - Чего тут занять! Ведь Кузьма Иваныч дожидается. - Ах, да! - воскликнула Валентина, сейчас же переменив тон, и, уходя к себе, все повторяла: - ах, несчастный! несчастный! Кузьма Иванович был совершенно вымышленное лицо, но она воображала, что от любви к ней он потонул; его спасли,, и он идет к ней. Что б она ни делала, как бы ни дурачилась, достаточно было сказать: "Кузьма Иваныч идет к вам!" - она сейчас же отправлялась в свою комнату и дожидалась его. - "Как странно однако, так долго нейдет!" - повторяла она до тех пор, пока не засыпала от усталости. Гости между тем перешли в гостиную. Стали подавать шампанское, и музыка заиграла туш. Соня в каком-то утомлении села на диван и невольно склонила на его спинку свою чудную головку. Марья Николаевна тоже была рассторена и почти со слезами на глазах, так что Надежда Павловна спросила ее: - Что с вами? Достойная эта женщина сначала ничего не отвечала, но потом, взяв Басардину за руку и крепко сжав ее, проговорила: - Я любила ваше семейство и теперь люблю, но я была ужасно оскорблена! Из церкви Марья Николаевна взяла к себе в карету Виктора, и что уже у них произошло там - неизвестно, но только и тот как-то совался из стороны в сторону, был заметно чем-то встревожен и наконец, улучив минутку, он остановил мать. - Мне, маменька, надобно завтра ехать в Петербург. - Это что такое? - Отпуск выходит!.. И Виктор в самом деле показал ей отпуск, по которому всего оставалось дня три. - Что ж здесь-то не останешься на службе? - спросила насмешливо Надежда Павловна. - Очень нужно, со скотами этакими, - возразил Виктор обыкновенным свои тоном. - Мне. маменька, дайте денег-то! - Дам, - отвечала Надежда Павловна. Она была рада, как бы нибудь, только отвязаться от него. Свадебный ужин начался баснословной величины рыбой, сопровождаемою соусами из сои и омаров. Повар Якова Назаровича, по искусству, был первый в городе. Надежда Павловна, сидевшая на самом почетном месте и глядя на стоявшие в хрустальных вазах дорогие фрукты, на двухпудовые серебряные блюда под кушаньями, на богемский, тонкий как бумага, хрусталь, блаженствовала. Подобной роскоши, оставив дом князя, она уже не видывала. И все это теперь принадлежит ее Соне. А Петр Григорьевич, напротив, был грустен. Неизвестно, по какому инстинкту, он лучше и яснее, чем его супруга, понимал, что они делали нехорошо, выдавая таким образом дочь: Бог умудряет иногда и младенцев. Но вот шафера провозгласили последний тост - здоровье какого-то восьмилетнего внука Якова Назаровича; стулья задвигались, и гости стали вставать, прощаться и разъежаться. Аполлинария Матвеевна и две другие дамы отвели Соню в спальню. Яков Назарович прошел туда с другой стороны. Огни в доме погасали, и все стало мало-помалу затихать. Не спал только Виктор, мрачно ходивший по совершенно темной бильярдной; вдруг промелькнула чья-то тень. Виктор повгляделся. Оказалось, что это был молодой, в халате и с подушкой в руках. - Что вы? - спросил его Виктор. Яков Назарович грустно усмехался. - Прогнала... Плачет... Не велит оставаться мне там! - проговорил он и прошел в свою прежнюю холостую спальню. - То-то дурак-то! - сказал ему вслед Виктор. На другой день Надежда Павловна была очень встревожена, во-первых, тем, что у Сони заметно дрожала ручка и голова, и она уже без ужаса, кажется, видеть не могла мужа, а кроме того к ней вдруг прибежала горничная помешанной Валентины. - У нас несчастье-с, - табакерка барышнина пропала, - объявила она. - Каким это образом? - спросила Надежда Павловна сначала совершенно покойно. Она перед тем только проводила Виктора, который уехал на почтовых в Петербург. - Не знаю-с, - отвечала горничная каким-то нерешительным голосом. - Дорогая табакерка очень... Мы им только когда по праздникам и даем из нее нюхать. Надежда Павловна пошла к Валентине. - Только и всего... Ко мне пришел этот молодой офицер - прекрасный, прекрасный молодой человек!.. Поцеловал у меня руку!.. Только и всего!.. - рассказывала сумасшедшая. Надежда Павловна ее больше не расспрашивала и, возвратившись в свою комнату, опустилась на кресла. - Господи! Только этого недоставало! - воскликнула она. "А кто в этом виноват?" - шевельнулось в ее мыслях. - "И он, и я, и люди, и Бог!" - произнесла мысленно бедная мать.