л огонь безумия. Смуглое лицо исхудало, и резче выступили скулы; губы слегка кривились, словно на них застыла горькая усмешка. В том, как он лихо сдвигал шляпу на затылок, и во всей его манере держаться чувствовался еще более бесшабашный вызов, чем обычно. Иногда, сидя в долгие послеобеденные часы без дела у окна, Саксон рисовала в своем воображении великий переход ее предков через степи, горы и пустыни к обетованной земле у Западного моря. И она представляла себе то идиллическое время, когда они жили простой жизнью, близкой к природе, и никто понятия не имел ни о каких рабочих союзах и объединениях предпринимателей. Она вспоминала рассказы стариков о том, как они сами добывали себе все нужное для жизни: охота и домашний скот давали мясо, каждый выращивал овощи на своем огороде, каждый был сам себе кузнецом и плотником, сам шил себе обувь и одежду и даже ткал ткань для этой одежды. И глядя на брата, она понимала, о чем он тоскует и почему мечтает взять участок казенной земли и поселиться в деревне. А хорошо, вероятно, быть фермером, думала она. И зачем людям понадобилось непременно жить в городах? Почему времена изменились? И если раньше всем хватало, то почему не хватает теперь? Зачем людям спорить и ссориться, бороться и бастовать -- и все только для того, чтобы получить работу? Почему работы не хватает на всех? Еще сегодня утром у нее на глазах стачечники поколотили двух штрейкбрехеров, которые шли в мастерские, -- рабочих этих она знала, кого в лицо, кого по фамилии, они жили неподалеку. Начали дети -- они принялись кидать в штрейкбрехеров камнями и выкрикивали такие слова, каких детям и знать-то не следует. На шум драки прибежали полисмены с револьверами, и забастовщики попрятались в домах и узких проходах между домами. Одного штрейкбрехера унесли в амбулаторию -- он был без сознания; другой под охраной железнодорожной полиции все же добрался до мастерских. Мэгги Донэхью, стоявшая на своем крылечке с ребенком на руках, проводила штрейкбрехера таким потоком брани, что Саксон сгорела от стыда. Когда побоище было в разгаре, Саксон увидела на крыльце соседнего дома Мерседес, -- старуха смотрела на эту сцену с загадочной усмешкой; она жадно следила за всем происходившим на улице, и ее ноздри вздрагивали и раздувались. Однако Саксон была поражена ее полным спокойствием, -- в старухе говорило только любопытство. И к ней-то, столь мудрой в любви, Саксон пришла за разрешением мучивших ее вопросов о жизни. Но оказалось, что и на экономику и на рабочий вопрос Мерседес смотрит как-то дико и странно. -- О-ля-ля, дорогая, все это очень просто. Люди в большинстве прирожденные дураки, -- это и есть рабы. Ум дан только очень немногим, -- это и есть господа. Мне кажется, сам бог создал людей такими. -- А как же бог допустил эту ужасную драку сегодня утром? -- Боюсь, что он такими вещами не интересуется, -- улыбнулась Мерседес. -- Едва ли он даже знал о ней. -- Я перепугалась до смерти, -- сказала Саксон, -- мне чуть дурно не сделалось. А вы... я ведь смотрела на вас, -- вы глядели на эту драку так равнодушно, точно на какое-то представление. -- Это и было представление! -- О! Как вы можете... -- Ну, знаете, у меня на глазах людей убивали. Ничего особенного. Все люди умирают. Дураки умирают, как скот, не зная почему. Даже смешно. Колотят друг друга дубинками и кулаками, проламывают друг другу головы, грызутся, точно собаки из-за кости. Ведь работа, из-за которой они бьются, -- это та же кость. Если бы они еще убивали друг друга из-за женщин, из-за идей, золота, сказочных брильянтов! Но нет -- они только голодны и дерутся ради каких-то крох, лишь бы набить желудок! -- О, если бы только я могла понять, -- прошептала Саксон, стиснув руки. Ее томила тоска неведения и жажда знания. -- Тут нечего и понимать. Все ясно, как день. Всегда существовали дураки и умники, рабы и господа, мужики и принцы. И всегда будут существовать. -- Но почему же? -- Почему мужик -- мужик, моя дорогая? Потому, что он мужик! Почему блоха -- блоха? Саксон огорченно качала головой. -- Но я же вам ответила, милочка. Ни один философ в мире не даст вам более ясного ответа. Почему вы выбрали себе в мужья именно этого мужчину, а не другого? Потому что именно он вам понравился. А почему? Понравился, и все! Почему огонь жжет, а мороз морозит? Почему есть дураки и умные? Хозяева и рабы? Предприниматели и рабочие? Почему черное -- черно? Ответьте на это -- и вы ответите на все. -- Но разве правильно, что люди голодают и не имеют работы, когда они только и хотят работать, лишь бы их труд оплачивался по справедливости, -- возразила Саксон. -- Это так же правильно, как то, что камень не горит, что морской песок не сахар, что терновник колется, а вода мокрая, что дым поднимается кверху, а вещи падают вниз. Но такое объяснение действительности не убедило Саксон. Откровенно говоря, она