сорвать забастовку возчиков. Бланшара объявили героем и выставляли его как образец капиталиста, доблестно выполнившего свой гражданский долг. И Саксон не могла не признать его храбрости. В том, как он встретил лицом к лицу эту рычащую толпу, она видела что-то особенно благородное. В газете приводилось также мнение одного бригадного генерала, сожалевшего, что власти не вызвали войска, которые бы хорошенько проучили эту чернь и показали бы ей ее место. "Теперь как раз пора сделать небольшое и весьма полезное кровопускание, -- заявил генерал в заключение, пожалев о миролюбии полиции, -- у нас до тех пор не восстановится спокойствие в промышленности, пока чернь не узнает, что такое дубинка и власть". В тот вечер Билл, вернувшись домой и не найдя никакой еды, взял Саксон под руку, перекинул пальто через другую руку и отправился с ней в город. Пальто заложили в ломбарде и скромно пообедали в японском ресторанчике, умудрявшемся кормить довольно приличным обедом за десять центов; они решили истратить еще по пять центов на кинематограф. У здания Центрального банка к Биллу подошли два бастующих возчика и увели с собой. Саксон осталась ждать его, и когда он через три четверти часа возвратился, она заметила, что он выпил. Пройдя кафе "Форум", он вдруг остановился. На углу стоял лимузин, и какой-то молодой человек усаживал в него несколько роскошно разодетых женщин. Шофер сидел на своем месте. Билл тронул молодого человека за рукав. Молодой человек был такой же широкоплечий, как Билл, только немного выше ростом, голубоглазый, стройный. Он показался Саксон очень красивым. -- На одно слово... приятеле -- сказал Билл неторопливо и вполголоса. Молодой человек быстро окинул взглядом Билла и Саксон. -- Ну, в чем дело? -- нетерпеливо обратился он к ним. -- Вы Бланшар, -- начал Билл. -- Я видел, как вы вчера ехали впереди всех. -- А что, я все же неплохо справился? -- весело спросил тот, метнув взгляд на Саксон. -- Неплохо. Но я не об этом собираюсь говорить. -- А вы кто? -- спросил тот, вдруг насторожившись. -- Забастовщик. Вы правили как раз моей упряжкой. Вот и все... Стоп, не вынимайте револьвер! (Бланшар потянулся было к карману.) Я здесь вас не трону, но хочу сказать вам одну вещь. -- Ну, тогда говорите скорее. Бланшар уже занес ногу, чтобы сесть в автомобиль. -- Сейчас, -- ответил Билл, не изменяя своей обычной несносной медлительности. -- Я хотел сказать, что я вам этого не спущу -- не теперь, а когда забастовка кончится. Я вас найду, где бы вы ни были, и вздую так, что вы будете помнить всю жизнь. Бланшар с интересом окинул Билла взглядом и, видимо, одобрил. -- Я вижу, вы и сами не промах. А вы уверены, что вам удастся выполнить ваше намерение? -- Уверен. Это моя цель. -- Отлично, друг мой! Разыщите меня после забастовки, и я вам дам возможность помериться со мной силами. -- Так помните, это дело решенное. Бланшар кивнул, весело улыбнулся им обоим, поклонился Саксон и сел в машину. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ С этого дня жизнь казалась Саксон уже вовсе лишенной порядка и смысла. Хуже того -- она стала нелепой, кошмарной. Каждое мгновение могло принести с собой все что угодно. В этой анархии событий не было ничего устойчивого и надежного, и ей чудилось, что она несется навстречу какой-то катастрофе. Если бы на Билла можно было положиться, она не стала, бы унывать. С ним она бы все вынесла легко и бесстрашно. Но общее безумие захватило и его и умчало далеко. Совершившиеся в нем перемены были настолько глубоки, что он казался чужим в собственном доме. Он и был чужим. И глаза его стали чужими: глаза человека, у которого на уме только насилие и ненависть, который всюду видит одно дурное и служит злу, царящему везде и во всем. Этот человек уже не считал, что Берт не прав, но и сам бормотал что-то о динамите, саботаже и революции. Саксон всеми силами старалась сохранить ту бодрость и свежесть души и тела, которыми Билл когда-то так восхищался. Один только раз она не выдержала. Он был в этот день особенно мрачно настроен и вывел ее из себя какой-то уж слишком грубой и недостойной выходкой. -- С кем ты говоришь? -- вспылила она, обращаясь к нему. Он стоял перед ней пристыженный и молча смотрел на ее побледневшее от гнева лицо. -- Никогда не смей так со мной говорить. Билли, -- решительно заявила она. -- Неужели нельзя уж и потерпеть, если человек не в духе? -- пробормотал он виноватым и вместе обиженным тоном. -- У меня столько неприятностей, что можно рехнуться! Когда он ушел, Саксон упала на кровать и в глубоком отчаянии разрыдалась. Она, которая так умела смиряться в любви, была в сущности женщиной гордой, ибо только сильному дается истинная кротость и только гордый знает подлинное смирение. Но зачем ей ее храбрость и гордость, если единственный в мире человек, который ей близок, потерял и гордость и ясность духа и взвалил на ее плечи тяжелейшую долю