я на полведерную. Мужики обрадовались и тотчас добыли водки. Бурсаки напоили их допьяна, и когда они удалились спать в барку, то угнали ее и вместе с мужиками продали. Такие рассказы и воспоминания о подвигах бурсаков ученики всегда выслушивали охотно и с полным одобрением. Но ударил звонок, и начались классы. Мы сказали, что начинаются классы, а начинаются они следующим образом. - Поймал вошь! - сказал один из камчатников. - Будет дождь. - Я две рядом. - Будет с градом. - Вчетвером. - Будет гром. Какой-то великовозрастный ни к селу ни к городу стал подщелкивать словами: - Раз-два - голова, три-четыре - прицепили, пять-шесть - в ряд снесть, семь-восемь - сено косим, девять-десять - сено весить, одиннадцать-двенадцать - на улице бранятся. Потом другой великовозрастный, вытянув из сапога берестяную тавлинку, затянул благим гласом какой-то кант и зарядил нос с присвистом. В училище нюханье табаку было развито в высшей степени. Иначе и нельзя: во время занятий, на которых одна лампа о трех рожках давала свет на сто и более человек, поневоле рябило в глазах, а когда ученик заряжал понюшку табаку, то глаза его делались на несколько минут светлее. Во время классов, из которых каждый по два часа, монотонные ответы уроков учителю нагоняли непобедимый сон, - и вот когда ученик понюхает табаку, то поневоле раскроет глаза. Табак был запрещен начальством, но товарищество не хотело и знать этого запрещения. Табак покупался у Захаренки, который молол его из махорки и потому продавал довольно дешево. И в отношении нюханья табаку в бурсе были свои особенности. Так, нюхали со швычка, брали перстью, но особенно замечательно, когда табак раскладывался по указательному пальцу до кисти и вбирался в нос сильным вдыханием. Бывали пари, кто больше вынюхает в один прием, и случалось, что задорный нюхальщик, решившись на непосильную понюшку и приняв ее, падал в обморок. До прихода учителя ученики успели сыграть в _краски_. Выбрали из среды себя _ангела_ и _черта_, выбрали хозяина: другим участникам в игре были розданы названия той или другой краски, которые не сообщались ни ангелу, ни черту. Вот приходит ангел, и стучит он в двери. - Кто тут? - спрашивает хозяин. - Ангел. - За чем? - За краской. - За какой? - За зеленой. - Кто зеленая краска, иди к ангелу. В свою очередь приходит к хозяину черт, выбирает себе краску и уводит ее. Так продолжается до тех пор, пока не разберутся все краски. Тогда сила ангела становится одесную от хозяина, а сила дьявола ошуюю. Каждая из партий образует из себя цепь, хватая друг друга сзади за животы. Ангел и черт сцепляются руками, - и вот взревели и ангелы и черти - и началась таскотня. Долго шла борьба, но черт-таки одолел. Вдруг отворилась дверь. В класс вошел господин огромного роста, в коричневой шинели. Все смолкло. Это был учитель Иван Михайлыч Лобов. Цензор прочитал молитву "Царю небесный". Ученики стояли, ожидая приказания сесть. Сели. Великий педагог отправился к столу, за которым и сел на грязном стуле. Он взял нотату. Многие вздрогнули. Немного помолчав, Лобов крикнул: - Аксютка! - Здесь, - смело отвечал Аксютка. - Ты опять? - Не могу учиться. - А отчего до сих пор учился? - Теперь не могу. - К печке!.. _на воздусях его_! Аксютка озлил учителя. Он с ним выделывал штуки, на которые никто не решался. Этот отчасти описанный нами вор имел отличные способности, память у него была обширнейшая, и, вероятно, он был умнее всех в классе; ничего не стоило ему прочитать урок раза два, и он отвечал его слово в слово. Учиться, значит, было легко ему. Но он вдруг прекращал заниматься, поддразнивая учителя назло. Его секли, но ничего не могли поделать с ним. Тогда его поселяли в Камчатку. Но лишь только он добивался своего, как опять начинал учиться отлично, его переводили на первую парту, и лишь только переводили, он опять запевал; Ай, люди, люди, люли! А в нотате все нули! После такой песни Аксютка опять ничего не делал. Снова повторялось сеченье. Он у Лобова несколько раз переходил из Камчатки на первую парту и обратно. Наконец Лобов рассвирепел, и раздалось его грозное _на воздусях_! Тотчас же выскочили четверо парней, схватили его, раздели, взяли за руки и ноги, так что он повис в горизонтальном положении, а справа и слева начался свист лоз. Взвыл Аксютка, а все-таки кричит: - Не могу учиться! ей-богу, не могу! - Положите ему под нос книгу! Положили. - Учи! - Не могу! хоть образ со стены снять, не могу. - Сейчас же и учи! На этот раз Аксютка правду кричал, что не может учиться, потому что лежал под розгами, и учитель это сознавал, но все-таки продержал его висящим над книгой достаточно. - Бросьте эту тварь. Аксютка пробрался в Камчатку. - Дать ему _сугубое раза_! Товарищи повскакали с парт, бросились на Аксютку и зарядили ему в голову _картечи_, то есть швычков. Взвыл Аксютка: - Хоть убейте, не могу учиться! Лобов имел