ителя Туч, Великого Вождя, зажигает сегодня вечером свой первый девичий костер. Мака, дочь Оуитса, Грозы Волков... Так были перечислены имена десяти или двенадцати девушек, и затем три вестницы побрели дальше, чтобы объявить новость у других костров. Юношей, поклявшихся никогда не разговаривать с девушкой, - потому их и звали холостяками, - не занимало предстоящее празднество; наутро они должны были по приказу Снасса пуститься в дальний путь, но теперь, чтобы ясней выразить свое презрение к происходящему, решено было отправиться немедля. Снасса не удовлетворяли расчеты старых охотников: если олени, по следу которых идет племя, в самом деле малочисленны, решил он, значит, стадо разделилось. И послал холостяков в разведку на север и на запад - отыскивать вторую половину огромного стада. Смок, встревоженный намерением Лабискви зажечь костер, объявил, что хочет пойти с холостяками. Но сначала он посовещался с Малышом и Мак-Кеном. - Жди нас там на третий день, Смок, - сказал Малыш. - А мы захватим снаряжение и собак. - Только помни, - предупредил Смок, - если как-нибудь так получится, что мы не встретимся, вы должны идти своей дорогой и выбираться на Юкон. Это дело решенное. Если выберетесь - летом вернетесь за мной. А если повезет мне, я удеру и потом вернусь за тобой. Мак-Кен, стоя подле своего костра, показал глазами на крутую мрачную гору на западе, там, где на равнину выходила высокая, неприступная гряда. - Вот это она и есть, - сказал Мак-Кен. - С южной стороны - небольшой ручеек. Мы поднимемся по нему. На третий день вы нас встретите. В каком бы месте вы ни вышли на этот ручей, вы найдете если не нас, то наш след. 7 Но Смоку не повезло. Холостяки решили вести разведку в другом направлении, и на третий день, в то самое время, как Малыш и Мак-Кен со своими собаками пробирались вверх по ручью, Смок с холостяками за шестьдесят миль к северо-востоку от них напали на след второго оленьего стада. Несколько дней спустя, в слабом свете сумерек, еще более тусклом от валящего снега, они вернулись в становище. Индианка, рыдавшая у костра, вдруг вскочила и накинулась на Смока. Глаза ее горели злобой, она осыпала его бранью и проклятиями, протягивая руки к недвижному и немому, завернутому в меха телу, лежавшему на недавно прибывших нартах. Смок мог только догадываться о том, что произошло, и, подходя к костру Мак-Кена, приготовился к новому взрыву проклятий. Но он увидел самого Мак-Кена, который усердно жевал кусок оленины. - Я не воин, - заскулил он в объяснение. - А Малыш убежал, хотя за ним еще идет погоня. Он дрался, как черт. Да все равно его поймают, не выбраться ему. Он подстрелил двоих, но они оправятся. А одному всадил пулю прямо в сердце. - Знаю, - ответил Смок. - Я только что видел вдову. - Снасс хотел с вами поговорить, - прибавил Мак-Кен. - Приказал, как только вернетесь, чтоб шли к его костру. Я вас не выдал. Вы ничего не знаете. Помните это твердо. Малыш удрал со мной на свой страх и риск. У костра Снасса Смок застал Лабискви. В ее глазах, обращенных к нему, сияла такая нежность, что он испугался. - Я рада, что вы не пытались убежать, - сказала она. - Видите, я... - Она замялась, но глаз не опустила, и нельзя было не понять, что означает льющийся из них свет. - Я зажгла свой костер, зажгла, конечно, для вас. Мой час настал. Вы мне милее всех на свете. Милее, чем отец. Милее, чем тысяча Либашей и Махкуков. Я люблю. Это так странно. Люблю, как Франческа, как Изольда. Старик Четырехглазый говорил правду. Индейцы так не любят. Но у меня синие глаза и белая кожа. Мы оба белые, вы и я. Никогда еще ни одна женщина не предлагала Смоку руку и сердце, и он не знал, как себя вести. Впрочем, это было даже не предложение. В его согласии никто и не сомневался. Для Лабискви все это было так просто и ясно, такой нежностью лучились ее глаза, что Смоку оставалось только удивляться, почему она еще не обняла его и не склонилась головой ему на плечо. Потом он понял, что хотя она искренна и простодушна в своей любви, но нежные ласки влюбленных ей незнакомы. Первобытные дикари их не знают. Лабискви негде было этому научиться. Она все лепетала, изливая любовь и радость, переполнявшую ее сердце, а Смок собирался с духом, - надо же как-нибудь открыть ей горькую правду... Казалось, желанный случай представился ему. - Но послушайте, Лабискви, - начал он, - вы уверены, что Четырехглазый рассказал ва всю историю любви Паоло и Франчески? Она всплеснула руками и радостно засмеялась: - Это еще не все! Я так и знала, что это еще не все про любовь! Я много думала с тех пор, как зажгла свой костер. Я... Но тут сквозь завесу падающего снега к костру шагнул Снасс - и удобный случай был упущен. - Добрый вечер, - буркнул Снасс. - Ваш приятель натворил тут черт знает чего. Хорошо, что хоть вы оказались умнее. - Может, вы мне скажете, что случилось? - спросил Смок. Зубы Снасса, удивительно белые по сравнению с прокопченной дымом костров бородой, блеснули в недоброй усмешке. - Конечно, скажу, - ответил он. - Ваш приятель убил одного из моих людей. Это жалкое ничтожество Мак-Кен