их общих невзгод? И так же, как ей пришлось пережить наедине с собой глубокую, почти физическую боль от утраты ребенка, несла она теперь одна свое личное горе, может быть, еще более мучительное. И если даже она продолжала любить Билла не меньше, чем прежде, то эта любовь уже не была ни гордой, ни радостной, ни доверчивой. Она была проникнута жалостью -- той жалостью, которая граничит со снисхождением. Ее верность готова была заколебаться, и она с ужасом ощущала, как к ней в душу закрадывается презрение. Саксон призвала на помощь все свои силы, чтобы мужественно встретить случившееся. Наконец, она почувствовала, что может простить, и на время ей стало легче, пока в ее сознании вдруг не вспыхнула мысль, что в подлинной, высокой любви прощению места нет. И снова она начала плакать, и ее внутренняя борьба продолжалась. Одно казалось несомненным: этот Билл не тот человек, которого она любила. Это другой человек, он не в себе и столь же мало ответствен за свои поступки, как горячечный больной за свой бред. Она просто должна стать его нянькой, его сиделкой, для которой не существует ни гордости, ни всяких там презрении и прощений. К тому же он действительно несет на себе всю тяжесть борьбы, он в самой гуще ее и совершенно обезумел от ударов, которые получает и наносит. Если здесь и есть чья-то вина, то ее надо искать не в нем, а в тех непонятных законах жизни, которые заставляют людей грызться друг с другом, как собаки грызутся из-за кости. Так Саксон вооружилась для труднейшей в мире борьбы -- для борьбы одинокой женщины. Она отбросила всякое сомнение и недоверие. Она ничего не прощала, потому что и прощать было нечего. Она требовала от себя твердой веры в то, что их любовь все так же незапятнана, светла и нерушима и такой же останется, когда он к ней вернется и жизнь войдет в какую-то разумную колею. Вечером, в разговоре с Биллом, она сказала, что готова -- в виде экстренной меры, пока забастовка не кончится, -- вновь заняться шитьем, чтобы подрабатывать на питание. Но Билл и слышать об этом не хотел. -- Все в порядке, -- заявил он. -- Тебе совершенно незачем работать. На этой неделе я получу кое-какие деньте. И все тебе отдам. А в субботу мы пойдем в театр -- в настоящий театр, не в кинематограф. В город приезжают негритянские певцы из труппы Гарвея, и мы пойдем непременно. Деньги у меня будут, головой ручаюсь. В пятницу вечером Билл к ужину не вернулся. Саксон очень жалела об этом, так как Мэгги Донэхью отдала ей занятые на прошлой неделе мерку картофеля и два килограмма муки и его ждал хороший ужин. Она не гасила плиту до девяти часов, потом с большой неохотой легла спать. Она бы предпочла дождаться его, но боялась, зная, как ему будет неприятно, если он вернется домой нетрезвый. В час ночи скрипнула калитка. Она слышала, как он медленным, тяжелым шагом поднимается по лестнице и шарит ключом у замка. Он вошел в спальню, сел и тяжело вздохнул. Она лежала не шевелясь, зная его особую раздражительность, когда он бывал навеселе, и стараясь даже не подать виду, что она не спит из-за него. Однако это было нелегко. Она так стиснула руки, что ногти впились в ладони и тело одеревенело от напряженной неподвижности. Он еще ни разу не возвращался домой в таком виде. -- Саксон, -- с трудом проговорил он, -- Саксон! Она шевельнулась и зевнула. -- В чем дело? -- спросила она. -- Зажги-ка лампу. Я руками не владею. Не глядя на него, она исполнила его просьбу; но пальцы ее так дрожали, что стекло со звоном ударилось о колпак, и спичка погасла. -- Я же не пьян, Саксон, -- сказал он, все так же едва ворочая языком; и в его осипшем голосе прозвучала добродушная насмешка. -- Просто я получил два-три очень основательных удара... Очень... Наконец, ей удалось зажечь лампу. Она обернулась к нему -- и вскрикнула от ужаса: только что она слышала его голос и не сомневалась, что это Билл, а теперь далее не узнавала его. Лицо его казалось ей совершенно незнакомым, -- опухшее, избитое, все в ссадинах и синяках, оно было до того изувечено, что не осталось ни одной знакомой черты. Один глаз совсем закрылся, другой едва поблескивал между распухшими веками; ухо было почти все ободрано, лицо обратилось в распухший комок сырого мяса; правая скула казалась вдвое больше левой. "Немудрено, что он едва говорит", -- подумала она, глядя на его разбитые, опухшие губы, из которых все еще шла кровь. Ей чуть не сделалось дурно от испуга, и сердце рванулось к нему в порыве нежности. Ей хотелось обнять его, приласкать, утешить... Но трезвый рассудок подсказывал другое. -- Ах ты бедный, бедный мальчик! -- воскликнула она. -- Скажи скорее, что нужно сделать? Я ведь не знаю! -- Если бы ты помогла мне раздеться, -- попросил он хрипло и робко. -- Я весь распух... уже после того, как надел куртку. -- И потом горячей воды, правда? -- сказала она и бережно начала стягивать рукав с его беспомощно повисшей, отекшей