просто не постигала смысла того, что говорила Мерседес. Это казалось ей нелепым. -- Тогда, значит, у нас нет ни свободы, ни независимости! -- пылко воскликнула она. -- Люди неравны, и мой ребенок не имеет права жить так, как живет дитя богатой матери! -- Конечно, нет, -- отозвалась Мерседес. -- Но ведь весь мой народ именно за это и боролся, -- возразила Саксон, вспоминая уроки истории и саблю отца. -- Демократия -- мечта глупцов. Ах, милочка, поверьте, демократия -- такая же ложь, такой же дурман, как религия, и служит лишь для того, чтобы рабочие -- этот вьюченный скот -- не бунтовали. Когда они стонали под бременем нужды и непосильного труда, их уговаривали терпеть и нужду и труд и кормили баснями о царстве небесном, где бедные будут счастливы и сыты, а богатые и умные -- гореть в вечном огне. Ох, как умные смеялись! А когда эта ложь выдохлась и у людей возникла мечта о демократии, умные постарались, чтобы она так и осталась мечтой, только мечтой. Миром владеют сильные и умные. -- Но ведь вы же сами принадлежите к рабочему люду, -- заметила Саксон. Старуха почти гневно выпрямилась. -- Я? К рабочему люду? Да, но только потому, что я неудачно поместила деньги, что я стара и уже не могу покорять смелых молодых людей, потому что я пережила всех друзей моей молодости и у меня никого не осталось, потому что я живу здесь, в этом рабочем квартале, с Барри Хиггинсом и готовлюсь к смерти. Но я родилась, дорогая моя, среди господ и всю жизнь топтала ногами дураков. Я пила редчайшие вина, я веселилась на празднествах, которые стоили столько, что на эти деньги можно было бы прокормить наших соседей в течение всей их жизни. Мы с Диком Голденом -- правда, эти деньги принадлежали ему, но они были все равно что мои, -- мы спустили за неделю в Монте-Карло четыреста тысяч франков. Он был еврей и мот отчаянный. В Индии я носила такие драгоценные камни, что, продав их, можно было бы спасти жизнь десяти тысячам семейств, умиравшим у меня на глазах. -- Вы видели, как они умирают, и... ничего для них не сделали? -- спросила Саксон задыхаясь. -- Я сберегла свои драгоценности... да, а в том же году их у меня украл русский офицер... такая скотина! -- И вы дали этим людям умереть?.. -- снова повторила Саксон. -- Это жалкое людское отребье, они гниют и размножаются, как черви. Просто ничтожество, ничтожество, ничтожество, моя дорогая, как и ваши здешние рабочие, самая непростительная глупость которых состоит в том, что они беспрерывно плодят такое же глупое потомство и поставляют рабов для господ. И вот Саксон, жаждавшая получить от других хоть какое-нибудь объяснение окружавшей ее действительности и слышавшая так мало вразумительного от этой страшной старухи, так и не получила ничего. Теперь она поняла, что и многое другое, о чем рассказывала Мерседес, лишь игра ее воспаленного воображения. По мере того как проходили недели, забастовка в железнодорожных мастерских принимала все более острый и угрожающий характер. Билл только качал головой и сознавался, что он просто голову теряет, когда думает о том, что ждет рабочих. -- Никак я не разберусь во всем этом, -- жаловался он Саксон. -- Все как-то перепуталось. Точно драка в полной темноте. Взять хотя бы нас, возчиков. Ведь -- и у нас уже поговаривают о том, чтобы объявить забастовку из сочувствия заводским рабочим. Они не работают больше недели, многие из них уже уволены, и если мы не прекратим работать для их завода, они проиграют дело наверняка. -- Однако вы и не подумали бастовать, когда вам самим урезали заработную плату, -- заметила Саксон, нахмурившись. -- О, тогда мы были не готовы. А теперь нас поддержат и возчики из Фриско и союз портовых рабочих. Но это пока только разговоры. Конечно, если уж мы решимся, то непременно попытаемся вернуть и те десять процентов, которые у нас отняли. -- А все эти негодяи политиканы, -- сказал он ей как-то в другой раз, -- нет ни одного порядочного. Хоть бы мы, рабочие, когда-нибудь поумнели и сговорились выбирать только честных людей! -- Но если даже вы трое -- ты, Берт и Том -- не можете сговориться, то как же вы надеетесь, что сговорятся все остальные? -- спросила Саксон. -- Сам не знаю, -- сознался Билл. -- Начнешь думать -- и голова идет кругом. А вместе с тем ведь ясно, как дважды два: найти честных людей -- и все пойдет как следует. Честные люди создадут честные законы, и тогда каждый честный человек получит то, что ему причитается. Но Берт хочет все разрушить, а Том покуривает себе трубочку и мечтает, мечтает, как люди помаленьку да полегоньку придут в конце концов к таким же взглядам, как у него, и будут голосовать за его программу. Но с этим "помаленьку да полегоньку" ничего не добьешься. Нам надо, чтобы хорошо было уже сейчас. Том говорит, что мы пока ничего не добьемся, а Берт -- что не добьемся никогда. Ну, как тут быть, если у каждого свой взгляд? Посмотри, даже