н ведь был капитаном кавалерийского полка. Я его никогда не видела, но всегда представляю себе верхом на рослом коне, с длинной саблей и портупеей. Теперь эта сабля у моего брата Джорджа, но второй брат. Том, у которого я живу, говорит, что она моя, потому что мы от разных отцов. Они ведь мои сводные братья. От второго мужа у моей матери родилась только я. Это был ее настоящий брак... я хочу сказать -- брак по любви. Саксон вдруг умолкла, смутившись своей болтливости, но ей так хотелось рассказать этому молодому человеку про себя все, -- ведь ей казалось, что эти заветные воспоминания составляют часть ее самой. -- Продолжайте! Рассказывайте! -- настаивал Билл. -- Я очень люблю слушать про старину и тогдашних людей. Мои родители ведь тоже все это испытали, но почему-то мне кажется, что тогда жилось лучше, чем теперь. Все было проще и естественнее. Я не знаю, как это выразить... словом -- не понимаю я теперешней жизни: все эти профсоюзы и компанейские союзы, стачки, кризисы, безработица и прочее; в старину ничего этого не знали. Каждый жил на земле, занимался охотой, добывал себе достаточно пищи, заботился о своих стариках, и каждому хватало. А теперь все пошло вверх дном, ничего не разберешь. Может, я просто дурак -- не знаю. Но вы все-таки продолжайте, расскажите про свою мать. -- Видите ли, моя мать была совсем молоденькая, когда они с капитаном Брауном влюбились друг в друга. Он был тогда на военной службе, еще до войны. Когда вспыхнула война, капитана послали в Восточные штаты, а мама уехала к своей больной сестре Лоре и ухаживала за ней. Потом пришло известие, что он убит при Шайлоу, и она вышла замуж за человека, который уже много-много лет любил ее. Он еще мальчиком был в той же партии, что и она, и вместе с нею прошел через прерии. Она уважала его, но по-настоящему не любила. А потом вдруг оказалось, что мой отец жив. Мама загрустила, но не дала горю отравить ей жизнь. Она была хорошей матерью и хорошей женой, кроткая, ласковая, но всегда печальная, а голос у нее был, по-моему, самый прекрасный на свете. -- Держалась, значит, молодцом, -- одобрил Билл. -- А мой отец так и не женился. Он все время продолжал ее любить. У меня хранится очень красивое стихотворение, которое она ему посвятила, -- удивительное, прямо как музыка. И только через много лет, когда, наконец, ее муж умер, они с отцом поженились. Это произошло в тысяча восемьсот восемьдесят втором году, и жилось ей тогда хорошо. Многое еще рассказала ему Саксон, уже стоя у калитки, и потом уверяла себя, что на этот раз его прощальный поцелуй был более долгим, чем обычно. -- В девять часов не рано? -- окликнул ее Билл через калитку. -- Ни о завтраке, ни о чем не хлопочите. Я все это устрою. Будьте только готовы ровно в девять. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ В воскресенье утром Саксон оказалась готовой даже раньше девяти, и когда она вернулась из кухни, куда бегала уже второй раз, чтобы посмотреть в окно, не подъехал ли экипаж, Сара, как обычно, на нее накинулась. -- Стыд и срам! Некоторые особы не могут жить без шелковых чулок... -- начала она. -- Посмотрите на меня, я день и ночь гну спину, а разве у меня когда-нибудь были шелковые чулки да по три пары туфель? Но я одно говорю: бог справедлив, и некоторые люди не обрадуются, когда придет расплата и они получат по заслугам. Том, который в это время покуривал трубку и держал на коленях своего младшего сына, незаметно подмигнул Саксон, что, мол, на Сару опять "наехало". А Саксон тщательно перевязывала лентой волосы одной из девочек и казалась всецело погруженной в свое занятие. Сара грузно шлепала по кухне, перемывая и убирая посуду после завтрака. Наконец, она, охнув, выпрямила спину и, отойдя от раковины, с новым приливом злобы уставилась на Саксон. -- Что? Небось молчишь? А почему молчишь? Потому что еще, должно быть, не совсем стыд потеряла. Хороша! С боксером спуталась! Слышала, слышала я кое-что насчет твоих похождений с этим Робертсом. Тоже гусь! Да подожди, голубушка, дай только Чарли Лонгу до него добраться! Тогда увидишь! -- Ну, не знаю, -- вмешался Том. -- По всему, что я слышал, Билл Роберте очень хороший парень. Саксон снисходительно улыбнулась, но Сара, перехватив эту улыбку, окончательно рассвирепела. -- Почему бы тебе не выйти за Чарли Лонга? Он об тебе с ума сходит, не пьяница... -- Насколько мне известно, он пьет гораздо больше, чем следует, -- возразила Саксон. -- Это-то верно, -- подтвердил брат. -- А кроме того, я знаю, что он и дома держит бочонок пива. -- Может, ты сам к нему прикладывался? -- съязвила Сара. -- Может, и прикладывался, -- спокойно ответил Том, невольно отерев рот рукой. -- А почему бы ему и не держать у себя бочонка, коли ему хочется? -- вновь перешла она в наступление, направленное теперь и на мужа. -- Он чужого не берет, зарабатывает хорошо, во всяком случае побольше, чем иные прочие. -- Да, но