струсил при первом же выстреле. Больше он не удерет. Вашего приятеля ловят в горах мои охотники - и они его изловят. Юкона ему не видать. А вы теперь будете спать у моего костра и с охотниками больше не пойдете. Я сам буду приглядывать за вами. 8 Переселившись к костру Снасса, Смок попал в затруднительное положение. Теперь он гораздо больше виделся с Лабискви. Она ничуть не скрывала своей нежной, невинной любви, и это приводило его в ужас. Она смотрела на него влюбленными глазами, и каждый ее взгляд был лаской. Снова и снова он собирался с духом, чтобы сказать ей о Джой Гастелл, и всякий раз приходил к убеждению, что он просто трус. И что хуже всего, Лабискви так очаровательна! Нельзя не любоваться ею... Каждая минута, проведенная с нею, заставляла его презирать себя - и все же как отрадны были эти минуты. Впервые перед ним раскрывалась женская душа - и так прозрачно-чиста была душа Лабискви, так поразительно наивна и невинна, что Смок видел ее до дна и читал в ней, как в раскрытой книге. Вся изначальная женская доброта была в Лабискви, с ее нетронутой душой, чуждой лжи и каких-либо условностей. Он вспомнил Шопенгауэра, которого читал когда-то, и ему стало ясно, что угрюмый философ глубоко заблуждался. Узнать женщину, как Смок узнал Лабискви, значит понять, что все женоненавистники - душевнобольные. Лабискви была просто чудо, и, однако, рядом с ее лицом из плоти и крови неизменно вставало, точно огненное видение, лицо Джой Гастелл. Джой была всегда так сдержанна, так владела собой, она подчинялась всем запретам, какие навязала женщине цивилизация, но теперь воображение Смока награждало Джой Гастелл теми же сокровищами души, что открылись ему в Лабискви. Одна лишь возвышала другую, и все женщины всего мира возвысились в глазах Смока благодаря тому, что увидел он в душе Лабискви, в краю снегов, у костра Снасса. Немало узнал и о самом себе. Он вспомнил все, что знал о Джой Гастелл, и понял, что любит ее. А между тем ему так хорошо, так отрадно подле Лабискви. Что же это, если не любовь? Можно ли назвать это чувство иначе, не унизив его? Нет, это любовь. Конечно, любовь. Оказывается, он склонен к многоженству! Это открытие потрясло его до глубины души. Когда-то, живя среди сан-францисской богемы, он слышал разговоры о том, что мужчина может любить сразу двух, даже трех женщин. Тогда он этому не верил. И как мог бы он поверить, не испытав ничего подобного? Но теперь другое дело. Теперь он и впрямь любит сразу двух - и хотя его чувство к Джой Гастелл наверняка сильнее, в иные минуты он готов поклясться, что больше он любит Лабискви. - На свете, должно быть, много женщин, - сказала она однажды. - И женщины любять мужчин. Вас, наверно, многие женщины любили. Расскажите мне о них. Смок не ответил. - Расскажите, - повторила она. - Я никогда не был женат, - уклончиво ответил он. - И у вас больше никого нет? Нет за горами другой Изольды? Вот тут-то Смок и понял, что он трус. Он солгал. Против воли, но все же солгал. Он покачал головой, медленно, ласково улыбнулся - сам не подозревал, сколько нежности отразилось на его лице, когда Лабискви вся просияла от счастья. Он попытался оправдаться в собственных глазах, успокаивал себя заведомо лицемерными рассуждениями, но он и в самом деле был не настолько спартанец, чтобы безжалостно разбить сердце этой девчонки. Смущение Смока возрастало еще и из-за Снасса. Ничто не ускользало от черных глаз шотландца, и каждое слово его было исполнено значения. - Кому приятно видеть свою дочь замужем? - говорил он Смоку. - Человек с воображением во всяком случае к этому не стремится. Это тяжело. Говорю вам, даже думать об этом горько. Но что ж, такова жизнь: Маргерит тоже должна когда-нибудь выйти замуж. Наступило молчание, и Смок в сотый раз спрашивал себя, что же таится в прошлом Снасса. - Я человек грубый, жестокий, - продолжал Снасс. - Но закон есть закон, и я справедлив. Мало того, здесь, среди этих первобытных людей, я и закон и судья. Никто не выйдет из моей воли. Притом я отец, и живое воображение всегда было моим проклятием. К чему велась эта речь, Смок так и не узнал, - ее прервали громкое ворчание и взрыв серебристого смеха, донесшиеся из палатки, где Лабискви играла с недавно пойманным волчонком. Лицо Снасса исказилось от боли. - Ничего, я это переживу, - угрюмо пробормотал он. - Маргерит должна выйти замуж, и это счастье для меня и для нее, что здесь оказались вы. На Четырехглазого у меня было мало надежды. Мак-Кен был до того безнадежен, что я сплавил его индианке, которая зажигала свой костер двадцать лет подряд. Если бы не вы, пришлось бы выдать ее за индейца. Либаш мог бы стать отцом моих внуков! В эту минуту из палатки с волчонком на руках показалась Лабискви и подошла к костру, чтобы посмотреть на того, к кому ее словно притягивало магнитом; глаза ее сияли любовью, которую ее никто не научил скрывать. 