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  1. Британия. Огромные часы на угловом здании старого университета показывали два часа. Из нового университета, по его наклоненному двору, выходили уже студенты. Внизу юридических аудиторий молодцеватый студент надевал на себя калоши и шинель, а со спиральной лестницы, с самой верхней ее площадки, другой студент, свесив голову за перила, несколько знакомым нам голосом, кричал ему: - Бакланов, вы в Британию? - В Британию, - отвечал старый наш приятель. - И я приду! - Ну да! - подтвердил Александр, и когда он торопливо проходил через средний подъезд, швейцар Михайла дружелюбно заметил ему: - Что, не сидится, видно, на лекции-то! - Дела есть поважней лекций! - отвечал ему Бакланов серьезно. Михайла усмехнулся ему вслед. С тех пор, как мы расстались с нашим героем, он значительно возмужал: бакенбарды его подросли, лицо сделалось выразительней. Во всей его походке, во всех движениях было что-то мужественное, смелое... Видно, что он решился смело и бойко итти навстречу жизни. Перейдя улицу, он, прямо напротив манежа, повернул в трактир с грязноватою вывеской и начал взбираться по деревянной, усыпанной песком лестнице. Это-то и была Британия. Стоявший за прилавком приказчик несколько модно и с улыбкой поклонился ему. Бакланов мотнул ему головой, пройдя залу, повернул в комнату направо. В чистой, белой рубахе половой, с бледным и умным лицом, с подстриженною небольшою бородой и с намасленною головой, почти дружески снял с Бакланова шинель и положил ее на давно, как видно, приуроченное для нее место. - Бирхман и Ковальский были? - спросил Бакланов, садясь на диван. - Нет еще-с, не приходили, - отвечал половой. Бакланов приподнял ногу на стул, при чем обнаружил тончайшие, франтовские шаровары. Его сюртук, с маленьким голубым воротником, тоже сидел на нем щеголевато. Половой подал ему трубку и растрепанный номер "Репертуара". - А кто в бильярдной есть? - спросил Бакланов. - Проскриптский, кажется-с... - О, чорт с ним! - произнес с досадой Бакланов. Половой усмехнулся. - Вчера у них с Варегиным и была же пановщина. - В чем? - Да все о душе-с. - И кто же кого? Половой пожал плечами. - Бог их знает: Варегин-то словно бы правильнее на словах говорил. - Варегин - умница! - Да-с, - согласился и половой: - господин большого рассудка. Говорят, он из нашего, из простого звания-с. - Он мещанин. Тогда наследник с Жуковским путешествовал. Ему его и представили: задачи он в голове, самоучкой, решал. Тот велел его взять в гимназию, в два месяца какие-нибудь, читать не умевши, в третий класс приготовился. Половой с удовольствием улыбался. - Что оно, значит, природное-то! - произнес он с каким-то благоговением, а потом, торопливо подав порцию чаю вновь пришедшим посетителям, опять подошел к Бакланову. - Проскриптский этта-с... может, изволите знать, из думя сюда ходит чиновник... чин тоже получил и ходил к Иверской молебен служить... он на него и напал: "у червяка, говорит, голова, и у вас: червяку отрежь голову и вам, и оба вы умрете!". Так того, бедного, пробрал... - Пиявка! ко всем льнет!.. - отвечал Бакланов. Вошли Бирхман и Ковальский. Первый из них был длиннейший немец. Голубые глаза его имели несколько телячье выражение, но очертания лица были довольно тонки, и сквозь белую, нежную кожу просвечивали на лбу тоненькие жилки. Одет он был в нескладный вицмундир и в уродливейшую, казенную, серо-синюю шинель, подбитую зеленой байкой с беленькими лапками. Ковальский, напротив, был маленький, приземистый мужчина, сутуловатый, с широкими, приподнятыми вверх, как на статуе Геркулеса, плечами. Он как пришел, так сейчас же взял с комода щетку и начал ею чистить свой сюртук, полы которого, в самом деле, были страшно перепачканы в грязи. - Где это ты так