росила вернуть письма и те подарки, что она ему присылала: молитвенник тетушки Эсколастики, искрошившиеся до прожилок листья из ее гербариев, квадратный сантиметр одеяния святого Педро Клавера, медальончики с изображением святых, обрезанную в пятнадцать лет косу со школьным шелковым бантом. В последовавшие за тем дни он, находясь на грани безумия, написал ей бессчетное число писем отчаяния и умолял служанку отнести их, но та строго выполняла данные ей указания не брать ничего, кроме ее подарков, которые он должен был возвратить. И на последнем настаивала так, что Флорентино Ариса вернул все, кроме косы, которую не желал возвращать до тех пор, пока Фермина Даса сама не согласится поговорить с ним, хотя бы один краткий миг. Этого он не добился. Страшась за сына, опасаясь рокового исхода, Трансито Ариса поступилась собственной гордостью и попросила Фермину Дасу уделить ей пять минут, и Фермина Даса приняла ее накоротке в прихожей, стоя, не пригласив в комнату, не проявив ни малейшей слабости. Два дня спустя, после долгого спора с матерью, Флорентино Ариса снял в спальне со стены запылившийся стеклянный футляр, где, подобно священной реликвии, была выставлена коса, и Трансито Ариса сама вернула косу, уложив ее в другой футляр, бархатный, вышитый золотом. Флорентино Ариса ни разу больше не смог увидеться или поговорить с Ферминой Дасой наедине, ни в одну из тех многочисленных встреч, которые случились за долгие годы жизни, пока однажды, пятьдесят один год девять месяцев и четыре дня спустя, он не повторил ей своих клятв в вечной верности и любви в первую ночь ее вдовства. Доктор Хувеналь Урбино в свои двадцать восемь лет считался самым видным холостяком. Он возвратился из долгого путешествия в Париж, где получил высшее образование в области общей медицины и хирургии, и с той минуты, как ступил на родную землю, постоянно и неопровержимо доказывал, что не потерял напрасно ни минуты. Он возвратился еще большим франтом, чем уехал, еще большим хозяином своей судьбы, и никто из его сверстников не выглядел таким серьезным, таким знатоком в своей науке, и никто не танцевал лучше него модные танцы и не умел так импровизировать на фортепиано. Соблазненные его личными достоинствами, а также надежностью и размерами его состояния, молодые девицы его круга шли на все уловки, чтобы побыть с ним наедине, и он, принимая игру, оставался с ними наедине, но всегда умел удержаться в рамках и был неуязвим до тех пор, пока не погиб безвозвратно, сраженный плебейским очарованием Фермины Дасы. Ему нравилось повторять, что эта любовь была плодом клинической ошибки. Ему самому не верилось, что такое могло случиться, тем более в ту пору жизни, когда все его силы и страсть сосредоточились на судьбе родного города, о котором он постоянно и не задумываясь говорил, что другого такого на свете нет. В Париже, поздней осенью прогуливаясь под руку со случайной подругой и не представляя себе более чистого счастья, чем это, когда в золоте вечера остро пахнет жареными каштанами, томно стонут аккордеоны и ненасытные влюбленные не могут оторваться друг от друга, целуясь на открытых террасах, он тем не менее, положа руку на сердце, сказал бы, что даже на это ни за что не променяет ни одной апрельской минуты на Карибах. Тогда он был еще слишком молод и не знал, что память сердца уничтожает дурные воспоминания и возвеличивает добрые и что именно благодаря этой уловке нам удается вынести груз прошлого. И лишь увидев с корабельной палубы белое нагромождение колониального квартала, аур, неподвижно застывших на крышах, и вывешенное на балконах белье бедняков, он понял, как крепко увяз в милосердных сетях ностальгии. Судно входило в бухту, разрезая плавучий покров из утопших животных и зверушек, и большинство пассажиров укрылись от зловония в каютах. В безупречном шерстяном костюме, жилете и плаще, с бородкой как у юного Пастера и волосами, разделенными ровной бледной ниточкой пробора, молодой