9 - Слушайте, - сказал Мак-Кен. - Теперь весна, оттепель, снег покрывается настом. Самое время двинуться в путь, только в горах весной бывают снежные бури. Я их хорошо знаю. С другим я бы не рискнул бежать, но с вами решаюсь. - Где уж вам бежать, - возразил Смок. - Вы всякому будете только обузой. Какой вы мужчина, вы размякли, как кисель. Если уж я сбегу, так побегу один. А пожалуй, и вовсе не сбегу, меня никуда не тянет. Оленина мне по вкусу, и лето уже недалеко, будем есть лососину. - Ваш приятель умер, - сказал Снасс. - Мои охотники не убивали его. Они нашли его мертвым, он замерз в горах, его там застигли весенние метели. Отсюда никому не уйти. Когда мы отпразднуем вашу свадьбу? А Лабискви сказала: - Я смотрю и вижу - в лице и в глазах у вас тоска. Я так хорошо знаю ваше лицо! У вас на шее маленький шрам, под самым ухом. Когда вам хорошо, уголки рта у вас поднимаются вверх. А когда у вас печальные мысли, уголки опускаются вниз. Когда вы улыбаетесь, от глаз идут лучики - три, четыре. Когда смеетесь - шесть. Иногда бывает даже семь, я считала. А теперь нет ни одного. Я не читала книг. Я не умею читать. Но Четырехглазый меня многому научил. Я видела и у него тоску в глазах, точно голод, - тоску по большому миру. Он часто тосковал по тому миру. А ведь у нас он ел вдоволь мяса, и рыбы тогда было много, и ягод, и кореньев, и даже мука была, - нам ее часто приносят Дикобразы и Лусква в обмен на меха. А все-таки ему не хватало того, большого мира. Разве тот мир так хорош, что и вам его недостает? У Четырехглазого ничего не было. А у вас - я. - Она со вздохом покачала головой. - Четырехглазый и умирая тосковал. Может быть, если вы останетесь здесь навсегда, вас тоже убьет тоска по тому миру? Боюсь, что я совсем не знаю, какой он, тот мир. Хотите убежать туда? Смок не в силах был ответить, лишь уголки его рта дрогнули - и она поняла. Минуты проходили в молчании; видно было, что Лабискви борется с собой, и Смок проклинал себя за непонятную слабость: как мог он выдать ей свою тоску по свободе, по большому миру - и не сказать о своей любви к другой женщине! И опять Лабискви вздохнула. - Хорошо, - сказала она. - Я так люблю вас, что даже не боюсь отца, хотя в гневе он страшней, чем снежная буря в горах. Вы рассказали мне, что такое любовь. Это - испытание любви. Я помогу вам убежать отсюда и вернуться в большой мир. 10 Смок проснулся и лежал тихо, не шевелясь. Маленькая теплая рука скользнула по его щеке, мягко легла на губы. Потом мех, от которого так и веяло морозом, защекотал его лицо, и ему шепнули на ухо одно только слово: - Идем. Он осторожно сел и прислушался. Сотни собак по всему становищу уже завели свою ночную песню, но сквозь вой и лай Смок расслышал совсем близко негромкое, ровное дыхание Снасса. Лабискви тихонько потянула его за рукав, и он понял, что надо следовать за нею. Он взял свои мокасины, шерстяные носки и в спальных мокасинах неслышно вышел наружу. У погасшего костра, при красноватом отсвете последних угольев, она знаком велела ему обуться, а сама опять скользнула в шатер, где спал Снасс. Смок нащупал стрелки часов - был час ночи. Совсем тепло, подумал он, не больше десяти ниже нуля. Лабискви вернулась и повела его по темным тропинкам через спящее становище. Как ни осторожно они шли, снег все же поскрипывал под ногами, но этот звук тонул в стоголосой собачьей жалобе: псы самозабвенно выли, им было не до того, чтобы залаять на проходивших мимо мужчину и женщину. - Теперь можно и разговаривать, - сказала Лабискви, когда последний костер остался в полумиле позади. Она повернулась к нему - и только сейчас, в слабом свете звезд, Смок заметил, что она идет не с пустыми руками; он дотронулся до ее ноши - тут были его лыжи, ружье, два пояса с патронами и меховые одеяла. - Я обо всем позаботилась, - сказала она и радостно засмеялась. - Целых два дня я готовила тайник. Я снесла туда мясо, и муку, и спички, и узкие лыжи, на которых хорошо идти по насту, и плетеные лыжи, которые будут держать нас, даже когда снег станет совсем слабый. О, я умею прокладывать тропу, мы пойдем быстро, любимый. Слова замерли на губах Смока. Удивительно уже то, что она помогла ему бежать, но что она и сама пойдет с ним, этого он никак не ожидал. Растерянный, не зная, как быть дальше, он мягко отнял у нее ношу. Потом, все еще не в силах собраться с мыслями, одной рукой обнял девушку и притянул к себе. - Бог добрый, - прошептала Лабискви. - Он послал мне возлюбленного. У Смока хватило мужества промолчать о том, что он хотел бы уйти один. Но прежде, чем он вновь обрел дар речи, образы далекого, многоцветного мира, дальних солнечных стран вспыхнули в его памяти, мелькнули и померкли. - Вернемся, Лабискви, - сказал он. - Ты станешь моей женой, и мы всегда будем жить с Оленьим народом. - Нет, нет! - Она покачала головой и вся протестующе выпрямилась в кольце его рук. - Я знаю. Я много думала. Тоска по большому миру измучит тебя, долгими ночами она будет терзать твое сердце. Она убила Четырехглазого. Она убьет и тебя. Всех, кто приходит сюда из большого мира, грызет тоска. А я не хочу, чтобы ты умер. Мы пойдем на юг и проберемся через снежные горы. - Послушай меня, дорогая, - уговаривал он, - вернемся! Она прижала руку в рукавице к его губам, не давая ему продолжать. - Ты любишь