mamma's darlin'." -- Да чего ты хнычешь? -- с новой яростью набросился он на меня через минуту. -- Ножку зашиб? Ах ты, маменькино сокровище! I was not sniffling, though my face might well have been drawn and twitching from the pain. But I called up all my resolution, set my teeth, and hobbled back and forth from galley to cabin and cabin to galley without further mishap. Two things I had acquired by my accident: an injured knee-cap that went undressed and from which I suffered for weary months, and the name of "Hump," which Wolf Larsen had called me from the poop. Thereafter, fore and aft, I was known by no other name, until the term became a part of my thought-processes and I identified it with myself, thought of myself as Hump, as though Hump were I and had always been I. Я не хныкал, но лицо у меня, вероятно, кривилось от боли. Собравшись с силами, я стиснул зубы и проковылял от камбуза до кают-компании и обратно без дальнейших злоключений. Этот случай имел для меня двоякие последствия: прежде всего я сильно ушиб коленную чашечку и страдал от этого много месяцев -- ни о каком лечении, конечно, не могло быть и речи, -- а кроме того, за мной утвердилась кличка "Хэмп", которой наградил меня с юта Волк Ларсен. С тех пор никто на шхуне меня иначе и не называл, и я мало-помалу настолько к этому привык, что уже и сам мысленно называл себя "Хэмп", словно получил это имя от рождения. It was no easy task, waiting on the cabin table, where sat Wolf Larsen, Johansen, and the six hunters. The cabin was small, to begin with, and to move around, as I was compelled to, was not made easier by the schooner's violent pitching and wallowing. But what struck me most forcibly was the total lack of sympathy on the part of the men whom I served. I could feel my knee through my clothes, swelling, and swelling, and I was sick and faint from the pain of it. I could catch glimpses of my face, white and ghastly, distorted with pain, in the cabin mirror. All the men must have seen my condition, but not one spoke or took notice of me, till I was almost grateful to Wolf Larsen, later on (I was washing the dishes), when he said: Нелегко было прислуживать за столом каюткомпании, где восседал Волк Ларсен с Иогансеном и шестерыми охотниками. В этой маленькой, тесной каюте двигаться было чрезвычайно трудно, особенно когда шхуну качало и кидало из стороны в сторону. Но тяжелее всего было для меня полное равнодушие людей, которым я прислуживал. Время от времени я ощупывал сквозь одежду колено, чувствовал, что оно пухнет все сильнее и сильнее, и от боли у меня кружилась голова. В зеркале на стене кают-компании временами мелькало мое бледное, страшное, искаженное болью лицо. Сидевшие за столом не могли не заметить моего состояния, но никто из них не выказал мне сочувствия. Поэтому я почти проникся благодарностью к Ларсену, когда он бросил мне после обеда (я в это время уже мыл тарелки): "Don't let a little thing like that bother you. You'll get used to such things in time. It may cripple you some, but all the same you'll be learning to walk. "That's what you call a paradox, isn't it?" he added. -- Не обращай внимания на эти пустякиПривыкнешь со временем. Немного, может, и покалечишься, но зато научишься ходить. Это, кажется, называется парадоксом, не так ли? -- добавил он. He seemed pleased when I nodded my head with the customary "Yes, sir." По-видимому, он остался доволен, когда я, утвердительно кивнув, ответил как полагалось: "Есть, сэр". "I suppose you know a bit about literary things? Eh? Good. I'll have some talks with you some time." -- Ты должно быть, смыслишь кое-что в литературе? Ладно. Я как-нибудь побеседую с тобой. And then, taking no further account of me, he turned his back and went up on deck. Он повернулся и, не обращая на меня больше внимания, вышел на палубу. That night, when I had finished an endless amount of work, I was sent to sleep in the steerage, where I made up a spare bunk. I was glad to get out of the detestable presence of the cook and to be off my feet. To my surprise, my clothes had dried on me and there seemed no indications of catching cold, either from the last soaking or from the prolonged soaking from the foundering of the Martinez. Under ordinary circumstances, after all that I had undergone, I should have been fit for bed and a trained nurse. Вечером, когда я справился наконец с бесчисленным множеством дел, меня послали спать в кубрик к охотникам, где нашлась свободная койка. Я рад был лечь, дать отдых ногам и хоть на время избавиться от несносного кока! Одежда успела высохнуть на мне, и я, к моему удивлению, не ощущал ни малейших признаков простуды ни от последнего морского купания, ни от более продолжительного пребывания в воде, когда затонул "Мартинес". При обычных обстоятельствах я после подобных испытаний лежал бы, конечно, в постели и около меня хлопотала