вывалялся? - крикнул ему Бакланов. - Это он меня вез! - отвечал за него и совершенно спокойно Бирхман, садясь на стул к столику против Бакланова. - Что ж, заказывай по условию-то!.. - произнес угрюмо Ковальский, подходя и тоже садясь около столика. - Сосисок дай! - сказал Бирхман, по-прежнему равнодушным образом и не повертывая даже головы к половому. - Если сам будешь есть, так заказывай две порции, - прибавил Ковальский. - Ну, две! - сказал и на это тем же тоном немец. Оба эти молодые люди были из Александровского сиротского института и жили вместе в казенном доме. Бирхман, имевший кое-когда деньжонки, нередко, особенно в темные осенние вечера, приезжал в Британию верхом на приятеле и угощал его за это водкой, пивом, кушаньями. - Как у тебя силы хватает нести этакую дубину? - спросил его Бакланов. - Да ничего бы, - отвечал Ковальский, передернув слегка плечами: - болтается только, не сидит никак крепко. - Это меня ветром сдувает, - отвечал Бирхман, хотя бы с малейшим следом улыбки на лице, но прочие все, не выключая и полового, засмеялись. - Чорт знает, что такое! - говорил Бакланов. - А что, господа, - прибавил он: - в пятницу мы в театре? - В театре, - отвечал равнодушно Бирхман. - О, разумеется, - подхватил Ковальский. Он надеялся и назад протащить приятеля на своих плечах и получить за это с него билет в раек. - Надобно, господа, надобно, - говорил Бакланов: - а то этот господин теперь приехал, привез свою мерзавку; эту несчастную гонят. Они дойдут наконец до того, что вытурят и Щепкина, и Садовского, и Мочалова и пришлют нам братьев Каратыгиных. Бирхман сделал движение головой, которым как бы говорил: "нет, они у меня этого не сделают!". - Во-первых, - продолжал Бакланов: - эту госпожу надо освистать, - она дрянь, а та - божество, талант. - Освистать! - произнес Бирхман. - Можно сделать такую машину... как ее поставишь сейчас промеж колен, подавишь - шикнет, как сто человек! - подхватил Ковальский. Кроме необыкновенной силы, он был еще и искусник на все механические работы. - Финкель, портной, приходил, - вмешался в разговор половой: - он говорит, если господам, говорит, угодно, я пришлю в театр своих подмастерьев. Один, говорит, так у меня свистит, что лошади на колени падают, и теперь, если ему - старого, говорит платья у меня много - дать ему фрак, и взять только, значит, ему надо билет в кресла. - Это можно будет, но главное вот что... - продолжал Бакланов, одушевляясь: - этой нашей госпоже надобно у них, канальев, под носом подарить венок или колье какое-нибудь брильянтовое... У меня моих собственных сто целковых готовы - нарочно выпустить мужика на волю... Вы, Бирхман, сколько дадите? - Я дам тоже столько, сколько у меня в то время в кармане будет, - отвечал положительно Бирхман. - Я дам тоже, сколько у него будет! - подхватил и Ковальский. - Мы дадим оба, сколько у нас тогда будет, - сказал еще определительнее Бирхман. - Превосходно! - воскликнул Бакланов. - Венявина я послал за подписным лицом... Там, на первом курсе, пропасть аристократишков поступило... посмотрим, сколько отвалят и поддержат ли университет! На эти слова его, в комнату, как бы походкой гиены, вошел сутуловатый студент, с несколько старческим лицом и в очках. Кивнув слегка нашим приятелям головой, он пришел и сел у другого столика. - Дай мне "Отечественные Записки"! - проговорил он пискливым голосом. Половой молча подал ему. Между тем у Бакланова, с приходом этого лица, как бы язык прилип к гортани. - Вы видели ее в "Гризельде"? - продолжал он гораздо тише и как-то не так бойко. - Видел! - отвечал по-прежнему громко Бирхман. - Ведь это чорт знает что такое! Летучая мышь! - говорил Бакланов, не возвышая голоса. В это время явился Венявин - усталый, запыхавшийся; волосы его торчали в разные стороны... - Как нельзя лучше все устроилось, - говорил он6 подходя прямо к Бакланову: - юристы подписались на семьдесят пять рублей, математики тоже изъявили согласие, и медиков человек двадцать будет в театре. - Ну, умница! паинька! - сказал