меня? Скажи, любишь? - Люблю, Лабискви. Ты моя любимая. И снова ее рука ласково зажала ему рот. - Идем к тайнику, - решительно сказала Лабискви. - До него еще три мили. Идем. Смок не трогался с места, она потянула его за руку, но не могла сдвинуть. Он уже готов был сказать ей, что там на юге, его ждет другая... - Нельзя тебе возвращаться, - заговорила Лабискви. - Я... я только дикарка, я боюсь того большого мира, еще больше я боюсь за тебя. Видишь, все так и есть, как ты мне говорил. Я тебя люблю больше всех на свете. Люблю больше, чем себя. Нет таких слов в индейском языке, чтобы сказать об этом. Нет таких слов в английском языке. Все помыслы моего сердца - о тебе, они яркие, как звезды, и им нет числа, как звездам, и нет таких слов, чтобы о них рассказать. Как я расскажу тебе, что в моем сердце? Вот смотри! Она взяла его руку и, сняв с нее рукавицу, притянула к себе, под теплый мех парки, прижала к самому сердцу. В долгом молчании Смок слышал, чувствовал каждый удар этого сердца - любовь. А потом медленно, едва заметно, все еще держа его за руку, она отстранилась, шагнула. Она вела его к тайнику - и он не мог ей противиться. Казалось, это ее сердце ведет его - сердце, которое бьется вот здесь, в его руке. 11 Подтаявший накануне снег за ночь прихватило морозом, и лыжи легко и быстро скользили по прочному насту. - Вот сейчас за деревьями будет тайник, - сказала Смоку Лабискви. И вдруг она схватила его за руку, вздрогнув от испуга и изумления. Среди деревьев плясало веселое пламя небольшого костра, а перед ним сидел Мак-Кен. Лабискви что-то сказала сквозь зубы по-индейски, - это прозвучало как удар хлыста, и Смок вспомнил, что Четырехглазый называл ее гепардом. - Недаром я опасался, что вы сбежите без меня, - сказал Мак-Кен, когда Смок и Лабискви подошли ближе, и его колючие хитрые глаза блеснули. - Но я следил за девушкой, и когда она припрятала тут лыжи и еду, я тоже собрался в дорогу. Я захватил для себя и лыжи и еду. Костер? Не бойтесь, это не опасно. В становище все спят как убитые, а без огня я бы тут замерз, дожидаясь вас. Сейчас и пойдем? Лабискви испуганно вскинула глаза на Смока и, тотчас приняв решение, заговорила. В своем чувстве к Смоку она была совсем девочкой, но теперь она говорила твердо, как человек, который ни от кого не ждет совета и поддержки. - Ты собака, Мак-Кен, - процедила она сквозь зубы, с яростью глядя на него. - Я знаю, что ты задумал: если мы не возьмем тебя, ты поднимешь на ноги все становище. Что ж, хорошо. Придется тебя взять. Но ты знаешь моего отца. Я такая же, как и он. Ты будешь работать наравне с нами. И будешь делать то, что тебе скажут. И если попробуешь устроить какую-нибудь подлость - знай, ты пожалеешь, что пошел. Мак-Кен посмотрел на нее, и в его свиных глазках мелькнули страх и ненависть, а в глазах Лабискви, обращенных к Смоку, гнев сменился лучистой нежностью. - Я правильно ему сказала? - спросила она. Рассвет застал их в предгорьях, отделявших равнину, где обитало племя Снасса, от высоких гор. Мак-Кен намекнул, что пора бы и позавтракать, но они не стали его слушать. Поесть можно и позже, среди дня, когда наст подтает на солнце и нельзя будет идти дальше. Горы становились все круче, и замерзший ручей, вдоль которого они шли, вел их по все более глубоким ущельям. Здесь не так заметно было наступление весны, хотя в одном из ущелий из-под льда уже выбивалась вольная струя, и дважды они замечали на ветвях карликовой ивы первые набухающие почки. Лабискви рассказывала Смоку, по каким местам им предстоит идти и как она рассчитывает сбить и запутать погоню. Есть только два выхода из Оленьей страны - на запад и на юг. Снасс немедля вышлет молодых охотников сторожить обе эти дороги. Но к югу ведет еще одна тропа. Правда, на полпути, среди высоких гор, она сворачивает на запад, пересекает три горных гряды и сливается с главной южной дорогой. Не обнаружив там, на главной южной дороге, следов, погоня повернет назад в уверенности, что беглецы направились на запад; никто не заподозрит, что они осмелились избрать более долгий и трудный путь. Взглянув через плечо на Мак-Кена, шедшего последним, Лабискви сказала негромко: - Он ест. Нехорошо. Смок оглянулся. Ирландец набил карманы оленьим салом и теперь исподтишка жевал на ходу. - Есть будете только на привале, Мак-Кен, - приказал Смок. - Впереди никакой дичи не будет, всю еду надо с самого начала делить поровну. Ведите себя честно, иначе вы нам не попутчик. К часу дня наст сильно подтаял, и узкие лыжи стали проваливаться, а еще через час не держали уже и широкие плетеные лыжи. Впервые путники сделали привал и поели. Смок подсчитал запасы съестного. Оказалось, что Мак-Кен захватил с собой совсем мало еды. Его мешок был набит шкурами черно-бурой лисы, и для остального почти уже не оставалось места. - Я просто не знал, что их так много, - объяснил он. - Я собирался в темноте. Зато они стоят больших денег. Оружие у нас есть, патронов много, набьем дичи - это сколько угодно. - Волки тебя слопают, это сколько угодно, - с досадой сказал Смок, а глаза Лабискви гневно