обыкновение ходить в класс с длинным березовым хлыстом. Он поднялся с места и _вытянул_ Аксютку вдоль спины, а тот взвыл: - Ей-богу, не могу учиться! Лобов мало-помалу успокоился, и класс продолжался обычным порядком. Спустя несколько времени он крикнул: - Цензор, квасу! Цензор отправился за квасом и принес его. Лобов, прихлебывая из оловянной кружки квас, просматривал нотату и назначал по фамилиям, кому к печке - для сеченья, кому к доске на колени, кому коленями на ребро парты, кому без обеда, кому в город не ходить. Класс Лобова разукрасился всевозможно расставленными фигурами. Потом он стал спрашивать знающих учеников, поправляя отвечающего, когда он отвечал не слово в слово, и запивая бурсацкую премудрость круто заваренным квасом. Он сидел обыкновенно в калошах, не снимая своей красноватого цвета шинели. Когда спрошенный им ученик кончил свой ответ, Лобов полез в карман шинели и вынул из него довольно большой пирог, который стал уписывать с аппетитом. Бурсаки с жадностью посмотрели на пожираемый пирог. Так Лобов имел обычай завтракать во время класса, мешая пищу духовную с пищей телесной. После экзаменации пяти учеников он стал дремать и наконец заснул, легонько всхрапывая. Отвечавший ученик должен был дожидаться, пока не проснется великий педагог и не примется опять за дело. Лобов никогда уроков не объяснял - жирно, дескать, будет, - а отмечал ногтем в книжке _с энтих до энтих_, предоставляя ученикам выучить урок _к следующему_, то есть классу. Что этот великий педагог в своей юности - недосечен или пересечен? Морфей легонько посвистывал себе через нос педагога, а ученики, наказанные на колени и столбом, воспользовались этим. Поднялся легкий шумок, и начались невинные игры бурсаков, как-то в шашки, _святцы_ (карты), костяшки, щипчики, швычки и т.п. Ударил звонок, учитель проснулся, и после обычной молитвы и по выходе учителя класс наполнился обычным шумом. Второй класс, латинский, занимал некто Долбежин. Долбежин был тоже огромного роста господин; он был человек чахоточный и раздражительный и строг до крайности. С ним шутить никто не любил, ругался он в классе до того неприлично, что и сказать нельзя. У него было положено за священнейшую обязанность в продолжение курса непременно пересечь всех - и прилежных и скромных, так чтобы ни один не ушел от лозы. Его мучил бес какой-то бурсацкой зависти, когда из его класса к концу курса остались все-таки не сеченными ни разу двое, державших себя крайне осторожно. Придраться было не к чему, но он выискал-таки случай. Однажды он пропустил было уже свой класс, и ученики весело ожидали звонка, но вдруг минут за пять до него Долбежин показался на конце училищного двора; лицо его было как-то особенно грозно (он был сильно выпивши), взоры его были устремлены на окна своего класса. Многие струхнули. Один из несеченных в это время взглянул в окно и потом быстро скрылся в классе. - Елеонский (несеченный)! - крикнул, входя в класс, Долбежин. Елеонский, трясясь всем телом, подошел к нему. Долбежин ударил его в лицо кулаком и окровавил его; из носу и рта потекла кровь. Елеонский ни слова не отвечал. Бледный и дрожащий, он смотрел бессмысленно на учителя. - Отодрать его! Елеонского отодрали. Остался один только несеченный. Того, напротив, отодрал Долбежин в самом веселом расположении духа. - Душенька, - сказал он ему, улыбаясь, - поди к порогу. - Да за что же? - За то, что тебя ни разу не секли. Тот и не думал отвечать, что это не причина, и отправился к порогу. Не осталось ни одного несеченного в классе. Но несмотря на все это, трудно поверить, его не только уважало товарищество, но и любило. Долбежин сам был точно отпетый. Он, как и товарищество, терпеть не мог "городских" и одному из них дал самое неприличное прозвище; фискала, пришедшего к нему наушничать, он отодрал не на живот, а на смерть; ученики вроде Гороблагодатского были его любимцами. Однажды _Блоха_ решился изумить товарищество и под лозами Долбежина молчал, как будто и не его дерут; Долбежин при всех назвал его молодцом, тогда как за ту же проделку Лобов вознес его на воздусях, а потом просолил насквозь сеченное тело. Долбежин не брал с родителей взяток и до того был честен, что составленный им список учеников с отметками об их учении за треть он читал ученикам и позволял устраивать диспуты тем, которые претендовали на высшее место. Вот за это-то и любили его. Сегодня были только два случая в классе. Вызван был _Копыта_. Он взял книжку латинскую и хотел было остаться переводить за партою. - На средину! - сказал Долбежин. _На середке_ отвечать было хуже, чем за партой, потому что в первом случае товарищи _подсказывали_ ученику. Отвечающий способен был расслышать самый тонкий звук, а если не расслыхивал, то, глядя искоса, он угадывал слово по движению губ. Копыта вышел _на середку_. Здесь он _срезался_ (то же, что в гимназии _провалился_) и