врач спустился по сходням, достаточно владея собой, чтобы скрыть застрявший в горле комок, причиной которого была не грусть, а ужас. На почти безлюдной пристани, охраняемой босыми солдатами без формы, его ожидали сестры и мать с самыми близкими друзьями. Они показались ему бесцветными и ничего не обещавшими; несмотря на светский вид и тон, в каком они рассказывали о кризисе и о гражданской войне, как о чем-то давнем и далеком, верить словам мешала нечаянная дрожь в голосе и бегающий взгляд. Больше всех его огорчила мать, еще молодая женщина, прежде всегда элегантная и не чуждая светским интересам; теперь же она медленно увядала, и ее вдовье одеяние источало запах камфары. Должно быть, она почувствовала смятение сына и, защищаясь, поспешила спросить, отчего его кожа так прозрачна, словно восковая. - Такова жизнь, мама, - ответил он. - В Париже человек зеленеет. Немного спустя, задыхаясь от жары рядом с нею в закрытом экипаже, он чувствовал, что не в силах вынести суровой действительности, врывающейся в окошко. Море выглядело пепельным, старинные дворцы маркизов, казалось, вот-вот падут под натиском нищих, и невозможно было учуять жаркого аромата жасминов в трупном зловонии сточных канав. Все предстало гораздо меньшим, чем было, когда он уезжал, гораздо беднее и мрачнее, а по захламленным улицам шныряло столько голодных крыс, что лошади испуганно шарахались. На долгом пути от порта до дома, пролегавшем через квартал Вице-королей, ничто не показалось ему достойным его ностальгических страданий. Подавленный, он отвернулся от матери, чтобы она не заметила его немых слез. Старинный дворец маркиза Касальдуэро, родовое гнездо семейства Урбино де ла Калье, не принадлежал к числу тех, что горделиво возносились среди всеобщего разрушения. Доктор Хувеналь Урбино сразу понял это, и сердце его застонало от печали, едва он ступил в темную прихожую и увидел фонтанчик во дворе, где сновали игуаны, куст без цветов и обнаружил, что на широкой лестнице с медными перилами, которая вела в главные покои, недостает многих мраморных плит, а оставшиеся - побиты. Его отец, врач, гораздо более самоотверженный, нежели выдающийся, умер во время эпидемии азиатской холеры шесть лет назад, и вместе с ним умер дух этого дома. Две сестры, вопреки их естественной прелести и природной жизнерадостности, были обречены на монастырь. В первую ночь доктор Хувеналь Урбино ни на минуту не сомкнул глаз, напуганный темнотою и тишиной, он вознес три молитвы Святому Духу, за ними - остальные, какие помнил, заклиная беды и злосчастия, подстерегающие в ночи, меж тем как выпь, пробравшаяся в дом через незапертую дверь, воплями аккуратно отмечала в спальне каждый час. Это была пытка: из расположенного по соседству приюта душевнобольных "Божественная пастушка" неслись безумные крики сумасшедших, в умывальнике безжалостная капля долбила глиняный таз, наполняя гулом весь дом, заблудившаяся выпь ковыляла по полу, и, охваченный врожденным страхом перед темнотой, он все время чувствовал незримое присутствие покойного отца в этом огромном спящем доме. Когда выпь в унисон с соседскими петухами прокричала пять утра, доктор Хувеналь Урбино вверил Божественному провидению свои тело и душу, ибо не находил в себе ни сил, ни намерений жить тут, на грязной, захламленной родине. Однако любовь близких, воскресные дни за городом и небескорыстные улещивания незамужних женщин его круга все-таки в конце концов заглушили горечь первого впечатления. Постепенно он стал привыкать к душной октябрьской жаре, к резко-приторным запахам, к незрелым суждениям друзей, завтра видно будет, доктор, не беспокойтесь, и наконец сдался чарующей власти привычек. И довольно легко придумал простое оправдание своему примиренчеству. Этот мир, говорил он себе, мир грустный, гнетущий, но Господь уготовал этот мир ему, и он обязан выполнить Божью волю. Первым делом он вступил во владение отцовским кабинетом и врачебной практикой. Он