Бакланов: - дай ему за это чаю! - обратился он к половому. - Нет, лучше водочки дайте! - говорил Венявин, как бы начиная уж кокетничать, а потом, так как около Бакланова не было места, он сел рядом с Проскриптским. Тот ядовито на него посмотрел. - Что это вы так хлопочете? - проговорил он своим обычным дискантом. Венявин, по своему добродушию, сейчас же сконфузился. - Что делать, нельзя! - отвечал он. - Хлопочет, как и все порядочные люди! - обратился наконец Бакланов к Проскриптскому, гордо поднимая голову. - Вы бы уж лучше в гусары шли, - обратился тот опять к Венявину. - А вы думаете, что нас и гусаров одно чувство заставляет? - перебил его Бакланов. - У тех оно естественнее, потому что оно чувственность, - возразил Проскриптский. - Искусством актера, значит, наслаждаться нельзя? - сказал Бакланов. - Хи-хи-хи! - засмеялся Проскриптский. - Что же такое искусство актера?.. Искуснее сделать то, что другие делают... искусство не быть самим собой - хи-хи-хи! - В балете даже и этого нет! - возразил Бакланов. - Балет я еще люблю; в нем, по крайней мере, насчет клубнички кое-что есть, - продолжал насмехаться Проскриптский. - В балете есть грация, которая живет в рафаэлевких Мадоннах, в Венере Милосской, - говорил Бакланов, и голос его дрожал от гнева. - Хи-хи-хи! - продолжал Проскриптский: - в риториках тоже сказано, что прекрасное разделяется на возвышенное, грациозное, милое и наивное. - Ну, пошел! - проговорил Бакланов, старясь придать себе тон пренебрежения. - А, Варегин! - прибавил он, дружелюбно обращаясь к вошедшему, лет двадцати пяти, студенту, с солидным лицом, с солидной походкой и вообще, всею своею фигурой, внушающему какое-то почтение к себе. - Gut Morgen! - проговорил пришедшему приветливо и Бирхман, который, во время спора Бакланова с Проскриптским, отчаянно и молча курил, хотя в то же время его нежное лицо то краснело, то бледнело. Не надеясь на свое вмешательство словом, он, кажется, с большим бы удовольствием отдубасил Проскриптского кулаками. - Здравствуйте! здравствуйте! - говорил между тем Варегин, подавая всем руку. - Здравствуйте уж и вы! - прибавил он, обращаясь к Проскриптскому. - Здравствуйте-с! - отвечал тот и опять постарался засмеяться. - В грацию уже не верит! - сказал Бакланов, показывая Варегину головой на Проскриптского. - Во вздор верит, а в то, что перед глазами - нет! - отвечал Варегин, спокойно усаживаясь на стул. - Что такое верит? Я не знаю, что такое значит верить; или, в самом деле, вера есть уповаемых вещей извещение, невидимых вещей обличение! хи-хи-хи! - Мы говорим про веру в мысль, в истину, - подхватил Бакланов. - А что такое мысль, истина? Что сегодня истина, завтра может быть пустая фраза. Ведь считали же люди землю плоскостью! - Стало быть, и Коперник врет? - спросил уж Варегин. - Вероятно! - Но как же пророчествуют по астрономическим вычислениям? - Случайность! - Случайность, вы полагаете? - произнес протяжно Варегин. Студентов, так как уж было около четырех часов, набиралось все больше и больше. Дым густыми облаками ходил по комнате. Меньше всех обнаруживали участие к спору двое студентов-медиков. Они благоразумно велели подать себе, на одном дальнем столике, водки и борщу и только молча показывали друг другу головой, когда, по их расчету, следовало пропустить по маленькой. Около Проскриптского поместились двое его поклонников, один - молоденький студент с впалыми глазами, а другой - какой-то чрезвычайно длинноволосый, нечесаный и беспрестанно заглядывающий в глаза своему патрону. Бирхман с досады пил с Ковальским седьмую бутылку пива. Бакланов тоже ел ростбиф и пил портер. - Вот ведь что досадно: зачем же вы верите в социализм-то, в кисельные берега и медовые реки? - говорил он Проскриптскому. - Э, верить! Разговоры только это! упражнение в диалектике! - подхватил Верегин. - Что ж такое диалектика? Человечество до сих пор только и занималось, что диалектикой, - подтвердил Проскриптский. - А железные дороги тоже диалектика? - спросил Варегин. - Полезная слесарям и