не мог перевести одного пункта. - Не так! - сказал Долбежин. Тот перевел иначе. - Не так! Копыта на новый манер. - К печке! Копыте дали _всего_ десять ударов. Он обрадовался, что так легко отделался, и уже направился за парту, но услышал голос Долбежина: - Переводи снова. Тот перевел ему на новый манер. - Еще раз к печке! Копыте дали еще десять лоз и снова заставили переводить. На этот раз Копыта сказал, что он не может и придумать еще новой варьяции, за что и услышал: - К печке! Десять дали, и снова переводить. Копыта напряг все усилия памяти и рассудка. Ничего не выходило. - Ну! - сказал Долбежин, и уже палец указательный его поднялся по направлению к печке. Способности Копыты были страшно напряжены, мозг работал в сто сил лошадиных, и вот, точно озарение свыше, сложилась в голове новая варьяция. Он сказал ее. - Наконец-то! - одобрил его Долбежин. - Довольно с тебя. Пошел за парту. Вались дерево на дерево! - Вслед за тем Долбежин обратился к _Трезорке_: - Вокабулы приготовил? - Нет. - Что? который это раз? - Если угодно, приготовлю, - отвечал Трезорка бойко. Трезорка был городской и привык к довольно свободному обращению. Его развязность взбесила Долбежина. Он побледнел, на лбу надулись жилы. - Ах ты, подлец! - закричал он и сильной рукой поднял в воздухе здоровый лексикон Кронеберга. Лексикон взвился и пролетел через класс; еще немного - так и влепился бы в голову бойкого мальчика. Он потом начал ругаться и плеваться; в его чахоточной груди клокотала мокрота; дерзость озадачила его, но он почему-то не посмел отпороть Трезорку, - вероятно, потому, что отец Трезорки был довольно значительное лицо в городе. И действительно, завязалось было дело, но кончилось все-таки ничем. В классе после этого скандала наступила мертвая тишина. Все дрожали. Один только беззаботный Карась, притом еще сидевший на первой парте, на глазах разъяренного учителя ухитрился уснуть. Его вдруг спросил учитель, а он, не слыша этого, тихо всхрапывал. Товарищ его толкнул, но уже было поздно: у учителя сверкали глазки. - К печке! - Розог нет, - сказал секундатор. - А давеча чем сек? - Те изломались. - Сходи за новыми. Карась между тем клялся и божился, что встал в три часа, чтобы приготовить урок, что у него голова болит, а в существе дела на него одурь напала от латынщины, и он смежил свои карасиные очи. - Я тебе! Явился секундатор, но без розог. - Розги все вышли, - сказал он. Учитель опять вспыхнул, поднялся со стула и отправился к той парте, где сидел секундатор. Он отыскал свежие розги. Карась запищал. - Простите!.. Но учитель в это время позабыл Карася, а направился к секундатору. Взяв пук длинных лоз за жидкий конец, он начал бить его комлем и по спине, и в брюхо, и в плечи, и по ногам. Раздался звонок. Пропели молитву "Достойно есть...". Между тем Карась спасся. Этот же учитель, озлившийся на Трезорку за умеренный оттенок дерзости в его ответе, прощал и даже с удовольствием встречал дерзости очень крупные. Так, однажды на публичном экзамене пришлось держать ответ некоему _Ваксе_. Долбежин из-под стола показал ему кулак и проговорил тихо: "Только срежься, я тебе!". Вакса показал ему свой кулак и прошептал непечатную брань. Это только утешило учителя. Наконец, Долбежин был циник. Он с тем же Ваксой рассуждал о самых грязных вещах. Тот ему отвечал не стесняясь и откровенно, и оба они импровизировали самым грязным образом на разные темы. Заглянула бурса в столовую, "щей негодных похлебала и опять в свой класс идет". Кормили скверно; хлебная мука мешалась с мякиной; нередко порции говядины летели за окно и гнили потом на дворе; один только Комедо собирал порций по шести и потреблял их; в супе попадались маленькие беловатые червячки, в каше мышиный помет; только при одном экономе пища была безукоризненна, но такие экономы были редкость в бурсе. (Впрочем, в своем месте мы дойдем и до этого эконома). Лобов граничил по своему характеру к Тавле, Долбежин к Гороблагодатскому. Перейдем теперь к характеристике третьего лица, которое, собственно говоря, не составляло цельного типа, а было помесью двух названных нами. Этот господин носил имя Батьки. Он был красавец собою, с открытым грудным и объемистым басом, лицо - кровь с молоком. Он, между прочим, преподавал так называемый "_Устав_", то есть науку, как править церковные службы. Эта наука излагалась им самым странным образом. Вместо того, чтобы выдать церковные книги на руки учеников, ознакомить с теми книгами наглядным образом, показать по самым книгам, когда, что и где читалось и пелось, - вместо этого выдавались записочки, в которых по порядку службы обозначались только первые слова каждого чтения или пения. Таких заголовков целые листы писчей бумаги. До того трудно и тошно было ученье и зубренье, что изо ста с лишком учеников знало урок, случалось, только четверо. Кажется, ясно, что тут уже не ученики