бы сиделка. But my knee was bothering me terribly. As well as I could make out, the kneecap seemed turned up on edge in the midst of the swelling. As I sat in my bunk examining it (the six hunters were all in the steerage, smoking and talking in loud voices), Henderson took a passing glance at it. Но боль в колене была мучительная. Насколько я мог понять, так как колено страшно распухло, -- у меня была смещена коленная чашечка. Я сидел на своей койке и рассматривал колено (все шесть охотников находились тут же -- они курили и громко разговаривали), когда мимо прошел Гендерсон и мельком глянул на меня. "Looks nasty," he commented. "Tie a rag around it, and it'll be all right." -- Скверная штука, -- заметил он. -- Обвяжи потуже тряпкой, пройдет. That was all; and on the land I would have been lying on the broad of my back, with a surgeon attending on me, and with strict injunctions to do nothing but rest. But I must do these men justice. Callous as they were to my suffering, they were equally callous to their own when anything befell them. And this was due, I believe, first, to habit; and second, to the fact that they were less sensitively organized. I really believe that a finely- organized, high-strung man would suffer twice and thrice as much as they from a like injury. Вот и все; а случись это со мной на суше, меня лечил бы хирург и, несомненно, прописал бы полный покой. Но следует отдать справедливость этим людям. Так же равнодушно относились они и к своим собственным страданиям. Я объясняю это привычкой и тем, что чувствительность у них притупилась. Я убежден, что человек с более тонкой нервной организацией, с более острой восприимчивостью страдал бы на их месте куда сильнее. Tired as I was, - exhausted, in fact, - I was prevented from sleeping by the pain in my knee. It was all I could do to keep from groaning aloud. At home I should undoubtedly have given vent to my anguish; but this new and elemental environment seemed to call for a savage repression. Like the savage, the attitude of these men was stoical in great things, childish in little things. I remember, later in the voyage, seeing Kerfoot, another of the hunters, lose a finger by having it smashed to a jelly; and he did not even murmur or change the expression on his face. Yet I have seen the same man, time and again, fly into the most outrageous passion over a trifle. Я страшно устал, вернее, совершенно изнемог, и все же боль в колене не давала мне уснуть. С трудом удерживался я от стонов. Дома я, конечно, дал бы себе волю но эта новая, грубая, примитивная обстановка невольно внушала мне суровую сдержанность. Окружавшие меня люди, подобно дикарям, стоически относились к важным вещам, а в мелочах напоминали детей. Впоследствии мне пришлось наблюдать, как Керфуту, одному из охотников, размозжило палец. Керфут только не издал ни звука, но даже не изменился в лице. И вместе с тем я много раз видел, как тот же Керфут приходил в бешенство из-за сущих пустяков. He was doing it now, vociferating, bellowing, waving his arms, and cursing like a fiend, and all because of a disagreement with another hunter as to whether a seal pup knew instinctively how to swim. He held that it did, that it could swim the moment it was born. The other hunter, Latimer, a lean, Yankee-looking fellow with shrewd, narrow-slitted eyes, held otherwise, held that the seal pup was born on the land for no other reason than that it could not swim, that its mother was compelled to teach it to swim as birds were compelled to teach their nestlings how to fly. Вот и теперь он орал, размахивая руками, и отчаянно бранился -- и все только потому, что другой охотник не соглашался с ним, что тюлений белек от рождения умеет плавать. Керфут утверждал, что этим умением новорожденный тюлень обладает с первой минуты своего появления на свет, а другой охотник, Лэтимер, тощий янки с хитрыми, похожими на щелочки глазами, утверждал, что тюлень именно потому и рождается на суше, что не умеет плавать, и мать обучает его этой премудрости совершенно так же, как птицы учат своих птенцов летать. For the most part, the remaining four hunters leaned on the table or lay in their bunks and left the discussion to the two antagonists. But they were supremely interested, for every little while they ardently took sides, and sometimes all were talking at once, till their voices surged back and forth in waves of sound like mimic thunder-rolls in the confined space. Childish and immaterial as the topic was, the quality of their reasoning was still more childish and immaterial. In truth, there was very little reasoning or none at all. Their method was one of assertion, assumption, and denunciation. They proved that a seal pup could swim or not swim at birth by stating the proposition very bellicosely and then following it up with an attack on the opposing man's