огли даже напечатать их. Однако в результате этих совещаний генерала Фолсома убедили отдать распоряжение захватить крупные магазины и склады с зерном и мукой. Мера была вполне своевременна, так как люди состоятельные уже стали терпеть лишения, и следовало немедленно установить хлебный рацион. Я заметил, что мои слуги начинают проявлять недовольство, а припасов в доме порядком поубавилось. Потом только я узнал, что каждый из них потихоньку воровал продукты и откладывал для себя. После установления хлебного рациона возникли новые затруднения. Дело в том, что в Сан-Франциско было не так уж много запасов продовольствия, их не могло хватить надолго. Забастовщики, и те вынуждены были ввести нормы на хлеб, хотя у каждого, разумеется, было вдоволь припасено всякой снеди. Запасы продовольствия на складах, которые охранялись людьми генерала Фолсома, таяли с поразительной быстротой. Да и как могли солдаты отличить какого-нибудь мелкого служащего или обитателя трущоб от члена Международного союза рабочих? Первых надо было кормить, а солдаты не знали всех забастовщиков в лицо, не говоря уже об их женах или детях. Не один раз с помощью нанимателей из очередей за хлебом выкидывали членов Союза, но что это могло дать? Поначалу правительственные катера доставляли продукты с армейских складов на Мэр-Айленд и Эйнджел-Айленд, но вскорости и там все кончилось. Теперь солдаты получали свои рационы из конфискованных продуктов, причем в первую очередь. Словом, приближалась катастрофа. Участились ограбления и иные правонарушения. Люди пускались на всякого рода незаконные делишки; должен признаться, что к тому были склонны прежде всего обитатели трущоб и представители высших классов. Забастовщики могли позволить себе полностью сохранять порядок: у них было чем питаться. Помню, однажды утром, придя в клуб, я застал Холстеда и Брентвуда шепчущимися в углу. Они посвятили меня в свой план. У Брентвуда машина была пока на ходу, и они решили стащить где-нибудь корову. Холстед запасся огромным ножом, какие бывают у мясников, и топором, и мы отправились за город. То тут, то там паслись коровы, но неподалеку непременно торчал хозяин. Мы продолжили наши поиски, поехав по окраине города на восток, и там, среди холмов у Хантерс Пойнт, наткнулись на корову, которую сторожила маленькая девочка. Тут же пасся и упитанный теленок. Надо ли говорить, что мы не тратили времени даром. Девочка с ревом убежала, а мы забили корову. Я опускаю непривлекательные подробности: как-никак мы не были обучены такой работе, и нам пришлось порядком повозиться. Но, как мы ни спешили, нам не удалось довести дела до конца. Послышались крики, и мы увидели, что к нам бегут какие-то люди. Мы кинули нашу добычу и бросились наутек. Но нас никто не преследовал. Люди торопливо рубили тушу. Они, видно, тоже были не прочь поживиться чужим. Мы быстренько сообразили, что мяса хватит на всех, и помчались обратно. То, что произошло после, не поддается описанию. Мы выли и дрались из-за мяса, как дикари. Брентвуд показал себя настоящим зверем: он огрызался, рычал, угрожал проломить череп всякому, кто посмеет захватить нашу долю. Пока мы таким образом делили тушу несчастной коровы, на сцене появились новые лица. То была рабочая дружина общественного порядка - придумают же такое! Их было человек двадцать, и у каждого в руках была плеть или дубинка. Та негодная девчонка, что привела их, приплясывала от возбуждения, по щекам у нее бежали слезы. "Так их! Так их! - кричала она. - Задайте тому дядьке в очках. Это все он придумал! По морде ему, по морде!" Тот дядька в очках был я, и мне порядком двинули по физиономии, хотя у меня достало присутствия духа сдернуть до того очки. Да, задали нам перцу! Брентвуду в кровь разбили нос, Холстеда так полоснули по лицу плетью из змеиной кожи, что на щеке вздулся багровый рубец. Мы со всех ног кинулись к машине. И вот чудо! Там, спрятавшись за кузовом, стоял насмерть перепуганный теленок. Брентвуд дал нам знак не двигаться, а сам крадучись, точно волк или тигр, стал подбираться к нему. Нож и топор, конечно, остались на поле брани, зато у нас были целы собственные руки. Брентвуд вцепился теленку в горло, и они в обнимку покатились по земле. Потом мы втащили нашу добычу в машину, прикрыли полостью и направились домой. Но неудачи преследовали нас. Через несколько минут лопнула шина. Починить ее было невозможно, к тому ж сгущались сумерки, и мы решили бросить машину. Брентвуд взвалил на плечи прикрытую полостью тушу теленка и, отдуваясь, неверными шажками поплелся впереди. Мы по очереди тащили того проклятого телка, но все равно уморились до смерти и ко всему заблудились. Мы брели несколько часов и вдруг наткнулись на группу каких-то хулиганов. Они были голодны не меньше, чем мы, и, конечно, не состояли ни в каких союзах. Как бы там ни было, им достался теленок, а нам новые синяки. Брентвуд чуть с ума не сошел от обиды и