хотел ни авдиторов, ни цензоров, ни старших. Но при таком положении он не воспользовался кулаками Силыча, чтобы угнетать других: его самого чуть не оглушили навеки, он этого никогда не забывал и с тех пор относился к властям из товарищей и к физической бурсацкой силе отрицательно, притом Силыч и сам не любил взяток и утеснений, потому не стал бы помогать в том и Карасю. Карась в редких случаях прибегал к его помощи; большею частию при нужде он сам дрался, и если бывал при этом поколочен, то обыкновенно либо ругался, либо пускал в противника камнем, книгой, линейкой; если же при схватке с более сильным врагом не случалось под рукой оружия, то он употреблял в дело зубы, когти и ноги, то есть кусался, царапался и лягался. Нередко был Карась бит, бивал и других, но все это было в порядке бурсацких вещей - и только. Поэтому-то покровительство Силыча, при таком направлении его, не навлекло на Карася неприязни товарищей. Многие даже любили его. Испытав на себе горькую участь беззащитного человека в бурсе, он нередко употреблял кулаки Силыча, иногда же свои зубы, когти и ноги в пользу угнетенных. В продолжение последних четырех лет училищной жизни он постоянно был авдитором, часто терпел наказания за преувеличивание баллов - и только раз увлекся взяткой. Постоянный его протест в защиту заколоченных личностей выразился в том обстоятельстве, что он особенно любил дураков. Так, без него совершенно погиб бы _Петры Тетеры_, упоминаемый нами в прошлом очерке. Тетеры, обладающий воловьею силою, по характеру был чистейший теленок. Все его колотили, плевали на него, обирали его. Карась в продолжение полугода защищал его и успел-таки поставить своего Тетеры на ноги, даже до того, что сам однажды получил от него трепку. Карась, не будучи сам дураком, любил глупцов, проводил с ними целые часы, беседовал с ними, играл, делился добром своим, помогал им. В этом, по-видимому, странном явлении выразился тоже своего рода протест против некоторых сторон бурсацкой жизни. Карась был привязан к своему родному дому, но большинство умных бурсаков, к которым он обратился бы со своими интимностями, непременно сделали бы ему смазь, потому что интимности на языке бурсаков носят название _телячьих нежностей_. Ни с кем так не был откровенен Карась, как с дураками, только с ними говорил о родном доме, вспоминал домашнюю жизнь, делил семейные тайны, только с ними был задушевен не по-бурсацки, а по-человечески. Карась, по чувству ложного стыда и боязни насмешек, не только скрывал внутреннюю, самую дорогую для него жизнь, но даже напускал на себя цинизм и сам смеялся над телячьими нежностями, так что это разноречие между внешним выражением и внутренним содержанием составило почти вторую натуру Карася. Но душа требовала отзыва, и Карась окружил себя особого рода дураками. Это род дураков честных, добрых, милых, задушевных. Благодаря бога таких дураков немало на белом свете. Только в семинарии Карась вступил в дружбу с умными людьми. Но неужели, спросят, в бурсе Карась не нашел ни одного человека умного, с которым мог бы поговорить по душе? Как не найти, но на первых порах он не сошелся с ними, а потом так и пошло на долгое время. Но всего оригинальнее относился Карась к бурсацкой науке. Поступив в училище, Карась знал более половины того, что требовала программа его класса. Учиться ему было легко. Только "Начатки", которые приходилось _жарить вдолбяжку_, составляли для него такую же муку, какую испытывал один древний оратор, набивая себе рот каменьями, чтобы усовершиться в искусстве красноречия, но и то ничего: Карась набивал свой рот дресвой тяжело прогрызаемых "Начаток" очень усердно. По другим наукам он шел в первых и не хотелось ему из-за одного предмета лишиться видного места в списке. Над чем товарищи просиживали по целому занятию, он приготовлял в полчаса. Но это самое и повредило впоследствии его бурсацкой карьере. У него было очень много свободного времени, и Карась, учась таким образом два года, привык гулять и ничего не делать. Когда перешел он в следующий класс, от него потребовались более усиленные занятия, и притом занятия бурсацкие, требующие особых туземно-специальных способностей, которые и развили в себе товарищи в продолжение двух лет, пущенных Карасем на ветер. Карасю хотелось и тогда гулять по-старому. _Долбежники_ скоро обогнали его, он спускался все ниже и ниже, и дело дошло до того, что нотата была осквернена нулем карасиным. Стали его сечь. "Что ж, - думал Карась, - посечете да и бросите - самим надоест!" Он неудержимо стремился в Камчатку и, несмотря на розги, достиг своей цели. Здесь лень его развилась до последних пределов. В первый год он по крайней мере носил в класс книги, но на другой бросил и этот, по его мнению, дурной обычай. В сундуке его безобразно были перемешаны между собою клочья порванных вдоль и поперек разных грамматик, арифметик и