вспыхнули. Вдвоем они рассчитали, что провизии хватит на месяц, если строго экономить и не наедаться досыта. Лабискви потребовала, чтобы и ей дали нести часть груза; после долгих споров Смок сдался и разделил всю поклажу на три части, строго определив величину и тяжесть каждого тюка. На другой день ручей вывел их в широкую горную долину; здесь наст уже сильно подтаял, и они с большим трудом, то и дело проваливаясь, добрались наконец до склона новой горы, где под ногами была более твердая ледяная корка. - Еще десять минут - и нам бы не перейти равнину, - сказал Смок, когда они остановились передохнуть на обнаженной вершине. - Теперь мы поднялись, должно быть, на тысячу футов. Но тут Лабискви молча показала вниз, на равнину. Меж деревьев, рассеявшись редкой цепью, темнели пять точек. Они почти не двигались. - Это молодые охотники, - сказала она. - Они проваливаются чуть не по пояс, - сказал Смок, - Сегодня им уже не выбраться на твердую дорогу. Мы опередим их на несколько часов. Идемте, Мак-Кен. Да побыстрей. Есть будем, когда уже нельзя будет идти дальше. Мак-Кен тяжело вздохнул, но в кармане у него уже не было оленьего сала, и он побрел за ними, упорно держась позади. Они опять шли долиной, но уже значительно выше; здесь солнце растопило наст только к трем часам пополудни, а к этому времени им удалось войти в отбрасываемую горою тень, где снег уже снова подмерзал. Лишь раз они приостановились, достали оленье сало, отобранное у Мак-Кена, и съели его на ходу. Промерзшее мясо затвердело, как камень, его нельзя было есть, не разогрев на огне, а сало крошилось во рту и кое-как утоляло мучительный голод. Только в девять часов, когда кончились долгие сумерки и под пасмурным небом воцарилась непроглядная темень, они сделали привал в рощице карликовых елей. Мак-Кен ныл и жаловался. Девять лет жизни за Полярным кругом ничему его не научили, по дороге он наглотался снега, его еще мучила жажда и во рту жгло, как огнем. Прикорнув у костра, он стонал и охал, пока Смок с Лабискви разбивали лагерь. Лабискви была неутомима, Смок только дивился ее живости и выносливости, силе ее духа и тела. Бодрость ее не была напускной. Всякий раз, встретясь с ним глазами, она улыбалась ему и, случайно коснувшись его руки, медлила отнять свою. Но стоило ей взглянуть на Мак-Кена, как лицо ее становилось жестоким, беспощадным и глаза сверкали ледяным, недобрым блеском. Ночью поднялся ветер, повалил снег; весь день они шли, ослепленные метелью, не разбирая дороги, и не заметили ручейка, по руслу которого надо было свернуть на запад и выйти к перевалу. Еще два дня плутали они по горам то вверх, то вниз, и наконец весна осталась позади - здесь, наверху, все еще властвовала зима. - Теперь охотники потеряли наш след, почему бы нам не отдохнуть денек? - упрашивал Мак-Кен. Но отдыха нельзя было себе позволить. Смок и Лабискви хорошо сознавали опасность. Они заблудились высоко в горах, где не видно было никакого следа и признака дичи. День за днем пробирались они в холодном каменном хаосе, в лабиринте ущелий и долин, которые почти никогда не приводили на запад. Попав в такое ущелье, они вынуждены были идти до конца: по обе стороны вздымались обледенелые вершины и отвесные скалы, грозные и неприступные. Нечеловечески тяжел был их путь, холод отнимал силы, и все же пришлось еще уменьшить дневную порцию пищи. Однажды ночью Смока разбудил шум борьбы. В той стороне спал Мак-Кен, и слышно было, как он хрипит и задыхается. Смок ногой разворошил костер, и вспыхнувшее пламя осветило Лабискви: схватив ирландца за горло, она пыталась вырвать у него изо рта кусок мяса. Смок увидел, как рука Лабискви метнулась к бедру, и в ней блеснуло лезвие ножа. - Лабискви! - властно позвал он. Ее рука застыла в воздухе. - Не надо, - сказал он, подойдя к ней. Дрожа от гнева, она помедлила еще мгновение, потом рука ее нехотя опустилась и вложила нож в ножны. Словно опасаясь, что не совладает с собой, она отошла к костру и подбросила хворосту в огонь. Мак-Кен сел и, раздираемый страхом и яростью, плаксиво и злобно забормотал в свое оправдание что-то невнятное. - Где вы взяли мясо? - спросил Смок. - Обыщи его, - сказала Лабискви. Это были ее первые слова, голос ее прерывался от гнева, она с трудом сдерживала себя. Мак-Кен пытался отбиваться, но Смок взял его железной хваткой, обыскал и вытащил кусок оленины - Мак-Кен запрятал его под мышкой, чтобы отогреть. Тут внезапный вскрик Лабискви заставил его оглянуться. Она бросилась к мешку Мак-Кена и развязала его. Вместо мяса из мешка посыпался мох, хвоя, щепки, - всю эту дрянь он напихал туда, чтобы его изрядно полегчавшая ноша сохраняла прежний вид и размеры. Лабискви вновь схватилась за нож и кинулась на вора, но Смок удержал ее, и она поникла в его объятиях, всхлипывая от бессильной ярости. - Любимый мой, я ведь не из-за еды! - задыхаясь, говорила она. - Я о тебе, это твоя жизнь. Собака! Это он тебя, тебя пожирает! - Ничего, мы еще поживем, - успокаивал ее Смок. - Теперь он понесет муку. Не станет же он есть ее сырой, а если попробует, я сам его убью, потому что он