злости, пока мы добирались домой; впрочем, он и выглядел как законченный псих: разодранная в клочья одежда, раздувшийся, словно слива, нос, кровоподтек под глазом. С тех пор мы не решались отправляться на охоту за коровами. Кроме того, генерал Фолсом приказал солдатам конфисковать всех коров; мясо пошло тем же солдатам и полицейским. Вряд ли можно винить в чем-либо нашего генерала: его долг - поддерживать порядок в городе, и он выполнял свой долг с помощью солдат, и, естественно, он был обязан в первую очередь кормить их. В это приблизительно время и произошла великая паника. Люди из состоятельных классов стали лихорадочно покидать город, затем зараза перекинулась в трущобы. Генерал Фолсом довольно потирал руки. Сама собой разрешалась продовольственная проблема: кто-то подсчитал, что Сан-Франциско покинули около двухсот тысяч человек, а это немало. Никогда не забуду тот день. Утром я съел какую-то сухую корочку. Потом полдня стоял в очереди за хлебом и вернулся домой, когда уже стемнело, - изнуренный, голодный, бережно неся два стакана риса и ломтик свинины. У дверей меня встретил встревоженный, усталый Браун. Все слуги ушли, остался он один, объявил он. Я был до глубины души тронут этой верностью и, узнав, что он весь день ничего не ел, предложил ему разделить со мной скудный ужин. Мы сварили стакан риса, зажарили половину свинины, остальное приберегли на утро. Я лег спать голодным и беспокойно проворочался всю ночь. Утром я обнаружил, что Браун тоже сбежал, прихватив, к несчастью, остатки риса и свинины. В тот день в клубе собралась лишь небольшая горсточка угрюмых джентльменов. Никакого обслуживания не было: прислуга разбежалась. Я заметил также, что исчезло столовое серебро, и догадывался, куда оно подевалось. Не думаю, что его растащили слуги: сами члены клуба добрались до него прежде слуг. И они распорядились серебром очень просто. За Маркет-стрит, в кварталах, где жили забастовщики, в обмен на серебро можно было получить у тамошних хозяев неплохие продукты. Я немедленно вернулся домой. Так оно и есть: моего серебра тоже не оказалось. Сохранился только огромный кубок; я аккуратно завернул его и отнес на Маркет-стрит. Плотно поев, я почувствовал себя несравненно лучше и еще раз зашел в клуб узнать, нет ли каких новостей. Там я застал Гановера, Коллинза и Дейкона, они как раз собрались уходить. Они сказали, что в клубе никого нет, и позвали меня с собой. Они решили выбраться из города на лошадях Дейкона - лишняя лошадь для меня найдется. Генерал Фолсом намекнул Дейкону, что с завтрашнего дня все лошади в городе будут конфискованы и забиты, и тому, естественно, чертовски не хотелось расставаться со своей четверкой великолепных ездовых лошадей. В городе лошадей осталось совсем немного, потому что в первые же дни, как только вышло все сено и овес, их стали выгонять на луга. Бердэл, например, который держал немалое извозное дело, погнал за город сотни три ломовых битюгов общей стоимостью 130 тысяч долларов, если считать по пятьсот за лошадь. Он, конечно, надеялся заполучить большинство из них обратно после забастовки, но ему не удалось вернуть ни одной. Их съели беженцы из Сан-Франциско. Из-за острого недостатка продовольствия начали даже забивать армейских мулов и лошадей. По счастью, в конюшнях Дейкона было предостаточно сена и овса. Нам удалось раздобыть четыре седла, животные были в отличном состоянии, к тому ж застоялись. Я хорошо помню Сан-Франциско после большого землетрясения, но тот Сан-Франциско, который раскинулся перед нами, когда мы ехали верхом, являл еще более унылый вид. И подумать только, не из-за стихийного бедствия, а из-за ненавистной тирании рабочих союзов. Мы проехали Юнион-сквер, театр, отель. Улицы были пустынны. Кое-где попадались автомобили, брошенные владельцами из-за неисправности или отсутствия горючего. Если бы не случайные полицейские да солдаты, охраняющие банки и общественные здания, можно было бы подумать, что город вымер. Потом мы наткнулись на какого-то профсоюзника, он приклеивал свежую прокламацию. Мы остановились, чтобы прочитать. "Забастовщики соблюдают полный порядок, и мы сохраним этот порядок до конца. Мы прекратим забастовку лишь тогда, когда будут полностью удовлетворены наши требования, а наши требования будут удовлетворены лишь тогда, когда наниматели вынуждены будут пойти на уступки из-за голода, как нередко и мы из-за голода шли на уступки". - То же самое говорил Мессенер, - проворчал Коллинз. - Что до меня, то я готов пойти на уступки, только кому они нужны, мои уступки? Боже, кажется, целую вечность не ел досыта! Интересно, какой вкус у конины? Неподалеку мы увидели другую прокламацию: "Когда наниматели будут готовы пойти на уступки, мы откроем им доступ к телеграфным линиям и позволим ассоциациям нанимателей по всей стране связаться друг с другом. Однако мы позволим передавать лишь те сообщения, в которых будут обсуждаться