инженерам! Хи-хи-хи! - смеялся Проскриптский. - Но ведь, чорт возьми, они связывают людей, соединяют их! - воскликнул Бакланов. - А зачем человечеству нужно это? Дикие, живущие в степях, конечно, счастливее меня! - возразил, как бы с наивностью, Проскриптский. - Именно! - подхватил, почему-то вдруг одушевившись, студент с впалыми глазами. - Ну да, разумеется! - подтвердил за ним и длинноволосый. Венявин, выпивший две рюмки и совсем от этого захмелевший, толковал Ковальскому: - Я люблю науку... люблю... - Отчего же вы из римского права единицы получаете? - окрысылся на него Проскриптский. - Ну да, что ж такое! И получаю, а все-таки люблю науку! - говорил Венявин. В другом месте между кучками студентов слышалось: - Редкин чудо как сегодня говорил о колонизациях. - Что ж, в чем это чудо заключалось? - обратился вдруг к ним Варегин. - Да он говорил в том же духе, как и Грановский! - отвечали ему. Варегин усмехнулся. - Тех же щей, да пожиже влей! - произнес он. - Грановский душа-человек, душа! - подтвердил Венявин. - Старая чувствительная девка! - сказал Проскриптский. Варегин при этом только посмотрел на него. Бакланов, которому надоели эти споры, встал и, надев шинель, проговорил: - Кто ж, господа, будет в театре? - Мы! и мы! - отозвались почти со всех сторон, но потом вдруг мгновенно все смолкло. - Тертиев поет! - воскликнул Венявин и, перескочив почти через голову Ковальского, убежал. Бакланов пошел за ним же. В бильярдной они увидели молодого, белокурого студента, который, опершись ни кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором: "Уж как кто бы, кто моему горю помог". Слушали его несколько студентов. Венявин шмыгнул с ногами на диван и превратился в олицетвореннное блаженство. В соседней комнате Кузьма (знакомый нам половой), прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей-купцов не без удовольствия повернули свои уши к дверям. Не слушал толкьо - Проскриптский, сидевший уткнув глаза в книгу, и двое его почитателей, которые, вероятно, из подражания ему, вели между собою довльно громкий разговор. Начали наконец засвечать огни. Бакланов пошел домой и на лестнице встретился с Проскриптским. - И вы уходите? - проговорил было он ему довольно вежливо. - Да, ухожу-с! - отвечал тот обыкновенным своим смешком. Сойдя с лестницы, они разошлись: Бакланов пошел к Кремлевскому саду, а Проскриптский на Арбат. - Кутейник! - проговорил себе под нос Бакланов. - Барченок! - прошептал Проскриптский. А из трактира между тем слышалось пение Тертиева: "Руки, ноги скованы, его красная рубаха вся-то поизорвана!" 2. Милое, но нелюбимое существо. Луна, точно гигантов каких, освещала кремлевские башни. Дорожки сада она покрывала белым светом. Еще не совсем облетевшие кусты деревьев представлялись черными кучами. Бакланов шел быстро и распустив свою шинель. Его благородная кровь (предок Александра, при Иоанне Грозном, был повешен; другой предок, при Петре, отличился под Полтавой, а при Екатерине Баклановы служили землемерами), - его юношеская кровь легко и свободно текла в здоровом теле. Пройдя сад, он повернул в один из переулков и вошел в калитку небольшого деревянного домика. Эта была его квартира, которую он нанимал, с самого своего поступления в университет, у пожилой польки-вдовы, пани Фальковской. Если уж непременно необходимо что-нибудь сказать о свойстве этой дамы, то, во-первых, она очень любила покушать. - Цо то значе, яко мало едзо млоды людзи! - говорила она, относя эти слова к постояльцу и к дочери, и если в супе оставался хоть один маленький кусочек мяса, она его сейчас же вытаскивала и доедала. После обеда она любила заснуть и при этом так засыпала свои маленькие глазки, что, встречаясь в таком виде с Баклановым, даже совестилась. - Ой, не глядите, не глядите, стыдно! - говорила она, закрывая лицо руками и отвертываясь. На каждом окне у нее были цветы и канарейки, а по всему дому, не выключая и сеней, постланы ковры. Бакланов, собственно, занимал две комнаты. Одна из них была убрана стульями и маленьким