руки. -- Говорю тебе, что они не действуют, -- сказал он, морщась, поднимая руки и разглядывая их уголком заплывшего глаза. -- Сиди и жди, сейчас я разведу огонь и поставлю воду, -- отозвалась она. -- Это минутное дело. А потом кончу тебя раздевать. Из кухни она услышала его бормотанье, и, когда вернулась в комнату, он все еще повторял: -- Ведь нам деньги нужны были, Саксон, деньги... Теперь она видела, что он не пьян, и по его бормотанью поняла, что он бредит. -- Все случилось так неожиданно, -- продолжал он, раздеваясь. И постепенно из его бессвязных слов ей удалось в общих чертах восстановить картину того, что произошло. -- Приехал боксер из Чикаго, никому не известный; они его выставили против меня. Секретарь клуба меня предупредил, что справиться с ним будет трудно. Я бы все-таки победил, будь я в спортивной форме... но я потерял пятнадцать фунтов и не тренировался. Потом я здорово выпивал, а от этого бывает одышка... Саксон, снимавшая с него рубашку, уже перестала его слушать. Как она не узнала его лица, так не узнавала теперь его великолепной мускулистой спины. Белый покров шелковистой колеи был весь иссечен и окровавлен. Большинство ссадин шли поперек тела, хотя были и продольные. -- Кто это тебя так обработал? -- спросила она. -- Канаты. Я уже даже не помню, сколько раз я на них налетал. Да, мне здорово досталось. Но все-таки я водил его за нос... Никак ему не удавалось прикончить меня... Я выдержал все двадцать раундов и ему тоже оставил памятку о себе. Держу пари, что у него перебито несколько суставов на левой руке... Пощупай мою голову, вот здесь! Чувствуешь, как распухла? Теперь небось жалеет, что все время лупил меня по этому месту. Ну и колотил же он меня! Ну и колотил! Никогда я не испытывал ничего подобного. Его прозвали "Гроза Чикаго". Но я уважаю его. Молодец!.. А все-таки счет был бы другой, будь я в спортивной форме! Ох! Ох! Осторожней! Это прямо как нарыв! Расстегивая пояс, Саксон нечаянно коснулась багровой опухоли на спине величиной с тарелку. -- Это от ударов в почки... Его специальность... -- пояснил Билл. -- В каждой схватке он меня непременно угощал таким ударом. Я от них в конце концов совсем обалдел, даже ноги ослабели, ничего уж не соображал. Это, конечно, не нокаут, но ужасно изнуряет, когда матч затягивается. Совсем силы теряешь... Саксон увидела его колени, они тоже были в ссадинах. -- Никакая кожа не выдержит, если такой тяжелый парень, как я, то и дело грохается на колени, -- пошутил он. -- А смола на холсте -- знаешь, как щиплет!.. В глазах Саксон стояли слезы, она готова была зарыдать при виде изувеченного тела своего красавца, своего дорогого мальчика! Когда она взяла брюки и понесла их через комнату, чтобы повесить, в кармане звякнули деньги. Билл окликнул ее и вынул горсть серебра. -- Нам нужны были деньги, нам нужны были деньги, -- забормотал он, тщетно стараясь их сосчитать; видимо, его мысли опять начали путаться. Ее как ножом резануло воспоминание о том, как она всю неделю про себя бранила его и осуждала. В конце концов Билл -- этот большой великолепный мужчина -- был только мальчиком, ее мальчиком! И он пошел на все эти мучения и перенес их ради нее, ради дома и обстановки, которые были их домом и их обстановкой. И теперь, в бреду, он высказал это. Он же сказал: "Нам нужны были деньги". Значит, он вовсе не забывал о ней, как она полагала. Там, в глубинах его души, бессознательно и упорно жила одна мысль о ней: "Нам нужны деньги. Нам!" Когда она склонилась над ним, по ее щекам текли слезы; и, кажется, еще никогда она его так сильно не любила, как в эти минуты. -- На, сосчитай ты... -- сказал он, отчаявшись и передавая ей деньги. -- Сколько тут?.. -- Девятнадцать долларов тридцать пять центов. -- Верно... Проигравший... получает... двадцать долларов. Пришлось угостить товарищей... потом трамвай... Если бы я выиграл, я бы принес сто... Ради них я и дрался. Хоть немножко поправил бы наши дела... Возьми их себе, спрячь. Все-таки лучше, чем ничего. Он не мог заснуть от боли, и Саксон сидела над ним долгие ночные часы, сменяя компрессы на ушибах и бережно смазывая ссадины настоем квасцов и кольдкремом. Его бормотанье прерывалось тяжелыми стонами, -- он переживал снова все перипетии боя, искал облегчения в рассказе о своих невзгодах, сетовал на потерю денег, вскрикивал от оскорбленной гордости. От нее он страдал больше, чем от физической боли. -- И все-таки он не мог меня прикончить! Временами я так слабел, что уже рук поднять не мог, и он бил меня почем зря. Публика с ума сходила: она видела, какой я живучий. Иногда я только пошатывался под его ударами, -- ведь и он порядком выдохся, ему здорово досталось от меня в первых раундах. Несколько раз он меня швырял. Все было как сон... К концу он уже стал у меня в глазах троиться, и я не знал, которого бить, от которого увертываться... А все-таки я провел и его и публику. Когда я