социалисты вечно спорят, откалываются, выставляют друг друга из партии. Прямо сумасшедший дом, я сам теряю разум, когда об этом думаю. Одно мне ясно: нужно, чтобы уже сейчас жить стало легче. Вдруг он остановился и взглянул на Саксон. -- Что с тобой? -- спросил он прерывающимся от волнения голосом. -- Ты... больна или... или... это... Она прижала руку к сердцу; внезапный испуг в ее глазах постепенно перешел в выражение скрытой радости, а на губах заиграла легкая загадочная улыбка. Казалось, она не видит стоящего перед ней мужа и прислушивается к чему-то идущему издалека, что ему слышать не дано! Но вот ее лицо просияло радостью и удивлением, она взглянула на него и протянула ему руку. -- Это жизнь! -- прошептала она. -- Это -- он!.. Я так счастлива, так рада! Когда Билл на следующий день вернулся домой с работы, Саксон заставила его серьезнее, чем когда-либо, задуматься над его родительскими обязанностями. -- Я все решила. Билли, -- начала она. -- Я такая здоровая и крепкая, что особых расходов не потребуется. Можно позвать Марту Скелтон. Она хорошая акушерка. Но Билл покачал головой. -- Нет, Саксон, это невозможно. Мы позовем доктора Гентли. Он принимал у жены Билла Мэрфи, и Билл за него ручается. Правда, он старый ворчун, но в своем деле собаку съел. -- А она принимала у Мэгги Донэхью, -- возразила Саксон, -- и посмотри, какие здоровые и мать и ребенок. -- Нет, уж одна она во всяком случае у тебя принимать не будет. -- Но ведь доктору придется заплатить двадцать долларов, -- продолжала Саксон, -- и он заставит меня, кроме того, взять сиделку, ведь у меня нет родственницы, чтобы побыть у нас. А Марта сделает все, и выйдет гораздо дешевле. Билл нежно обнял ее, однако настоял на своем: -- Послушай меня, моя милая женушка. Мы, Робертсы, за дешевизной не гонимся. Запомни это раз навсегда. Ты должна родить ребенка. Это твое дело -- и хватит с тебя. Мое дело достать денег и заботиться о тебе. В таких случаях излишняя осторожность не помешает. Я и за мильон долларов не соглашусь на малейший риск для тебя. Все дело в тебе. А деньги что? Деньги -- мусор. Как по-твоему, разве я уже не люблю малыша? Конечно, люблю. Он у меня целыми днями не выходит из головы. Если меня прогонят, то по его милости. Я совсем дурею от мысли о нем. И все-таки, даю слово, Саксон, я бы лучше согласился видеть его мертвым, чем допустить, чтобы ты повредила себе хотя бы мизинчик. Теперь ты понимаешь, как ты мне дорога? Прежде я думал, что, когда люди женятся, -- это они просто хотят зажить своим домом. Проходит какое-то время, и им в пору только думать о том, чтобы кое-как друг с другом поладить; да так оно и бывает у других. Но не у нас с тобой. Я с каждым днем люблю тебя сильнее. И вот сейчас, например, я люблю тебя сильнее, чем когда говорил с тобой пять минут назад. И сиделку тебе брать незачем. Доктор Гентли будет приходить каждый день, а Мери присмотрит и за хозяйством и за тобой -- словом, сделает все, что сделаешь для нее ты, если она окажется в твоем положении. По мере того как проходили недели и грудь у Саксон наливалась, молодую женщину все больше охватывала гордость материнства. Она была созданием настолько нормальным и здоровым, что материнство давало ей лишь горячую радость и внутреннее удовлетворение. Правда, и на нее минутами находила тревога, но так редко и мимолетно, что только обостряла ее счастье. Одно продолжало ее смущать: все осложнявшееся положение рабочих, в котором, кажется, никто не мог разобраться, и меньше всего она сама... -- Вот все уверяют, что благодаря машинам товаров производится гораздо больше, чем в прежние времена, -- говорила она брату. -- Тогда почему же теперь, когда машин так много, мы нисколько не богаче прежнего? -- Ты ставишь вопрос совершенно правильно, -- отвечал он. -- Этак ты скоро к социализму придешь! Но Саксон смотрела на вещи практически: -- Том, ты давно социалист? -- Лет восемь. -- А много это тебе дало? -- Даст... со временем. -- Ты, пожалуй, раньше умрешь. Том вздохнул: -- Боюсь, что ты права. Все развивается так медленно. Он снова вздохнул. Она с грустью отметила терпеливое и усталое выражение его лица, сутулые плечи, натруженные руки, -- все это как бы подтверждало бессилие его социальных воззрений. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Началось с пустяков, как часто начинается непредвиденное и роковое. Дети всех возрастов играли на Пайн-стрит, а Саксон сидела у открытого окна и, глядя на них, грезила о своем ребенке, который должен был скоро родиться на свет. Мягко светило солнце; и у свежего ветерка, дувшего с моря, был легкий привкус соли. Вдруг кто-то из детей указал в сторону Седьмой улицы. Все бросили игру и стали смотреть, показывая пальцами в том же направлении. Затем они разбились на кучки: более взрослые мальчики, от десяти до двенадцати лет, образовали особую группу, а девочки постарше испуганно привлекали к себе самых маленьких или брали их на руки. Саксон не могла видеть того, что так встревожило ребят, но, заметив, с какой поспешностью старшие мальчики бросились к канаве и, набрав камней попрятались в проходах между домами, догадалась о причине их волнения. Мальчики поменьше подражали им. Девочки потащили малышей в дома, они скрипели калитками и шумно взбегали на крылечки убогих хибарок. Двери захлопали, улица опустела, хотя там и сям из-за приоткрытых ставней выглянули встревоженные женские лица. Саксон услышала шипение и пыхтение поезда городской железной дороги, отходившего с Центральной улицы. Затем со стороны Седьмой раздался хриплый рев множества мужских голосов. Ей все еще ничего не было видно, но, услыхав эти крики, она невольно вспомнила слова Мерседес: "Они грызутся, точно собаки из-за кости. Ведь работа, из-за которой они дерутся, -- это та же кость". Рев приближался, и Саксон, высунувшись в окно, увидела с десяток штрейкбрехеров в сопровождении и под охраной десятка полицейских и сыщиков. Они шли сомкнутым строем вдоль улицы, как раз по той стороне, где стоял ее дом, а за ними, крича и ежеминутно нагибаясь за камнями, бежала беспорядочная толпа, состоявшая примерно из сотни бастующих рабочих. Саксон почувствовала дрожь, но, зная, что волнение ей вредно, постаралась овладеть собой. В этом ей отчасти помогла Мерседес Хиггинс: вытащив стул, старуха поставила его на высокое крыльцо и преспокойно уселась. В руках у полисменов были дубинки. Сыщики казались невооруженными. Забастовщики, все время следуя сзади, видимо, пока довольствовались бранью и угрозами. Ускорили события дети. Из прохода между домом Олсена и домом Айшэма вдруг полетели камни. Большинство не долетело, но одному из штрейкбрехеров угодило в голову, -- его отделяло от Саксон не больше двадцати шагов. Спотыкаясь, он подошел к ее воротам и выхватил из кармана револьвер. Одной рукой он отер с лица кровь, заливавшую ему глаза, другой спустил курок и выстрелил в дом Айшэма. Сыщик схватил его за руку, чтобы удержать от второго выстрела, и потащил за собой. Тут в толпе забастовщиков послышались еще более угрожающие крики, и из прохода между домом Саксон и домом Мэгги Донэхью полетел град камней. Штрейкбрехеры и их защитники остановились и вытащили револьверы. И Саксон поняла, глядя на жесткие, решительные лица этих людей, для которых драка была профессией, что от них можно ждать только кровопролития и смерти. Какой-то пожилой человек, по-видимому их предводитель, снял мягкую фетровую шляпу и отер потную лысую голову. Он был большого роста, рыхлый и тучный и с виду довольно беспомощный. Он курил сигару, и его седые бакенбарды местами пожелтели от табачной жвачки. Саксон заметила, что его покатые плечи сутулятся, а воротник осыпан перхотью. Один из сыщиков указал на что-то рукой, и его спутники засмеялись. Причиной тому был четырехлетний маленький Олсен: он каким-то образом ускользнул от матери и теперь ковылял на кривых ножонках к своим классовым врагам; в правой руке он тащил самый большой камень, какой был в силах поднять, и тоже лепетал угрозы. Розовое личико было искажено гневом, и малыш не переставая кричал штрейкбрехерам: "Пошли к черту! Пошли к черту! К черту!" Смех, которым они отвечали на его крик, еще больше обозлил мальчугана. Он подбежал к ним, переваливаясь, и изо всех своих силенок бросил камень, упавший тут же, в пяти шагах от него. Все это Саксон видела; видела и миссис Олсен, которая кинулась на улицу за ребенком. Треск револьверных выстрелов, донесшийся из толпы забастовщиков, заставил Саксон обратить внимание на людей под ее окном. Один из них свирепо бранился, разглядывая бицепс своей бессильно повисшей левой руки. Она видела, как кровь стекает по его пальцам на землю. Саксон понимала, что ей не следует тут оставаться и смотреть на улицу, но в ней пробудилась отвага -- наследие воинственных предков -- и заглушила остатки естественного женского страха. В пылу сражения, неожиданно разыгравшегося на ее тихой улице, она забыла о своем ребенке, а при виде того, что случилось с курившим сигару толстяком, забыла и о забастовщиках и обо всем. Каким-то странным, непонятным образом его голова оказалась втиснутой между кольями забора; тело свисало на улицу, колени почти касались земли. Шляпа свалилась, и лысое темя лоснилось на солнце. Сигара тоже исчезла. Она видела, что он смотрит на нее, одна из его рук, застрявшая между кольями, казалось, делала ей знаки, -- он даже как будто игриво подмигивал ей, хотя она понимала, что это была судорога отчаянной боли. Саксон смотрела на него секунду, может быть две, и вдруг услышала голос Берта. Он бежал по мостовой, как раз мимо ее дома; за ним неслось несколько забастовщиков, которым он кричал: "Сюда, могикане, сюда! Мы им покажем!" В левой руке он держал кирку, в правой