у него нет на руках жены и ребят, -- сказал Том. -- И он не платит дурацких взносов во всякие там союзы. -- Ошибаешься. Взносы и он платит, -- невозмутимо возразил Том. -- Черта с два он работал бы на этом предприятии, да и на любом в Окленде, если бы не был в ладах с союзом кузнецов. Ты ведь, Сара, ничего не понимаешь насчет профсоюзных дел. Коли человек не хочет умереть с голоду, он должен держаться за союз. -- Ну еще бы, -- презрительно фыркнула Сара. -- Я всегда ничего не понимаю! Где уж мне! Я дура набитая! И ты мне это говоришь при детях?! -- Она с бешенством обернулась к старшему мальчику, который вздрогнул и отскочил. -- Слышишь, Билли? Оказывается, твоя мать дура! Понимаешь? Твой отец это ей заявляет в лицо, и при вас -- детях! Она круглая дура! Скоро он скажет, что она спятила, и отправит ее в сумасшедший дом. А что ты на это скажешь. Билли? Тебе понравится, если твоя мать будет сидеть взаперти, в халате, в отделении для буйных, без солнца, без света, и ее будут бить, как били негров, когда они были рабами. Билли, как настоящих черномазых негров? Вот какой у тебя папаша! Подумай об этом. Билли! Представь себе свою мать, которая тебя родила, в буйном отделении, среди сумасшедших! Они воют и вопят, а кругом валяются залитые известью трупы тех, кого эти звери сторожа били так, что забили до смерти!.. Она продолжала неутомимо рисовать в самых мрачных красках то ужасное будущее, которое ей готовит ее супруг, а мальчик, охваченный смутным предчувствием какой-то непонятной катастрофы, начал беззвучно плакать, и его нижняя губа судорожно вздрагивала. Саксон, наконец, вышла из себя. -- Ради бога! -- вспылила она. -- Пяти минут мы не можем пробыть вместе, чтобы не ссориться! Сара тут же забыла о сумасшедшем доме и опять набросилась на Саксон: -- Это кто же ссорится? Я рта не могу раскрыть, вы оба тут же на меня накидываетесь! Саксон в отчаянии полсала плечами, а Сара повела новую атаку на мужа: -- Уж если сестра тебе дороже жены, так зачем же ты на мне женился? Я тебе детей народила, я работала на тебя, как каторжная, я все руки себе отмотала! Ты и спасибо не скажешь... при детях оскорбляешь меня, кричишь, что я сумасшедшая! А ты для меня хоть что-нибудь сделал? Ты вот что скажи! Я на тебя и стряпала, и твое вонючее белье стирала, и носки чинила, и ночи не спала с твоими щенками, когда они болели! А вот на -- посмотри! -- И она высунула из-под юбки бесформенную распухшую ногу, обутую в стоптанный, нечищенный потрескавшийся башмак. -- На это посмотри! Вот я про что говорю! Полюбуйся! -- Ее крик постепенно переходил в хриплый визг. -- А ведь других башмаков у меня нет! У твоей жены! И тебе не стыдно? Уж трех пар ты у меня не найдешь! А чулки? Видишь?.. Вдруг голос ее оборвался, и она рухнула на стул у стола, задыхаясь от нестерпимой обиды и злобы; но тут же опять поднялась, деревянным угловатым движением, как автомат, налила себе чашку остывшего кофе и таким же деревянным движением снова села. Она вылила на блюдце подернутую жиром, противную жидкость, -- словно кофе был горяч и мог обжечь ей рот, -- и продолжала бессмысленно смотреть перед собой, а грудь ее приподнималась судорожными, короткими вздохами. -- Ну, Сара, успокойся! Пожалуйста, успокойся! -- тревожно упрашивал ее Том. Вместо ответа она медленно, осторожно, словно от этого зависела судьба целого государства, опрокинула блюдечко на стол, -- затем подняла правую руку, медленно, тяжело, и так же неторопливо и тяжело ударила Тома ладонью по щеке и тут же истерически завыла -- пронзительно, хрипло, все на тех же нотах, как одержимая -- села на пол и принялась раскачиваться взад и вперед, словно в порыве безысходного горя. Тихие всхлипывания Билли перешли в громкий плач; к нему присоединились обе девочки с новыми лентами в волосах. Лицо Тома вытянулось и побелело, хотя щека его все еще пылала. Саксон очень хотелось ласково обнять его и утешить, но она не решилась. Он наклонился над женой: -- Сара, ты нездорова. Дай я уложу тебя в постель, а тут уж: сам приберу. -- Не трогай! Не трогай меня! -- судорожно завопила она, вырываясь. -- Уведи детей во двор. Том, и погуляй с ними, во всяком случае уведи их отсюда, -- сказала Саксон; сердце ее сжималось, она была бледна и дрожала. -- Иди, иди. Том, пожалуйста! Вот твоя шляпа. Я успокою ее. Я знаю, что ей нужно. Оставшись одна, Саксон с судорожной поспешностью принялась за дело. Всеми силами старалась она казаться спокойной, чтобы успокоить эту раскричавшуюся, обезумевшую женщину, все еще бившуюся на полу. Тонкие дощатые стены дома пропускали малейший звук, и Саксон догадывалась, что шум скандала слышен не только в соседних домах, но и на улице и даже на той стороне. Больше всего она боялась, чтобы именно в эту минуту не появился Билл. Саксон чувствовала себя униженной, оскорбленной до глубины души. Каждый ее нерв трепетал, вид Сары вызывал в ней почти физическую