оставил на своем месте английскую мебель, прочную и строгую, древесина которой тосковала по утренней прохладе, но отправил на чердак научные трактаты времен вице-королевства и романтические медицинские изыскания, а в стеклянные шкафы поставил труды новой французской школы. Снял со стены выцветшие олеографии, за исключением той, на которой был изображен врач, отнимающий у смерти обнаженную больную, и текста клятвы Гиппократа, написанного готическими буквами; а на место снятых повесил рядом с единственным дипломом своего отца множество своих различных дипломов, которые он получил с самыми высокими оценками в разных европейских школах. Он попытался ввести новаторские критерии и в больнице Милосердия, но это оказалось не так легко, как представлялось ему в юношеском порыве: затхлый храм здоровья упорствовал в своих атавистических предрассудках, к примеру, они упрямо ставили ножки кроватей в миски с водой, чтобы помешать болезням подняться на ложе, или требовали являться в операционную в парадном костюме и замшевых перчатках, полагая, что элегантность - основное условие асептики. Для них непереносимо было видеть, как молодой, только-только прибывший врач пробует мочу больного на вкус, чтобы обнаружить наличие сахара, как он поминает Шарко и Труссо, словно однокашников, а на занятиях предупреждает о смертельной опасности вакцин и подозрительно верит в новомодную выдумку - медицинские свечи. Он натыкался на препятствия на каждом шагу: его новаторский дух, его маниакальное чувство гражданской ответственности, его спокойное чувство юмора, казавшееся несколько замедленным на земле бессмертных насмешников, все, что на деле было признанными достоинствами, вызывало подозрение у старших коллег и тайные смешки у молодых. У него была навязчивая идея: санитарное состояние города. Он обратился в самые высокие инстанции с просьбой засыпать построенные еще испанцами открытые сточные канавы, прибежище крыс, а вместо них провести подземную канализацию, чтобы нечистоты сбрасывались не в бухту, на берегу которой располагался базар, как это делалось с незапамятных времен, а куда-нибудь на свалку, подальше от города. В добротно построенных домах колониального типа были уборные и ямы для нечистот, но две трети городского населения, жившие скученно в бараках вдоль болотистого берега, совершали все естественные отправления под открытым небом. Испражнения высыхали на солнце, превращались в пыль, и этой пылью потом все радостно дышали на пасху и вдыхали их вместе со свежими декабрьскими ветрами. Доктор Хувеналь Ур-бино попытался на Городском совете ввести обязательное обучение для бедняков - как самим построить уборную. Он тщетно бился за то, чтобы мусор не выбрасывали в манглиевую рощу, которая с незапамятных времен превратилась в гниющее болото, а по крайней мере дважды в неделю собирали и сжигали вдали от жилья. Он понимал, что в питьевой воде затаилась смертельная опасность. Сама идея построить акведук представлялась фантастической, поскольку те, кто способны были провести ее в жизнь, имели в своем распоряжении подземные резервуары, где дождевые воды годами скапливались под толстым слоем зелени. И в домах рядом с самой дорогой мебелью стояли огромные, украшенные резьбой деревянные чаны с фильтрами из гальки, сквозь которые день и ночь капля за каплей фильтровалась вода. А чтобы никто не пил из алюминиевого кувшина, которым доставали воду, края у кувшинов были зазубрены, как корона ряженого короля. В темном нутре глиняного кувшина вода стояла прозрачная, как стекло, прохладная, и отдавала лесом. Но доктор Хувеналь Урбино не покупался обманной чистотой, ибо знал, что, несмотря на все предосторожности, на дне кувшинов обитала тьма водяных червей. Долгие часы своей детской жизни он проводил, наблюдая за этими червячками с почти мистическим удивлением, он был убежден, как и многие другие в то время, что червячки - сверхъестественные существа, которые на дне стоячих вод пылают