револьвер, уже без пуль, и на бегу щелкал пустой обоймой. Вдруг Берт остановился и, выронив кирку, повернулся лицом к Саксон. Он стал медленно оседать, потом на мгновение выпрямился, швырнул револьвер в лицо подскочившему штрейкбрехеру. И тут же пошатнулся. Колени его опять начали подгибаться. Медленно, с неимоверным усилием, ухватился он правой рукой за столб калитки и все так же медленно стал опускаться, точно хотел сесть на землю; между тем толпа забастовщиков пронеслась мимо него. Битва была беспощадной, настоящее побоище. Окруженные рабочими, штрейкбрехеры и их охрана, прислонившись спинами к забору Саксон, защищались, как загнанные в угол крысы, но не могли устоять против напора ста человек. Мелькали дубинки и кирки, щелкали сухие револьверные выстрелы, булыжники летели с расстояния в два шага и разбивали головы. Саксон видела, как молодой парень Фрэнк Дэвис, друг Берта и отец полугодовалого ребенка, приставил дуло револьвера к животу штрейкбрехера и выстрелил. Она слышала хриплые угрозы и проклятья, крики ужаса и боли. Да, Мерседес права. Это уже не люди. Это звери, грызущиеся из-за кости, убивающие из-за нее друг друга. "Работа -- это кость, работа -- это кость..." -- повторяла про себя Саксон. И, как бы она ни хотела, она была уже не в силах отойти от окна. Ей казалось, что она парализована. Мозг больше не работал. Она сидела онемев, с широко раскрытыми глазами, и следила не отрываясь за всеми этими ужасами, проносившимися перед ней подобно киноленте, пущенной с сумасшедшей скоростью. Она видела, как падают сыщики, полисмены, забастовщики. Один тяжело раненный штрейкбрехер на коленях молил о пощаде, его пнули ногой в лицо. Когда он повалился назад, другой рабочий, склонившись над ним, стал стрелять ему в грудь -- торопливо и беспрерывно -- раз, раз, пока не расстрелял всю обойму. Другому штрейкбрехеру стиснули горло, перекинули его головой через ограду и стали бить по лицу стволом револьвера. Рабочий бил ожесточенно, не останавливаясь. Саксон знала его. Это был Честер Джонсон. Она встречалась с ним до замужества и не раз танцевала. Он всегда казался ей мягким и добродушным. Она вспомнила, как однажды в пятницу, после обычного концерта в городской ратуше, он повел ее и еще двух девушек в ресторанчик к Тони Тэмельгротту на Тринадцатой улице, а затем они отправились в кафе Пабста и выпили по стакану пива, перед тем как идти домой. И теперь она не могла поверить, что это тот самый Честер Джонсон. Вдруг она увидела, как толстяк, голова которого все еще торчала между кольями забора, свободной рукой достал револьвер и, зверски скосив глаза, прижал дуло к боку Честера. Она сделала усилие, чтобы вскрикнуть и предупредить его. Она действительно вскрикнула, -- он поднял голову и увидел ее. В ту же секунду толстяк выстрелил, и Честер упал на труп штрейкбрехера. На заборе остались висеть три тела. Теперь уже ничто не могло ее поразить. Она смотрела почти равнодушно на то, как стачечники перескочили в ее палисадник, растоптали скудные кустики герани и виол и скрылись в проходе между ее домом и домом Мерседес. По Пайн-стрит, со стороны вокзала, приближался отряд железнодорожной полиции и сыщиков, стрелявших на ходу. А с другого конца со звоном и грохотом неслись три машины, набитые полисменами. Рабочие оказались в ловушке, бежать можно было только через проходы между домами, а затем через заборы задних дворов. Но в одном из проходов произошла давка и помешала многим спастись. С десяток рабочих оказались зажатыми между крыльцом Саксон и стеной дома, и полицейские этим воспользовались. Забастовщиков даже не пытались арестовать. Взбешенные стражи порядка повалили их наземь и перестреляли всех до единого. Когда расправа кончилась, Саксон, хватаясь за перила, как в полусне, сошла с крыльца. Толстяк все еще подмигивал ей и размахивал рукой, хотя два дюжих полисмена старались освободить его. Калитка оказалась сорванной с петель, и Саксон очень удивилась, что не заметила, когда это произошло. Глаза Берта были закрыты, губы в крови, в горле у него клокотало, и казалось, он хочет что-то сказать. Когда она наклонилась над ним, вытирая платком кровь со щеки, на которую кто-то наступил, он открыл глаза. В них горела все та же ненависть. Он не узнал ее. Губы его зашевелились, и он едва слышно прошептал, словно припоминая что-то: -- Последние могикане, последние могикане... Потом он застонал, и его веки снова сомкнулись. Он был еще жив. Она знала это. Его грудь бурно вздымалась, в ней по-прежнему клокотало. Она подняла глаза. Рядом с ней стояла Мерседес, -- ее глаза блестели, на морщинистых щеках пылал румянец. -- Вы поможете мне перенести его в дом? -- спросила Саксон. Мерседес кивнула и, обратившись к бывшему тут же полисмену, попросила его помочь. Тот бросил быстрый взгляд на Берта, и в его глазах сверкнула зверская злоба. -- К черту! Мы будем