тошноту, и все же она не теряла самообладания и медленным, успокаивающим движением гладила волосы кричавшей женщины, затем обняла ее -- и постепенно ужасный, пронзительный визг Сары стал затихать. Еще несколько минут -- и та уже лежала в постели, судорожно всхлипывая, с мокрым полотенцем на голове и на глазах. -- Это облегчит головную боль, -- сказала Саксон. Когда на улице раздался топот копыт и затих перед домом, Саксон уже могла оставить Сару и, выскочив на крыльцо, помахала рукою Биллу. В кухне она увидела брата, тревожно ожидавшего дальнейших событий. -- Все в порядке, -- сказала она. -- За мной приехал Билл Роберте, и мне надо уходить. А ты поди посиди с ней; может, она заснет. Но только не раздражай ее, пусть себе куражится. Если она позволит тебе подержать ее руку, подержи; во всяком случае -- попробуй. Но прежде всего, ничего не говоря, намочи опять полотенце, положи ей на голову и посмотри, как она к этому отнесется. Том был человек мягкий и покладистый. Но, как большинство жителей Запада, он не привык и не умел выражать свои чувства. Он кивнул, повернулся к двери и нерешительно остановился. Во взгляде, который он бросил на Саксон, была и благодарность и братская любовь. Она это почувствовала и так и потянулась к нему. -- Ничего, ничего, все хорошо! -- поспешила она его успокоить. Том отрицательно покачал головой. -- Нет, не хорошо! Стыдно, гадко, а не хорошо! -- Он повел плечами. -- Мне не за себя, а за тебя горько... Ведь ты, сестренка, только начинаешь жить. Молодые годы пройдут так быстро, что и опомниться не успеешь. Вот у тебя уже и день испорчен. Постарайся как можно скорее забыть все это, удирай отсюда со своим приятелем и хорошенько повеселись. -- Уже взявшись за дверную ручку, он опять остановился. Лицо его было мрачно. -- Черт! Подумать только! Ведь и мы с Сарой когда-то уезжали кататься на целый день! И у нее, наверно, тоже было три пары туфель! Даже не верится! В своей комнате Саксон, кончая одеваться, влезла на стул, чтобы посмотреть в маленькое стенное зеркальце, как на ней сидит полотняная юбка; эту юбку и жакетку она купила готовыми, сама переделала и даже прострочила двойные швы, чтобы придать костюму такой вид, словно он от портного. Все еще стоя на стуле, она уверенным движением поправила складки и подтянула юбку. Нет, теперь все хорошо. Понравились ей и ее стройные лодыжки над открытыми кожаными туфлями и мягкие, но сильные линии икр, обтянутых новенькими бумажными коричневыми чулками. Соскочив со стула, она надела, приколов шляпной булавкой, плоскую белую соломенную шляпу с коричневой лентой, под цвет кушака, потом свирепо растерла себе щеки, чтобы вернуть тот румянец, который исчез из-за истории с Сарой, и задержалась еще на минуту, натягивая свои нитяные перчатки: в модном отделе воскресного приложения к газете она прочла, что ни одна уважающая себя дама не надевает перчаток на улице. Решительно встряхнувшись, она прошла через гостиную, мимо Сариной спальни, откуда сквозь тонкую перегородку доносились тяжелые вздохи и жалобные всхлипывания, и вынуждена была сделать огромное усилие, чтобы щеки ее опять не побледнели и блеск в глазах не померк. И это ей удалось. Глядя на сияющее, жизнерадостное молодое создание, так легко сбежавшее к нему с крыльца, Билл никогда бы не поверил, что девушка сейчас только выдержала мучительную сцену с полубезумной истеричкой. Она же была поражена его освещенной солнцем белокурой красотой. Щеки с гладкой, как у девушки, кожей были чуть тронуты легким румянцем; синева глаз была темнее обычного, а короткие кудрявые волосы больше чем когда-либо напоминали бледное золото. Никогда он не казался ей таким царственно-юным. Здороваясь, он ей улыбнулся, между алыми губами медленно сверкнула белизна зубов, -- и она опять почувствовала в этой улыбке обещание покоя и отдыха. Саксон еще находилась под впечатлением полубезумных выкриков невестки, и несокрушимое спокойствие Билла подействовало на нее особенно благотворно; она невольно рассмеялась про себя, вспомнив его уверения, будто бы у него бешеный нрав. Ей и прежде приходилось кататься, но всегда в одноконном тяжелом, неуклюжем экипаже, нанятом на извозчичьем дворе и рассчитанном главным образом на прочность. А тут она увидела пару красивых лошадок, которые поматывали головами и от нетерпения едва стояли на месте, и каждый золотистый блик на их гнедых шелковистых спинах как бы говорил о том, что они за всю свою молодую и славную жизнь никогда еще не отдавались внаймы. Их разделяло до смешного тонкое дышло, и вся их сбруя казалась легкой и хрупкой. А Билл, точно по праву, как будто являясь главной и неотъемлемой частью всей этой упряжки, сидел в узкой, изящной, до блеска начищенной коляске на резиновом ходу с высокими желтыми колесами, -- такой сильный и ловкий, такой бесконечно не похожий на молодых людей, которые возили ее кататься на старых, нескладных