хрестоматий; писчая бумага шла на беспутное маранье, перья на свистульки и пушки, заряжаемые картофелем, репою и жеваною бумагою, нож перочинный для порчи столов и строганья палок. Вначале Карась приходил к своему авдитору каждое утро, чтобы сообщить ему свой ученый нуль, но потом, для сокращения занятий, он объявлял ему нуль на целую неделю; но наконец ему надоело и это - он однажды сказал авдитору: "_навеки мне нуль_!". Таким образом, Карась очень решительно отрицал и внешние и божественные науки бурсы. Изредка являлось в нем какое-то темное сознание необходимости учиться, он брался за книжку, но книжка валилась из рук. В одно время двоюродный брат Карася, кончивший курс семинарист, стал требовать к себе нотату и следить за его учением; но Карась нашелся и тут: он сделал другую нотату, свою, и этот документ, с отличными отметками против своей фамилии, отсылал к брату, за что и получал от него гостинцы. Сначала он ленился, собственно, потому, что было ему приятно лениться, но после дошло до того, что его "навеки нуль" было возведено в сознательный принцип. Учитель Краснов обратил на него внимание, заставил его сидеть над книгой и в неучебное время, в своей квартире; против системы Краснова не устоял Карась и стал зубрить учебники, но когда его насильно заставили занять второе место в списке, тогда-то и созрел окончательно его бурсацкий "_навеки нуль_!". Он возненавидел вколоченную в него науку, и она поместилась в его голове, как непрошенный гость; значит, в существе дела, он продолжал отрицать ее - разница в том, что прежде он не понимал, что такое отрицал, а теперь, выучив урок, знал, что вот именно этот урок, эти страницы, эти слова ему не нужны. Тогда он стал следить и изучать каждый урок, как злейшего своего врага, который без его воли владел его мозгами, и постепенно, с каждым днем открывал в учебниках множество чепухи и безобразия; это развило в нем анализ и критицизм, и впоследствии, отвечая бойко урок, он в то же время думал про себя: "этакую, святые отцы, я дичь несу". Карась после долгих личных исследований вполне убедился, что бурсацкая наука, изучаемая иначе, может погубить человека и что только при его методе она послужит материалом, поработав над которым, как над уродливым явлением, можно, не заразившись чепухой, развить в себе мыслительные способности, анализ, остроумие и даже опытность житейскую. И не догадывались богомудрые педагоги, что многие хорошие ученики относились к их учебникам, как психиатр относится к печальному явлению сумасшествия. Вот чем и объясняется то странное обстоятельство, каким это образом из бурсы выходят так много дельных и даровитых людей, несмотря на то, что они поглощали учение, ставшее посмешищем всех образованных людей. Как, обыкновенно спрашивают, они не погибли, не ошалели и не оглупели, как сохранились они? Очень просто: в душе их относительно местной науки глубоко укоренился нуль... И да процветает бурсацкое "во веки нуль!". В нем бурсака спасение. Итак, нуль, во веки нуль, во веки веков нуль! Аминь, что значит - истинно, или да будет! Вот вам более или менее подробная характеристика того, что создала из Карася бурса. Отношения его к начальству выразились во всегдашней потупленности, которая была признаком совестливости, рождавшейся от сознания своей ненависти к властям; отношения науки оказались вечным нулем; среди товарищей, исключая последних трех семинарских лет, он не нашел отзыва той стороне своей жизни, которая была всего дороже для него, составляла главный мотив всего его бурсацкого существа, то есть отзыва своей привязанности к дому, - и одни лишь дураки были его задушевными приятелями. Этот-то мотив и был главным двигателем тех похождений и действий Карася, которые мы хотим изложить далее и которые случились на четвертом году его пребывания в бурсе. Воздух первоуездного класса наполняется странными напевами и голосами. - _Братие, не дерите платия, а берите нитки и зашивайте дырки_, - читает кто-то на манер чтения "Апостола". - Не мешай, - говорят ему соседи... - _Марфо, Марфо, что печалишся и молвиши о мнозе_, - продолжает чтец... - Замолчишь ли ты, сволочь? - _Печали и болезни вон полезли_. - Слушай, скотина, перестань... - _Ему же дань - дань, ему же честь - честь, а что и за честь, коли нечего есть_? - Братцы, ударьте его хорошенько! - _И бысть слышен глас с небесе - тп-тпру_! Вдруг чтец замычал - ему сделали очень невкусную смазь. В классе сегодня обиход церковного пения, и чтец был наказан за то, что мешал другим петь. - Я, - говорит _Лапша Голопузу_ (оба отличные знатоки обихода), - _шарарахну по нотам_. - А я, - отвечает тот, - _дергану по тексту_. - Валяй! - Лупи! - _Ми-ре-ми-фа-соль-фа-ми-ре_, - запевает Лапша. - _Все-е-ми-и-и-рну-у-ю_, - аккомпанирует Голопуз каждым слогом в каждую ноту Лапши. Шарарахнуть по нотам, когда другой певец в то же время дерганет по тексту, и при