фортепьяно; а в другой стояли в порядке: прибранный письменный стол, перед ним вольтеровское кресло, по стене мягкий, покойный диван, на котором лежала прелестно вышитая шерстями подушка, подарок хозяйкиной дочери, панны Казимиры, о которой я упоминал уже в первой части моего романа. В углу комнаты, на нарочно постланной подстилке, лежала лягавая собака, которая, при появлении хозяина, сейчас же вскочила и начала прыгать. - Здравствуй, Пегасушка, здравствуй! - говорил Бакланов, раскланиваясь перед ней. Собака тоже перед ним раскланивалась, опускаясь на передние лапы и слегка полаивая. Благообразный лакей, которого Александр нарочно выбрал для себя из дворовых мальчиков, снял с него сюртук, подал ему надеть вместо него черный стеганый архалук и зажег на столе две калетовские, в серебряный подсвечниках, свечки. Вообще, во всем этом обиходе домашней жизни молодого человека была заметна порядочность и некоторое стремление к роскоши и щегольству. - Александр Николаевич, вы пришли? - послышался из соседней комнаты женский голос. - Пришел-с. - Можно к вам? - Сделайте одолжение. Дверь отворилась, и в комнату вошла девушка лет девятнадцати, скромная на вид, не красавица собой, но и не дурная, довольно со вкусом одетая в холстинковое платье: это была панна Казимира. Она сейчас же села на вольтеровское кресло. Лягавая собака не замедлила подойти к ней. Казимира приласкала ее. - Что вы не приходили обедать?.. Мамаша ждала, ждала вас, - говорила она. - А теперь она спит? - Спит... - Вверх брюшком? - Да, - отвечала Казимира с улыбкой: - но где же вы были целый день? - прибавила она. - Возился все с театром, - отвечал Бакланов. - Ну, что это! Что вам за охота! - проговорила девушка и покачала головой. - Как, что за охота! Надобно же показать, что мы дорожим нашими талантами, а то это проклятое чиновничество чорт знает что наделает! - отвечал Бакланов, беря лежавшую на диване красную феску и надевая ее себе на голову. Казимира невольно потупилась. Молодой человек, в этой надетой несколько набекрень красной шапочке, которая еще более оттеняла его черные, вьющиеся волосы, был очень красив. Он уселся на диване в небрежной позе. - Вы, верно, влюблены в эту Санковскую? - начала опять Казимира. - Хм... - усмехнулся Бакланов. - Вы, кажется, должны хорошо знать, что я ни в кого не могу быть влюблен, - прибавил он, бросая на девушку выразительный взгляд. Существующие в настоящее время между молодыми людьми отношения были довольно странны: Казимира влюбилась в Бакланова с первых же дней, как он поселился у них. Со своею богатою обстановкой, со своим крепостным лакеем, он, умный, добрый и красивый, казался ей каким-то миллионером и в то же время полубогом, более даже чем Венявину. Бакланов, со своей стороны, особенно после его неудачной любви к Соне, тоже шутил с ней... любезничал... смеялся... Все это, как бы напитанные ядом стрелы, входило в сердце пылкой панны. Раз - это было в полутемноватом московском гостином дворе, где они, в сопровождении старухи Фальковской, ходили кое-что закупать, Казимира шла под руку с Баклановым и все старалась оставить мать позади, а потом вдруг крепко-крепко оперлась на его руку. - Скажите мне, - говорила она: - что это такое со мной?.. С тех пор, как вы у нас живете, я так счастлива, так всех люблю!.. Бакланов на это только усмехнулся. - Неужели я в вас влюблена? - прибавила Казимира. Александр покраснел. - Послушайе, - начал он, голос его слегка дрожал: - вы чудная, прекрасная девушка, и я хочу быть в отношении вас благороден: не любите меня... я люблю другую... - проговорил он и вздохнул. - Кого же? - спросила Казимира, совсем уничтоженная. - После... после вы все узнаете, - отвечал Александр и осатновился, чтобы подождать старуху Фальковскую. После это настало невдолге. В одни сумерки они остались вдвоем. Казимира, под влиянием своих тяжелых дум, сидела тихо за работой, а Бакланов ходил взад и вперед по комнате. - Вы видели у меня эту вещь? - заговорил он, останавливаясь перед ней и вынимая из-под жилета