judgment, common sense, nationality, or past history. Rebuttal was precisely similar. I have related this in order to show the mental calibre of the men with whom I was thrown in contact. Intellectually they were children, inhabiting the physical forms of men. Остальные четыре охотника с большим интересом прислушивались к спору, -- кто лежа на койке, кто приподнявшись и облокотясь на стол, -- и временами подавали реплики. Иногда они начинали говорить все сразу, и тогда в тесном кубрике голоса их звучали подобно раскатам бутафорского грома. Они спорили о пустяках, как дети, и доводы их были крайне наивны. Собственно говоря, они даже не приводили никаких доводов, а ограничивались голословными утверждениями или отрицаниями. Умение или неумение новорожденного тюленя плавать они пытались доказать просто тем, что высказывали свое мнение с воинственным видом и сопровождали его выпадами против национальности, здравого смысла или прошлого своего противника. Я рассказываю об этом, чтобы показать умственный уровень людей, с которыми принужден был общаться. Интеллектуально они были детьми, хотя и в обличье взрослых мужчин. And they smoked, incessantly smoked, using a coarse, cheap, and offensive-smelling tobacco. The air was thick and murky with the smoke of it; and this, combined with the violent movement of the ship as she struggled through the storm, would surely have made me sea-sick had I been a victim to that malady. As it was, it made me quite squeamish, though this nausea might have been due to the pain of my leg and exhaustion. Они беспрерывно курили -- курили дешевый зловонный табак. В кубрике нельзя было продохнуть от дыма. Этот дым и сильная качка боровшегося с бурей судна, несомненно, довели бы меня до морской болезни, будь я ей подвержен. Я и так уже испытывал дурноту, хотя, быть может, причиной ее были боль в ноге и переутомление. As I lay there thinking, I naturally dwelt upon myself and my situation. It was unparalleled, undreamed-of, that I, Humphrey Van Weyden, a scholar and a dilettante, if you please, in things artistic and literary, should be lying here on a Bering Sea seal- hunting schooner. Cabin-boy! I had never done any hard manual labour, or scullion labour, in my life. I had lived a placid, uneventful, sedentary existence all my days - the life of a scholar and a recluse on an assured and comfortable income. Violent life and athletic sports had never appealed to me. I had always been a book-worm; so my sisters and father had called me during my childhood. I had gone camping but once in my life, and then I left the party almost at its start and returned to the comforts and conveniences of a roof. And here I was, with dreary and endless vistas before me of table-setting, potato-peeling, and dish- washing. And I was not strong. The doctors had always said that I had a remarkable constitution, but I had never developed it or my body through exercise. My muscles were small and soft, like a woman's, or so the doctors had said time and again in the course of their attempts to persuade me to go in for physical-culture fads. But I had preferred to use my head rather than my body; and here I was, in no fit condition for the rough life in prospect. Лежа на койке и предаваясь своим мыслям, я, естественно, прежде всего задумывался над положением, в которое попал. Это же было невероятно, неслыханноЯ, Хэмфри Ван-Вейден, ученый и, с вашего позволения, любитель искусства и литературы, принужден валяться здесь, на какой-то шхуне, направляющейся в Берингово море бить котиковЮнгаНикогда в жизни я не делал грубой физической, а тем более кухонной работы. Я всегда вел тихий, монотонный, сидячий образ жизни. Это была жизнь ученого, затворника, существующего на приличный и обеспеченный доход. Бурная деятельность и спорт никогда не привлекали меня. Я был книжным червем, так сестры и отец с детства и называли меня. Только раз в жизни я принял участие в туристском походе, да и то сбежал в самом начале и вернулся к комфорту и удобствам оседлой жизни. И вот теперь передо мной открывалась безрадостная перспектива бесконечной чистки картофеля, мытья посуды и прислуживания за столом. А ведь физически я совсем не был силен. Врачи, положим, утверждали, что у меня великолепное телосложение, но я никогда не развивал своих мускулов упражнениями, и они были слабы и вялы, как у женщины. По крайней мере те же врачи постоянно отмечали это, пытаясь убедить меня заняться гимнастикой. Но я предпочитал упражнять свою голову, а не тело, и теперь был, конечно, совершенно не подготовлен к предстоящей мне тяжелой жизни. These are merely a few of the things that went through my mind, and are related for the sake of vindicating myself in advance in the weak and helpless ROLE I was destined to play. Я рассказываю лишь немногое из того, что передумал тогда, и делаю это, чтобы заранее оправдаться, ибо