этом не сбиться - составляло венец церковно-обиходного пения. К певцам подходит четырнадцатилетний Карась. Лицо его озабочено; он, по всему видно, ожидает учителя с тоской и страхом. - Братцы, - начал он... - Поди прочь, не мешай, - ответил Голопуз. Но Лапша был добрее. - Чего тебе? - спросил он... - Не знаю, как "_Господи, воззвах_" на седьмой глас. Покажи, Лапша. - Слушай! - и Лапша запел: - "_Палася, перепалася, давно с милым не видалася_". Так же поется и на глас. Ну-ко, попробуй. - _Господи, воззвах к тебе, услыши мя, услыши мя, господи_, - запел Карась. - Напев тот, только разнишь сильно... - А как на пятый глас? В ответ Карасю Лапша запел: - _Кто бы нам поднес, мы бы випили_. - А на четвертый? - Слушай: "_Шел баран: бя, бя, бя_". Пой! Карась на новый напев затянул: "Господи, воззвах". Отправляясь на заднюю парту Камчатки, он все твердил: "палася, перепалася", "кто бы нам поднес" и "шел баран". В обиходе церковного пения употребляется 8 гласов, или напевов, на текст "Господи, воззвах"; слова одни и те же, а напевы разные. Это сильно затрудняло бурсаков. Вот аборигены еще бурсы и придумали разные присловья, по образцу которых нетрудно было припомнить, как поется тот или другой глас... Но Карась не был одарен музыкальным ухом, за что давным-давно его выгнали из семинарского хора. Через несколько минут он перепутал напевы. Посмотрел Карась на Лапшу и Голопуза, думая, не пойти ли опять к ним, но, махнув рукою, оставил это намерение. "Все равно не пойму", - заключил он и печально опустил на ладони голову. Горек пришелся ему обиход церковного пения. Странное явление этот обиход. В церковной практике он никогда почти не употребляется. В состав его входят разные духовные песни. Музыка их сильна замогильным какофонием: она до того тягуча, что на один слог текста иногда приходится до семидесяти и более голосовых такт - все нижними, заунывными, душу тянущими, тошнящими нотами. И какая филармоническая голова ввела в бурсу и узаконила в ней это обиходно-церковно-мусикийское безобразие? Обиход был обязателен _для всех_, но не все имели голос или верное ухо, - были картавые, гугнивые, заики, имевшие зуб с присвистом - что было делать таким? - ничего: свищи соловьем и воспевай господу славу! Во всем блеске обиходное козлогласование являлось тогда, когда учитель назначал общее пение, хором всего класса, когда "поющими и взывающими" были голосистые и безголосые, даровитые и бездарные: в то время в воздухе совершался террор музыкальный и петый _богородичен_ представлялся партитурой из какой-то дикой византийской оперы, партитурой, о которой хочется сказать, что это отрывок из оперы "Заткни крепче уши". Удивляемся только, как не заклепаны уши бурсаков так называемым _столповым_ пением? Но, характеризуя обиходные композиции, мы должны сказать, что с них тошнило и само начальство, которое, кроме того, понимало, что не все же могли быть певцами, и потому на обиход не обращало внимания, незнание его не служило препятствием для перехода из класса в класс, даже и нотаты не существовало по этому предмету, потому что уроки прекращались иногда на целый год. Но направление бурсацкого образования зависит от главного епархиального начальника, со вкусами которого сообразуются училищные власти, а в то время, которое нами взято, старшим начальником был любитель всевозможной _столповщины_, и вот бурса наполнилась обиходным воем. Одно к одному, и учителем обихода поступил некто Всеволод Васильевич Разумников. Он один преподавал обиход в нескольких классах. Разумников обладал хорошим баритоном, отлично знал ноту и порядочно играл на скрипке. О Разумникове мы должны сказать несколько слов, потому что он был одним из лучших педагогов бурсы. Мы упоминали о нем в первом очерке как о честном экономе училища. Он учредил должность _комиссара_, выбранного из старших учеников, обязанностью которого было наблюдать за количеством и качеством пищи. Прежде служителя, в заведывании которых находились жизненные продукты, имея каждый по нескольку родственников, содержали их на счет бурсацкого питания; но лишь только комиссар вступил в свои права, он тотчас уличил повара в краже тридцати фунтов мяса и двух мешков гречневой крупы, за что повар был изгнан из училища. По крайней мере третья часть продуктов, прежде похищаемая служителями, была возвращена ученикам. Кроме того, Разумников никого и никогда не наказывал лишением обеда и ужина, как будто боялся подозрения, что он из экономических (*4) расчетов заставляет голодать провинившихся. Он всегда стоял против педагогического изречения: satur venter non studet libenter [сытое брюхо к ученью глухо (лат.)]. Ученики за это любили его. Он, кроме того, преподавал "закон божий" и "священную историю". И здесь он шел далее своих сотрудников. Он запретил носить в класс учебники и отвечать по ним. Рассказав ясно и толково урок, он тут же в классе заставлял повторять его со своих слов. Когда ученик не мог ответить, он заставлял другого растолковывать незнающему; если и этот оказывался плох, он поднимал третьего, четвертого и т.