виноваты. Правда, могло случиться, что ученики на зло учителю делали стачку не учить урока, но такие стачки назывались бунтом и разрешались великим сечением класса; но тут была не стачка, а просто физическая и умственная невозможность вызубрить все это. И это понимал сам Батька. Несмотря на все это, он поочередно сек весь класс: так парта за партой и выдвигались к печке. Хотя в этих случаях секундаторы были крайне снисходительны, но снисходительны только к тем, кого любили. Секундаторы были очень изобретательны и свою профессию знали специально. Когда Батока заподозревал секундатора в мирволенье и шел свидетельствовать производство секуции, тогда оказывалось, что тело наказываемого было покрыто синими полосами: секрет в том, что секундатор намазывал лозы чернилами, потом стирал их слегка; достаточно было легкого прикосновения их, чтобы сделать фальшивый рубец. Черт знает на что расходовался ум воспитанника! Когда приходилось, что три описанные учителя занимали уроки в один и тот же день, то одного и того же ученика секли несколько раз. Так, Карася, случилось, отодрали четыре раза в один день (в продолжение училищной жизни непременно раз четыреста). Но сегодня не было устава. Занимались другим предметом. Беда, когда Батька приходил пьян! Тогда лицо его было бледно, а черные огромные глаза особенно глубоки и блестящи. Сегодня эта беда и случилась. Все вздрогнули, как только он вошел. По лицу все узнали, что будет классу великое горе. Взял он нотату. Мучительную и страшную минуту пережил класс. Батька вызвал Элпаху. Элпаха, трясясь телом и содрогаясь душою, вышел на средину. - Я... - голос его пресекся... - Что ты? - спокойным, но глубоко сосредоточенно-злым голосом спросил его Батька. - Я... сегодня... именинник... - Так с ангелом! - Октава его упала на две ноты ниже, а сердце свирепело, и в нем развивались кровожадность и зверские инстинкты... Страшен он был в эту минуту. - Я... - заговорил страдалец, - был в церкви... - Доброе дело! - Я потому и не успел выучить урока... - погасающим голосом продолжал Элпаха, видя, как с мертвенно бледного лица смотрели на него неподвижные, блестящие сосредоточенной ненавистью глаза... - Ты думаешь, что радуется твой ангел на небесах? Элпаха молчал; в его сердце пробивалась слабая надежда, что его не накажут, потому что Батькин гнев иногда истощался в нравоучениях, которыми увлекался он на полчаса и более. Элпаха ждал, что будет. - Он плачет о твоей лености. Элпаха ни жив, ни мертв. - И ты должен плакать. Поди сюда. Элпаха ни с места. - Поди же сюда! - тем же ровным, спокойным голосом повторил Батька. Элпаха подошел к нему. - Встань тут, около меня, на колени. Дрожащий Элпаха встал. - Твой ангел плачет, и ты заплачешь. Положи свою голову ко мне на колени. Тот медленно исполнил это, не понимая, что с ним хотят делать. Но вот он сильно вскрикнул и поднял голову, за которую ухватился руками. - Лежи, лежи! - сказал ему Батька. Отчего вскрикнул Элпаха? А оттого, что Батька взял щепоть волос его, сильной рукой вздернул их кверху, вырвал с корнем и, постепенно разводя свои красивые пальцы, сдувал с них волоса и продолжал дуть, пока они летели в воздухе. - Лежи, лежи! - повторил Батька. Элпаха с воем опустил голову на колени его, как на эшафот... Батька взял вторую щепоть Элпахиных волос, и опять выдернул их с корнем, и опять пустил их по воздуху. - Простите, ради бога! - взмолился страдалец. - Лежи, лежи! - отвечал Батька. Что-то сатанинское было в его ровных октавах... Еще медленнее и хладнокровнее он повторил ту же операцию в третий раз. Элпаха рыдал мучительно. - Теперь поди встань на колени посреди класса! - сказал Батька, когда улетел последний волос Элпахи и пропал в воздухе. Батька потом долго сидел, понуря голову. Не почувствовал ли он угрызений совести? - Стой на коленях _целый год_! Значит, совесть его была спокойна. Батько имел обыкновение ставить на колени на целый год, на целую треть, на месяц: как его класс, так и становись. Беспощадный человек! В продолжение всего класса Батька разбойничал. Чего-чего он не придумывал: заставлял _кланяться печке, целовать розги_, сек и _солил сеченного_, одно слово - артист в своем деле, да под пьяную еще руку. Но все-таки приходится сказать, что большая часть товарищества уважала его по тем же причинам, по каким и Долбежина, и только меньшинство ненавидело его и боялось. В описываемый нами период бурсы нравственный уровень товарищества и начальства был почти одинаков. Но впоследствии увидим, что в товариществе и в лучшей половине начальства развились иные начала. Что описываю теперь - скверно, но что дальше, то лучше становилось товарищество и добрее люди из начальства. И жаль и досадно мне, что некоторые писатели заявили, будто я все исчерпал относительно бурсы в "Зимнем вечере бурсы". Уже в следующем очерке вы увидите добрые задатки для будущего в жизни бурсаков, хотя и там будет много гадкого и гадкого. Бурса будет в моих очерках, как и на деле было, постепенно улучшаться, - только позвольте описать так, как было, не прибавляя, не убавляя. Всякое дело строится не сразу, а должно пройти многие фазы развития. Еще очерков восемь, и бурса, даст бог, выяснится окончательно. Если придется ограничиться только этими двумя очерками - "Зимний вечер в бурсе" и "Бурсацкие типы", - то будет очень жаль, потому что читатель тогда не получит полного понятия о том, что такое бурса, и потому относительно составит о ней ложное представление. 