жалкой и беспомощной была та роль, которую мне предстояло сыграть. But I thought, also, of my mother and sisters, and pictured their grief. I was among the missing dead of the Martinez disaster, an unrecovered body. I could see the head-lines in the papers; the fellows at the University Club and the Bibelot shaking their heads and saying, "Poor chap!" And I could see Charley Furuseth, as I had said good- bye to him that morning, lounging in a dressing-gown on the be- pillowed window couch and delivering himself of oracular and pessimistic epigrams. Думал я также о моей матери и сестрах и ясно представлял себе их горе. Ведь я значился в числе погибших на "Мартинесе", одним из пропавших без вести. Передо мной мелькали заголовки газет, я видел, как мои приятели в университетском клубе покачивают головой и вздыхают: "Вот бедняга!" Видел я и Чарли Фэрасета в минуту прощания, в то роковое утро, когда он в халате на мягком диванчике под окном изрекал, словно оракул, свои скептические афоризмы. And all the while, rolling, plunging, climbing the moving mountains and falling and wallowing in the foaming valleys, the schooner Ghost was fighting her way farther and farther into the heart of the Pacific - and I was on her. I could hear the wind above. It came to my ears as a muffled roar. Now and again feet stamped overhead. An endless creaking was going on all about me, the woodwork and the fittings groaning and squeaking and complaining in a thousand keys. The hunters were still arguing and roaring like some semi-human amphibious breed. The air was filled with oaths and indecent expressions. I could see their faces, flushed and angry, the brutality distorted and emphasized by the sickly yellow of the sea-lamps which rocked back and forth with the ship. Through the dim smoke-haze the bunks looked like the sleeping dens of animals in a menagerie. Oilskins and sea-boots were hanging from the walls, and here and there rifles and shotguns rested securely in the racks. It was a sea-fitting for the buccaneers and pirates of by-gone years. My imagination ran riot, and still I could not sleep. And it was a long, long night, weary and dreary and long. А тем временем шхуна "Призрак", покачиваясь, ныряя, взбираясь на движущиеся водяные валы и скатываясь в бурлящие пропасти, прокладывала себе путь все дальше и дальше -- к самому сердцу Тихого океана... и уносила меня с собой. Я слышал, как над морем бушует ветер. Его приглушенный вой долетал и сюда. Иногда над головой раздавался топот ног по палубе. Кругом все стонало и скрипело, деревянные крепления трещали, кряхтели, визжали и жаловались на тысячу ладов. Охотники все еще спорили и рычали друг на друга, словно какие-то человекоподобные земноводные. Ругань висела в воздухе. Я видел их разгоряченные лица в искажающем, тускло-желтом свете ламп, раскачивавшихся вместе с кораблем. В облаках дыма койки казались логовищами диких зверей. На стенах висели клеенчатые штаны и куртки и морские сапоги; на полках кое-где лежали дробовики и винтовки. Все это напоминало картину из жизни пиратов и морских разбойников былых времен. Мое воображение разыгралось и не давало мне уснуть. Это была долгая, долгая, томительная и тоскливая, очень долгая ночь. CHAPTER V ГЛАВА V But my first night in the hunters' steerage was also my last. Next day Johansen, the new mate, was routed from the cabin by Wolf Larsen, and sent into the steerage to sleep thereafter, while I took possession of the tiny cabin state-room, which, on the first day of the voyage, had already had two occupants. The reason for this change was quickly learned by the hunters, and became the cause of a deal of grumbling on their part. It seemed that Johansen, in his sleep, lived over each night the events of the day. His incessant talking and shouting and bellowing of orders had been too much for Wolf Larsen, who had accordingly foisted the nuisance upon his hunters. Первая ночь, проведенная мною в кубрике охотников, оказалась также и последней. На другой день новый помощник Иогансен был изгнан капитаном из его каюты и переселен в кубрик к охотникам. А мне велено было перебраться в крохотную каютку, в которой до меня в первый же день плавания сменилось уже два хозяина. Охотники скоро узнали причину этих перемещений и остались ею очень недовольны. Выяснилось, что Иогансен каждую ночь вслух переживает во сне все свои дневные впечатления. Волк Ларсен не пожелал слушать, как он непрестанно что-то бормочет и выкрикивает слова команды, и предпочел переложить эту неприятность на охотников. After a sleepless night, I arose weak and in agony, to hobble through my second day on the Ghost. Thomas Mugridge routed me out at half-past five, much in the fashion that Bill Sykes must have routed out his dog; but Mr. Mugridge's brutality to me was paid back in kind and with interest. The unnecessary noise he made (I had lain wide-eyed the whole night) must have awakened one of the hunters; for a heavy shoe whizzed through the semi-darkness, and Mr. Mugridge, with a sharp howl of pain, humbly begged everybody's pardon. Later on, in the galley, I noticed that his ear was bruised and swollen. It never went entirely back to its normal shape, and was called a "cauliflower ear" by the sailors. После бессонной ночи я встал слабый и измученный. Так начался второй день моего пребывания на шхуне "Призрак". Томас Магридж растолкал меня в половине шестого не менее грубо, чем Билл Сайкс [4] будил свою собаку. Но за эту грубость ему тут же отплатили с лихвой. Поднятый им без всякой надобности шум -- я за всю ночь так и не сомкнул глаз -- потревожил кого-то из охотников. Тяжелый башмак просвистел в полутьме, и мистер Магридж, взвыв от боли, начал униженно рассыпаться в извинениях. Потом в камбузе я увидел его окровавленное и распухшее ухо. Оно никогда уже больше не приобрело своего нормального вида, и матросы стали называть его после этого "капустным листом". The day was filled with miserable variety. I had taken my dried clothes down from the galley the night before, and the first thing I did was to exchange the cook's garments for them. I looked for my purse. In addition to some small change (and I have a good memory for such things), it had contained one hundred and eighty- five dollars in gold and paper. The purse I found, but its contents, with the exception of the small silver, had been abstracted. I spoke to the cook about it, when I went on deck to take up my duties in the galley, and though I had looked forward to a surly answer, I had not expected the belligerent harangue that I received. Этот день был полон для меня самых разнообразных неприятностей. Уже с вечера я взял из камбуза свое высохшее платье и теперь первым делом поспешил сбросить с себя вещи кока, а затем стал искать свой кошелек. Кроме мелочи (у меня на этот счет хорошая память), там лежало сто восемьдесят пять долларов золотом и бумажками. Кошелек я нашел, но все его содержимое, за исключением мелких серебряных монет, исчезло. Я заявил об этом коку, как только поднялся на палубу, чтобы приступить к своей работе в камбузе, и хотя и ожидал от него грубого ответа, однако свирепая отповедь, с которой он на меня обрушился, совершенно меня ошеломила. "Look 'ere, 'Ump," he began, a malicious light in his eyes and a snarl in his throat; "d'ye want yer nose punched? If you think I'm a thief, just keep it to yerself, or you'll find 'ow bloody well mistyken you are. Strike me blind if this ayn't gratitude for yer! 'Ere you come, a pore mis'rable specimen of 'uman scum, an' I tykes yer into my galley an' treats yer 'ansom, an' this is wot I get for it. Nex' time you can go to 'ell, say I, an' I've a good mind to give you what-for anyw'y." -- Вот что, Хэмп, -- захрипел он, злобно сверкая глазами. -- Ты что, хочешь, чтобы тебе пустили из носу кровь? Если ты считаешь меня вором, держи это про себя, а не то крепко пожалеешь о своей ошибке, черт тебя подериВот она, твоя благодарность, чтоб я пропалЯ тебя пригрел, когда ты совсем подыхал, взял к себе в камбуз, возился с тобой, а ты так мне отплатил? Проваливай ко всем чертям, вот что! У меня руки чешутся показать тебе дорогу. So saying, he put up his fists and started for me. To my shame be it, I cowered away from the blow and ran out the galley door. What else was I to do? Force, nothing but force, obtained on this brute-ship. Moral suasion was a thing unknown. Picture it to yourself: a man of ordinary stature, slender of build, and with weak, undeveloped muscles, who has lived a peaceful, placid life, and is unused to violence of any sort - what could such a man possibly do? There was no more reason that I should stand and face these human beasts than that I should stand and face an infuriated bull. Сжав кулаки и продолжая кричать, он двинулся на меня. К стыду своему должен признаться, что я, увернувшись от удара, выскочил из камбуза. Что мне было делать? Сила, грубая сила, царила на этом подлом судне. Читать мораль было здесь не в ходу. Вообразите себе человека среднего роста, худощавого, со слабыми, неразвитыми мускулами, привыкшего к тихой, мирной жизни, незнакомого с насилием... Что такой человек мог тут поделать? Вступать в драку с озверевшим коком было так же бессмысленно, как сражаться с разъяренным быком. So I thought it out at the time, feeling the need for vindication and desiring to be at peace with my conscience. But this vindication did not satisfy. Nor, to this day can I permit my manhood to look back upon those events and feel entirely exonerated. The situation was something that really exceeded rational formulas for conduct and demanded more than the cold conclusions of reason. When viewed in the light of formal logic, there is not one thing of which to be