условия прекращения забастовки". Мы пересекли Маркет-стрит и вскоре въехали в рабочий район. На улицах было много прохожих. У ворот группами стояли люди из МСР. Довольные, сытые ребятишки затевали игры. Дородные женщины восседали на ступеньках возле дома. Все бросали на нас любопытные взгляды, а мальчишки бежали за нами, улюлюкая: "Эй, мистер, а ты есть не хочешь?" Какая-то женщина с ребенком на руках закричала Дейкону: "Послушай, толстяк, не хочешь выменять свою лошадку на еду? Дам свинины, картофеля, смородинного варенья, масла да еще пару стаканов кофе!" - Вы заметили, что последние дни на улицах не видно бродячих собак? - обратился Гановер ко мне. Да, я заметил, но как-то не придал тому значения. Пора, пора выбираться из этого проклятого города! Наконец мы достигли дороги, ведущей к Сан-Бруно, и поехали по ней к югу. Мы спешили на мою виллу, что находилась неподалеку от Менло. Но скоро мы убедились, что в деревне опаснее и пустыннее, чем в городе. Там солдаты и члены Союза поддерживали порядок, тут же царила полная анархия. Двести тысяч, что покинули Сан-Франциско, начисто опустошили местность, словно пронеслась тут туча саранчи. Все было подчищено, точно метлой. То тут, то там вспыхивали драки, чинились грабежи. У обочины дороги на каждом шагу попадались трупы, поодаль виднелись обгорелые остатки ферм. Ограды были повалены, посевы вытоптаны, голодающие орды не оставили ни единой курицы, ни другой живности, повыдергали даже кустики на грядках. То же самое творилось и на других дорогах, идущих из Сан-Франциско. Кое-где, в стороне от дорог, фермерам с револьверами и ружьями в руках удавалось отстаивать свое имущество. Они не желали разговаривать с нами, угрожая стрелять, если мы попытаемся приблизиться. Надо признаться, что разбой и разрушения были делом рук обитателей трущоб и людей из имущих классов. Забастовщики, припрятав у себя продукты, спокойненько отсиживались дома. Еще в самом начале нашего путешествия нам выпал случай убедиться, насколько серьезным стало положение. Внезапно недалеко раздались какие-то крики и выстрелы. Совсем близко засвистели пули. Потом послышался треск ломаемого кустарника, на дорогу выскочил огромный вороной битюг и поскакал прочь. Мы едва успели заметить, что лошадь была изранена и сильно хромала. За ней вдогонку промчались три человека в военной форме. Они быстро скрылись в лесу, и мы только слышали, как они перекликаются. Затем на дорогу вышел еще один солдат и присел на валун, вытирая с лица пот. - Это полицейские, - прошептал Дейкон. - Дезертиры. Увидев нас, человек осклабился и попросил спичку. В ответ на вопрос Дейкона, что произошло, он сообщил, что полицейские разбегаются. "Жрать нечего! Все отдают регулярным частям", - пожаловался он. Кроме того, мы узнали, что из тюрьмы на Элкатраз-Айленд выпустили всех заключенных, потому что их нечем стало кормить. До конца дней своих не забуду одного зрелища, которое нам довелось наблюдать в пути. Оно открылось нашим глазам совершенно внезапно за поворотом дороги. Вплотную к обочине подступали деревья, сквозь ветви лился мягкий солнечный свет. В воздухе порхали бабочки, с поля доносилось пение жаворонка. А посреди дороги стоял многоместный лимузин, в кабине и возле валялись трупы. Мы догадались, что случилось с теми несчастными людьми. Они бежали из города, на них напали какие-то хулиганы и растерзали их. Каких-нибудь двадцать четыре часа отделяли нас от этого страшного происшествия. Пустые банки от мясных и фруктовых консервов красноречиво рассказывали о причинах нападения. Дейкон внимательно осмотрел тела. - Так я и думал! - воскликнул он. - Что-то знакомым показался мне автомобиль. Это Перрингтон с семьей. Теперь надо смотреть в оба. - Но на нас какой резон нападать? - возразил я. - У нас еды нет. Дейкон молча показал на лошадь подо мной, и я понял, что он имеет в виду. Утром того дня у лошади, на которой ехал Дейкон, отвалилась подкова. Мягкое копыто сбилось, и к полудню лошадь захромала. Дейкон не мог ехать верхом и отказался бросить несчастное животное. Он настоятельно просил нас продолжать путь, а сам надеялся дойти пешком и привести лошадь. Больше мы не видели Дейкона, не узнали даже, как он погиб. К часу дня мы прибыли в Менло, точнее, туда, где раньше был Менло, ибо от города остались одни развалины. Куда ни поглядеть, всюду были трупы. Огромный пожар спалил дотла деловую часть города и несколько жилых кварталов. Лишь кое-где сохранились дома, но приблизиться к ним оказалось невозможно: всякий раз нас встречали выстрелы. Какая-то женщина бродила среди развалин своего коттеджа. Прежде всего разграбили магазины, рассказала она, и мы представили себе разъяренную, рычащую от голода толпу пришельцев, расправляющихся с горсточкой горожан. Плечом к плечу бились миллионеры и нищие, чтобы раздобыть пищу, а потом схватывались из-за нее друг с другом. Пало Альто и Стенфордский университет