1862 ЖЕНИХИ БУРСЫ. ОЧЕРК ТРЕТИЙ Наконец Аксютка доигрался с Лобовым до скверной шутки. Заглянула бурса в столовую, "щей негодных похлебала и опять в свой класс идет". Один лишь Аксютка щелкает зубами. Как бы то ни было, все более или менее подкрепились; один лишь Аксютка щелкает зубами от голода, или, по туземному выражению, у него _по брюху девятый вал ходит, в брюхе зорю бьют_. Положение Аксютки никогда не было так беспомощно, как теперь, и в моральном и в животном отношении. Он, потешаясь над Лобовым, по обыкновению своему, лишь только попал в Камчатку, как опять стал появляться в _нотате с пяткАми_, то есть самыми лучшими баллами. Это только сбесило учителя: "Ты, животное, - сказал ему Лобов, - потешаешься надо мною: когда тебя порют, у тебя в нотате нули; когда шлют в Камчатку - пятки? Знаю я тебя: ты добиваешься того, чтобы опять перейти на первую парту, чтобы потом снова бесить меня нулями? Врешь же! Не бывать тебе на первой парте, и пока у тебя снова не будут нули, до тех пор не ходи в столовую". Аксютка клялся и божился, что он раскаялся и теперь будет учиться постоянно. Лобов ничего слышать не хотел. "Не надо твоего ученья, - сказал он, - сиди в Камчатке". Аксюткино самолюбие было сильно задето, и, раздувая ноздри, он думал: "посмотрим, чья возьмет!". И в нотате его были отличные баллы; но Лобов каждый раз говорил ему: "и сегодня не жри!". В продолжение трех дней Аксютка кое-как перебивался, выкрадывая там или здесь булку, сайку, ломоть хлеба, толокно, горох и тому подобное. Вчера он забрался в _сбитенную_, где _Ванька рыжий_ продавал сбитень, сайки, булки, пеклеванные хлебы, сухари, крендели, яблоки, репу, патоку, мед и красную икру, а для избранных и _водчонку_, разумеется по двойной цене против откупной; здесь Аксютка успел украсть несколько булок, насадив на палку гвоздь, которым и добывал из-за залавка съедомое, когда Ванька рыжий отходил в другую сторону. Но сегодня была среда, а сбитенная наполнялась битком только по понедельникам и вторникам, пока у бурсачков держались деньжонки, принесенные из дому; а при безлюдстве в сбитенной опасно было рисковать на воровство в ней. Что было делать? Бурсаки, зная, что у Аксютки девятый вал в брюхе, бережно припрятывали ломти хлеба и зорко следили за ним. Большинство не желало делиться с ним запасным хлебом; впрочем, и делиться было не с чего: утренних и вечерних фриштиков в бурсе не полагалось; за обедом выдавали только по два ломтя хлеба, из которых один съедался в столовой, а другой уносился в кармане в запас. Между тем все училище высыпало на двор. Ученики строили катальную гору. Так как досок взять было неоткуда, то вся гора была сплошь из снегу. Снежные комы величиной в рост человека двигались по огромному двору училища. Около каждого из них, под командою вожака, работало человек по десяти. Комы доставлялись к горе, около которой, как муравьи в муравейнике, кишели ученики. Дня через два по длинному расчищенному раскату, который был немного менее балаганных раскатов Петербурга, полетит бурса вниз головой на санках, салазках, подмороженных дощечках, рогожках, коньках, а то и просто на самородном самокате, то есть на брюхе вверх спиною. Бурсаки представляют веселый и радостный вид: раздается команда выбранного распорядителя, призыв к работе, звонкие басы и тенора, хохот, остроты. Весело. Аксютка щелкает зубами. На левой стороне двора около осьмидесяти человек играют в _килу_ - кожаный, набитый волосом мяч величиной в человеческую голову. Две партии _сходились_ стена на стену; один из учеников _вел килу_, медленно подвигая ее ногами, в чем состоял верх искусства в игре, потому что от сильного удара мяч мог перейти в противоположную сторону, в лагерь неприятеля, где и завладели бы им. Запрещалось _бить с носка_ - при этом можно было нанести удар в ногу противника. Запрещалось _бить с закилька_, то есть, забежав в лагерь неприятеля и выждав, когда перейдет на его сторону мяч, прогонять его _до города_ - назначенной черты. Нарушающему правила игры _мылили шею_. - Кила! - закричали ученики; это означало, что _город взят_. Победители в восторге и с гордостью возвращались на свое место. Им весело. Аксютка же щелкает зубами. В углу двора, около сбитенной и хлебной пекарни, несколько человек прокапывали в