клячах. Он держал вожжи в одной руке и уговаривал молодых нервных лошадок своим негромким спокойным голосом, в котором были и ласка и твердость; и они подчинялись его воле и внутренней силе. Однако времени терять было нечего. Зорким женским взглядом Саксон окинула улицу, и женское чутье не обмануло ее: она увидела, что со всех сторон сбежалась не только любопытная детвора -- из окон и дверей высовывались лица взрослых, открывались ставни, откидывались занавески. Свободной рукой Билл отстегнул фартук и помог ей сесть рядом с ним. Роскошное, на пружинах, сиденье с высокой спинкой, обитое темной кожей, оказалось чрезвычайно удобным; но еще приятнее была близость ее спутника, его сильного тела, полного спокойной уверенности. -- Ну как -- нравятся они вам? -- спросил он, забирая вожжи в обе руки и пуская лошадей, которые сразу стремительно взяли с места, -- Это ведь хозяйские. Таких не наймешь. Он мне дает их иногда для проездки. Если их время от времени не объезжать, так потом и не справишься. Посмотрите на Короля, вон того, -- видите какой аллюр! Шикарный! Да? Но другой все-таки лучше. Его зовут Принц. Пришлось его взять на мундштук, а то не удержишь. Ах ты! Озоруешь? Видели, Саксон? Вот это лошади! Это лошади! Им вслед понеслись восторженные возгласы соседских ребят, и Саксон с глубоким и радостным вздохом подумала, что ее счастливый день, наконец, начался. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ -- Я ничего не понимаю в лошадях, -- сказала Саксон. -- Ни разу в жизни не ездила верхом, а если и приходилось править, то всегда какими-то хромыми клячами, которые едва ноги переставляют. Но я лошадей не боюсь. Я их ужасно люблю, -- по-моему, это у меня врожденное. Билл бросил на нее довольный и восхищенный взгляд. -- Это хорошо. Вот это я в женщине люблю -- смелость! Мне случалось катать таких девушек, что, поверьте, тошно становилось. Ах, как они меня сердили! Нервничают, дрожат, пищат, трясутся!.. Верно, они и ездили-то не ради катанья, а из-за меня. А мне нравится девушка, которая любит лошадей и не боится... Вот вы такая, Саксон, даю слово. С вами я могу болтать без конца. А с другими -- тощища. Молчу, словно в рот воды набрал. Они ничего не знают и не понимают, все время трусят... Ну, мне кажется, вы понимаете, что я имею в виду... -- Я думаю, -- сказала она, -- что любовь к лошадям -- это врожденное. Может, мне так кажется оттого, что я постоянно вспоминаю об отце, как он сидел на своей чалой лошади. Ну в общем, я их люблю. Когда я была ребенком, я постоянно рисовала их. И мать меня в этом поощряла. У меня сохранилась целая тетрадка таких рисунков. И знаете. Билли, я очень часто вижу во сне, что у меня есть лошадь, моя собственная. А сколько раз я видела, что еду верхом или правлю! -- Я вам дам править немного погодя, когда они успокоятся; теперь вы их не удержите. Возьмитесь-ка за вожжи впереди меня и держите крепче. Чувствуете? Конечно, чувствуете! И это еще что! Я боюсь пустить вас править -- уж: очень в вас мало весу. Ее глаза засияли, когда она ощутила в тугих, напряженных вожаках живую силу прекрасных животных, и Билл, глядя на нее, тоже сиял, разделяя ее восхищение. -- Какой толк в женщине, если она не может быть для мужчины товарищем? -- воскликнул он. -- Нам всегда лучше всего с теми, кто любит то же, что и мы, -- рассудительно откликнулась она, втайне радуясь тому, что между ними действительно так много общего. -- Знаете, Саксон, сколько раз мне приходилось драться добросовестно, не щадя себя, чтобы победить, перед толпой зрителей -- спившихся, прокуренных насквозь, еле живых мозгляков! От одного их вида меня тошнило! И эта мразь, которая не вынесла бы и одного удара в подбородок или под ложечку, подстрекала меня и требовала крови. Заметьте -- крови, -- а у самих и рыбьей-то нет в жилах! Даю слово, я предпочел бы выйти в бой перед одним зрителем, -- хотя бы перед вами, -- только пусть это будет кто-нибудь, кто мне приятен. Тогда бы я гордился. Но драться перед этими слабоумными болванами, перед этими слизняками, и чтобы они аплодировали мне? Мне?.. Неужели вы осудите меня за то, что я покончил с этим грязным делом? Да я бы охотнее выступал перед старыми заезженными клячами, которым место только на свалке, чем перед этой мразью, ведь у нее и в жилах-то не кровь, а мутная вода с Контра-Косты в пору дождей. -- Я... я не думала, что бокс... такая вещь, -- сказала Саксон упавшим голосом и, невольно выпустив вожаки, опять откинулась на спинку сиденья. -- Не бокс, а публика, которая на него смотрит, -- вдруг возразил он ревниво. -- Конечно, бокс может повредить здоровью молодого человека, постепенно отнять у него силы и прочее. Но меня больше всего возмущают эти болваны в публике. Даже их восторг и их похвала унизительны. Понимаете? Это меня роняет. Представьте себе, что этакий пьяный дохляк, который больной кошки боится и не достоин даже пальто