страстью к юным девам и способны из-за любви на ужасную месть. Ребенком он видел, как страшно громили дом Ласары Конде, школьной учительницы, которая осмелилась прогневать эти существа, он видел груду стеклянных осколков на улице и целую гору камней, которые три дня и три ночи бросали ей в окна. И прошло много времени, прежде чем он понял, что черви эти - личинки москитов, и, поняв, уже никогда не забывал об этом, потому что знал: не только они, но и многие другие духи могут беспрепятственно пройти сквозь наивные каменные фильтры. Именно этой воде из подземных хранилищ долгие годы и с большой гордостью приписывали распространенное заболевание - грыжу мошонки, которую столькие мужчины города носили безо всякого стыда и даже с некоторым патриотическим бахвальством. Еще школьником Хувеналь Урбино видел этих мужчин, и его передергивало от ужаса: спасаясь от полуденной жары, они сидели в дверях своих домов, обмахивая веером чудовищно раздувшуюся мошонку, точно ребенка, прикорнувшего на коленях. Рассказывали, что в штормовые ночи эта грыжа способна была свистеть, как унылая птица, и, перекручиваясь, причиняла невыносимую боль, если неподалеку сжигали перо ауры, однако никто не жаловался, ибо добротная грыжа, кроме всего прочего, ценилась как свидетельство мужской доблести. Когда доктор Хувеналь Урбино вернулся из Европы, он уже мог бы научно развенчать старые суеверия, однако они успели так прочно тут укорениться, что многие возражали против минерального обогащения воды в водохранилищах, боясь, что это лишит воду замечательного качества - вызывать столь почитаемую грыжу. Помимо загрязнения вод, Хувеналя Урбино беспокоило и антисанитарное состояние городского рынка, огромное пространство в чистом поле напротив бухты Лас-Анимас, где приставали парусники с Антильских островов. Один знаменитый в ту пору путешественник описал этот базар как один из самых изобильных на свете. Базар и в самом деле был богат, изобилен и шумен, но, может быть. больше всех других на свете внушал тревогу. Он раскинулся на помойке: ветер загонял воды моря обратно в бухту, и воды возвращали на берег нечистоты, выброшенные сточными канавами в море. Сюда же сбрасывались отходы с соседней скотобойни: отсеченные головы и гниющие кишки плавали под солнцем и луною в кровавом болоте. Ауры вели непрекращающуюся войну за добычу с крысами и собаками, между освежеванными аппетитными тушами из Сотавенто, подвешенными на балках крытых рядов, и весенней зеленью из Архоны, разложенной по циновкам прямо на земле. Хувеналь Урбино хотел оздоровить само место, хотел, чтобы бойню перенесли куда-нибудь, а здесь построили крытый рынок со стеклянной полукруглой кровлей, украшенной витражами, какие он видел на старинных рынках в Барселоне, где все продукты выглядели такими красивыми и чистыми, что их жаль было есть. Но даже самые снисходительные из его именитых друзей сожалели о том, что доктора одолевают столь несбыточные мечты. Уж таковы они были: всю жизнь похвалялись собственным знатным происхождением, славной историей родного города, его бесценными памятниками, героизмом и красотой, но, точно слепые, не видели, как его разъедают годы. А у доктора Хувеналя Урбино хватало любви, чтобы видеть свой город трезвыми глазами. - Как же быть ему благородным, - говорил он, - если уже четыреста лет подряд мы пытаемся его прикончить и все еще не добились этого. Однако почти добились. Эпидемия моровой чумы, первые жертвы которой рухнули прямо в топкую грязь рынка, за одиннадцать недель выкосила в городе столько людей, сколько не умирало за всю его историю. Прежде знатных горожан хоронили под каменными плитами в церкви, в соседстве со строгими архиепископами и членами капитула, менее богатых погребали в монастырских дворах. Бедных отправляли на колониальное кладбище, располагавшееся на холме, открытое всем ветрам и отделенное от города пересохшим каналом; через канал был переброшен беленый известью мост, над