заботиться о своих. -- Может быть, мы одни справимся? -- сказала Саксон. -- Не будьте дурочкой! -- И Мерседес поманила к себе миссис Олсен. -- А вы уходите-ка скорее в дом, маленькая мамаша. Вам тут нечего делать. Мы внесем его. Вон идет миссис Олсен, и я еще позову Мэгги Донэхью. Саксон повела их в комнату за кухней, обставленную мебелью, по настоянию Билла. Когда она открыла дверь, первое, что ей бросилось в глаза, был ковер, лежавший на полу; она вспомнила, как Берт помогал им устраиваться. А когда Берта положили на кровать, она опять вспомнила, что именно с ним устанавливала в одно воскресное утро эту кровать. Затем она почувствовала себя очень странно и увидела устремленный на нее встревоженный и вопрошающий взгляд Мерседес. Вскоре ей стало еще худее, и начались те особые нестерпимые боли, которые дано испытывать только женщинам. Почти на руках ее отнесли в спальню. Вокруг она видела многих -- Мерседес, миссис Олсен, Мэгги Донэхью. Ей все хотелось спросить миссис Олсен, удалось ли той увести маленького Эмиля с улицы, но Мерседес послала ее к Берту, а Мэгги Донэхью пошла посмотреть, кто стучится в парадную дверь. С улицы доносились громкий гул голосов, крики, брань, приказания и время от времени звонки санитарных и полицейских автомобилей. Потом Саксон увидела полное доброе лицо Марты Скелтон, затем явился и доктор Гентли. Один раз, когда схватки на миг прекратились, Саксон услышала сквозь тонкую стенку отчаянные крики Мери, а через некоторое время ее уже более спокойный голос, повторявший все вновь и вновь: -- Я ни за что не вернусь в прачечную. Никогда! Никогда! ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Билл никак не мог привыкнуть к той перемене, которая произошла с Саксон. Каждое утро перед уходом на работу и каждый вечер по возвращении домой он должен был, входя к ней в комнату, делать героические усилия, чтобы скрыть свои чувства и придать себе веселый и беспечный вид. Она лежала на постели такая маленькая-маленькая, худая и измученная, что действительно напоминала девочку. Он садился возле нее, брал ее бледную, худую, прозрачную руку, неясно гладил и удивлялся тонкости и хрупкости ее костей. Первый вопрос Саксон, вначале очень удививший и Билла и Мери, был: -- Удалось ли спасти маленького Эмиля Олсена? И когда она рассказала им, как мальчуган один напал на двадцать пять вооруженных людей, лицо Билла засияло восхищением. -- Ах, мошенник! -- сказал он. -- Таким ребенком можно гордиться! Вдруг он растерянно смолк, и его страх причинить ей боль этим замечанием тронул Саксон. Она протянула ему руку. -- Билли, -- начала она и, подождав, пока Мери вышла из комнаты, продолжала: -- Я тебя до сих пор не спрашивала... Теперь ведь уж все равно... Я ждала, что ты сам скажешь... Это был... Он покачал головой: -- Нет, девочка. Чудесная девочка... Только... роды были преждевременные. Она пожала его руку, как будто он теперь больше нуждался в утешении и поддержке, чем она. -- Я тебе никогда не говорила. Билли... ты ведь так хотел мальчика; но я все равно решила, если будет девочка, назвать ее Дэзи. Помнишь, так звали мою мать... Он сочувственно кивнул головой. -- Знаешь, Саксон, я ведь до чертиков хотел мальчика... А теперь... мне все равно. Я так же любил бы и девочку... И я надеюсь, что следующую мы назовем... Ты ничего не будешь иметь против, если... -- Что? -- Если мы и ее назовем Дэзи? -- О Билли! Я бы тоже хотела... Его лицо вдруг омрачилось, и он продолжал: -- Только следующего не будет. Я раньше понятия не имел, каково это иметь детей. Ты больше не должна подвергаться такому риску. -- И это говорит большой, сильный, бесстрашный мужчина! -- пошутила она со слабой улыбкой. -- Ничего ты в этих делах не понимаешь, да и где тебе! Я здоровая, нормальная женщина. И все бы обошлось отлично, если бы не... не это побоище. Где похоронили Берта? -- Ты знала, что он умер? -- Да, с тех самых пор. А где Мерседес? Она не заходит вот уже два дня. -- Старик Барри заболел. Она ухаживает за ним. Он не сказал ей, что старик лежит при смерти там, в нескольких шагах от нее, за тонкими стенами этого дома. Губы Саксон дрогнули, и она тихонько заплакала, сжимая обеими руками руку Билла. -- Я... я не могу... -- всхлипывала она. -- Это сейчас пройдет... Наша девочка. Билли! Подумай! Я никогда ее не увижу!.. Однажды вечером, когда Саксон еще лежала в постели, Мери вдруг с горечью заявила: она-де благодарит судьбу за то, что хоть избежала тех страданий, которые выпали на долю Саксон. -- Ах, что вы говорите! -- воскликнул Билл. -- Вы же выйдете еще раз замуж, пари держу на что хотите. -- Ни за что! -- возразила Мери. -- Да и незачем. На свете и так слишком много народу, на каждое место по двое, по трое безработных. А потом -- рожать это так ужасно. Саксон с выражением какой-то страдальческой мудрости, словно засиявшей на ее лице, возразила: -- Хотя я многое пережила, я отказываюсь тебя понимать. Несмотря на все страдания, которые я испытала и еще продолжаю испытывать, несмотря на горе и боль, я утверждаю, что иметь детей -- это самая прекрасная, самая чудесная вещь на свете. Когда силы к ней вернулись и доктор Гентли заверил Билла, что она теперь как новенький доллар, Саксон сама заговорила о трагедии рабочих, разыгравшейся перед ее окном. Билл рассказал ей, что тогда же немедленно были вызваны войска, которые и заняли пустырь возле железнодорожных мастерских, в конце Пайн-стрит. Что же касается забастовщиков, то пятнадцать из них сидят в тюрьме. Полиция обшарила по соседству каждый дом и таким образом нашла их. Почти все оказались ранеными. -- Им плохо придется, -- закончил Билл. Газеты требовали крови за кровь, и во всех церквах Окленда священники произносили свирепые проповеди, клеймя забастовщиков. Все места в железнодорожных мастерских были заняты другими, и было объявлено, что участники стачки никогда не будут приняты ни в эти, ни в какие-либо иные железнодорожные мастерские в США, их имена занесли на черную доску. Постепенно они разъехались: некоторые отправились на Панамский перешеек, четверо собирались в Эквадор, чтобы поступить в мастерские при железной дороге, идущей через Анды в Кито. Тщательно скрывая свою тревогу, Саксон старалась узнать, как смотрит Билл на все случившееся. -- Вот и видно, к чему приводят насильственные меры, которых требовал Берт, -- начала она. Билл медленно и задумчиво покачал головой. -- Честера Джонсона безусловно повесят, -- заметил он, уклоняясь от прямого ответа. -- Ты ведь знаешь его. Помнишь, ты говорила, что не раз с ним танцевала. Его нашли лежащим на трупе штрейкбрехера, которого он убил, и взяли на месте преступления. Этот старый толстяк Трясучье Пузо, по-видимому, останется жив, хотя в нем и сидят три пули, и он теперь все припомнит Честеру. Именно его показания и позволят им повесить Честера. Вся эта история была в газетах. Трясучье Пузо сам и подстрелил его, когда висел на нашем заборе. Саксон содрогнулась: Трясучье Пузо -- это, наверно, и есть тот лысый толстяк. -- Да, -- сказала она. -- Я видела. Толстяк очень долго провисел под нашим окном, наверно несколько часов. -- Все продолжалось не больше пяти минут. -- А мне казалось, что прошли годы. -- Наверно, так казалось и Пузу, когда он висел на заборе, -- мрачно усмехнулся Билл. -- Но он живучий, черт... Уж сколько в него стреляли и били его, а все ничего. Говорят, теперь он на всю жизнь останется калекой, придется ходить на костылях... или ездить в колясочке. По крайней мере уже не сможет делать рабочим всякие пакости. У железнодорожной компании он был одним из их главных бандитов; как где потасовка, он тут как тут. Ему было на всех наплевать... Эта история ему очень полезна. -- А где он живет? -- спросила Саксон. -- На Аделайн-стрит, недалеко от Десятой, в богатом квартале и в отличном двухэтажном доме. Он платит за него, наверное, не меньше тридцати долларов в месяц. Я думаю, что он здорово получал с правления железной дороги. -- Он, наверно, женат? -- Да. Жены его я никогда не видал, но знал сына Джека, инженера. Хороший был боксер, хотя никогда не выступал. А другой его сын преподает в школе. Этого зовут Паулем. Мы примерно сверстники. Он отлично играл в бейсбол. Мы встречались еще мальчишками. На школьных состязаниях он три раза мне забил гол. Саксон откинулась на спинку качалки и задумалась. Дело, оказывается, гораздо сложнее: у этого старого, лысого и пузатого разбойника есть жена и дети. А тут еще Фрэнк Дэвис, женатый меньше года и с грудным ребенком... Может быть, есть семья и у того штрейкбрехера, которому он выстрелил в живот... Все они так или иначе знают друг друга, все -- точно члены одной большой семьи; и вместе с тем каждый, спасая свою собственную семью, дрался и убивал остальных. Она видела, как Честер Джонсон убил штрейкбрехера, а теперь они собираются повесить Честера Джонсона, женатого на Китти Брэнди, с которой она работала несколько лет на картонажной фабрике. Но тщетно Саксон ждала от Билла чего-нибудь, что показывало бы его отношение к убийству штрейкбрехеров. -- Рабочие поступили нехорошо, -- рискнула она, наконец, заметить. -- А те убили Берта, -- возразил он, -- и многих других. Между прочим, и Фрэнка Дэвиса. Ты не знала, что он умер? Ему всю нижнюю челюсть оторвало пулей, не успели даже отправить в больницу. Никогда еще в Окленде не было перебито зараз столько народу. -- Но рабочие сами виноваты, -- сказала она. -- Они начали первые. Они убивали. Билл только хрипло что-то пробурчал себе под нос, и она поняла, что он говорит: "Черта с два!" Но когда она переспросила его: "Что?" -- он не ответил. Его взор стал сумрачным, лицо решительным, возле рта легли суровые складки. Для нее это было ударом. Неужели и он такой же, как все, и способен