подать порядочному человеку, становится на дыбы, орет и подзуживает меня -- меня!.. Ха-ха! Посмотрите-ка, что он делает! Вот шельма! Большой бульдог, крадучись перебиравшийся через улицу, прошел слишком близко от Принца, и Принц вдруг оскалил зубы, опустил голову и натянул вожжи, стараясь схватить собаку. -- Вот он -- настоящий храбрец, наш Принц, -- сказал Билл, -- и у него все естественно. Он старается куснуть собаку вовсе не потому, что какой-то бездельник его на пса натравил, -- он поступает так по собственному побуждению. И это правильно. Это хорошо. Потому что естественно. Но на ринге, перед публикой -- нет, бог с ними, Саксон!.. И Саксон, поглядывавшая на него сбоку и наблюдавшая, как он уверенно правит лошадьми, проезжая в это воскресное утро по улицам, и как осадил их, когда им попались по пути два мальчика в детской повозке, -- Саксон вдруг почувствовала в нем скрытые глубины и порывы, мощное и пленительное сочетание пылкого темперамента и затаенных страстей с далекой и суровой, как звезды, печалью; первобытной дикости, смелой, как у волка, и прекрасной, как у породистой лошади, с гневом карающего ангела и с какой-то неистощимой вневозрастной юностью, полной огня и жизни. Она была испугана и потрясена, по-женски рвалась к нему через все эти пропасти, ибо сердце ее и объятия жаждали его, и она невольно шептала, отзываясь на это чувство всеми струнами своей души: "Милый... милый!" -- И знаете, Саксон, -- продолжал он прерванный разговор, -- я иногда так их ненавидел, что мне хотелось перепрыгнуть через канаты, ворваться в эту толпу, надавать им по шее. Я бы им показал, что такое бокс! Был такой вечер, когда мы дрались с Биллом Мэрфи. Ах, если бы вы знали его! Это мой друг. Самый чудесный и веселый парень, когда-либо выходивший на ринг! Мы вместе учились в школе, вместе росли. Его победы были моими победами. Его неудачи -- моими неудачами. Оба мы увлекались боксом. Нас выпускали друг против друга, и не раз. Дважды мы кончали вничью; потом раз победил он, другой раз -- я. И вот мы вышли в пятый раз. Вы понимаете -- в пятый раз должны бороться два человека, которые любят друг друга. Он на три года старше меня. У него есть жена и двое-трое ребят, я их тоже знаю. И он мой друг. Вы представляете себе? Я на десять фунтов тяжелее его, но для тяжеловесов это неважно. Я лучше чувствую время и дистанцию. И лучше веду нападение. Но он сообразительнее и проворнее меня. Я никогда не отличался проворством. И оба мы одинаково работаем и левой и правой, и у обоих сильный удар. Я знаю его удары, а он мои, и мы друг друга уважаем. У нас равные шансы: две схватки вничью и по одной победе. У меня -- говорю по чести -- никакого предчувствия, кто победит, -- словом, мы равны! И вот... начинается бой... Вы не трусиха? -- Нет, нет! -- воскликнула она. -- Рассказывайте! Я хочу слушать! Вы такой удивительный! Он как должное принял эту похвалу, не отводя от Саксон спокойных ясных глаз. -- И вот мы начали. Шесть раундов, семь, восемь; и ни у того, ни у другого нет перевеса. Отражая его выпады левой рукой, мне удалось дать ему короткий апперкот правой, но и он двинул меня в челюсть и по уху, да так сильно, что в голове зашумело и загудело. Словом, все шло великолепно, и казалось, дело кончится опять вничью. Матч ведь, как вы знаете, -- двадцать раундов. А потом случилось несчастье. Мы только что вошли в клинч, и он нацелился левым кулаком мне в лицо. Попади он в подбородок -- я бы рухнул. Я наклонился вперед, но недостаточно быстро, и удар пришелся по скуле. Даю слово, Саксон, у меня от этого удара посыпались искры из глаз. Но все-таки это не могло мне повредить, потому что тут кости крепкие. А себя он этим погубил, он сильно зашиб себе большой палец, который разбил еще мальчиком, когда боксировал на песках Уоттс-Тракта. И вот этим пальцем он ударил меня по скуле, -- а она у меня каменная, -- вывихнул его и повредил опять те же мышцы, они уже не были такими крепкими. Но я не хотел этого. Это коварная уловка, хотя в состязаниях и допускается, а состоит она в том, что противник ушибает себе руку о вашу голову. Но не между друзьями. Я бы не сделал этого по отношению к Биллу Мэрфи ни за какие деньги. Несчастье случилось только из-за моей медлительности, -- да уж я такой родился. Вы не знаете, Саксон, что такое ушиб! Это можно понять, только когда ударишься ушибленным местом. Что оставалось делать Биллу Мэрфи? Он уже не мог нападать, пользуясь обеими руками. И он знал это. И я знал. И судья. Но больше никто. И он старался делать вид, что его левая в полном порядке, -- но ведь это было не так. Каждое прикосновение причиняло ему такую боль, точно в его тело вонзали нож. Он не мог нанести левой рукой ни одного стоящего удара. И все-таки ему было нестерпимо больно. Двигай не двигай -- все равно больно. А тут каждый выпад левой, от которого я и не думал увертываться, так как знал, что ничего