уже ничего не видел и не слышал, и мои колени дрожали, и в голове все вертелось, как карусель, -- я не выпускал его из клинча... Судьи, наверное, устали нас растаскивать... Но как он меня лупил! Как лупил! Саксон, ты... где ты?! А... здесь... Да, я думал, что все это мне снится. Пусть это будет тебе уроком. Я нарушил свое обещание не выступать -- и вот что вышло. Не вздумай и ты сделать тоже самое -- не начни продавать свое шитье... А все-таки я их провел всех! Вначале на нас ставили одинаково. С шестого раунда ставки на него удвоились. Собственно, все было ясно уже с первой минуты, только слепой мог этого не заметить... Но ему очень долго не удавалось меня прикончить. На десятом раунде стали спорить: продержусь ли я этот раунд; на одиннадцатом -- продержусь ли до пятнадцатого... А я выдержал все двадцать... В течение четырех раундов я был как во сне... а на ногах все-таки держусь и отражаю его удары, а уж если упаду -- стараюсь досчитать до восьми и потом встаю; опять наступаю, отступаю, наступаю... Я не помню, что я делал, но, должно быть, именно так и было. С тринадцатого, когда он швырнул меня на ковер вверх тормашками, по восемнадцатый я вообще ничего не сознавал... ...Так о чем же я рассказывал?.. Я открыл глаза, вернее -- один глаз: один глаз у меня только и открывался, -- и вижу, лежу я в моем углу, меня обмахивают полотенцами, дают нюхать нашатырь. Билли Мэрфи держит у меня лед на затылке. А на другом конце ринга стоит "Гроза Чикаго". И я даже не мог сразу вспомнить, что дрался именно с ним, -- точно я где-то был и только что вернулся. "Который сейчас раунд?" -- спрашиваю Билла. "Восемнадцатый", -- говорит. "Вот черт, -- говорю я, -- а куда же девались остальные? Последний был, по-моему, тринадцатый". -- "Ты прямо какое-то чудо, -- говорит Мэрфи. -- Четыре раунда ты был без сознания, только никто этого, кроме меня, не заметил. Я все время уговаривал тебя кончать". В это время звонит гонг, и я видку, что "Гроза Чикаго) ко мне приближается. "Кончай!" -- говорит мне Билл; и я вижу, что он уже собирается бросить полотенце. "Ни за что!" -- говорю я. "Оставь, Билл!" Он продолжал меня убеждать. В это время "Гроза Чикаго" подошел к моему углу. Вижу -- стоит, опустив руки, и смотрит на меня. Судьи тоже смотрят. А публика замерла; слышно, как муха пролетит. Голова моя прояснилась, но не очень. "Ты все равно не выиграешь", -- говорит мне Билл. "А вот посмотрим", -- говорю я и неожиданно бросаюсь на противника, пользуясь тем, что он этого не ждал. Я так шатаюсь, что не могу стоять, а все-таки гоню его через арену в его угол; но вдруг он поскользнулся и падает, и я падаю на него. Публика прямо взбесилась... ...Что я хотел сказать? У меня все еще голова идет кругом, и в ней точно пчелиный рой гудит. -- Ты рассказывал, как упал на него в его углу... -- напомнила Саксон. -- Да... Ну вот, как только мы встали на ноги, -- я-то уж не стою, -- я опять загнал его в мой угол и опять на него упал. Это было счастье, мы встали, я непременно упал бы, но я вошел в клинч и держусь за противника. "Ну, конец тебе, говорю, я сейчас тебя прикончу!" Однако я не мог его прикончить... но я, конечно, не сдаюсь. Как раз когда судьи разнимали нас, мне удалось нанести ему такой удар в живот, что он одурел... и тут он стал осторожнее, даже слишком. Он воображал, что у меня сил осталось больше, чем их было на самом деле, и боялся войти со мною в клинч. Так что, как видишь, я все-таки его обманул!.. И он не мог меня прикончить, никак не мог... А в двадцатом раунде мы стояли посреди ринга и обменивались ударами с одинаковыми шансами. При моем состоянии я все же очень хорошо держал себя в руках... но ему присудили приз, и это совершенно справедливо... А все-таки я провел его... Он меня не прикончил... И я провел этих болванов, которые держали пари, что он со мной мигом справится... Наконец, уже на рассвете Билл заснул. Он охал и стонал, его лицо подергивалось от боли, он метался и никак не мог лечь удобно. "Так вот что такое быть боксером", -- думала Саксон. Это было гораздо хуже, чем она себе представляла. Ей и в голову не приходило, что боксерскими перчатками можно так изувечить человека. Нет, нет, он больше никогда не будет выступать. Уж пусть уличные свалки -- все-таки лучше! Она размышляла о том, насколько серьезны полученные им повреждения, когда он что-то забормотал и открыл глаза. -- Чего ты хочешь? -- спросила она и только потом заметила, что он смотрит перед собой отсутствующим взглядом и бредит. -- Саксон!.. Саксон!.. -- звал он ее. -- Я здесь. Билли. Что такое? Его рука потянулась к тому месту на кровати, где обычно лежала она. Опять он стал звать ее, и она закричала ему на ухо, что она здесь. Тогда он облегченно вздохнул и пробормотал: -- Я не мог отказаться... Ведь нам нужны были деньги... Его глаза снова закрылись, сон стал как будто более глубоким, хотя он все еще продолжал