пожирает и твою жизнь, не только мою. - Он притянул Лабискви к себе. - Родная, убийство оставь мужчинам. Убивать - не женское дело. - Ты бы не стал меня любить, если б я убила этого пса? - удивилась она. - Любил бы не так сильно, - уклончиво ответил Смок. Лабискви вздохнула. - Хорошо, - покорно сказала она, - я его не убью. 12 Охотники неутомимо преследовали их. Они прекрасно знали эти места, к тому же им сопутствовала удача; раз напав на занесенный метелью след, они его уже не упускали. Когда выпадал снег, Смок и Лабискви всячески старались сбить преследователей с толку, поворачивали на восток, хотя перед ними была дорога на юг или на запад, карабкались на высокую гору, когда можно было выбрать не такой крутой подъем. Не все ли равно, ведь они уже заблудились. Но им не удавалось избавиться от погони. Иной раз они день-два не видели индейцев, но всякий раз молодые охотники Снасса появлялись опять. После снегопада, когда заметало все следы, они кидались в разные стороны, как стая гончих, и тот, кто первым вновь нападал на след, зажигал костер, дымом подавая знак своим товарищам. Смок потерял счет времени, дням и ночам, метелям и привалам. Это был долгий, беспросветный кошмар, полный мук и тяжелого труда, и все же они шли вперед и вперед, и Мак-Кен, спотыкаясь, плелся позади, бормоча что-то о Сан-Франциско, своей заветной мечте. Они шли - и гигантские остроконечные вершины, суровые и невозмутимые, вставали над ними, уходя в ледяную синеву небес. Они то скользили по мрачным ущельям, среди отвесных скал, где на крутизне даже снег не держался, то пробирались оледенелыми долинами, по насквозь промерзшим озерам. Однажды ночью, в короткую передышку между двумя снежными бурями, они увидали в небе огненный отсвет далекого вулкана. Никогда больше они его не видели и даже спрашивали себя, не померещилось ли им в тот раз. Наст заносило толстым слоем рыхлого снега, потом снег покрывался ледяной коркой, и ее вновь заносило снегом. Местами, в глубоких ущельях и долинах, они шли по толще снега во много сотен футов, а местами, в узких расселинах, где дуло, как в трубе, пересекали небольшие ледники, подметенные ветром начисто, до последней снежинки. Точно безмолвные призраки, они проползали по нависшим снеговым глыбам, готовым каждую секунду обрушиться лавиной, или просыпались среди ночи от грохота обвалов. На высотах, где уже не было ни леса, ни кустарника, они не могли развести огонь на привале, - надо было теплом собственного тела отогревать промороженное мясо, чтобы поесть. И все время Лабискви оставалась верна себе. Она была неизменно бодра и весела, только на Мак-Кена глядела без улыбки, и ни холод, ни оцепенение безмерной усталости не могли заглушить ее любви к Смоку. Зорче кошки следила она за распределением их скудных припасов, и Смок видел, что каждый глоток Мак-Кена выводит ее из себя. Однажды она сама взялась делить еду, и точас Мак-Кен разразился неистовыми протестами: не только ему, но и себе она положила гораздо меньше, чем Смоку. После этого Смок всегда сам делил еду. Как-то всю ночь шел снег, и наутро небольшая лавина снесла их на сто ярдов по склону горы; они выбрались из-под снега задохнувшиеся, но невредимые. Однако при этом потерялся мешок Мак-Кена, где была вся их мука. Тотчас второй обвал похоронил этот мешок под снегом уже навсегда. И хоть беда случилась не по вине Мак-Кена, Лабискви с тех пор даже не смотрела в его сторону; Смок понимал, что она боится не совладать с собой. 13 Стояло утро, вокруг была какая-то особенная, ничем не нарушаемая тишина, синело над головой безоблачное небо, ослепительно сверкал под солнцем снег. Они брели вверх по обледенелому откосу, которому не было ни конца, ни края, - брели медленно, точно усталые тени в этом ледяном, безжизненном мире. Ни звука, ни ветерка, все вокруг застыло и замерло. За сотни миль на горизонте вставал зубчатый хребет Скалистых Гор с острыми вершинами, видимыми так отчетливо, словно до них было каких-нибудь пять миль. - Что-то будет... - прошептала Лабискви. - Ты чувствуешь? Что-то надвигается... Смотри, все так странно вокруг! - Меня пробирает дрожь, - ответил Смок, - но это не от холода. И не от голода. - Дрожь в мозгу, в сердце! - подхватила Лабискви. - Вот и у меня тоже. - Нет, это не внутри, - опредилил Смок. - Как будто тебя покалывает ледяными иголками. Я чувствую это всей своей кожей, каждым нервом. Минут через пятнадцать они остановились передохнуть. - Дальних гор больше не видно, - сказал Смок. - Воздух какой-то густой, тяжелый, - сказала Лабискви. - Дышать тяжело... - Три солнца! - хрипло пробормотал Мак-Кен, зашатался и крепче стиснул палку, чтобы не упасть. Два ложных солнца появились по обе стороны настоящего. - Пять, - сказала Лабискви. Они стояли и смотрели, и все новые солнца вспыхивали у них перед глазами. - Господи, да их не сосчитать! - в страхе крикнул Мак-Кен. И правда - куда ни глянь, полнеба пылало и сверкало слепящими вспышками все новых солнц. Вдруг Мак-Кен издал пронзительный вопль изумления и боли. - Жжет! - крикнул он и снова взвыл от боли. Потом вскрикнула