за ним нет, отдавался у него прямо в сердце и вызвал более мучительные страдания, чем тысячи болячек или самых увесистых ударов, -- и с каждым разом все хуже и хуже. Теперь представьте себе, что мы деремся с ним для забавы, где-нибудь во дворе, и он ушиб себе палец. Мы сняли бы перчатки, я мгновенно перевязал бы этот бедный палец и наложил на него холодный компресс, чтобы не было воспаления. Но нет! Это состязание для публики, которая заплатила деньги, чтобы видеть кровь, и она хочет ее увидеть! Разве это люди? Это волки! Нечего и говорить, что ему уже было не до драки, да и я на него не наседал. Со мной черт знает что творилось, и я не знал, как мне быть дальше. А в публике это заметили и кричат: "Кончай! Жульничество! Обман! Дай ему хорошенько! Держу за тебя, Билл Роберте!" -- и тому подобный вздор. "Бейся, -- шепчет мне в бешенстве судья, -- а то я объявлю, что ты бьешься нечестно, и дисквалифицирую тебя. Слышишь ты, Билл?" Он сказал мне это и еще ткнул в плечо, чтобы я понял, кого он имеет в виду. Разве это хорошо? Разве это честно? А знаете, из-за чего мы боролись? Из-за ста долларов. Подумайте только! И нужно было довести борьбу до конца и сделать все, чтобы погубить своего друга, потому что публика на нас ставила! Мило, не правда ли? Ну, это и был мой последний матч, навсегда! Хватит с меня! "Выходи из игры, -- шепнул я Мэрфи во время клинча, -- ради бога, выходи!" А он шепнул мне в ответ: "Не могу, Билл, ты знаешь, что не могу". Тут судья нас растащил, и публика начала орать и свистать. "Ну-ка, черт тебя возьми, наддай, Билл Роберте, прикончи его", -- говорит мне судья. А я посылаю его к дьяволу, и опять мы с Мэрфи входим в клинч, и он опять ушибает палец, и я вижу -- лицо у него скривилось от боли. Спорт? Игра? Да разве это спорт? Видишь муку в глазах того, кого любишь, знаешь, что он любит тебя, и все-таки причиняешь ему боль! Я не мог этого вынести. Но публика поставила на нас свои деньги! А мы сами не в счет. Мы продали себя за сто долларов, и теперь хочешь не хочешь, а доводи дело до конца. Честное слово, Саксон, мне тогда хотелось нырнуть под канат, избить этих крикунов, которые требовали крови, и показать им, что такое кровь. "Ради бога, Билл, -- просит он меня во время клинча, -- кончай со мной. Я не могу сдаться сам..." -- И знаете что -- я там же, на ринге, во время клинча заплакал. "Не могу, Билл", -- говорю, -- и обнял его, как брата. А судья рычит и расталкивает нас, публика ревет: "Наддай! Бей его! Кончай! Чего ты смотришь? Дай ему в зубы, свали его!" "Ты должен, Билл, не поступай по-свински", -- просит Мэрфи и так ласково глядит мне в глаза, а судья опять растаскивает нас. А волки все воют: "Жулье! Жулье! Обман!" -- и не хотят успокоиться. Ну что же, я выполнил их требование. Мне ничего другого не оставалось. Я сделал ложный выпад. Он выбросил левую руку, я быстро отклонился вправо, подставил плечо и нанес ему удар справа в челюсть. Он знал этот трюк. Сотни раз он пользовался им сам и защищался от него плечом. Но теперь он не защищался. Он открылся для удара. Что ж, это был конец. Мой друг повалился на бок, проехал лицом по просмоленному холсту и замер, подогнув голову, будто у него шея сломана. И я -- я сделал это ради ста долларов и ради людей, которые плевка моего не стоят! Потом я схватил Мэрфи на руки, унес его и помог привести в чувство. Все эти мозгляки были довольны: они же заплатили свои денежки и видели кровь, видели нокаут! А человек, которого они мизинца не стоят и которого я любил, лежал на матах без чувств, с разбитым лицом... Билл замолчал, глядя прямо перед собой, на лошадей. Лицо его было сурово и гневно. Затем он вздохнул, посмотрел на Саксон и улыбнулся. -- С тех пор я больше не выступаю. Мэрфи смеется надо мной. Он продолжает участвовать в матчах, но так, между прочим. У него хорошая специальность. А время от времени, когда нужны деньги -- крышу покрасить, либо на врача, либо старшему мальчику на велосипед, -- Мэрфи выступает в клубах за сотню или полсотни долларов. Я хочу, чтобы вы познакомились, когда это будет удобно. Он, как я вам уже говорил, золото-парень. Но от всей этой истории мне было в тот вечер очень тяжело. Снова лицо Билла стало жестким и гневным, и Саксон бессознательно сделала то, что женщины, стоящие выше ее на социальной лестнице, делают с притворной непосредственностью: она положила руку на его руку и крепко ее сжала. Наградой была улыбка его глаз и губ, когда он повернулся к ней. -- Чудно! -- воскликнул он. -- Никогда я ни с кем так много не болтал. Я всегда больше молчу и берегу свои мысли про себя. Но к вам у меня другое отношение -- мне почему-то хочется, чтобы вы меня знали и понимали; вот я и делюсь с вами своими мыслями. Танцевать-то может всякий. Они ехали городскими улицами, миновали ратушу, Четырнадцатую улицу с ее небоскребами и через Бродвей направились к Маунтэн-Вью. Повернув от кладбища