бормотать. Она слышала, что бывает сотрясение мозга, и очень испугалась. Потом вспомнила, что Мэрфи прикладывал ему лед к затылку. Саксон накинула платок и побежала в ближайший бар "Приют плотников" на Седьмой. Хозяин только что открыл свое заведение и подметал пол. Он дал ей столько льда из холодильника, сколько она могла захватить с собой, расколов его на куски, чтобы ей удобнее было нести. Вернувшись домой, она приложила лед к затылку Билла, к ногам поставила горячие утюги и стала смачивать голову настоем квасцов, предварительно остудив его на льду. В комнате были завешены окна, и Билл проспал почти до вечера; проснувшись, он, к ужасу Саксон, вдруг заявил, что должен встать и выйти. -- Я хочу показаться им, -- пояснил он. -- Я не желаю, чтобы надо мной смеялись. Одолев при помощи Саксон мучительный процесс одевания, он с трудом встал и вышел из дома: он хотел всем показать, что не так уж сильно избит и не слег в постель. Это была тоже своего рода гордость, хотя и непохожая на женскую. Но Саксон не знала, которая из них заслуживает большего уважения. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Опухоль на лице Билла опала, и ссадины зажили удивительно скоро -- в ближайшие же дни. Столь быстрое заживление говорило об исключительной силе и крепости его организма. Остались только синяки под глазами, -- они держались около двух недель и особенно подозрительно выделялись на его белом лице. А за эти две недели произошло немало важных событий. Суд над Отто Фрэнком тянулся недолго. Присяжные, состоявшие преимущественно из купцов и промышленников, признали, конечно, его виновным и приговорили к смертной казни; для исполнения приговора его перевели в сен-квентинскую тюрьму. Разбор дела Честера Джонсона и остальных четырнадцати хоть и продолжался несколько дольше, но и он был закончен к концу той же недели. Джонсона приговорили к повешению, двоих -- к пожизненному заключению, троих -- к двадцати годам; оправданы были только двое, остальные семь получили от двух до десяти лет. Все это повергло Саксон в глубокое уныние. Билл стал еще мрачнее, но его воинственный пыл не угас. -- Конечно, в сражении всегда есть убитые, -- сказал он, -- иначе и быть не может. Но меня поражает приговор. Или все виновны в убийстве, или никто. Если все -- то и надо было вынести всем одинаковый приговор и всех повесить, как Джонсона, или не вешать никого. Хотел бы я знать, как судья додумался до такого решения? Наверно, гадал на лотерейных билетах или на пальцах, кому сколько лет назначить. Ну почему Джонни Блэк получил четыре, а Кол Хэтчинс -- двадцать? Точно он выбирал наудачу, и Кол Хэтчинс мог бы с таким же успехом получить четыре, а Джонни двадцать. Я их обоих знаю еще с детства. Они водились с мальчиками с Десятой и с Киркхэм-стрит, а также и с моей компанией. После уроков мы ходили купаться на Песчаную отмель и к плавучим докам, где, как говорят, шестьдесят футов глубины, -- но только это вранье. Как-то в четверг мы нашли кучу ракушек и в пятницу прогуляли уроки, чтобы распродать их. Мы ходили к Каменной стене и ловили там треску. Однажды, как раз во время затмения, Кол поймал морского окуня с целую дверь. Я никогда такой рыбины не видал... А вот теперь он будет гнить в тюрьме двадцать лет! Хорошо еще, что он не женат. Если не умрет от чахотки, так выйдет совсем стариком... Его мать ужасно боялась, чтобы он не утонул: как заподозрит, что он купался, сейчас лизнет его волосы; если окажется, что волосы соленые, тут же отстегает его ремнем. Но он был малый не промах: возвращаясь домой, непременно перелезет в чей-нибудь двор и сунет голову под кран... -- Я с Честером Джонсоном много раз танцевала, -- сказала Саксон. -- И с женой его встречалась, с Китти Брэйди, -- давным-давно; мы работали вместе на картонажной фабрике. Она уехала в Сан-Франциско к замужней сестре. Китти ждет ребенка. Она была удивительно хорошенькая, и за ней всегда увивалась целая толпа поклонников. Суровые приговоры и казни произвели на забастовщиков совсем иное впечатление, чем ожидали власти. Приговоры их не обескуражили, а, напротив, еще больше озлобили. Нежность и любовь, опять вспыхнувшие между Саксон и Биллом в то время, когда она за ним ухаживала, и его раскаяние в том, что он участвовал в матче, уступили место прежним настроениям. Дома он хмурился и ворчал, а если и говорил, то его речи чрезвычайно напоминали речи Берта -- в последние дни перед смертью этого могикана. И опять его целыми днями не было дома -- он снова запил. Саксон потеряла всякую надежду. Она невольно готовилась к той ужасной и неизбежной трагедии, которую ее воображение рисовало ей в тысяче картин. Чаще всего ей представлялось, что Билла приносят домой на носилках. Или ей казалось, что ее вот-вот позовут к телефону в лавочке на углу и незнакомый голос сообщит о том, что ее муж в больнице или в морге. А когда произошли загадочные отравления