ashamed; but nevertheless a shame rises within me at the recollection, and in the pride of my manhood I feel that my manhood has in unaccountable ways been smirched and sullied. Так думал я в то время, испытывая потребность в самооправдании и желая успокоить свое самолюбие. Но такое оправдание не удовлетворило меня, да и сейчас, вспоминая этот случай, я не могу полностью себя обелить. Положение, в которое я попал, не укладывалось в обычные рамки и не допускало рациональных поступков -- тут надо было действовать не рассуждая. И хотя логически мне, казалось, абсолютно нечего было стыдиться, я тем не менее всякий раз испытываю стыд при воспоминании об этом эпизоде, ибо чувствую, что моя мужская гордость была попрана и оскорблена. All of which is neither here nor there. The speed with which I ran from the galley caused excruciating pain in my knee, and I sank down helplessly at the break of the poop. But the Cockney had not pursued me. Однако все это не относится к делу. Я удирал из камбуза с такой поспешностью, что почувствовал острую боль в колене и в изнеможении опустился на палубу у переборки юта. Но кок не стал преследовать меня. "Look at 'im run! Look at 'im run!" I could hear him crying. "An' with a gyme leg at that! Come on back, you pore little mamma's darling. I won't 'it yer; no, I won't." -- Гляньте на него! Ишь как улепетывает! -- услышал я его насмешливые возгласы. -- А еще с больной ногой! Иди назад, бедняжка, маменькин сынокНе трону, не бойся! I came back and went on with my work; and here the episode ended for the time, though further developments were yet to take place. I set the breakfast-table in the cabin, and at seven o'clock waited on the hunters and officers. The storm had evidently broken during the night, though a huge sea was still running and a stiff wind blowing. Sail had been made in the early watches, so that the Ghost was racing along under everything except the two topsails and the flying jib. These three sails, I gathered from the conversation, were to be set immediately after breakfast. I learned, also, that Wolf Larsen was anxious to make the most of the storm, which was driving him to the south-west into that portion of the sea where he expected to pick up with the north-east trades. It was before this steady wind that he hoped to make the major portion of the run to Japan, curving south into the tropics and north again as he approached the coast of Asia. Я вернулся и принялся за работу. На этом дело пока и кончилось, однако оно имело свои последствия. Я накрыл стол в кают-компании и в семь часов подал завтрак. Буря за ночь улеглась, но волнение было все еще сильное и дул свежий ветер. "Призрак" мчался под всеми парусами, кроме обоих топселей и бом-кливера. Паруса были поставлены в первую вахту, и, как я понял из разговора, остальные три паруса тоже решено было поднять сейчас же после завтрака. Я узнал также, что Волк Ларсен старается использовать этот шторм, который гнал нас на юго-запад, в ту часть океана, где мы могли встретить северо-восточный пассат. Под этим постоянным ветром Ларсен рассчитывал пройти большую часть пути до Японии, спуститься затем на юг к тропикам, а потом у берегов Азии повернуть опять на север. After breakfast I had another unenviable experience. When I had finished washing the dishes, I cleaned the cabin stove and carried the ashes up on deck to empty them. Wolf Larsen and Henderson were standing near the wheel, deep in conversation. The sailor, Johnson, was steering. As I started toward the weather side I saw him make a sudden motion with his head, which I mistook for a token of recognition and good-morning. In reality, he was attempting to warn me to throw my ashes over the lee side. Unconscious of my blunder, I passed by Wolf Larsen and the hunter and flung the ashes over the side to windward. The wind drove them back, and not only over me, but over Henderson and Wolf Larsen. The next instant the latter kicked me, violently, as a cur is kicked. I had not realized there could be so much pain in a kick. I reeled away from him and leaned against the cabin in a half-fainting condition. Everything was swimming before my eyes, and I turned sick. The nausea overpowered me, and I managed to crawl to the side of the vessel. But Wolf Larsen did not follow me up. Brushing the ashes from his clothes, he had resumed his conversation with Henderson. Johansen, who had seen the affair from the break of the poop, sent a couple of sailors aft to clean up the mess. После завтрака меня ожидало новое и также довольно незавидное приключение. Покончив с мытьем посуды, я выгреб из печки в кают-компании золу и вынес ее на палубу, чтобы выбросить за борт. Волк Ларсен и Гендерсон оживленно беседовали у штурвала. На руле стоял матрос Джонсон. Когда я двинулся к наветренному борту, он мотнул головой, и я принял это за утреннее