д. Урок учился сразу всеми учениками и оживлялся спорами. Но и после этого многие плоховато знали урок, особенно слабые, а Разумников хотел, чтобы у него все без исключения учились хорошо. Для достижения такой цели он постановил: "_авдиторы отвечают за незнание своих подавдиторных_". Авдиторы выбирались из лучших учеников, успевали хорошо выслушать урок вовремя, и потому они были обязаны учить своих подавдиторных в приготовительные занятные часы. Для устранения случаев, когда ученик, по интриге с авдитором, являлся в класс с нулем, ссылаясь на то, что авдитор не хотел ему помочь, требовалось на то подтверждение со стороны товарищества, иначе незнающий подвергался сугубому наказанию, а авдитор был прав. Такие приемы для бурсы были слишком прогрессивны. Лентяи были уничтожены Разумниковым. Но главное достоинство его нововведений состояло в том, что с ним сама собою падала власть авдиторов и второкурсных, они из притеснителей должны были превратиться в помощников своих подчиненных, из начальников в их братьев. Таким образом Разумников положил начало к уничтожению подлой власти товарища над товарищем. Он не уничтожил наказаний и даже был очень строг, но все-таки явление такого учителя в бурсе было редкостью, тем более что в описываемое нами время и в других учебных заведениях, а не только в бурсе, царила дремучая ерунда и свинство. Одно лишь лежит на совести Разумникова - это обиход. Положим, что косноязычных и безголосых он оставил в покое, но держался вредного убеждения, что всякий имеющий какой-нибудь голос при старании непременно постигнет нотное искусство. Горше всех пришлось от него Карасю, тем более что у Разумникова была система наказаний особого рода: он наблюдал, на кого какое наказание действует сильнее. Он понял, что для Карася всего хуже неувольнение в родительский дом. Несмотря на то, что Карась доказывал учителю свою бездарность изгнанием его из певческого хора, он ничего слушать не хотел. Вошел учитель обихода в класс и вместе с учениками пропел звучным голосом "Царю небесный", после чего прямо обратился к Карасю: - Пропой на седьмой глас... Уши режет Карась. Учитель говорит Лапше: - Покажи ему. Лапша заливается... - Повтори, - говорят Карасю. Уши режет Карась... - И нынешний праздник не ходи в город... - Всеволод Васильевич, я уже три недели не был дома... - И четвертую не ходи... - Простите... - А я вот что тебе скажу, - отвечал твердым безапелляционным голосом учитель, - если ты не выучишься петь, я тебя на всю пасху не отпущу... Учитель отошел от него. Карась побледнел и затрясся всем телом. Несчастный Карась. Замечательно широкая глотка, которою он был награжден от природы, служила вечным источником его несчастий. Еще дома ему досталось, когда он закричал на поповну, дразнившую его, так яростно, что его голос был слышен за рекой. В бурсе его нарекли Карасем в тот момент, когда он, по приказу регента, пустил нотку, которая надорвала животы слушателям. Впоследствии, в семинарии, голос его развился до необъятного горлобасия, его выбрали опять в хор, и регент, по прозванию _Капелла_ (он же _Редакция, Конституция_ и _Мелочная лавочка_), употреблял его как стенобитную машину, как хоровой таран: подойдет крепкая нота, мигнет регент - и рявкнет Карась, а при тихих нотах ему велят молчать, - это оскорбляло Карася. Однажды Карась упражнял свой голос в комнате по соседству с семинарским экономом, он едва не оглушил его громовыми нотами, за что эконом, схватив Карася за шиворот, потащил к ректору и только по доброте своей помиловал его. Инспектор ненавидел его, говоря, что человек обладающий рыканием льва, должен иметь характер зверский: должно быть, судил по себе, ибо, обладая семипушечным басом, несравненно сильнейшим карасиного, по натуре был настоящий зверь, за что и получил прозвище не рыбье, как Карась, а звериное, ибо имя его - _Медведь_. Даже по окончании курса Карась, хвативши однажды чарочку-другую и вышедши на улицу, пустил такую руладу, что городовой должен был внушить, что подобные рулады суть не что иное, как нарушение общественной тишины и порядка. Одно из сильных несчастий, причиною которых был голос, посетило его теперь. "С таким альтом, - думал Разумников, - невозможно не научиться петь". Неувольнение на пасху для Карася было глубоким несчастием, которое подвигло его на многие скандальные похождения... Он от слов Разумникова тихо плакал. Кому горе, а кому радость. День поступления Разумникова в училище был днем торжества и счастия некоего Лапши... Лапша был чудак, парень шальной и благой. Широкоскулое, серого цвета лицо, голова, почти вросшая в плечи, выдавшаяся вперед неестественно грудь и остальная часть туловища, помещенная на