которым какой-то алькальд-ясновидец приказал вывести надпись: Оставь надежду, всяк сюда входящий. За первые две недели чума переполнила кладбище, и в церквах не осталось места для упокоения, несмотря на то что многие изъеденные временем безымянные высокородные останки были перезахоронены на кладбище. Воздух в соборе пропитался испарениями из плохо замурованных склепов, и двери его открыли только через три года, как раз тогда, когда Фермина Даса впервые увидела вблизи Флорентино Арису во время рождественской обедни. Двор монастыря Святой Клары заполнился весь, до самой аллеи, к третьей неделе, и пришлось использовать в качестве кладбища общественные пахотные земли, площадью превосходившие кладбище в два раза. Попробовали рыть глубокие могилы и захоранивать в три слоя, быстро, без гробов, но от этой затеи пришлось отказаться, потому что перенасыщенная телами земля стала походить на губку - под ногами чавкала тошнотворная кровянистая жижа. И тогда решили захоранивать в Ла-Мано-де-Диос, где откармливали мясной скот, в миле от города; позднее эта земля была освящена и стала общим кладбищем. После того как вышел указ о чуме, в крепости, где размещался местный гарнизон, каждые четыре часа, днем и ночью, раздавался пушечный залп, поскольку существовало поверье, будто порох очищает воздух. Особенно жестоко чума обошлась с черным населением, их было больше, и они были беднее, но вообще-то она была безразлична и к цвету кожи, и к знатности происхождения. Прекратилась она так же внезапно, как и началась, и никто не узнал числа ее жертв вовсе не потому, что их невозможно сосчитать, просто одно из наших главных достоинств есть стыдливость, с какой мы взираем на собственные беды. Доктор Марко Аурелио Урбино, отец Хувеналя, был героем той мрачной поры и самой значительной ее жертвой. Он был официально уполномочен, лично разработал и руководил всей стратегией санитарии и в конце концов по собственному почину стал вмешиваться во все городские дела, так что порою казалось, будто в критические моменты эпидемии в городе не было власти выше него. Годы спустя, просматривая хронику тех дней, доктор Хувеналь Урбино убедился, что методы, которыми действовал отец, больше основывались на милосердии, чем на науке, и во многих случаях шли наперекор разуму, тем самым в значительной степени способствуя разрушительной чуме. Он испытал сострадание, присущее детям, которых жизнь со временем превращает в отцов своим отцам, и в первый раз пожалел, что не разделил с отцом одиночества его заблуждений. Однако не отказал ему в достоинствах: старанием и самоотверженностью, а главное - личным мужеством тот заслужил славу и почет, которые ему воздали, едва город оправился от беды: имя его по справедливости осталось в памяти города наряду с прочими знатными именами, прославившимися в иных, менее почетных войнах. Он не дожил до своей славы. Заметив в себе признаки неизлечимой болезни, которую он с сердечным сочувствием наблюдал у других, он даже не попытался вести бесполезную борьбу, а просто удалился от всех, чтобы никого не заразить. Запершись в служебной комнате больницы Милосердия, глухой к увещеваниям коллег и мольбам близких, отрешась от ужасного зрелища больных, умиравших прямо на полу в переполненных коридорах, он написал письмо жене и детям, письмо о своей любви и благодарности за то, что они есть на свете; все в этом послании говорило о том, как жадно любил он жизнь. Его почерк в этом письме от страницы к странице становился все более неверным, видно было: болезнь завладевает им, и не обязательно было знать автора письма, чтобы понять - подпись под последней строкой была поставлена с последним вздохом. Согласно воле доктора, тело его было сожжено и пепел захоронен вместе с другими на общем кладбище, так что никто из близких не увидел мертвого тела. Доктор Хувеналь Урбино получил телеграмму в Париже, на третий день после похорон, он ужинал в это время с друзьями и поднял бокал