огромной куче снега норы и проползали через те норы на своем брюхе. В другом углу двора играли в крепость, стараясь выбить друг друга из занятой на куче снега позиции, причем вместо картечи употреблялись в дело снежки. Гришкец и Васенда повалили Сашкеца на снег, зарыли его с руками и ногами в кучу снега, так что торчит одна лишь голова Сашкеца, - он беззащитен, и творят ему _смазь вселенскую_. Гришкец и Васенда хохочут, да и Сашкец хохочет, - это была шутка полюбовная. Всем весело. Аксютка щелкает зубами. На двор училища вошли две женщины - одна старуха, другая лет тридцати с лишком. Спросивши где живет _ишпехтор_, то есть инспектор, они направились к двухэтажному зданию, крыша которого заканчивалась шпилем со звездою. Скоро они уже стояли в зале инспектора. Старуха была женщина дряхлая, лицо в трещинах, до того обожженное летним солнцем, что и зимою не сходил с него загар; маленькие глазки ее бегали, как две перепуганных мыши, и тоскливое их выражение возбуждало жалость. Эта сгорбившаяся дама имела на седой, в висках плешивой голове шерстяной платок, на плечах поношенную шубейку, на ногах мужские сапоги. Другая женщина была лет тридцати двух, высокого роста, рябая, с длинными мозолистыми руками; она смотрела исподлобья с тем беспристрастьем, с которым смотрят люди на что-либо неизбежное в их жизни и с чем они примирились. Одета она в новую заячью шубку, в новый платок, и на ногах ее не сапоги, а башмаки козловые. Они прождали инспектора около получаса. Наконец инспектор вышел, но, очевидно, в дурном расположении духа. - Что вам надо? - сказал он грубо. Обе женщины повалились в ноги. Старая заплакала и тем напевом, каким голосят у нас по покойникам, стала приговаривать: - Батюшка, отец родной... Ох, кормилец, наше горе большое... лишились последнего хлебушка... батюшка, не погневайся!.. Старуха стукнула в пол головою. Такое раболепие смягчило несколько инспектора; но дурное расположение его духа не миновалось окончательно. - Говори, зачем пришли... Старуха от грозного голоса начальника трепетала, терялась и понесла дичь: - Помер голубчик наш... пришибло сердечного... испил кваску, сначала таково легко... Инспектор вышел из себя: - Чтобы черт вас побрал, паскудные бабы! - крикнул он, топнув ногою... Обе женщины замерли... - Сейчас на ноги и говори толком, а не то метлой выгнать велю!.. Шлюхи!.. и поспать не дадут... - Батюшка!.. - начала было опять старуха... - Иван! - закричал инспектор. - Гони их в шею!.. Обе женщины вскочили на ноги. Старушка бросилась из приемного зала в переднюю. Все это со стороны казалось очень странным, особенно последний маневр старой женщины; теперь должно было, по-видимому, ожидать, что инспектор окончательно выйдет из себя, но, напротив, взгляд его прояснился, и он стал спокойно ходить вдоль комнаты, дожидаясь терпеливо старухи. Та скоро вернулась, в одной руке с кульком, в другой - с узлом. То и другое она положила к ногам начальника... - Что это? - спросил он. - Не побрезгуй, батюшка, деревенским гостинцем, и... - Покажи, что тут? Старуха, торопливо развязывая кулек, вынимала из него сахар, чай, бутылку рому, сушеные грибы и яблоки, а в узле оказалось десятка четыре аршин холста... Инспектор не без удовольствия, но и не без достоинства сказал: - Хорошо, спасибо... В чем же твое дело? - Это вот дочка моя, - говорила старуха, - сиротой осталась... были у преосвященного... закрепил за ней местечко... отцовское... - Ну так что же? - К тебе послал. - _За женихами_? - _За женихами_, батюшка, - и старуха опять чебурах в ноги. - Хорошо, хорошо. - Да не озорников каких, батюшка! - Старуха при этом вытянула свою руку, разжала кулак, и на ладони ее очутился серебряный рубль. Инспектор взял старухин рубль и положил его себе в карман с полным спокойствием, точно так, как авдитор берет с подавдиторного взятку. - У меня двое есть, а может быть, найдутся и еще охотники. После того инспектор расспросил, где место, какие обязательства, доходы, состав причта, спросил адрес старухи и обещал отпустить учеников на другой день на смотрины невесты. Старуха и невеста, поблагодарив инспектора, отправились восвояси. Они остановились на дворе и посмотрели на пестреющую и кишащую толпу учеников. "Кого-то из них бог пошлет кормильцем?" - подумала старуха. "С кем-то из них под венец идти?" - подумала невеста. Эта невеста была _закрепленная невеста_, вступавшая в брак единственно для того, чтобы не умереть с голоду. У нас на Руси не редкость, что брак устраивается потому, что жених получит повышение по службе и приданое, а невеста пристроится, получит имя жениха и чин его. Но все это делается более или менее в приличных формах, так или иначе маскируется. И потому не поражает сильно своим безобразием и извращением честных целей брака. Случаев таких везде немало. Но нигде святость брака так не попирается, как в сфере бурсацких типов. Здесь