направо, они выехали через Пьемонтские холмы к Блэрпарку и углубились в прохладную лесную глушь Джэкхейского ущелья. Саксон не скрывала своего удовольствия и восхищения: лошади мчали их с такой быстротой. -- Какие красавцы! -- сказала она. -- Мне никогда и не снилось, что я буду кататься на таких лошадях. Боюсь вот-вот проснуться, и все окажется только сном. Я уже говорила вам, как я люблю лошадей. Кажется, отдала бы все на свете, чтобы иметь когда-нибудь собственную лошадь. -- А ведь странно, правда, -- отвечал Билл, -- что и я люблю лошадей именно вот так? Хозяин уверяет, что у меня на лошадей особый нюх. Сам он болван, ни черта в них не смыслит. Между тем у него, кроме вот этой пары выездных, двести огромных тяжеловозов, а у меня ни одной лошади. -- Но ведь лошадь создал господь бог, -- сказала Саксон. -- Да уж, конечно, не мой хозяин. Так почему же у него их столько? Двести голов, говорю вам! Уверяет, будто он завзятый лошадник. А я даю слово, Саксон, что все это вранье; вот мне дорога последняя облезлая лошаденка в его конюшне. И все-таки лошади принадлежат ему! Разве это не возмутительно? Саксон сочувственно засмеялась: -- Еще бы! Я вот, например, ужасно люблю нарядные блузки и целые дни занимаюсь разглаживанием самых очаровательных, какие только можно себе представить, -- но блузки-то чужие! И смешно -- и несправедливо! Билл стиснул зубы в новом приступе гнева. -- А какими путями иные женщины добывают эти блузки? Меня зло берет, что вы должны стоять и гладить их. Вы понимаете, что я имею в виду, Саксон. Нечего играть в прятки. Вы знаете. И я знаю. И все знают. А свет устроен так по-дурацки, что мужчины иногда не решаются говорить об этом с женщинами. -- Тон у него был смущенный, но в то же время чувствовалось, что он уверен в своей правоте. -- С другими девушками я таких вопросов даже не касаюсь: сейчас вообразят, что это неспроста и я чего-то от них хочу добиться. Даже противно, до чего они везде ищут нехорошее. Но вы не такая. С вами я могу говорить обо всем. Я знаю. Вы -- как Билл Мэрфи, -- словом, как мужчина! Она вздохнула от избытка счастья и невольно бросила на него сияющий любовью взгляд. -- И я чувствую то же самое, -- сказала она. -- Я никогда не решилась бы говорить о таких вещах с знакомыми молодыми людьми, они сейчас же этим воспользовались бы. Когда я с ними, мне кажется, что мы друг другу лжем, обманываем, ну... морочим друг друга, как на маскараде. -- Она нерешительно помолчала, потом заговорила опять, тихо и доверчиво: -- Я ведь не закрывала глаза на жизнь. Я многое видела и слышала; и меня мучили искушения, когда прачечная, бывало, надоест до того, что, кажется, готова на все пойти. И у меня могли бы быть нарядные блузки и все прочее... может быть, даже верховая лошадь. Был тут один кассир из банка... и заметьте, женатый. Так он прямо предложил мне... Ведь не церемониться же со мной! Он же не считал меня порядочной девушкой, с какими-то чувствами, естественными для девушки, а так -- ничтожеством. Разговор между нами был чисто деловой. Тут я узнала, каковы мужчины. Он объяснил мне точно, что он для меня сделает. Он... Голос ее печально замер, и она слышала, как в наступившей тишине Билл заскрипел зубами. -- Можете не рассказывать! -- воскликнул он. -- Я знаю. Жизнь грязна, несправедлива, отвратительна! Неужели люди могут так жить? В этом же нет никакого смысла. Женщин -- славных, хороших женщин -- продают и покупают, как лошадей. И я не понимаю женщин. Но не понимаю и мужчин. Если мужчина покупает женщину, она его, конечно, надует. Это же смешно. Возьмите хотя бы моего хозяина с его лошадьми. У него ведь есть и женщины. Он может, пожалуй, купить и вас, потому что даст хорошую цену. Ах, Саксон, вам, конечно, очень пристали нарядные блузки и всякая мишура, но, даю слово, я не могу допустить и мысли, чтобы вы платили за них такой ценой. Это было бы просто преступлением... Он вдруг смолк и натянул вожжи. За крутым поворотом дороги показался мчавшийся автомобиль. Шофер резко затормозил машину, и сидевшие в ней пассажиры с любопытством уставились на молодого человека и девушку, легкий экипаж которых мешал им проехать. Билл поднял руку. -- Объезжайте нас с наружной стороны, приятель, -- сказал он шоферу. -- И не подумаю, милейший, -- отвечал тот, смерив опытным взглядом осыпающийся край дороги и крутизну склона. -- Тогда будем стоять, -- весело заявил Билл. -- Я правила езды знаю. Эти кони никогда не видели машины, и если вы воображаете, что я позволю им понести и опрокинуть коляску на крутизне, жестоко ошибаетесь. Сидевшие в автомобиле шумно и возмущенно запротестовали. -- Не будь нахалом, хоть ты и деревенщина, -- сказал шофер, -- ничего с твоими лошадьми не случится. Освободи место, и мы проедем. А если ты не... -- Это сделаешь ты, приятель, -- ответил Билл. -- Разве так разговаривают с товарищем? Со мной спорить бесполезно. Поезжайте-ка