коротких ногах, - делали фигуру его в высшей степени странною, попеременно то жалкою, то уморительною. Лицо его освещалось каким-то неразгаданным, постоянно меняющимся внутренним светом: оно сериозно, даже угрюмо, но вдруг Лапша без всякой причины покраснеет, а потом раскатится смехом, и все это совершается в нем быстро и неуловимо. Он при всем этом не был дураком. В лице его вы видите образчик бурсацкой застенчивости, которая особенно развилась от его несчастного безобразия. Не будь этой застенчивости, он, быть может, и не сидел бы в Камчатке... Таков был Лапша. Но он делался совершенно иным человеком, когда пел что-нибудь: значит, талант. Голосок он имел довольно приятный и владел тонко развитым слухом. Всегдашней, самой задушевной мечтой его было иметь свою скрипку и выучиться играть на ней, но мечта так и осталась мечтой: теперь он где-то пастухом монастырских коров и, говорят, отлично играет на рожке... Подходит к Лапше Карась. - Что тебе? - говорит Лапша, ежась, двигая плечами и выпячивая свое странное лицо. - Поучи меня обиходу. Лапшу медом не корми, а только дай в руки обиход. - Пойдем. Сначала надо ноты выучить. Отправились они в Камчатку и затянули - ут, ре, ми, фа и т.д. - Не так: надо тоном выше! Карась усиливается тоном выше. - Чересчур высоко - теперь ниже надо. Карась на новый манер. Долго они упражнялись в церковногласии. Спотели оба. Но вот Лапша съежился, перегнулся, вытянулся, сделал сначала тоскливую рожу, а потом вдруг поднес к носу Карася кукиш... - Это что? - Кукиш! Лапша после этого захохотал. - Да что с тобой? - Не буду учить... - Голубчик... Лапша... - Не поймешь ничего... Лапша убежал... Остервенение напало на Карася. Он грыз свои ногти и, мигая глазами, усиливался удержать злую соленую слезу, которая ползла на щеку. - Когда так, к черту все! Он ударил об пол обиходом... - Проклятое училище! - проговорил он... Карась начал вести себя неприлично. Если бы не проклятое наказание, Карась от среды до воскресенья провел бы время, мирно почивая на лаврах, но теперь он был раздражен, и жизнь его пошла ломаным путем. Подходит к нему один из его любимых дураков, бедная Катька. - Нет ли у тебя хлебца? - Этого не хочешь ли? Карась предлагает голодному Катьке туго натянутую фигу. Катька отходит от него печально... Карась идет развлечься на училищный двор. - Карасики, пучеглазики! - говорит ему _Тальянец_, второкурсный мужлан старшего класса, ученик с вывороченными ногами. - Кривы ножки, кочерыжки! - отвечает Карась... Тальянец начинает его преследовать. - На кривых ногах пять верст дальше! - отвечает Карась, пускает в него комом грязи и удаляется опять в класс. Подходит к нему другой дурак, _Зябуня_. - Карасик, - говорит он ласково. - Ты что, животное безмозглое? - Карасик... - Поди прочь, пустая башка! Пустая башка тоже отходит от него печально... Карась стал несговорчив и несправедлив. Он чувствует это, и его начинает мучить совесть... - Черт знает, какая тоска, - объясняет он приступы совести... Идет Карась ко второуездному классу, берется за ручку двери и начинает стучать ею: ученики низших классов, не имевшие права входить в высший, так вызывали второуездных. Выходит ученик. - Кого тебе? - Тавлю. - Сейчас. Вышел Тавля. - Чего тебе? - Дай в долг. - Сколько? - Пять копеек. - В воскресенье семь. - Нет уж, после воскресенья, в другое. Я не уволен. Откуда ж мне взять? - Тогда десять. Карась задумался на минуту. - Давай, - сказал он, махнув рукою... Тавля отсчитал ему пять копеек... Карась отправился в сбитенную, съел там на три копейки сухарей, а на две выпил сбитню. И угощение не успокоило его. Оно напомнило ему только домашний чай и кофе. Затосковал Карась. - Боже мой, - проговорил он, - неужели не отпустят меня на пасху? Пойду попрошу еще Лапшу: не поучит ли? А нет! черт с ними!.. не выучиться мне!.. После того Карась из пустяков каких-то полез в драку, и хотя пустил в дело зубы, когти и ноги, как обыкновенно, однако его все-таки поколотили. Для Карася не было наказания тяжелее, как неотпуск домой. И вот еще порядочный бурсацкий учитель Разумников не понимал же, что такое наказание гнусно, незаконно и вредно. Не понимают педагоги и понимать не хотят, что они, когда запрещают человеку, в виде наказания, переступать порог отцовского дома, то этим самым вгоняют его в скуку, тоску и апатию, подвергают на скандалы разного рода, поселяют к уроку или нравственному правилу, за которые штрафуют и шельмуют, полное отвращение, лицемерное исполнение и страсть к запрещенному поступку. Неужли такие плоды в видах здравой педагогики? Кроме того, чем виноваты отец и мать, когда они во время праздника, по приговору педагогов, не видят в своей семье сына, часто любимого, часто единственного сына? за что братья и сестры лишаются свидания со своим братом? за что их-то наказывают педагоги? Воскресный день во многих семействах один только и есть