нарушение брака, извращение его узаконено и освещено обычаем. Бурсак, сеченный, быть может, раз четыреста, унижаемый и уродуемый нравственно, умственно и физически часто в продолжение четырнадцати лет, наконец после такой педагогической дрессировки заслуживший диплом, дающий, по-видимому, ему право получить место в приходе, - не иначе может достигнуть этого, как обязавшись взять _такую-то_, по назначению от _начальства, казенную, закрепленную_ девицу. Выходит что-то вроде того, когда, бывало, _помещики женили_ своих крестьян, а не то чтобы крестьяне _сами женились_. Когда умирает то или другое лицо духовное и у него остается семейство, - куда ему деться? Хоть с голоду умирай!.. Дом (если он церковный), земля, сады, луга, родное пепелище - все должно перейти преемнику. Русские священники, диаконы, причетники - представители православного пролетариата... У них нет собственности... До поступления на место всякий поп наш гладен и хладен, при поступлении приход его кормит; умирает он всегда с тяжелой мыслью, что его сыновья и дочери пойдут по миру. Вот это-то пролетариатство духовенства, безземельность, необеспеченность извратили всю его жизнь. Чтобы не дать умереть с голоду осиротевшим семействам духовных лиц, решились пожертвовать одним из высочайших учреждений человеческих - браком. Места _закрепляют_, - техническое, заметьте, чуть не официальное выражение. По смерти главы семейства место его остается за тем, кто согласится взять замуж его дочь либо родственницу. Кандидатам на места объявляется об открывшейся вакансии, со взятием _такой-то_. Начинается хождение женихов в дом невесты. Большею частию это делается на скорую руку, всегда назначается срок для выбора невесты, вследствие чего _посягающие_ не имеют времени узнать один другого. И бывали такие случаи, что невеста, находясь за двести верст, не успевала ко времени приехать в главный епархиальный город; претендент на поповское место не имел средств и времени съездить к невесте; тогда обе стороны списывались; давалось заочное согласие, и, получивши уже указ о поступлении на место, жених ехал к невесте; при таких порядках нередко выходили скандальные столкновения - невеста попадалась старая, рябая, сварливая девчина, и жених еще до свадьбы порывался побить ее. Но когда невеста приезжала в город, так и тогда умели обделывать дела и спускали залежалый и бракованный товар с удивительною ловкостию: щеки невесты штукатурились, смотрины назначались вечером, при слабом освещении, - и рябое выходило гладким, старое молодым... Бывало и то, что до самого венца роль невесты брала на себя ее родственница, молодая и недурная собою женщина, иногда замужняя, и уже только в церкви по левую руку жених видел какого-нибудь монстра вроде тех древних изображений, которые в старину сначала задымляли и коптили, а потом променивали на лук и яйца. Что было делать? Бурсак, наголодавшись после бурсы вдоволь, стиснув зубы и скрепив сердце, смотрел на свою будущую сожительницу, но... махнув рукою, поступал согласно внушению Ольги, сделанному ею князю Игорю, и, стоя под венцом, думал думу, как бы в первую же ночь изломать бока своей, черт бы ее взял, подруге жизни. Нечего говорить, что при подобном надуванье и фальше брак есть зло и поругание самых дорогих, самых святых прав человечества. Но когда при смотринах и сватовстве товар показывали лицом, и тогда редко-редко брак был счастливым. Если часто бывает, что после долгого знакомства брак неудачен, что сказать о том, когда он устраивался на авось... В светских искусственных браках большею частию оскорбляется и унижается женщина; но в бурсацких - и женщина и мужчина... В светских мужчина говорит: "я сыт и есть у меня имя, иди за меня - ты будешь сыта и получишь имя"; в бурсацких же не то; жених кричит: "есть нечего"; невеста кричит: "с голоду умираю" - и исход один: соединиться обеим сторонам. Все это - порождение проклятого пролетариата в нашем духовенстве. Кого же тут винить? Вот и дьячиха привезла по смерти своего мужа свою задеревенелую дочь и успела закрепить за ней место. Преосвященный послал ее в училище, чтобы из готовящихся к исключению выбрать жениха. В те времена, когда в бурсе свирепствовали Лобов, Батька, Долбежин и тому подобные педагоги, в ней уже нарождался новый тип учителей, как будто более гуманных. К ним принадлежал Павел Федорыч Краснов. Павел Федорыч был из молодых, окончивших курс семинарии студентов. Это был мужчина красивый, с лицом симпатическим, по натуре своей человек добрый, деликатный. Хотелось бы нам отнестись к нему вполне сочувственно, но как это сделать? Он и не думал изгонять розги, а напротив - защищал ее, как необходимый суррогат педагогического дела. Но он, наказывая ученика, не давал никогда более десяти розог. Преподавая арифметику, географию и греческий язык, он не заставлял зубрить слово в слово, а это в бурсе