висевший на груди его маленький медальон. - Что такое тут? - спросила Казимира, устремляя на него невольно нежный взор. - Посмотрите! - И Бакланов раскрыл медальон. Там хранилась знакомая нам записочка Сони. Он бережно вынул ее и подал Казимире. - Это от той, которую вы любите? - проговорила она, более машинально прочиав написанное. - Да, - отвечал Бакланов. - Зачем же она так пишет? - спросила, после короткого молчания, Казимира и точно при этом спряталась в свои кресла. - Что делать! Обстоятельства!.. Жизнь!.. - О, какие могут быть для этого обстоятельства. - воскликнула Казимира. В голосе ее слышалась грусть и насмешка. - А такие... - отвечал Бакланов и не докончил. - Вы и теперь еще переписываетесь? - спросила Казимира. Лицо ее при этом побледнело. - Нет. - Но чем же все это должно кончиться? - Не знаю! Ох, хо-хо-хо! - произнес Бакланов со вздохом. Разговор, в этом роде, опять в непродолжительном времени возобновился между молодыми людьми и стал повторяться довольно часто. Александр чувствовал какое-то особенное наслаждение говорить с Казимирой об ее сопернице. В настоящий вечер, быв особенно в припадке чувствительности, он не преминул заговорить о том же. - Кто раз любил хорошо, тому долго не собраться с силами на это чувство! - произнес он. - Вы каких лет ее полюбили? - спросила Казимира. Она, в свою очередь, тоже находила какое-то болезненное удовольствие слушать Александра, когда он рассказывал о любви своей к другой, хотя по временам это становилось ей очень и очень тяжело. - Почти что с детских лет, - отвечал Бакланов, разваливаясь на диване. - Мы росли с ней вместе и, разумеется, как дети, играли в разные игры, между прочим и в свадьбы: будто я муж, она жена... заберемся в темный угол и сидим там... Казимира склонила голову на руку, и, кажется, вся кровь прилила ей к лицу. - Потом, - продолжал Бакланов: - я жил с матерью в деревне; только раз гулял в поле, прихожу домой, говорят: Басардины приехали; вхожу и вижу, вместо маленькой девочки - совсем сформировавшуюся, и не с двумя, а с одною уже косой, с длинными, белыми, чудными ручками!.. (При этом он невольно взглянул на исколотые иголкою и слегка красноватые пальцы Казимиры). Мне так как будто бы что-то в сердце ударило... чувство настоящее заговорило. - Да, понимаю, - отвечала Казимира со вздохом, припоминая собственное чувство к Александру. - Ну, потом, я учился в гимназии, а она в пансионе, и ездила к нам... В доме у нас огромная зала... ходим мы с ней, бывало, и она все меня спрашивает: кто мой идеал? - Бакланов так при этом одушевился, что даже привстал. - Я говорю: - "Вы его знаете, видали". - "Где?.. Когда?.." - "В зеркале", говорю! Казимира в это время держала свою голову обеими руками. О, для чего это счастье не выпало на ее долю. - Она сконфузилась, - говорил Бакланов: - а в то же время было стихотворение: "Не говори ни да ни нет!". Я уж к ней стал приставать: "да или нет?" - спрашиваю. - "Да", - говорит. Казимира вздохнула. - Ну, и что же? - А то же, что были минуты полного, безумного счастья! - Как, неужели дошло до конца? - проговорила с некоторым удивлением Казимира. - Да! Бакланов так привык по этому случаю прилыгать, что даже и сам не замечал, когда делал это. - Как же она в таком виде вышла за другого? - проговорила Казимира, уже вставая. Сердце ее не в состоянии было долее переносить эту муку. - Вы читали, как она вышла, - отвечал Бакланов. - Но погодите, постойте! куда же вы? - прибавил он, беря Казимиру на руку. Та отвернулась от него, как бы затем, чтоб он не видел ее лица. - Посидите! - сказал он и посадил ее почти силой на диван. - Нет! пустите, пустите! - проговорила вдруг Казимира и пошла: на глазах ее видны были слезы. Бакланов посмотрел ей задумчиво вслед. - Будь покойна, мое кроткое существо... я не погублю тебя! - произнес он тоном самоотвержения. Но в самом деле Казимира просто не нравилась ему своей наружностью. 