свободный день в неделе - к чему же он туманится печалью по сыне или брате? Портить чужой праздник никто не имеет права, это дело нечестное, дело несправедливое. И неужели отец и мать, если они любят своего сына, меньшее могут иметь на него влияние, нежели черствый педагог? Многие педагоги скажут на это: "да". Был же, например, болван, которого мы называли Медведем, семинарский инспектор, который привязанность к родному дому ставил ученику в преступление на том основании, что желающий быть дома не желает быть в школе, значит, ненавидит науку и нравственность, проводимые в ней. Диво, что такие черные педагоги, как лишенные деторождения, не наказывали детей за любовь к родителям! Но таких педагогов скорее прошибешь колом, нежели добрым словом. Бог с ними. Лучше посмотрим, что сталось с Карасем, когда он страдал от мысли, что его не отпустят домой на целую пасху. Учителем арифметики того класса, где был Карась, был некто Павел Алексеевич Ливанов; собственно говоря, не один Ливанов, а два или, если угодно, один, но в двух _естествах_ - Ливанов пьяный и Ливанов трезвый. Третья _перемена_, которая была после обеда, назначалась для арифметики... Стоят при входе в класс _караульные_, ожидающие Ливанова. Ливанов входит в ворота училища... - Каков? - спрашивает один караульный... - Руками махает, значит, того... - Это еще ничего не значит... - Да ты не видишь, что он у привратника просит понюхать табаку? - Именно так... Значит, пишет по восемнадцатому псалму. Караульные бегут в класс и с восторгом возвещают: - Братцы, Ливанов в пьяном естестве... Класс оживляется, книги прячутся в парты. Хохот и шум. Один из великовозрастных, _Пушка_, надевает на себя шубу овчиной вверх... Он становится у дверей, чрез которые должен проходить Ливанов... Входит Ливанов. На него бросается Пушка... - Господи, твоя воля, - говорит Ливанов, отступая назад и крестясь... Пушка кубарем катится под парту. - Мы разберем это, - говорит Ливанов и идет к столику. В классе шум... - Господа, - начинает Ливанов нетвердым голосом... - Мы не господа, вовсе не господа, - кричат ему в ответ... Ливанов подумал несколько времени и, собравшись с мыслями, начинает иначе: - Братцы... - Мы не братцы! Ливанов приходит в удивление... - Что? - спрашивает он строго... - Мы не господа и не братцы... - Так... это так... Я подумаю... - Скорее думайте... - Ученики, - говорит Ливанов... - Мы не ученики... - Что? как не ученики? кто же вы? а! знаю кто. - Кто, Павел Алексеевич, кто? - Кто? А вот кто: вы - свинтусы!.. Эта сцена сопровождается постоянным смехом бурсаков. Ливанов начинает хмелеть все больше и больше... - Милые дети, - начинает Ливанов... - Ха-ха-ха! - раздается в классе... - Милые дети, - продолжает Ливанов, - я... я женюсь... да... у меня есть невеста... - Кто, кто такая?.. - Ах вы, поросята!.. Ишь чего захотели: скажи им кто? Эва, не хотите ли чего? Ливанов показывает им фигу... - Сам съешь! - Нет, вы съешьте! - отвечал он сердито. На нескольких партах показали ему довольно ядреные фиги. Увлекшись их примером, один за другим, ученики показывали своему педагогу фиги. Более ста бурсацких фиг было направлено на него... - Черти!.. цыц!.. руки по швам!.. слушаться начальства!.. - Ребята, _нос_ ему! - скомандовал _Бодяга_ и, подставив к своему носу большой палец одной руки, зацепив за мизинец этой руки большой палец другой, он показал эту штуку своему учителю... Примеру Бодяги последовали его товарищи... Учителя это сначала поразило, потом привело в раздумье, а наконец он печально поник головою. Долго он сидел, так долго, что ученики бросили показывать ему фиги и выставлять носы... - Друзья, - заговорил учитель, очнувшись... Господа, братцы, ученики, свинтусы, милые дети, поросята, черти и друзья захохотали... - Послушайте же меня, добрые люди, - говорил Ливанов, совсем хмелея... Лицо его покрылось пьяной печалью. Глаза стали влажны... - Слушайте, слушайте!.. тише!.. - заговорили ученики. В классе стихло... - Я, братцы, несчастлив... Я женюсь... нет, не то: у меня есть невеста... опять не то: мне отказали... Мне не отказали... Нет, отказали... О черти!.. о псы!.. Не смеяться же! Ученики, разумеется, хохотали. Пьяная слеза оросила пьяное лицо Ливанова... Он заплакал... - Голубчики, - начал он, за меня никто не пойдет замуж, никто не пойдет... Рыдать начал Ливанов. - У меня рожа скверная, - говорил он, - пакостная рожа. Этакие рожи на улицу выбрасывают. Плюньте на меня, братцы: я гадок, братцы... - Гадок, гадок, гадок, - подхватили бурсаки... - Да, - отвечал их учитель, - да, да, да... Плюньте на меня... плюньте мне в рожу. Ученики начинают плевать по направлению к нему. - Так и надо... Спасибо, братцы, - говорит Ливанов, а сам рыдает... У Ливанова была не рожа, а лицо, и притом довольно красивое, ему и не думала отказывать невеста, к которой он начал было свататься, напротив - он сам отказался