шампанского в память об отце. Он сказал: "Это был хороший человек". Позднее ему пришлось упрекнуть себя в незрелости: он старался не думать о случившемся, чтобы не заплакать. Когда три недели спустя он получил копию отцовского предсмертного письма, правда предстала ему во всем суровом обличье. Этого человека он узнал раньше, чем кого бы то ни было; он растил его и воспитывал и тридцать два года спал с его матерью, но тем не менее никогда прежде, до этого письма, не открывался ему вот так, полностью, душою и телом, не открывался из целомудренной сдержанности. Раньше доктор Хувеналь Урбино и его близкие воспринимали смерть как неприятность, которая случается с другими, чужими родителями, чужими сестрами и братьями, с чужими мужьями и женами, но не с ними. Люди в ту пору жили медленной жизнью и не замечали, как старели, болели и умирали, они как бы рассеивались постепенно во времени, превращаясь в воспоминания, в туманные образы из другой жизни, пока забвение окончательно не поглощало их. В предсмертном письме отца гораздо более, чем в телеграмме со скорбным известием, подлинность смерти обрушилась на него всей тяжестью. Но одно из давних воспоминаний - ему тогда было лет девять или одиннадцать - в определенной мере явилось первой вестью о смерти и было связано с отцом. Дождливым днем оба сидели дома, в отцовском кабинете, мальчик на каменных плитах пола рисовал цветными мелками жаворонков и подсолнухи, а отец в расстегнутом жилете и рубашке с рукавами, подхваченными круглыми резинками, читал у окна. Неожиданно отец оторвался от чтения и почесал себе спину скребком - серебряной рукою, насаженной на длинную палку. Но скребок не доставал, он попросил сына почесать ему спину своей рукой, и тот почесал, испытав странное ощущение: рука чешет, а тело этого не чувствует. Отец поглядел на него через плечо и печально улыбнулся: - Если я умру сейчас, - сказал он, - едва ли ты будешь помнить меня, когда доживешь до моих лет. Он сказал это просто так, но ангел смерти влетел в свежий полумрак кабинета и вылетел в окно, оставляя за собой ворох осыпавшихся перьев, однако мальчик их не увидел. С тех пор прошло более двадцати лет, и Хувеналь Урбино уже приближался к возрасту, в котором был тогда его отец. Он чувствовал себя таким же, каким был отец, и осознание этого пугало: он смертен, как и его отец. Чума стала его навязчивой идеей. Он знал о ней немногим больше того, что услышал на лекциях, и казалось невероятным, что всего тридцать лет назад она унесла во Франции, включая Париж, более ста сорока тысяч жизней. Но после смерти отца он прочитал все, что было написано о различных формах чумы; он отдавался этим занятиям как покаянию, успокаивая страдающую память, он работал у самого знаменитого эпидемиолога того времени, создателя санитарных кордонов, профессора Адриана Пруста, отца знаменитого писателя. И когда, возвратившись на родину, он еще с корабля услыхал смрадное зловоние базара, когда увидел крыс в сточных канавах и голых ребятишек, копошившихся в лужах, он не только почувствовал беду, которая тут произошла, но и отчетливо понял, что она может повториться в любой момент. И она не заставила себя ждать. Не прошло и года, как ученики больницы Милосердия попросили посмотреть одного больного из тех, что содержались там бесплатно, со странными синими пятнами на теле. Доктору Хувеналю Урбино достаточно было взглянуть на него с порога палаты, чтобы узнать врага. На этот раз повезло: больной прибыл три дня назад на шхуне из Кюрасао и сам пришел показаться в больницу, так что, похоже, не успел никого заразить. Во всяком случае, доктор Хувеналь Урбино предупредил своих коллег и добился, что власти объявили тревогу в соседних портах, с тем чтобы обнаружить и поставить на карантин зараженную шхуну; однако он отговорил военного губернатора объявлять военное положение и немедленно начинать лечение посредством стрельбы из пушек каждые четыре часа. - Поберегите порох