и Лабискви, и Смоку словно вонзилась в лицо ледяная игла, его обожгло, точно кислотой. Он вспомнил, как когда-то, купаясь в море, ожегся о ядовитые стрекала медузы-сифонофоры. Ощущение было настолько сходное, что он машинально провел рукой по щеке, пытаясь отбросить жгучие нити. Внезапно раздался до странности глухой выстрел. Внизу под откосом стояли на лыжах молодые индейцы и один за другим стреляли по беглецам. - Разойдемся! - крикнул Смок. - Лезте вверх, в этом спасение! Мы уже почти на вершине. Они на четверть мили ниже нас, сейчас мы перевалим, пойдем под гору и далеко их опередим! Все трое кинулись врассыпную и изо всех сил стали карабкаться вверх по снежному откосу. Невидимые воздушные жала кололи и жгли им лица. Приглушенные выстрелы странно отдавались в ушах. - Слава богу, - задыхаясь, проговорил Смок, - у четверых из них мушкеты, только у одного винчестер. И все эти солнца не дают им целиться. Они никак не рассчитают. Мажут на добрых сто футов. - Видишь, отец вне себя, - отозвалась Лабискви. - Он приказал нас убить. - Как странно, - сказал Смок, - твой голос звучит как будто очень издалека. - Закрой рот! - крикнула вдруг Лабискви. - Не говори, молчи! Я знаю, что это. Закрой рот рукавом, вот так, и молчи. Мак-Кен упал первым и через силу поднялся. И потом все они падали вновь и вновь, пока не добрались до вершины. Они не могли понять, почему руки и ноги не повинуются им, все тело онемело, движения стали медленными, тяжелыми. Достигнув вершины, они оглянулись и увидели, что индейцы, поминутно спотыкаясь и падая, карабкаются вслед за ними. - Им не дойти сюда, - сказала Лабискви. - Это белая смерть. Я ее никогда не видела, но я знаю. О ней рассказывали старики. Скоро поднимется туман - не такой, как все туманы, как бывает вечером, или перед рассветом, или в сильный мороз. Мало кто видел его и остался в живых. Мак-Кен начал задыхаться и хватать ртом воздух. - Закройте рот! - прикрикнул на него Смок. Слепящий свет залил все вокруг, и Смок опять поднял глаза к бесчисленным солнцам. Они мерцали, затуманивались. В воздухе плясали мельчайшие огненные искры. Вершины гор, даже самые близкие, исчезли в этом странном и страшном тумане, и молодые индейцы, все еще упрямо пробивавшиеся вверх, к беглецам, утонули в нем. Мак-Кен опустился в снег, сел на корточки и закрыл лицо руками. - Вставайте, пойдем, - приказал Смок. - Не могу, - простонал Мак-Кен. Согнувшись в три погибели, он раскачивался из стороны в сторону. Смок направился к нему, медленно, с трудом, огромным усилием воли преодолевая оцепенение, сковавшее каждый мускул. Он отметил, что мысли его ясны. Только тело словно поражено непонятным недугом. - Оставь его, - сердито пробормотала Лабискви. Но Смок упорствовал; он поднял ирландца на ноги и повернул лицом к склону, по которому им предстояло спуститься. Потом подтолкнул его, и Мак-Кен, то правя, то притормаживая своей палкой, понесся на лыжах вниз и скрылся в сиянии алмазной пыли. Смок посмотрел на Лабискви, и она улыбнулась ему, хотя еле стояла на ногах. Он кивнул ей, давая знак спускаться, но она подошла ближе - и почти рядом, в каком-нибудь десятке футов друг от друга, они одновременно помчались вниз сквозь жгучее и жалящее холодное пламя. Как ни тормозил Смок, он был много тяжелее Лабискви и потому, опередив ее, понесся под гору с ужасающей быстротой; ему удалось задержаться лишь далеко внизу, на ровном оледенелом плоскогорье. Здесь он дождался Лабискви, и они пошли рядом; шли все медленнее и наконец уже еле передвигали ноги. Оцепенение все больше овладевало ими, и, несмотря на отчаянные усилия, они ползли, как улитки. Они прошли мимо Мак-Кена, который опять скорчился на снегу, не сняв лыж, и Смок на ходу палкой заставил его подняться. - Нужно остановиться, с трудом прошептала Лабискви, - иначе мы умрем. Нужно укрыться, так говорят старики. Она не стала развязывать узлы, а для скорости перерезала ремни, стягивавшие мешок. Смок тоже разрезал ремни своего мешка, и, в последний раз взглянув на смертоносный туман и на бесчисленные солнца, они завернулись с головой в свои одеяла и крепко обнялись. Потом кто-то натолкнулся на них и упал, они услышали всхлипывания, брань, оборвавшуюся отчаянным, раздирающим кашлем, и поняли, что рядом свалился Мак-Кен. Потом и их стало мучить удушье, внезапные, неудержимые приступы сухого кашля раздирали грудь, сотрясали все тело. Смок почувствовал, что у него начинается жар, Лабискви тоже лихорадило все сильней. Чем дальше, тем чаще и мучительнее становились припадки кашля, и только под вечер худшее миновало. Понемногу дышать становилось легче, и в промежутках между приступами они засыпали, обессиленные. А Мак-Кен кашлял все громче, надрывнее, они слышали его стоны и вопли и поняли, что он без сознания. Один раз Смок попытался сбросить с себя мех, но Лабискви обхватила его обеими руками. - Нет, нет! - умоляла она. - Нельзя раскрываться, это смерть. Лежи вот так, прислонись ко мне лицом и дыши медленно, тихо, вот так, как я, и молчи. Они дремали, лежа в темноте, приступы кашля слабели, и все же всякий раз