приветствие. А он пытался предостеречь меня, чтобы я не выбрасывал золу против ветра. Ничего не подозревая, я прошел мимо Волка Ларсена и охотника и высыпал золу за борт. Ветер подхватил ее, и не только я сам, но и капитан с Гендерсоном оказались осыпанными золой. В тот же миг Ларсен ударил меня ногой, как щенка. Я никогда не представлял себе, что пинок ногой может быть так ужасен. Я отлетел назад и, шатаясь, прислонился к рубке, едва не лишившись сознания от боли. Все поплыло у меня перед глазами, к горлу подступила тошнота. Я сделал над собой усилие и подполз к борту. Но Волк Ларсен уже забыл про меня. Стряхнув с платья золу, он возобновил разговор с Гендерсоном. Иогансен, наблюдавший все это с юта, послал двух матросов прибрать палубу. Later in the morning I received a surprise of a totally different sort. Following the cook's instructions, I had gone into Wolf Larsen's state-room to put it to rights and make the bed. Against the wall, near the head of the bunk, was a rack filled with books. I glanced over them, noting with astonishment such names as Shakespeare, Tennyson, Poe, and De Quincey. There were scientific works, too, among which were represented men such as Tyndall, Proctor, and Darwin. Astronomy and physics were represented, and I remarked Bulfinch's AGE OF FABLE, Shaw's HISTORY OF ENGLISH AND AMERICAN LITERATURE, and Johnson's NATURAL HISTORY in two large volumes. Then there were a number of grammars, such as Metcalf's, and Reed and Kellogg's; and I smiled as I saw a copy of THE DEAN'S ENGLISH. Несколько позже в то же утро я столкнулся с неожиданностью совсем другого свойства. Следуя указаниям кока, я отправился в капитанскую каюту, чтобы прибрать ее и застелить койку. На стене, у изголовья койки, висела полка с книгами. С изумлением прочел я на корешках имена Шекспира, Теннисона, Эдгара По и Де-Куинси. Были там и научные сочинения, среди которых я заметил труды Тиндаля, Проктора и Дарвина, а также книги по астрономии и физике. Кроме того, я увидел "Мифический век" Булфинча, "Историю английской и американской литературы" Шоу, "Естественную историю" Джонсона в двух больших томах и несколько грамматик -- Меткалфа, Гида и Келлога. Я не мог не улыбнуться, когда на глаза мне попался экземпляр "Английского языка для проповедников". I could not reconcile these books with the man from what I had seen of him, and I wondered if he could possibly read them. But when I came to make the bed I found, between the blankets, dropped apparently as he had sunk off to sleep, a complete Browning, the Cambridge Edition. It was open at "In a Balcony," and I noticed, here and there, passages underlined in pencil. Further, letting drop the volume during a lurch of the ship, a sheet of paper fell out. It was scrawled over with geometrical diagrams and calculations of some sort. Наличие этих книг никак не вязалось с обликом их владельца, и я не мог не усомниться в том, что он способен читать их. Но, застилая койку, я обнаружил под одеялом томик Браунинга в кембриджском издании -- очевидно, Ларсен читал его перед сном. Он был открыт на стихотворении "На балконе", и я заметил, что некоторые места подчеркнуты карандашом. Шхуну качнуло, я выронил книгу, из нее выпал листок бумаги, испещренный геометрическими фигурами и какими-то выкладками. It was patent that this terrible man was no ignorant clod, such as one would inevitably suppose him to be from his exhibitions of brutality. At once he became an enigma. One side or the other of his nature was perfectly comprehensible; but both sides together were bewildering. I had already remarked that his language was excellent, marred with an occasional slight inaccuracy. Of course, in common speech with the sailors and hunters, it sometimes fairly bristled with errors, which was due to the vernacular itself; but in the few words he had held with me it had been clear and correct. Значит, этот ужасный человек совсем не такой уж неуч, как можно было предположить, наблюдая его звериные выходки. И он сразу стал для меня загадкой. Обе стороны его натуры в отдельности были вполне понятны, но их сочетание казалось непостижимым. Я уже успел заметить, что Ларсен говорит превосходным языком, в котором лишь изредка проскальзывают не совсем правильные обороты. Если в разговоре с матросами и охотниками он и позволял себе жаргонные выражения, то в тех редких случаях, когда он обращался ко мне, его речь была точна и правильна. This glimpse I had caught of his other side must have emboldened me, for I resolved to speak to him about the money I had lost. Узнав его теперь случайно с другой стороны, я несколько осмелел и решился сказать ему, что у меня пропали деньги. "I have been robbed," I said to him, a little later, when I found him pacing up and down the poop alone. -- Меня обокрали, -- обратился я к нему, увидав, что он в одиночестве расхаживает по