подверглись такому же нашествию. Впереди расстилалась выжженная, безлюдная пустыня, так что мы сочли наиболее благоразумным укрыться на моей вилле. Она прилепилась у подножия убегающих вдаль холмов, милях в трех к западу. По пути туда мы увидели, что разрушительный смерч докатился даже до тех глубинных уголков. Первый поток беженцев держался преимущественно дорог, сметая в своем движении городки и поселения, но следующие волны захлестнули всю округу, прошлись по ней, точно гигантская метла. Моя вилла, построенная из кирпича и бетона и крытая черепицей, уцелела от огня, но имела жалкий вид. У ветряной мельницы мы наткнулись на мертвого садовника; земля вокруг него была усеяна стреляными гильзами: бедняга защищался, видимо, до конца. Но двух работников-итальянцев, экономки и ее мужа и след простыл. Не осталось никакой живности: ни породистых коров с телятами, ни жеребят, ни даже птицы. Кухня и камин, где бродяги стряпали пищу, были в ужасном состоянии, а следы костров снаружи свидетельствовали о том, какое множество народу заночевало там. Они утащили все, что не могли съесть. Нам не досталось ни крошки. Наша троица провела томительную ночь, тщетно ожидая появления Дейкона, а утром с револьверами в руках нам пришлось отбиваться от полудюжины мародеров. Потом мы забили одну лошадь, позавтракали, припрятав ос- татки мяса на будущее. Днем Коллинз пошел прогуляться и не вернулся. Гановер впал в полнейшее отчаяние и предложил, не медля ни минуты, убираться отсюда, так что мне с большим трудом удалось убедить его дождаться утра. Лично я был уверен, что забастовка прекратится со дня на день, и был полон решимости вернуться в Сан-Франциско. На рассвете мы с Гановером расстались: он направился к югу, привязав к седлу полсотни фунтов конины, я с таким же грузом двинулся на север. Коротышке Гановеру посчастливилось избежать всяких опасностей, и я не сомневаюсь, что он всю жизнь будет надоедать собеседникам рассказами о необыкновенных приключениях, которые ему привелось пережить. По той же дороге я добрался до Белмонта, но там трое полицейских отняли у меня конину. Все по-прежнему, сказали они, разве что хуже стало. У членов МСР вдоволь всяких припасов, так что они могут продержаться еще несколько месяцев. Неподалеку от Бадена меня окружили человек двенадцать и отняли лошадь. Двое из них были полицейскими из Сан-Франциско, остальные - солдаты регулярных частей. Это было чудовищно. Уж если солдаты дезертируют, значит, дело совсем скверно. Едва я успел отойти от них, как раздался выстрел, и последняя лошадь из великолепной четверки Дейкона грохнулась наземь. Уж не везет так не везет. Я растянул сухожилие и сумел добраться лишь до южной оконечности Сан-Франциско. Там я свалился в каком-то сарае, дрожа от холода и в то же время сгорая от пламени лихорадки. Я провалялся в сарае два дня, не в силах пошевельнуть пальцем, а на третий, пошатываясь от головокружения и опираясь на импровизированный костыль, поплелся в город. Я очень ослабел: три дня во рту ни крошки не было. То был день сплошных кошмаров и мучений. Словно во сне, я видел, как навстречу и мимо тянулись сотни солдат, а за ними, объединившись в большие группы для удобства самозащиты, множество полицейских в сопровождении своих семейств. Войдя в город, я вспомнил, что где-то неподалеку находится дом, где мне посчастливилось обменять свой серебряный кубок на еду, и голод погнал меня туда. Уже смеркалось, когда я добрался до места. Я обошел дом с бокового переулка, вскарабкался на заднее крыльцо и упал. Кое-как я дотянулся костылем до двери и постучал. Потом я, наверное, потерял сознание, ибо, очнувшись, увидел, что нахожусь в кухне, кто-то брызжет мне в лицо водой и вливает в рот виски. Я захлебнулся, пытался заговорить. Я бормотал, что у меня нет больше серебряного кубка, что я щедро вознагражу их после, лишь бы мне дали что-нибудь поесть. Хозяйка прервала меня: - Боже мой, неужели вы ничего не знаете? Забастовка прекращена еще днем. Вам, конечно, надо подкрепиться. Она захлопотала у плиты, открывая банку свинины и грея сковороду. - Пожалуйста, дайте мне кусочек сейчас, - попросил я и через несколько мгновений жадно поглощал ломоть хлеба с консервированной свининой; тем временем хозяин рассказал мне, что требования МСР полностью удовлетворены. Связь восстановлена, и ассоциации нанимателей повсеместно пошли на уступки. В Сан-Франциско, правда, никого из нанимателей не осталось, но от их имени вел переговоры генерал Фолсом. Утром возобновится движение поездов, отправятся в рейсы пароходы, и, как только будет восстановлен порядок, жизнь войдет в свою колею. Так закончилась всеобщая забастовка. Не приведи Господь пережить такое снова! Это страшнее, чем война. Да, да, джентльмены, всеобщая забастовка - жестокая и аморальная акция, человеческий разум должен найти более рациональный способ управления промышленностью. Кстати, Гаррисон опять