лошадей и дом одного из магнатов гужевого транспорта был наполовину разрушен взрывом динамита, она уже видела Билла в тюрьме, в полосатой куртке каторжника, или всходящим на виселицу в Сен-Квентине, а их домик на Пайн-стрит осажденным репортерами и фотографами. Но беда пришла неожиданно и не с той стороны, откуда она могла грозить. Их жилец Гармон, как-то проходя через кухню на работу, остановился, чтобы рассказать ей о крушении, происшедшем накануне возле болот Элвайзо, и о том, как машинист, лежавший под опрокинувшимся паровозом, хотя и остался цел и невредим, но не имел возможности спастись от надвигавшегося прилива и умолял пристрелить его. В это время в кухню вошел Билл, и по мрачному блеску его глаз, по опухшим векам она поняла, что он опять сильно выпил. Он злобно посмотрел на Гармона и, не поздоровавшись ни с ним, ни с женой, привалился плечом к стене. Гармон почувствовал создавшуюся неловкость, но сделал вид, будто ничего не замечает. -- Я только что рассказывал вашей жене... -- начал он. Но Билл тотчас с бешенством прервал его: -- А мне наплевать, что вы ей рассказывали! Но я хочу кое-что сказать вам, мистер! Моей жене приходится убирать вашу постель, и это мне не нравится. -- Билли! -- воскликнула Саксон, побагровев от гнева, обиды и стыда. Билл сделал вид, что не слышит. Гармон пробормотал: -- Я не понимаю... -- Ну, мне просто не нравится твоя рожа! -- крикнул Билл. -- Одним словом, проваливай, я тебя не держу! Вон! Чтобы духу твоего здесь не было! Понял? -- Не знаю, что это на него нашло, -- задыхаясь, шепнула Саксон кочегару. -- Он не в себе. Господи, как мне стыдно, как стыдно! Билл повернулся к ней: -- А ты заткни глотку и не суйся не в свое дело! -- Но, Билли, подумай только, что ты говоришь! -- пыталась она его урезонить. -- Убирайтесь, говорю вам! А ты пошла в свою комнату. -- Послушайте, -- вмешался, наконец, Гармон, -- разве так с человеком разговаривают? -- Я и то вас слишком долго терпел! -- огрызнулся Билл. -- Платил я, кажется, исправно. Верно? -- А мне давно следовало пробить тебе башку, да и теперь еще не поздно. -- Билли, если ты позволишь себе... -- начала Саксон. -- А ты все еще тут? Сейчас же уходи в другую комнату, не то я заставлю тебя... Он схватил ее за локоть. Она уперлась. Но это продолжалось мгновенье: его пальцы так больно стиснули ее мышцы, что она поняла, как бесполезно противиться такой силе. В гостиной она упала в кресло, рыдая и прислушиваясь к тому, что происходит в кухне. -- Во всяком случае я доживу до конца недели, -- заявил кочегар, -- Я заплатил вперед. -- Берегись, если хочешь остаться цел... ты и твое барахло! -- Голос Билла дрожал от ярости, хотя он говорил очень медленно, почти нараспев. -- Мое терпение может каждую минуту лопнуть... -- Да я знаю, вы известный скандалист... -- начал опять кочегар. Но тут раздался звук -- несомненно, звук удара, затем звон разбитого стекла, шум свалки на крыльце и глухой стук тела, катящегося по ступенькам. Саксон слышала, как Билл вернулся в кухню, повозился там и начал заметать битое стекло у кухонной двери. Потом он вымылся под краном, посвистывая, вытер лицо и руки полотенцем и вошел к ней в комнату. Она даже на него не взглянула; ей было слишком тяжело и больно. Он постоял в нерешительности, словно что-то обдумывал. -- Пойду в город, -- сказал он, наконец. -- Там митинг нашего союза. Если я не вернусь, значит, этот негодяй подал на меня жалобу. Он открыл дверь в прихожую и остановился. Она знала, что он смотрит на нее. Потом дверь закрылась, и она слышала, как он спустился по ступенькам. Саксон была ошеломлена. Она ни о чем не думала, ничего не понимала. Все случившееся казалось ей невероятным, невозможным. Оцепенев, с закрытыми глазами, лежала она в кресле, голова ее была пуста; нестерпимо угнетала и томила уверенность, что теперь всему, всему конец. Ее привели в себя голоса детей, игравших на улице. Уже совсем стемнело. Она ощупью нашла лампу и зажгла ее. В кухне она долго смотрела остановившимся взглядом на жалкий недоварившийся ужин, и губы ее дрожали. Огонь в плите потух, из кастрюли с картошкой вода вся выкипела; когда она подняла крышку, в лицо ей пахнуло пригоревшим. Она машинально опорожнила и вычистила кастрюлю, привела кухню в порядок, почистила и нарезала картошку на завтра. Так же машинально легла в постель. Это спокойствие, это равнодушие не были естественными, но они так сильно овладели ею, что едва она закрыла глаза, как тотчас заснула. Она проснулась, когда солнце ярким светом уже заливало комнату. Миновала первая ночь, которую она провела в разлуке с Биллом. Саксон была поражена: как это она могла спать и не беспокоиться о нем? Она лежала с широко открытыми глазами, почти без мыслей, пока не обратила внимание на какую-то боль в руке. Оказалось, что болит то место, которое стиснул Билл. Осмотрев руку, она обнаружила кровоподтек и огромный синяк. И она