они кашлем будили друг друга. Уже за полночь, по расчетам Смока, Мак-Кен раскашлялся в последний раз. Потом он начал стонать - глухо, непрерывно, как больное животное. Смок проснулся от того, что губы Лабискви коснулись его губ. Ее руки обвивали его, голова его лежала у нее на груди. Голос Лабискви звучал весело и звонко, как всегда, в нем больше не было глухих, незнакомых нот. - Вот уже и день, - сказала она, приподнимая мех, закрывавший их лица. - Смотри, любимый, вот уже и день. И мы с тобой живы и не кашляем больше. Давай встанем, посмотрим, что делается вокруг, хотя я могла бы остаться так с тобою на веки вечные. Этот последний час мне было так хорошо. Я не спала и смотрела на тебя, я так тебя люблю. - Мак-Кена совсем не слышно, - сказал Смок. - А что случилось с охотниками, почему они не нашли нас? Он откинул мех, огляделся и увидел в небе лишь одно самое обыкновенное солнце. Дул легкий ветерок, еще прохладный, но обещавший в недалеком будущем теплые дни. Весь мир снова стал простым и обычным. Мак-Кен лежал навзничь, его немытое, почерневшее от дыма костров лицо окоченело, застыло как мрамор. Лабискви это зрелище ничуть не взволновало. - Посмотри! - воскликнула она. - Овсянка. Это добрый знак. Погони нигде не было видно - молодые индейцы либо погибли там, за перевалом, либо повернули назад. 14 Еды у них оставалось совсем мало, они не смели съесть и десятой доли того, что им было необходимо, сотой доли того, что им хотелось съесть; много дней блуждали они по скалистой пустыне, отупевшие, полуживые, точно во сне. Порой Смок ловил себя на том, что лепечет что-то бессмысленное и несвязное, уставясь на нескончаемые, нанавистные снежные вершины. И снова - казалось, через века - он приходил в себя от звука собственного голоса, бормотавшего что-то. Лабискви тоже почти все время была как в бреду. Они двигались машинально, ничего не сознавая. И все время они стремились на запад, и все время покрытые снегом неприступные вершины преграждали им путь, сплошные каменные стены вставали наперерез, заставляя сворачивать то к северу, то к югу. - На юге выхода нет, - говорила Лабискви. - Старики знают. Надо идти на запад, только на запад. Охотники Снасса больше не преследовали их, но голод гнался за ними по пятам. Однажды вновь похолодало, повалил снег, даже не снег, а какая-то морозная пыль, сухая и сыпучая, как песок. Так продолжалось весь день и всю ночь и еще два дня и две ночи. Нельзя было и шагу ступить, пока на весеннем солнце этот сыпучий покров не подтает и не подернется за ночь настом, - они лежали, закутавшись в свои меха, и отдыхали, и поэтому ели еще меньше, чем всегда. Так ничтожно мала была теперь дневная порция съестного, что она не успокаивала муки голода, терзавшие желудок, а еще больше мозг. И вот Лабискви, разом проглотив свою обычную долю - крохотный кусочек мяса, - вдруг с пронзительным радостным вскриком, всхлипывая и лепеча что-то, как зверек, накинулась на завтрашнюю порцию и жадно впилась в нее зубами. И тут Смок увидел нечто поразительное. Вкус мяса привел Лабискви в себя. Она выплюнула жалкий кусочек мяса и яростно, изо всей силы ударила стиснутым кулаком по своим согрешившим губам. И еще много удивительного дано было Смоку увидеть в те дни. После долгого снегопада поднялся вихрь, подхватил сухие, мелкие снежинки и закружил их, как самум кружит песок в пустыне. Всю ночь бушевала эта снежная буря; потом настал ясный, ветреный день, и при свете его Смок огляделся; на глаза его навертывались слезы, голова кружилась, и ему казалось, что он спит или грезит. Со всех сторон высились остроконечные пики, громадные и поменьше, то одинокие, как часовой, то по нескольку сразу, точно титаны, которые сошлись на совет. И над каждой горной вершиной реяли, развевались на многие мили, полыхали в лазурном небе гигантские снежные знамена, молочно-белые, туманные, переливающиеся светом и тенями, пронизанные серебром солнечных лучей. - "Я ныне господа узрел, грядущего во славе", - запел Смок, глядя на эти полотнища снежной пыли, развеваемые ветром, точно шелковые небесные стяги, излучающие свет. Он смотрел и смотрел, а увенчанные знаменами снежные вершины не исчезали, и все же ему казалось, что это только сон, но тут Лабискви поднялась и присела. - Я сплю и вижу сны, Лабискви, - сказал он. - Посмотри. Может быть, и тебе снится тот же сон? - Это не сон, - ответила она. - Старики рассказывали мне и об этом. Значит, скоро подует теплый ветер и мы не погибнем, мы пойдем на запад - и дойдем. 15 Смок застрелил овсянку, и они разделили ее. Потом в долине, среди ив, на которых, хоть они и стояли в снегу, уже набухали почки, он подстрелил зайца. И наконец однажды он убил тощую белую ласку. Но больше дичи им не попадалось - ни одного живого существа, только раз высоко над головой они увидали стаю диких уток, летящих на запад, на Юкон. - Ниже, в долинах, уже лето, - сказала Лабискви. - Скоро лето настанет и здесь. Лицо ее исхудало, но большие, сияющие глаза стали еще больше, сияли еще ярче, и вся она светлела при одном взгляде на Смока, поражая его какой-то дик