обратно вверх по дороге, и все. Доедете до широкого места, и мы прокатим мимо вас. Как же быть, раз влипли? Давай задний ход. Посоветовавшись с пассажирами, которые начинали нервничать, шофер, наконец, послушался, дал задний ход, и вскоре машина исчезла за поворотом. -- Вот прохвосты! -- засмеялся Билл, обращаясь к Саксон. -- Если у них есть автомобиль да несколько галлонов бензина, так они уже воображают себя хозяевами всех дорог, которые проложили мои и ваши предки. -- Что ж, до вечера, что ли, будем канителиться? -- раздался голос шофера из-за поворота. -- Трогайте. Вы можете проехать. -- Заткнись! -- презрительно отвечал Билл. -- Проеду, когда надо будет. А если вы мне не оставили достаточно места, так я перееду и тебя и твоих дохлых франтов. Он слегка шевельнул вожжами, и мотавшие головой, неутомимые кони без всякого понукания, легко взяли крутой склон и объехали машину, стоявшую с включенным мотором. -- Так на чем мы остановились? -- снова начал Билл, когда перед ними опять потянулась пустынная дорога. -- Да взять хотя бы моего хозяина. Почему у него могут быть двести лошадей, сколько хочешь женщин и все прочие блага, а у нас с вами ничего? -- У вас красота и здоровье. Билли, -- сказала Саксон мягко. -- И у вас тоже. Но мы этот товар продаем, точно материю за прилавком -- по стольку-то за метр. Вы и сами знаете, что сделает из вас прачечная через несколько лет. А посмотрите на меня! Я каждый день продаю понемногу свою силу. Поглядите на мой мизинец. -- Он переложил вожжи в одну руку и показал ей другую. -- Я не могу его разогнуть, как другие пальцы, и я владею им все хуже и хуже. И вывихнул я его не во время бокса -- это от моей работы. Я продал свою силу за прилавком. Видали вы когда-нибудь руки старого возчика, правившего четверкой? Они точно когти -- такие же скрюченные и искривленные. -- В старину, когда наши предки шли через прерии, все было по-другому, -- заметила Саксон. -- Правда, они, наверно, тоже калечили себе руки работой, но зато ни в чем не чувствовали недостатка -- и лошади у них были и все. -- Конечно. Ведь они работали на себя. И руки калечили ради себя. А я калечу ради хозяина. Знаете, Саксон, у него руки мягкие, как у женщины, которая никогда не знала труда. А ведь у него есть и лошади и конюшни, но он палец о палец не ударит. Я же с трудом выколачиваю деньги на харчи да на одежду. И меня возмущает: почему все так устроено на свете? И кто так устроил? -- вот что я хотел бы знать. Ну хорошо, теперь другие времена. А кто сделал, что они стали другие? -- Да уж, конечно, не бог. -- Голову готов дать на отсечение, что не он! И это тоже меня очень занимает: существует он вообще где-нибудь? И если он правит миром, -- а на что он нужен, если не правит, -- то почему он допускает, чтобы мой хозяин или такие вот люди, как этот ваш кассир, имели лошадей и покупали женщин -- милых девушек, которым бы только любить своих мужей да рожать ребят, и не стыдиться их, и быть счастливыми, как им хочется?.. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Лошади; хотя Билл и давал им часто передохнуть, были все в мыле после подъема по крутой старой дороге, ведшей в долину Мораги; перевалив через холмы Контра-Коста, экипаж стал по такому же крутому склону спускаться в зеленое, тихое, освещенное солнцем Редвудское ущелье. -- Ну, разве не здорово? -- спросил Билл, указывая широким жестом на группы деревьев, под которыми журчала невидимая вода, и на гудящих пчел. -- Мне здесь ужасно нравится, -- подтвердила Саксон. -- Так и тянет пожить в деревне, а ведь я всю жизнь провела в городе. -- Я тоже, Саксон, никогда не жил в деревне, хотя все мои предки всю жизнь провели в деревне. -- А ведь в старину не было городов. Все жили в деревне. -- Вы, пожалуй, правы, -- кивнул Билл. -- Им поневоле приходилось жить в деревне. У легкого экипажа не было тормозов, и Билл все свое внимание обратил теперь на лошадей, сдерживая их при спуске по крутой извилистой дороге. Саксон закрыла глаза и откинулась на спинку сиденья, отдаваясь чувству невыразимо блаженного отдыха. Время от времени он поглядывал на ее лицо и закрытые глаза. -- Что с вами? -- спросил он, наконец, с ласковой тревогой. -- Нездоровится? -- Нет, -- ответила она, -- но все так хорошо, что я боюсь глаза открыть. Хорошо до боли. Все такое честное... -- Честное? Вот чудно! -- А разве нет? По крайней мере мне так кажется -- честное! А в городе дома, и улицы, и все -- нечестное, фальшивое. Здесь совсем другое. Я не знаю, почему я сказала это слово. Но оно подходит. -- А ведь вы правы! -- воскликнул он. -- Теперь я и сам вижу, когда вы сказали. Здесь нет ни притворства, ни жульничества, ни лжи, ни надувательства. Деревья стоят, как выросли, -- чистые, сильные, точно юноши, когда они первый раз вышли на ринг и еще не знают всех его подлостей, тайных нечестных сговоров, интриг и уловок в пользу тех, кто поставил больш