от нее. Спьяна Ливанов напустил на себя небывалое с ним горе. Со стороны посмотреть на него, так стало бы жалко, но для бурсаков он был _начальник_, и они не опустили случая потравить его. - Братцы, - продолжал он, - я отхожу ко господу моему и к богу моему... Я вселюсь... - Смазь ему, ребята! - крикнул Пушка. - Что такое? - спросил Ливанов... - Смазь... - Что _суть_ смазь? - А вот я сейчас покажу тебе, - отвечал Пушка, вставая с места... - Не надо!.. сам знаю... Сиди, скотина... Убью!.. Ах вы, канальи!.. над учителем смеяться!.. а?.. - говорил Ливанов, приходя в себя... - Да я вас передеру всех... Розог!.. - крикнул он, совсем оправившись... В классе стихло... - Розог! - Сейчас принесу, - отвечал секундатор. - Живо!.. Я вам дам, мерзавцы!.. Хмель точно прошел в Ливанове. "Что за черт, - думали бурсаки, - неужели в другое естество перешел?" Но это была минутная реакция опьяненного состояния, после которого с большею силою продолжает действовать водка, и когда вернулся в класс секундатор, то он увидел Ливанова совершенно ошалевшим. Ливанов, стиснув зубы и поставив на стол кулак, смотрел на учеников безумными глазами... - Розог, - сказал он однако, не забывая своего желания... - Что Павел Алексеич? - отвечал секундатор, смекнув, как надо вести себя... - Розог... - Все люди происходят от Адама... - говорил ему секундатор... - Так, - отвечал Ливанов, опять забываясь, - а роз... - Добро зело, то есть чисто, прекрасно и безвредно... - Не понимаю, - говорил Ливанов, уставясь на секундатора. - Я родился в пятьдесят одиннадцатом году, не доходя, минувши Казанский собор... - Ей-богу, не понимаю, - говорил Ливанов убедительно... - Как же не понять-то? Ведь это написано у пророка Иеремии... - Где? - Под девятой сваей... - Опять не понимаю... - Очень просто: оттого-то и выходит, что числитель, будучи помножен на знаменатель, производит смертный грех... - Ты говоришь: грех? - Смертный грех... - Ничего не понимаю... - Всякое дыхание да хвалит... - Что хвалит?.. скотина!.. винительного падежа нет в твоей речи!.. черт ты этакой!.. По какому вопросу познается винительный падеж? - По вопросу "кого, что?". - Так кого же хвалит? что хвалит? черт ты этакой, отвечай! - Черта хвалит. Ливанов посмотрел на него злобно... - Ты это сериозно говоришь? - спросил он. - Вот тебе крест. Ученик перекрестился. - Ты мне сказал "тебе"? - Я, тебе, мне, мною, обо всех... - Уйди!.. убью! - отвечал, озлившись, Ливанов, - прошу тебя, уйди!.. Я в пьяном виде не ручаюсь за себя... - Он ушел, - говорит ученик... - Он?. Что мне за дело до него?.. ты-то уйди!.. Черт же с тобой, скотина, - говорит опьяневший педагог, стуча по столу кулаком... - Не хочешь уйти? Так я же уйду... Я пьян... Я уйду... Учитель после этих слов неожиданно встает со стула и направляется к двери. Его провожают хохотом, криком, визгом и лаем... - Это все пустяки, - говорит он, - в жизни все пустяки, - и выходит на лестницу... Лишь только он ступил на первую ступеньку, как тот же секундатор, следивший за ним, схватил его за ногу. Пьяный педагог полетел с лестницы вниз головою. Счастье его, что он не переломал себе ребер... - Оступился, черт возьми, - говорил перепачканный учитель, вставая на площадке, у которой кончалась лестница... Подле него уже очутился секундатор, дернувший его за ногу... - Вы, кажется, замарались? - спрашивает он. - Позвольте, я вас почищу. - Не надо, друг мой, вовсе не надо... Все пустяки... Учитель наконец ушел домой. Вот каков был Павел Алексеевич Ливанов в пьяном естестве. Описанная нами сцена была в четверг. В субботу Ливанов явился в трезвом естестве. Ученики держали себя, как и Ливанов, иначе - прилично, разумеется прилично по-бурсацки. С Ливановым, когда естество его переменялось, из пьяного переходило в трезвое, шутить было опасно. Вообще Ливанов был не дурной человек, хотя как учитель не выдавался из среды своих товарищей; но по крайней мере он не запарывал своих учеников до отшибления затылка... Лобов, Долбежин и Батька были представителями террора педагогического, Краснов и Разумников - представителями прогрессивного бурсацизма, а Ливанов был какая-то помесь тех и других: иногда строг до лобнических размеров, иногда добр бестолково. Во всяком случае, не любили шутить с Ливановым, когда он был в трезвом естестве... Карась не выходил на сцену, когда был пьян Ливанов, но сегодня, когда шутки с Ливановым были опасны, он решился на скандалы... Хотя Карась сидел в Камчатке и заявил своему авдитору "нуль навеки", но он был все-таки довольно любознательная рыба. Вышел такой случай. Однажды от нечего делать Карась рвал арифметику Куминского; он в этом занятии прошел уже до деления. Тут его злодеяния вдруг прекратились. "Деление? - подумал он. - А ведь я знаю деление... А дальше что?.. Именованные числа... Это что за штука?.. Сначала узнаю, а потом раздеру..." Остановившись на такой