служит у меня шофером. В числе условий, выдвинутых МСР, было совершенно абсурдное требование: восстановить членов профсоюза на прежней работе. Браун так и не вернулся, хотя остальная прислуга по-прежнему со мной. Сперва у меня недостало решимости отказать им: как-никак, беднягам туго пришлось в те дни, когда они сбежали, прихватив мои запасы и серебро. Теперь же я и вовсе не могу уволить их: все стали членами МСР. Нет, рабочая тирания переполнила чашу человеческого терпения. Необходимо немедленно что-то предпринять! МОРСКОЙ ФЕРМЕР Перевод Н. Бать - К нам идет карантинный катер, - сказал капитан Мак-Элрат. Лоцман что-то буркнул в ответ, а капитан перевел бинокль с катера на полоску берега и на Кингстаун, а потом, медленно оглядев вход в бухту, стал смотреть на северную сторону ее, где был Хаут Хэд. - Попали в самый прилив; еще часа два - и будем на месте, - заверил лоцман, словно подбадривая. - Куда станем, в Рингс энд Бейзен? Теперь капитан что-то буркнул в ответ. - Вот она, дублинская погодка! Капитан опять что-то пробурчал под нос. Он устал от бурного плавания по Ирландскому морю, от бессонной ночи на капитанском мостике; устал от долгих скитаний, - два года и четыре месяца, как он уехал из дому, восемьсот пятьдесят дней по судовому журналу. - Настоящая зимняя погода, - сказал он, помолчав. - В тумане и города не разглядишь. Теперь дождь зарядит на целый день. Капитан Мак-Элрат был так мал ростом, что над парусиновым обвесом мостика виднелась только его голова. Рядом с ним возвышались фигуры лоцмана, младшего помощника и рулевого. Этот рулевой был здоровенный немец. сбежавший с военного судна, на которое он записался в Рангуне. Впрочем, маленький рост ничуть не мешал капитану Мак-Элрату быть отличным моряком. Во всяком случае, у компании он был на хорошем счету, и капитан сам бы мог в этом убедиться, если б получил доступ в архив и прочел все, что подробно и тщательно заносилось в его послужной список. Однако мнение свое о капитане компания держала про себя. Так уж было заведено. Компания строго придерживалась того принципа, что от служащего следует всячески скрывать, что он незаменимый или хотя бы просто ценный работник, а поэтому, щедрая на выговоры, она никогда никого не хвалила. Да и кто такой капитан Мак-Элрат, чтобы его хвалить? Один из восьмидесяти капитанов на одном из восьмидесяти пароходов компании, что вдоль и поперек бороздят моря и океаны. По главной палубе, ступая по заржавевшим листам железа, которые могли бы многое рассказать о силе и жестокости морских волн, шли два китайца-кочегара и несли завтрак. Один из матросов свертывал штормовой леер, протянутый от бака к люкам, к грузовым лебедкам и к трапу. - Нелегкий рейс, - сказал лоцман. - Да уж досталось крепко, пришлось попыхтеть. Но это бы все ничего, а вот время потеряли. Для меня хуже нет - время терять. Сказав это, капитан Мак-Элрат повернулся, и лоцман, следя за его взглядом, увидел все то, что безмолвно, но красноречиво объясняло потерю времени. Коричневая дымовая труба совсем побелела от налета соли, крупные кристаллы которой поблескивали на трубке гудка, как только случайный луч солнца пробивался сквозь просветы в облаках. Спасательная шлюпка исчезла, а железные шлюп-балки, перекрученные и погнутые, свидетельствовали о страшной силе удара, который пришлось выдержать старому "Триапсику". Шлюп-балки по правому борту тоже пустовали, и жалкие обломки второй шлюпки лежали возле разбитого светового люка над машинным отделением, теперь прикрытого брезентом. На бридждеке сломанную дверь кают-компании кое-как приколотили для защиты от ударов волны; неподалеку боцман и матрос снимали огромную предохранительную сеть, которая не смогла ослабить неистовый натиск моря. - Уже дважды я заявлял компании про эту дверь, - сказал капитан Мак-Элрат, - а они все свое. Сойдет, говорят, и так. А шторм был здоровый. Волны прямо невиданные. И вот самая большая и натворила дел. Дверь вышибло, она плашмя так и брякнулась на стол кают-компании. Каюту механика разбило, - вот уж он злился! - Волна, видать, была подходящая, - посочувствовал лоцман. - Да уж, ничего не скажешь, поддала нам жару. Пришлось попотеть. Тогда вот и помощника моего прикончило. Он стоял со мной на мостике, а я ему велел осмотреть клинья на люке номер один. Течь была сильная. И гляжу я - что-то не нравится мне люк номер один. Только я подумал, не лечь ли в дрейф до утра, а тут волна как взмоет - выше мостика. Ну и волна, я такой отродясь не видывал. Нас на мостике и то окатило. Второпях никто не хватился помощника. Дел было по горло: дверь забить, люк над машинным отделением покрыть брезентом, - а потом смотрим - помощника-то и нет. Последним его рулевой видел, когда он спускался по трапу. Ну, давай искать: на носу нет, в каюте нет, в машинном отделении тоже нет. Потом вышли на нижнюю палубу, смотрим - а он лежит по обе стороны паровой трубы. Так его кожухом