удивилась не тому, что это с ней сделал тот, кого она любила больше всего на свете, но тому, что можно, сжав руку на миг, так повредить ее. Да, мужская сила -- страшная штука. И совершенно безучастно, как будто это ее вовсе не касалось, она задумалась над вопросом: кто же сильнее, Чарли Лонг или Билл? Только одевшись и разведя огонь, она стала размышлять о более насущных вещах. Билл не вернулся. Значит, он арестован. Что ей делать? Оставить его в тюрьме? Уйти и начать жизнь сначала? Конечно, немыслимо продолжать жизнь с человеком, который мог так поступить. "Но, -- подумала она, -- с другой стороны, разве это уж так немыслимо? Все же он ее муж". "На горе и на радость" -- эти слова не переставали звучать в ее сознании, как однообразный аккомпанемент к ее мыслям. Бросить его -- значило сдаться. Она попыталась представить себе, как бы решила этот вопрос ее мать. Нет, Дэзи никогда бы не сдалась. Значит, и она, Саксон, должна бороться. И кроме того, нельзя не признать, -- правда, она думала об этом теперь холодно и равнодушно, -- что Билл все-таки лучше многих мужей; действительно, он был лучше всех, о ком она когда-либо слыхала, и ей невольно вспомнились его былая мягкость и деликатность, а особенно его постоянная поговорка: "Нет, нам подавай самое лучшее. Робертсы не скряги". В одиннадцать часов к ней зашел товарищ Билла -- Бэд Стродзерс, несший вместе с ним обязанность пикетчика. Он сообщил ей, что Билл отказался от того, чтобы его взяли на поруки, отказался от защитника, просил, чтобы его дело разбиралось в суде, признал себя виновным и приговорен к шестидесяти долларам штрафа или к месяцу тюрьмы. Кроме того, он не пожелал, чтобы товарищи внесли за него этот штраф. -- Он ничего и слышать не хочет, -- закончил Стродзерс, -- он прямо как полоумный. "Отсижу, говорит, сколько положено". По-моему, он немножко рехнулся. Вот он написал вам записку. Как только вам что-нибудь понадобится, пошлите за мной. Мы все поможем жене Билла. Как у вас насчет денег? Она гордо отказалась от всяких денег и только после ухода Стродзерса прочла записку Билла: "Дорогая Саксон, Бэд Стродзерс передаст тебе эту записку. Не горюй обо мне. Я решил принять горькое лекарство. Я заслужил его, ты знаешь. Вероятно, я спятил. Но я все равно очень сожалею о том, что натворил. Не приходи меня навещать. Я не хочу. Если тебе нужны деньги, обратись в союз, он даст; тамошний секретарь очень хороший человек. Я выйду через месяц. Помни, Саксон, я люблю тебя, и скажи себе, что на этот раз ты меня прощаешь. Поверь, тебе никогда больше не придется меня прощать". После Стродзерса явились Мэгги Донэхью и миссис Олсен, они пришли, как добрые соседки, навестить ее и развлечь и, предлагая ей свою помощь, были настолько тактичны, что почти не коснулись неприятной истории, в которую попал Билл. Под вечер явился Джеймс Гармон. Он слегка прихрамывал, но Саксон видела, что кочегар изо всех сил старается скрыть это явное доказательство самоуправства Билла. Она начала извиняться, однако он и слушать ее не хотел. -- Я вас и не виню, миссис Роберте. Я знаю, что вы тут ни при чем. Ваш муж был, видно, не в себе. У него много всяких неприятностей, и я, к несчастью, попался ему под руку. Вот и все. -- Да, но... Кочегар покачал головой. -- Я все это очень хорошо понимаю. Я и сам прежде частенько напивался и тоже куролесил порядочно. Зря я подал на него жалобу. Но уж очень я в ту минуту был обижен, вот и погорячился. Теперь-то я поостыл и жалею, что не сдержался и затеял всю эту историю. -- Вы очень милый и добрый... -- сказала Саксон и замялась, но потом все же решилась высказать то, что ее тревожило: -- ...Вы... вам теперь неудобно оставаться у нас... раз его нет дома... Вы же понимаете... -- Ну конечно. Я сейчас переоденусь и уложусь, а к шести часам пришлю лошадь за вещами. Вот ключ от кухонной двери. Как он ни отказывался, она заставила его взять обратно уплаченные вперед деньги. Он крепко и сердечно пожал ей на прощанье руку и взял обещание, что в случае необходимости она непременно займет у него денег. -- Тут ничего плохого нет, -- уверял он ее. -- Я ведь женат, у меня два мальчика. У одного из них легкие не в порядке, вот они и живут с матерью в Аризоне, на свежем воздухе. Правление дороги устроило им проезд со скидкой. И когда он спускался с крыльца, она подивилась, что в этом злом и жестоком мире нашелся такой добрый человек. В этот вечер малыш Донэхью забросил ей газету, -- в ней полстолбца были посвящены Биллу. Читать было очень невесело. Газета отмечала тот факт, что Билл предстал на суде весь в синяках, полученных, очевидно, в какой-то другой драке. Он был изображен буяном, озорником и бездельником, который не должен состоять в союзе, ибо только позорит организованных рабочих. Его нападение на кочегара -- безобразное и ничем не вызванное хулиганство, и если, возмущалась газета, бастующие возчики все на него похожи, то