палубе. "Sir," he corrected, not harshly, but sternly. -- Сэр, -- поправил он меня не грубо, но внушительно. "I have been robbed, sir," I amended. -- Меня обокрали, сэр, -- повторил я. "How did it happen?" he asked. -- Как это случилось? -- спросил он. Then I told him the whole circumstance, how my clothes had been left to dry in the galley, and how, later, I was nearly beaten by the cook when I mentioned the matter. Я рассказал ему, что оставил свое платье сушиться в камбузе, а потом кок чуть не избил меня, когда я заикнулся ему о пропаже. He smiled at my recital. Волк Ларсен выслушал меня и усмехнулся. "Pickings," he concluded; "Cooky's pickings. And don't you think your miserable life worth the price? Besides, consider it a lesson. You'll learn in time how to take care of your money for yourself. I suppose, up to now, your lawyer has done it for you, or your business agent." -- Кок поживился, -- решил он. -- Но не кажется ли вам, что ваша жалкая жизнь стоит все же этих денег? Кроме того, это для вас урок. Научитесь в конце концов сами заботиться о своих деньгах. До сих пор, вероятно, это делал за вас ваш поверенный или управляющий. I could feel the quiet sneer through his words, but demanded, "How can I get it back again?" Я почувствовал насмешку в его словах, но все же спросил: -- Как мне получить их назад? "That's your look-out. You haven't any lawyer or business agent now, so you'll have to depend on yourself. When you get a dollar, hang on to it. A man who leaves his money lying around, the way you did, deserves to lose it. Besides, you have sinned. You have no right to put temptation in the way of your fellow-creatures. You tempted Cooky, and he fell. You have placed his immortal soul in jeopardy. By the way, do you believe in the immortal soul?" -- Это ваше дело. Здесь у вас нет ни поверенного, ни управляющего, остается полагаться только на самого себя. Если вам перепадет доллар, держите его крепче. Тот, у кого деньги валяются где попало, заслуживает, чтобы его обокрали. К тому же вы еще и согрешили. Вы не имеете права искушать ближних. А вы соблазнили кока, и он пал. Вы подвергли опасности его бессмертную душу. Кстати, верите ли вы в бессмертие души? His lids lifted lazily as he asked the question, and it seemed that the deeps were opening to me and that I was gazing into his soul. But it was an illusion. Far as it might have seemed, no man has ever seen very far into Wolf Larsen's soul, or seen it at all, - of this I am convinced. It was a very lonely soul, I was to learn, that never unmasked, though at rare moments it played at doing so. При этом вопросе веки его лениво приподнялись, и мне показалось, что отдернулась какая-то завеса, и я на мгновение заглянул в его душу. Но это была иллюзия. Я уверен, что ни одному человеку не удавалось проникнуть взглядом в душу Волка Ларсена. Это была одинокая душа, как мне довелось впоследствии убедиться. Волк Ларсен никогда не снимал маски, хотя порой любил играть в откровенность. "I read immortality in your eyes," I answered, dropping the "sir," - an experiment, for I thought the intimacy of the conversation warranted it. -- Я читаю бессмертие в ваших глазах, -- отвечал я и для опыта пропустил "сэр"; известная интимность нашего разговора, казалось мне, допускала это. He took no notice. Ларсен действительно не придал этому значения. "By that, I take it, you see something that is alive, but that necessarily does not have to live for ever." -- Вы, я полагаю, хотите сказать, что видите в них нечто живое. Но это живое не будет жить вечно. "I read more than that," I continued boldly. -- Я читаю в них значительно больше, -- смело продолжал я. "Then you read consciousness. You read the consciousness of life that it is alive; but still no further away, no endlessness of life." -- Ну да -- сознание. Сознание, постижение жизни. Но не больше, не бесконечность жизни. How clearly he thought, and how well he expressed what he thought! From regarding me curiously, he turned his head and glanced out over the leaden sea to windward. A bleakness came into his eyes, and the lines of his mouth grew severe and harsh. He was evidently in a pessimistic mood. Он мыслил ясно и хорошо выражал свои мысли. Не без любопытства оглядев меня, он отвернулся и устремил взор на свинцовое море. Глаза его потемнели, и у рта обозначились резкие, суровые линии. Он явно был мрачно настроен. "Then to what end?" he demanded abruptly, turning back to me. "If I am immortal - why?" -- А какой в этом смысл? -- отрывисто спросил он, снова повернувшись ко мне. -- Если я наделен бессмертием, то зачем? I halted. How could I explain my idealism to this man? How could I put into speech a something felt, a something like the strains of music heard in sleep, a something that convinced yet transcended utterance? Я молчал. Как мог я объяснить этому человеку свой идеа