трубы пополам и разрезало. Лоцман крепко выругался в знак изумления и ужаса. - Да, лежит это он, - устало продолжал капитан, - половина по одну сторону трубы, половина - по другую. Разрезало его ровнехонько надвое, как селедку. Видно, смыло волной с верхней палубы, потащило вниз и трахнуло прямо головой о кожух. Он ему и угодил между глаз. Да так и разрезал сверху донизу, словно кусок масла. Тут тебе правая половина лежит, с рукой и с ногой, а тут левая. Картина, скажу, не из приятных. Ну, сложили мы его, завернули в парусину да и спустили в море. Лоцман снова выругался. - А впрочем, жалеть о нем не приходится, - заметил капитан Мак-Элрат, - невелика потеря. Моряк он был никудышный. Ему бы свиней пасти в самый раз, да и то, может, не по плечу. Говорят, есть три категории ирландцев: католики, протестанты и северные ирландцы; и северный ирландец - это, по сути дела, шотландский переселенец. Однако ничто не приводило капитана в большую ярость, чем когда его по выговору, случалось, принимали за шотландца. В Ирландии он родился, ирландцем намерен был сойти в могилу, хотя от него не раз слышали пренебрежительные отзывы о южных ирландцах и даже об оранжистах. Сам он был просвитерианин. Правда, в его общине конгрегацию оранжистов посещали не более пяти человек. Родиной капитана был остров Мак-Гилл, где среди семи тысяч его земляков царили такая трезвенность и согласие, что на всем острове был только один полисмен и вовсе не было кабаков. Капитан Мак-Элрат не любил моря, и море никогда не влекло его. Оно давало ему средства к жизни - вот и все. Оно было для него таким же местом службы, как для других бывает фабрика, лавка или контора. Никогда романтика не пела ему призывных песен. Никогда приключение не горячило его холодную кровь. Он был лишен воображения. Его не поражали чудеса морских глубин, а бури, смерчи, ураганы, приливы и отливы были только бесчисленными препятствиями для судна и для того, кто стоит на капитанском мостике. Больше они для него ничего не означали. Он смотрел на диковинки дальних стран, не замечая их. В его зрачках отражались ослепительные красоты тропических морей и грозные штормы Северной Атлантики или южной части Тихого океана. Но из всего этого он запомнил лишь сломанную дверь кают-компании, залитые волной палубы, плохо задраенные люки, нехватку топлива, задержки в пути или расходы на окраску после неожиданных ливней и шквалов. - Я свое дело знаю, - любил он говорить. Но, кроме своего дела, он ничего не знал и не подозревал даже, что перед его невидящим взором проходит мир, полный чудес. Компания не сомневалась в том, что капитан знает свое дело, иначе в сорок лет ему бы не удалось стать шкипером "Триапсика" - судна в три тысячи регистровых тонн нетто, грузоподъемностью в девять тысяч тонн, оцененного в пятьдесят тысяч фунтов. Капитан ушел в море не из любви к нему, а потому, что так суждено было судьбой, ибо он родился не первенцем, а вторым сыном в семье. Остров Мак-Гилл невелик, и только ограниченное количество его жителей могло прокормить себя на земле. Те же, кому земли не хватало, - а таких было много, - поневоле уходили в море для заработка. Так шло из поколения в поколение. Старшим сыновьям доставалась земля отцовских ферм, младшим - море, которое они бороздили весь свой век. И Дональд Мак-Элрат, сын фермера, с малых лет привыкший пахать поле, бросил любимую землю и по воле судьбы принялся перепахивать соленые воды ненавистного моря. Он трудился не покладая рук в течение двадцати лет и благодаря своему упорству, выдержке, трезвости и бережливости сумел из юнги и простого матроса сделаться помощником капитана, а со временем и шкипером парусных судов. Он служил на пароходах младшим помощником, а потом и старшим и наконец стал капитаном сначала малых судов, а затем и крупных, пока не поднялся на капитанский мостик старого "Триапсика". Старого, правда, но еще оправдывающего свои пятьдесят тысяч фунтов и способного провезти в трюме сквозь любые штормы и ураганы девять тысяч тонн груза. Он стоял на капитанском мостике "Триапсика", на этом почетном месте, которого добивались многие, и смотрел на открывающийся перед ним Дублинский порт, на смутные очертания города под мрачным небом ненастного дня, на причудливые узоры из снастей и бесчисленных мачт. После двух кругосветных плаваний и бесконечных рейсов по морям он возвращался теперь домой к жене, которую не видал два года и четыре месяца, и к ребенку, которого не видал ни разу, а мальчик уже начал ходить и говорить. Он взглянул на палубу: кочегары и угольщики выскакивали из-под полубака, словно кролики из садка, и бежали по палубе, местами покрытой ржавчиной, на корму, где должен был происходить врачебный осмотр. Он смотрел на лица китайцев-матросов, бесстрастные, как у сфинксов, на их странную походку: они волочили тощие ноги в грубых, казалось, слишком тяжелых для них башмаках. Он смотрел на них