единственная разумная мера -- это разогнать весь союз и выселить его членов из города. В заключение автор статьи жаловался на излишнюю мягкость приговора. Преступника следовало закатать по крайней мере на полгода. Приводились слова судьи, будто бы высказавшего сожаление по поводу того, что он не мог посадить его на шесть месяцев, так как тюрьмы переполнены по случаю многочисленных эксцессов, имевших место во время последних забастовок. В эту ночь Саксон, ледка в постели, впервые почувствовала свое одиночество. Ее мучили кошмары, она то и дело просыпалась, ей все чудилось, что она видит смутные очертания лежащего рядом Билла, и она тщетно шарила по кровати. Наконец, она зажгла лампу и продолжала лежать с широко открытыми глазами, глядя в потолок и все вновь и вновь перебирая в уме подробности постигшего ее несчастья. Она и прощала Билла -- и не могла простить вполне. Удар, нанесенный ее любви, был слишком внезапен, слишком жесток. Ее гордость была оскорблена, и она не могла забыть о теперешнем Билле и вспоминать только о том, которого когда-то любила. Напрасно она повторяла себе, что с пьяного какой спрос: это не могло оправдать поведение того, кто спал рядом с ней, кому она отдала себя, отдала целиком. И она плакала от одиночества на своей чересчур широкой постели, стараясь забыть его непонятную жестокость и прижимаясь щекой к зашибленному им локтю даже с какой-то неясностью. И все-таки в ней кипело возмущение против Билла и всего, что он натворил. Горло у нее пересохло, в груди была ноющая боль, сердце мучительно замирало, в мозгу неотвязно стучало: отчего? Отчего? Но она не находила ответа. Утром к ней пришла Сара, -- второй раз после ее замужества, -- и Саксон без труда отгадала причину этого посещения. В ее душе мгновенно пробудилась вся былая гордость. Она не стала защищаться. Она держалась так, словно и не нужно было никаких объяснений или оправданий. Все в порядке, да и ее дела никого не касаются. Но такой тон только оскорбил Сару. -- Я ведь предупреждала тебя! -- начала она свою атаку. -- Этого ты отрицать не можешь. Я всегда говорила, что он негодяй, хулиган, что место ему только в тюрьме. У меня душа ушла в пятки, когда я узнала, что ты хороводишься с боксером. И я тебе тогда же прямо сказала. Так нет! Ты и слушать не хотела! Как же! С твоими фанабериями да с дюжиной туфель, каких не бывает ни у одной порядочной женщины! Но ведь тебе нельзя слова сказать! И я тогда же предупредила Тома: "Ну, говорю, теперь Саксон погибла!" Вот этими самыми словами! Коготок увяз, всей птичке пропасть! Почему ты не вышла за Чарли Лонга? Хоть семью-то не позорила бы! И помни, это только начало! Только начало! Чем он кончит -- одному богу известно! Он еще убьет кого-нибудь, этот твой негодяй. Ты дождешься, что его повесят! Погоди! Придет время, вспомнишь мои слова. Как постелешь, так и поспишь! -- Лучшей постели у меня никогда не было! -- возразила Саксон. -- Да уж конечно, конечно! -- издевалась Сара. -- Я не променяла бы ее на королевское ложе, -- прибавила молодая женщина. -- Все равно каторжник, как ни защищай! -- продолжала кипятиться Сара. -- Ничего, теперь это модно! -- беспечно возразила Саксон. -- С каждым может приключиться. Ведь Том, кажется, тоже был арестован на каком-то уличном митинге социалистов? Теперь не шутка попасть в тюрьму!.. Напоминание о Томе достигло цели. -- Но Тома оправдали, -- поспешно отозвалась Сара. -- Все равно он провел ночь в тюрьме, даже на поруки не отпустили. На это Саре возразить было нечего, и она, по своему обыкновению, повела атаку с другой стороны: -- Тоже, хороша эта история с кочегаром! Есть с чем поздравить особу, воспитанную так деликатно, как ты! Спутаться с жильцом! -- Кто смеет это говорить? -- вспылила Саксон, но тотчас же овладела собой. -- Ну, есть вещи, которые даже слепой увидит! Жилец, молодая женщина, потерявшая всякое уважение к себе, и муж -- боксер!.. Спрашивается, из-за чего же они могли подраться? -- Мало ли из-за чего ссорятся добрые супруги, -- лукаво улыбнулась Саксон. Сара онемела и в первую минуту даже не нашлась, что ответить. -- Я хочу, чтобы ты поняла меня, -- продолжала Саксон. -- Женщина должна гордиться, если из-за нее дерутся мужчины. И я горжусь! Слышишь? Горжусь! Так и скажи! Всем своим соседям скажи! Я не корова. Я нравлюсь мужчинам. Мужчины из-за меня дерутся! Идут в тюрьму из-за меня! Зачем женщине и жить на свете, как не для того, чтобы нравиться мужчинам? А теперь ступай, Сара! Ступай и расскажи всем о том, что "увидит даже слепой"... Поди и скажи, что Билл каторжник, а я дурная женщина, за которой гоняются все мужчины. Кричи об этом на всех перекрестках, желаю тебе удачи... Но из моего дома уходи. И чтобы твоей ноги здесь больше не было! Ты слишком порядочная женщина, и тебе у нас не место! Ты можешь испортить свою репутацию! Подумай о своих детях. Уходи! Только когда пораженная и воз