мысли, он стал читать Куминского и без посторонних пособий понял именованные числа. "Дальше дроби - это что такое?" - сказал он. Понял он и дроби... Все это было пройдено им в три приема. Значит, когда захочет человек учиться, то можно обойтись и без розги. "Дальше что? десятичные дроби... Не хочу читать... Довольно". После этого он Куминского обратил в клочья. Задано было о "приведении дробей к одинаковому знаменателю", и хотя у Карася стоял в нотате нуль, однако он знал урок, приготовив его без всякого поощрения и принуждения гораздо ранее, чем требовалось... Учитель вызвал к доске _Секиру_. Секира, несмотря на то, что был авдитор, путался... - Дурак, - сказал ему Ливанов... - Дурак и есть, - подтвердил Карась из Камчатки... - Кто это говорит? - рассердившись, спросил Ливанов... Ему дерзким показался ответ Карася... - Я, - отвечал Карась. - Помилуйте, Павел Алексеевич, не умеет привести к одному знаменателю: ну не дурак ли? - Ах ты, скотина, - закричал Ливанов... - Помилуйте же, Павел Алексеевич. Я сижу в Камчатке, значит, дурак из дураков, а все-таки "приведение знаменателей" знаю! - Если же ты не сделаешь мне "приведения", я тебя запорю... - Запорите... - К доске!.. Карась вышел и отлично ответил урок... - Ну, не правду ли я сказал, что дурак он? - говорил Карась, показывая на Секиру. - Даже я умею это сделать. Ливанов подошел к Карасю и Секире. - Дай мел, - сказал он Карасю... - Извольте... Взявши в руки мел, Ливанов сделал на лице Секиры крупный крест. Делая крест, он говорил: - Пентюх, перепентюх, выпентюх!.. - Ну, дурак и есть, - подтверждал Карась... После этого Карась отправился в Камчатку. Развлеченный на несколько минут своим ответом, он, однако скоро начал скучать. Пришла ему на мысль предстоявшая опасность неотпуска домой на святую. Злость на него нашла, которую он и выместил на грифельной доске, попавшей ему под руки. Сняв с краев ее боковые планки, он хотел обратить их в щепы, но, приложив палец ко лбу, сказал себе: "Подожди, дружище, тут выйдет скрипка". Из трех планок он сделал треугольник, к вершине его прикрепил четвертую, в треугольнике натянул веревочные струны, добыл из розог, лежавших в печке, по соседству его, прут, из которого смастерил смычок, и таким образом устроил нечто вроде цевницы... Это заняло его на время, но в голову его опять приходит мысль о пасхе. "Черти, - думал он, - неужели так-таки и не пустят на пасху?.. Лучше бы пересекли пополам! Сколько хочешь секи, мне все одно". - "Так ли?" - рефлектирует он. - "А вот попробуем". Карась берет свою цевницу и начинает водить по ней смычком, то есть розгой... Раздается на весь класс страшный визг, произведенный Карасем для скандала. - Кто это? - спрашивает изумленный учитель. - Я это, - отвечает храбро Карась... Визг был до того неожидан и неуместен, что учитель растерялся... - Что это значит? - Ничего не значит. - Скотина... Карась сел спокойно. Учителя поразил этот случай, и потому только он не отпорол Карася... "Врешь, - думает между тем Карась, - ты меня отпорешь!" - и берет в свои руки цевницу... Раздается еще сильнейший его визг... Ливанов на этот раз вышел из себя. Он, озлобленный, бросается к Карасю. Карась же становится коленями на ребро парты... - Я наказан, - говорит при приближении к нему Ливанова... - Стой, скотина, весь класс... - Буду стоять. Учитель недоумевает, что сталось с Карасем. Однако мало-помалу он успокаивается. "Нет, ты меня отпорешь!" - думает Карась... Берет он в руки цевницу и, водя по ней прутом, производит третий, сильнейший визг... На этот раз Ливанов совершенно сбесился. Он бросился на Карася с поднятыми кулаками... - Убью, мерзавец! Карась струсил, видя разъяренного учителя, и когда Ливанов подбежал к нему, он вскочил на ноги и понесся над головами товарищей, по партам, к двери, за которою и скрылся. Учитель долго не мог прийти в себя. Долго ходил учитель по классу. Он был страшно озлоблен и в то же время изумлен. "Понять не могу, - думал он, - что сталось с этим мерзавцем?" Факт выходил своею оригинальностию из ряда обыкновенных фактов, и, должно быть, именно это обстоятельство сделало то, что Ливанов не донес о карасиных деяниях инспектору. Иначе Карасю пришлось бы целую неделю таскать из своего тела прутья: за подобные его дерзости в бурсе драли жестоко, до того жестоко, что после сечения относили в больницу _на рогожке_. Счастье Карася... Но Карася все-таки высекли в тот день. Он в озлоблении пошел бить стекла училища, был пойман на этом деле, и хотя призывал всю небесную силу во свидетельство того, что он нечаянно разбил стекло, однако ему _влепили_, как выражается он, около пятидесяти. Таким образом, наказание Разумникова имело свои добрые последствия: оно бесило только человека, а нисколько не наставляло на путь истины. Посмотрим, что было после. Ученики отпускались домой из бурсы по письменным билетикам от двенадцати ч