3. Андреянова на московской сцене К подъезду Большого театра, почти беспрерывной цепью, подъезжали кареты. По коридорам бегали чиновники, почему-то почище и посвежее одетые. Зала театра, кроме люстры, была освещена еще двумя рядами свеч. Из директорской ложи виднелись полные и гладко выбритые физиономии. Декорации, изображавшие какой-то трудно даже вообразимый, но все-таки прелестный и полный фантастических теней вид, блистали явною новизной. Кордебалет, тоже весь одетый до последней ниточки в свежий газ и трико, к величайшему наслаждению сидевшего в первом ряду, с отвислою губою, старикашки, давно уже поднимал перед публикой ноги и, остановившись в этой позе, замирал на несколько минут, а потом, вдруг повернувшись, поднимал ножки перед стоявшим в мрачной позе героем балета, чтоб и его не обидеть; затем, став на колена и раскинув над собой разноцветные покрывала, изображал как бы роскошнейший цветник. Бакланов и Венявин, оба в мундирах, в белых перчатках и при шпагах, сидели во втором ряду. Подмастерье от Финкеля, хотя и во фраке, но сидел на купоне. В райке, с правой стороны, виднелись физиономии Бирхмана и Ковальского, а с левой - сидела почти целая шеренга студентов-медиков. Математики наняли себе три ложи. Из молоденьких юристов человек десять сидели в креслах. Наконец примадонна, высокая, стройная, не совсем только грациозная, вылетела. Костюм ее был прелестен. Как-то порывисто вытянув свою правую ногу назад, она наклонилась к публике, при чем обнаружила довольно приятной формы грудь, и стала на другой ноге повертываться. В директорской ложе ей слегка похлопывали. В публике сначала застучали саблями два офицера, имевшие привычку встречать аплодисментами всех примадонн. Хлопали также дежурный квартальный и человека три театральных чиновника, за которыми наконец грохнуло и купечество, когда примадонна очень уже высоко привскочила. Заговорщики еще себя сдерживали: между ними положено было дать ей протанцевать целый акт и потом, как бы убедившись в ее неискусстве, прявить свое мнение. - Бум! бум! бум! - ревели барабаны. Примадонна делал частенькие, мелкие па; потом, повернувшись, остановилась лицом перед публикой, развела руками и ангельски улыбнулась; наконец, все больше и больше склоняясь, скрылась вглубь сцены. Ей опять захлопали. Заговорщики все еще продолжали не заявлять себя, но когда кордебалет снова высыпал со всех сторон на авансцену, делавшуюся все темнее и темнее, потолок тут, раскинулся потом на разнообразнейшие группы, и когда посреди их примадонна, выбежав с жен-премьером, поднялась на его руках в позе улетающей феи, и из передней декорации, для произведения большего эффекта, осветили ее электрическим светом, - Ковальский в райке шикнул в свою машинку на весь театр. Его поддержали шиканьем человек двадцать медиков, а из купона раздался свист подмастерья. Частный пристав бросился туда. - Кто это, господа, тут свистит? - сказал он. - Это, должно быть, вы сами свистнули; здесь никто не свистел, - отвечал ему господин совершенно почтенной наружности. Частный пристав, очень этим обидевшись, вышел в коридор. - Пошлите пожарных на лампу, чтобы хлопали там! - крикнул он квартальному. - Примадонне дурно! опустите занавес! - слышалось на сцене за декорациями. - Нет, ничего, дотанцует! - возражал другой голос, и примадонна, в самом деле, хотя и очень расстроенная, но дотанцовала, пока не унесена была слетевшими духами на небо. Занавес упал. Пожарные еще похлопывали над люстрой. Публика хлынула в кофейную; послышались разнообразнейшие толки. - Помилуйте, за что это? У ней есть грация и уменье! - толковал театральный чиновник. - Ничего у нее нет, ничего! - возражал ему запальчиво Бакланов. - Все есть, все! - повторил чиновник. - Может-быть, все, только не то, что надо, - отвечал ядовито Бакланов. В коридоре полицеймейстер распекал частного. - Студенты, помилуйте, студенты! - оправдывался тот. - Начальство их надо сюда! - говорил полковник, и ко второму акту в задних рядах показался синий вицмундир суб-инспектора. Бакланов и Венявин торжествовали. Примадонна, оскорбленная, огорченная и взволнованная, делал все, что м