невидящим взором, рассеянно перебирая пальцами под козырьком фуражки жесткие белесые волосы. Все, что встречал его взгляд, было лишь фоном, на котором он видел созданную его воображением картину счастья, картину, которая рисовалась ему в долгие бессонные ночи на капитанском мостике во время снежных шквалов или тропических ливней, когда бурные волны окатывали палубу и подбрасывали старый "Триапсик", а мачты трещали под напором свирепого ветра. Ему чудилась ферма с пристройками под соломенной кровлей, и играющие на солнце дети, и жена на крыльце; в хлеву мычат коровы, на дворе кудахчут куры, из конюшни доносится топот копыт, по соседству стоит отцовская ферма, а за ней широкая равнина и любовно возделанные огороженные поля, которые тянутся до гребня пологих холмов. Это была его сокровенная Мечта, его Романтика, его Приключение, желанная цель всех его стремлений, высокая награда за долгие годы труда в море, за бесчисленные борозды, которые он прокладывал по зыбкой почве морских полей. Этот моряк исколесил весь свет, но мечты и желания его были просты, проще, чем у какого-нибудь наивного деревенского домоседа. Отец его прожил семьдесят один год на острове Мак-Гилл, и не было случая, чтобы он оставил свой дом, свою постель хотя бы на одну ночь. Вот это была идеальная жизнь, по мнению капитана Мак-Элрата. И он не понимал, как это люди могут по собственной воле бросить ферму ради моря. Он объездил весь мир и знал его так, как сельский башмачник, сидящий в своей лавчонке, знает свое село. Весь мир казался капитану Мак-Элрату огромным селом, где улицы - длиной в тысячу миль, а может, и того длиннее, где переулки огибают бурные мысы или ведут к тихим лагунам, от перекрестков которых берут начало дороги в цветущие края южных морей или в края вечных льдов, страшных айсбергов и штормов. Залитые огнями города казались ему лавками на этих огромных улицах, лавками, где совершалась купля и продажа, где можно пополнить запасы угля, выгрузиться или взять груз, прочесть прибывшие из Лондона приказы компании и следовать, согласно этим приказам, дальше и дальше по бесконечно длинным морским большакам, время от времени останавливаясь, чтобы сдать груз или принять новый и везти его туда, куда разрешат страховщики, туда, куда манят шиллинги и пенсы. Но как томительно скучны были все эти скитания! Если бы не погоня за хлебом насущным, такая жизнь казалась бы капитану и вовсе бессмысленной. Последний раз капитан расстался с женой в Кардиффе, двадцать восемь месяцев тому назад; он повез в Вальпарайзо девять тысяч тонн угля. Судно сидело по ватерлинию. Из Вальпарайзо налегке в Австралию - шесть тысяч миль. Путь был трудный - штормы, топлива не хватило, еле дотянули. Потом покрыли еще семь тысяч миль до Орегона - опять с углем, а вслед за этим прошли еще больше - до берегов Японии и Китая; оттуда на Яву за сахаром, отвезли груз в Марсель, потом по Средиземному морю в Черное; оттуда снова с переполненным трюмом в Балтимору - везли хромовую руду; по дороге попали в шторм, опять израсходовали топливо, пришлось зайти на Бермуды; по срочному фрахту отправились в Норфолк в штате Виргиния, там нагрузились контрабандным углем и повезли его в Южную Африку. Потом попали в Японию, в военный порт Сасебо; оттуда в Австралию. Снова срочный фрахт и погрузка в Сиднее, в Мельбурне и в Аделаиде. Потом доставка груза на остров св. Маврикия и Лоренцо Маркез, в Дурбан, в бухту Алгоа и Капштадт. Потом на Цейлон за дальнейшими распоряжениями; из Цейлона в Рангун, где взяли груз риса и отправились в Рио-де-Жанейро; оттуда в Буэнос-Айрес за маисом, повезли его в Англию и на континент, зашли в Сан-Винсент и уже там получили приказ следовать в Дублин. Два года и четыре месяца, восемьсот пятьдесят дней по судовому журналу, курсировали они по бесконечным морским дорогам, и вот теперь наконец возвращаются домой в Дублин. До чего же он устал! К "Триапсику" пришвартовался маленький катер; поднялся шум, звон, скрип, скрежет, - и по команде "малый вперед" старого, потрепанного морского бродягу, направляя и подталкивая, медленно протиснули в док Рингс энд Бейзен. С кормы и с носа подали концы, а на берегу уже собрались встречающие - те счастливцы, что всегда живут на суше. - Стоп машина! - скомандовал капитан густым басом. Третий помощник повернул ручку машинного телеграфа. Второй помощник подал команду: "Спустить трап!" И когда трап был спущен, добавил: "Ну вот, все в порядке". Спуск трапа был самой последней задачей, а слова "все в порядке" означали, что команда теперь свободна и может сойти на берег. Плавание окончено. Матросы бросились по заржавленной палубе к заранее упакованным вещам. Все жадно вдыхали запах земли, вдыхал его и сам капитан, и, бросив лоцману прощальное "счастливо", он спустился в свою каюту. По трапу уже поднимались инспектор, таможенные чиновники, конторские служащие и грузчики. Вскоре с делами было покончено, в