убивать людей, у которых есть семьи, как убивали Берт, Фрэнк Дэвис и Честер Джонсон? Неужели и он дикий зверь, дерущийся из-за добычи? Она тяжело вздохнула. Жизнь -- такая загадка! Может быть. Мерседес права в своих жестоких оценках? -- Ну, так что же? -- с недоброй усмешкой сказал Билл, как бы в ответ на ее немые вопросы. -- Собака грызет собаку. И, насколько я знаю, в мире так было испокон веков. Возьми хотя бы эту драку у нашего забора: они убивали друг друга так же, как северяне и южане в Гражданскую войну. -- Но рабочие таким способом ничего не добьются, Билли. Ты же сам говорил: они этим только навредили себе. -- Может быть, и не добьются... -- неохотно согласился он. -- Но разве у них есть возможность победить другим способом? Что-то я не вижу. Взять хотя бы нас. Теперь очередь за нами. -- Как, возчики? -- воскликнула она. Он мрачно кивнул головой. -- Давно пора! Хозяева совсем распоясались, нарушают все нормы. Они говорят, что заставят нас на коленях умолять о прежних местах. После той свалки они особенно почувствовали свою силу и власть. За ними ведь стоят войска, а это уже полдела, не говоря о том, что их поддерживает и печать, и духовенство, и общественное мнение. Они уже сейчас хвастают предстоящей расправой и прямо-таки подбивают нас на беспорядки. Прежде всего они вздернут Честера Джонсона и как можно больше из тех пятнадцати. Об этом говорится совершенно открыто, об этом трубят каждый день и "Трибюн", и "Тайме", и "Энкуайрер". Профсоюзам объявлена война. Долой закрытые мастерские! К чертям рабочие организации! Эта грязная газетка "Интеллидженсер" сегодня утром уже заявляет, что всех профсоюзных вожаков Окленда надо либо выгнать из города, либо вздернуть. Здорово, а? Ловко придумали! То же самое и у нас. Мы объявим забастовку уже не из сочувствия заводским рабочим, -- у нас свои заботы. Они уволили четверых лучших наших товарищей, которые были нашими уполномоченными в согласительных комиссиях. Уволили без всякого повода. Говорю тебе, хозяева сами вызывают беспорядки, и они их добьются, если будут себя так вести. Мы уже договорились с союзом портовых рабочих Сан-Франциско. Если они нас поддержат, это уже кое-что. -- Значит... вы решили бастовать? -- спросила Саксон. Он кивнул. -- Но ведь ты же говоришь, что хозяевам это на руку? -- Не все ли равно? -- пожал Билл плечами и продолжал: -- Лучше забастовка, чем ждать, чтобы тебя выкинули на улицу. Главное -- выиграть время и начать, пока они еще не подготовились. Разве мы не знаем, что они сейчас делают? Они набирают штрейкбрехеров по всему штату, всяких конюхов, живодеров и прочий сброд. Они уже набрали человек сорок, поместили их в гостинице в Стоктоне, кормят и содержат, а затем выпустят их на нас; но уже не сорок, а несколько сотен. Так что я в эту субботу, должно быть, последний раз принесу заработную плату... на некоторое время. Саксон закрыла глаза и несколько минут молча обдумывала создавшееся положение. Не в ее натуре было сразу впадать в панику. Та спокойная уравновешенность, которая в ней так нравилась Биллу, никогда не покидала ее в критические минуты. Саксон понимала, что и она только ничтожная мошка, попавшая вместе со многими другими мошками в паутину всех этих непонятных и запутанных событий. -- Что ж, придется взять из сберегательной кассы, чтобы заплатить за квартиру, -- спокойно сказала она. Лицо Билла вытянулось. -- У нас в кассе не так много, как ты думаешь, -- признался он. -- Надо было хоронить Берта, и я, знаешь ли, доплатил, сколько не хватало. -- Сколько же? -- Сорок долларов. Я надеялся, что мясник и другие потерпят. Они же знают, что за мной деньги не пропадут. Но они сказали мне прямо: все это время они давали бастовавшим рабочим в долг, -- они же сочувствуют нам, -- а теперь, когда забастовка провалилась, они сами сели на мель. И я взял, сколько надо было, в кассе. Я был уверен, что ты не рассердишься. Ведь правда? Саксон храбро улыбнулась и храбро подавила страх, сжавший ей сердце. -- Только так и можно было поступить. Билли. Если бы ты лежал больной, я поступила бы совершенно так же; и то же самое сделал бы для нас с тобой Берт, если бы ты оказался на его месте. Его лицо просияло. -- Молодец, Саксон! Ты настоящий товарищ, и на тебя всегда можно положиться. Ты для меня -- все равно что правая рука. Вот почему я говорю: не надо больше ребят. Если я потеряю тебя, то останусь на всю жизнь вроде калеки. Саксон ласково кивнула ему. -- Надо будет экономить, -- задумчиво сказала она. -- Сколько у нас осталось? -- Что-то около -- тридцати долларов. Мне, видишь ли, пришлось еще заплатить Марте Скелтон и за... ну и за другое. А тут еще союз решил приготовиться на всякий случай и обложил каждого экстренным взносом в четыре доллара. Доктор Гентли подождет; так он сказал мне. Вот настоящий человек, Саксон, даю слово! Понравился он тебе? -- Да, очень. Но