почиталось едва ли не признаком близкого пришествия антихриста и кончины века сего. Он позволял ученикам делать себе вопросы, возражения, требовать объяснений по разным предметам и снисходил до ответов на них, а это уже окончательный либерализм для бурсы. Увлекаясь своим положительно добрым сердцем, он входил иногда в нужды своих учеников. Так, мы упомянули в первом очерке об одном несчастном, который был бы почти съеден чесотными клещами, если бы не Павел Федорыч: он сводил его в баню, вымыл, выпарил, остриг его голову, сжег всю его одежду, дал ему новую и обласкал беднягу. Был случай, что по классам Краснова, за его болезнию, пришлось справлять уроки Лобову. Лобов вознес Карася и _отчехвостил_ его на воздусях. То же самое хотел он сделать с цензором класса, парнем лет под двадцать, но цензор утек от него; тогда Лобов записал его в журнал, и дело все-таки пахло розгой. Узнав о том, как в классе свирепствовал Лобов, Краснов вышел из себя, разорвал в клочья журнал и рассорился с Лобовым. Он был справедлив относительно списков, из которых не делал для учеников тайны, а напротив - вызывал недовольных на диспуты. Раз только случилось, что Краснов избил своего ученика собственноручно и беспощадно; но и то по той причине, что бурсак решился острить во время ответа урока самым площадным образом, а Павел Федорыч был щекотлив на нервы. Словом, Краснов как частное лицо неоспоримо был честный и добрый человек. Но посмотрите, чем он был как учитель бурсы. - Иванов! - говорит он. Иванов поднимается с заднего стола бурсацкой Камчатки, за которою Краснов следил постоянно и зорко, вследствие чего для желающих _почивать на лаврах_, то есть лентяев, он был нестерпимый учитель. Краснов донимал их не столько сеченьем, сколько систематическим преследованием; и вот это-то преследование, основанное на психологической тактике, сильно отзывалось иезуитством. Краснов в нотате видит, что у Иванова стоит сегодня ноль, но все-таки говорит: - Прочитай урок, Иванов. Но Иванов не отвечает ничего. Он думает про себя: "Ведь знает же Краснов, что у меня в нотате ноль... что же спрашивает? - только мучит!". - Ну, что же ты? Иванов молчит... Лучше бы ругали Иванова, тогда не было бы ему стыдно перед товарищами, потому что ругань начальства на вороту бурсака, ей же богу, не виснет; а теперь Иванов поставлен в комическое положение: над его замешательством потешаются свои же, и таким образом главная поддержка против начальства - товарищество - для него не существует в это время. - Ты здоров ли? - спрашивает ласково Павел Федорыч. Сбычившись и выглядывая исподлобья, Иванов говорит: - Здоров. - И ничего с тобой не случилось? - Ничего. - Ничего? - Ничего, - слышится ответ Иванова каким-то псалтырно-панихидным голосом. - Но ты точно расстроен чем-то? От Иванова ни гласа, ни послушания. - Да? Но Иванову точно рот зашили. - Что же ты молчишь?.. Ну, скажи же мне урок. Наконец Иванов собирается с силами. Краснея и пыхтя, он дико вскрикивает: - Я... я... не... зна-аю. - Чего не знаешь? - Я... урока. Павел Федорыч притворяется, что недослышал. - Что ты сказал? - Урока... не знаю! - повторяет Иванов с натугой. - Не слышу; скажи громче. - Не знаю! - приходится еще раз сказать Иванову. Товарищи хохочут. Иванов же думает про себя: "черти бы побрали его!.. привязался, леший!". Учитель между тем прикидывается изумленным, что _даже_ Иванов не приготовил уроков. - Ты не знаешь? Да этого быть не может! Новый хохот. Иванов рад провалиться сквозь землю. - Отчего же ты не знаешь? Опять начинается травля, до тех пор, пока Иванов не начинает лгать. - Голова болела. - Угорел, верно? - Угорел. - А ты, может быть, простудился? - Простудился. - И угорел и простудился?.. Экая, братец ты мой, жалость! Товарищи, видя, что Иванов сбился с толку, помирают со смеху. А мученик думает: "господи ты боже мой, когда же отпорют наконец" и решается покончить дело разом: - Не могу учиться. - Отчего же, друг мой? - Способностей нет. - Но ты пробовал учить вчера? - Пробовал. - О чем же ты учил? Вот тут доходит дело до самой мучительной минуты: хоть убей, не разжать рта, точно губы с пробоем, а на пробое замок. Иванов не обеспокоился не только что выучить урок, но даже узнать, что следовало учить. Павел Федорыч, боясь, что Иванову подскажут товарищи, встал со стула и подошел к нему с вопросом: - Что же ты не говоришь? Иванов замкнулся, и не отомкнуться ему, несчастному. Павел Федорыч кладет на него руку. Иванов переживает мучительную моральную пытку, да и другим камчатникам вчуже становится жутко. - Зачем ты смотришь в парту? Смотри прямо на меня. У Иванова нервная дрожь. Не поднять ему своей головы - тяжела она, точно пивной котел, который только был по плечам богатыря. Между тем Павел Федорыч берет Иванова за подбородок. - Не надо быть застенчивым, мой друг. Мера душевных страданий переполнена. Иванов только т