каюте остался только агент компании, с которым следовало пойти в контору. - Жене сообщили? - спросил капитан вместо приветствия. - Телеграфировали, как только узнали, что вы возвращаетесь. - Наверное, она приедет утренним поездом, - вслух подумал капитан и пошел мыться и переодеваться. С порога он последний раз окинул взглядом свою каюту, где на стене висели фотографии жены и ребенка - сына, которого он никогда не видел. Потом вошел в кают-компанию - стены ее были отделаны кленом и кедром. Здесь за длинным столом, рассчитанным на десять человек, в течение всего томительного плавания он всегда обедал в одиночестве. Смех и споры кают-компании были чужды ему. Молчаливый и угрюмый, сидел он за столом, и бесшумно прислуживавший ему китаец-стюард только подчеркивал его молчаливость. Внезапно с болью в сердце осознал он свое одиночество за эти два с лишним года. Ни с кем не делил он своих тревог и сомнений. Младшие помощники слишком молоды и беспечны, а старший был глуп, как пень, так что какие уж тут советчики. Один лишь спутник не разлучался с ним ни на минуту, спутник этот - служебный долг. Вместе сидели они за столом, вместе стояли на капитанском мостике, вместе жили в каюте и делили одну постель. - Ну, теперь-то мы распрощаемся, - сказал капитан своему мрачному спутнику. - Хоть на время. Он сошел на берег и, пропустив мимо себя последнего матроса, отправился в контору, где после обычных долгих формальностей сдал дела. Ему предложили выпить виски, но он попросил содовой воды с молоком. - Не такой уж я праведник, а все же пива и виски в рот не беру. После полудня, покончив с раздачей жалованья команде, капитан поспешил в одно из отделений конторы, где его ожидала жена. Первый взгляд его был обращен на жену, хотя ему очень хотелось разглядеть ребенка, сидевшего подле нее в кресле. После долгого объятия он отстранил ее от себя, жадно вглядываясь в ее черты и поражаясь тому, что время не изменило их. "Какой он любящий муж", - сказала бы о нем жена. "Какой суровый и желчный человек", - сказали бы подчиненные. - Ну, как ты, Энни? - спросил он и снова прижал ее к себе. И опять отстранил ее, эту женщину, которая десять лет была его женой и которую он так мало знал. Ведь, в сущности, она была ему почти чужой. Более чужой, чем китаец-стюард, чем помощники; ведь с ними он встречался каждый день, восемьсот пятьдесят дней долгого плавания. Вот уже десять лет, как они женаты, а провели вместе не более девяти недель, можно считать, медовый месяц. И в каждый свой приезд капитан как бы заново знакомился с женой. Такова участь всех, кто уходит бороздить морские просторы. Мало видят они своих жен и почти вовсе не знают своих детей. Рассказывал же старший механик на пароходе, как однажды его не пустили в собственный дом; приехал он домой, а четырехлетний сынишка, никогда не видевший отца, запер перед его носом дверь. - Вот какой у нас сынок, - сказал капитан и неуверенно протянул руку, собираясь потрепать мальчика по щеке. Но мальчик отстранился и боязливо прижался к матери. - Господи, - воскликнула она, - ведь он родного отца не знает! - Да и отец его не знает. Я б его и не отличил среди других ребятишек, хотя, по-моему, у него в точности твой нос. - А глаза твои, правда, Дональд? Это твой папа, малыш. Будь умником, поцелуй же его скорее. Но ребенок крепче прижался к матери, посмотрел на капитана еще более испуганно и недоверчиво и чуть было не расплакался, когда тот попытался взять его на руки. У капитана сжалось сердце, и, скрывая огорчение, он выпрямился и достал из кармана часы. - Пора ехать, Энни, - сказал он, - а то опоздаем на поезд. В поезде он сначала сидел молча, то глядя на жену и ребенка, заснувшего у нее на коленях, то в окно на засеянные поля и покрытые травой холмы, смутно различимые сквозь сетку моросящего дождя. В купе, кроме них, никого не было; ребенок быстро уснул, жена уложила его на диван и тепло укутала. И когда иссякли расспросы о здоровье всех родственников и знакомых и обсуждены были все события и новости на острове Мак-Гилл, включая погоду, цены на землю и хлеб, и больше не о чем стало говорить, кроме как о самих себе, капитан Мак-Элрат приступил к рассказу о своих кругосветных странствованиях, который он приготовил для жены. Но это не был рассказ о диковинках дальних стран, о прекрасных краях или о таинственных городах Востока. - А что это за остров Ява? - однажды прервала его жена. - Ява? Сплошная лихорадка, вот и все. Половина команды слегла, и работать было некому. Только и знали хину глотать. Хина да джин всей команде с утра натощак. Тут и здоровые стали притворяться больными. Другой раз она спросила его о Ньюкасле. - Дрянь город - уголь и пыль. У меня там два китайца-кочегара удрали. Компании пришлось платить за них штраф правительству за каждого по сто фунтов. А мне присылают в Орегон письмо. "С величайшим, - пишут, - сожалением мы узнали об исчезновении в Нью