на случай прихода либералов, - пошутил он. - Все-таки мы живем не в средние века. Больной умер через четыре дня, захлебнувшись белой зернистой блевотиной, и в последующие недели, при строжайшем наблюдении, не было обнаружено больше ни одного случая. Немного спустя коммерческая газета "Диарио дель Комерсио" сообщила, что двое детей в разных районах города умерли от чумы. Позже выяснилось, что у одного была обычная дизентерия, но другой - пятилетняя девочка, - похоже, действительно, стал жертвой чумы. Ее родители и трое братьев были изолированы, помещены на карантин, а за всем кварталом установили строжайшее медицинское наблюдение. Один из братьев перенес чуму и довольно скоро поправился, а семья, как только опасность миновала, вернулась домой. На протяжении трех месяцев было зарегистрировано еще одиннадцать случаев, и на пятый месяц наметилось тревожное обострение, однако к концу года можно было сказать, что эпидемию удалось предотвратить. Ни у кого не было ни малейшего сомнения, что принятые доктором Хувеналем Урбино жесткие санитарные меры гораздо более, чем его настойчивые увещевания, совершили чудо. С той поры, включая первые десятилетия нового столетия, чума стала домашней болезнью не только в городе, но и на всем Карибском побережье, и в долине реки Магдалины, Однако до эпидемии дело никогда не доходило. Пережитая тревога подействовала: власти серьезно отнеслись к предостережениям доктора Хувеналя Урбино. В Медицинской школе был введен обязательный курс по чуме, холере и желтой лихорадке, была признана необходимость заделать открытые стоки и построить рынок вдали от городской свалки. Однако доктор Урбино не позаботился о том, чтобы закрепить свою победу, и оказался не в состоянии и дальше целиком отдаваться общественным заботам, ибо в этот момент жизнь подбила ему крыло: изумленный и растерянный, он был готов переменить свою жизнь, забыть обо всем на свете, сраженный, точно ударом молнии, любовью к Фермине Дасе. По правде говоря, любовь эта была плодом врачебной ошибки. Его приятель-врач заподозрил ранние признаки чумы у своей восемнадцатилетней пациентки и попросил доктора Хувеналя Урбино посмотреть ее. Возникло тревожное предположение, что чума проникла в святая святых - на территорию старого города, ибо все прежние случаи имели место в кварталах городской бедноты и главным образом среди чернокожего населения. Но доктора Урбино ожидали тут иные, отнюдь не неприятные сюрпризы. Дом, приютившийся под сенью миндалевых деревьев в парке Евангелий, снаружи походил на другие разрушающиеся дома колониального квартала, но внутри царили порядок и красота и все выглядело изумительным, словно из другого мира и времени. Прихожая вела во внутренний дворик, как в Севилье, квадратный и свежебеленый, и в нем цвели апельсиновые деревья, а пол был выложен точно такими же изразцами, что и стены. Слышалось журчание невидимого фонтанчика, на карнизах в горшках алели гвоздики, в нишах стояли клетки с диковинными птицами. Самые диковинные - три ворона- били крыльями в огромной клетке, наполняя двор вводившим в заблуждение запахом. Учуяв чужака, сидевшие где-то на цепи собаки яростно залились лаем. Но женщина прикрикнула на них, и они тут же замолкли, и откуда-то выпрыгнули многочисленные кошки, напуганные властным окриком, и попрятались в цветах. Наступила такая прозрачная тишина, что сквозь суматоху птиц и бормотание воды в каменной чаше фонтанчика можно было расслышать отчаянное дыхание моря. Потрясенный совершенно явным, почти физическим присутствием Бога в доме, доктор Хувеналь Урбино подумал, что этот дом неподвластен чуме. Он прошел следом за Галой Пласидией по сводчатому коридору мимо окна швейной комнаты, через которое Флорентино Ариса впервые увидел Фермину Дасу, когда двор был еще завален строительным мусором, поднялся по лестнице, выложенной новыми мраморными плитами, во второй этаж и остановился перед дверью в спальню, ожидая, пока о нем доложат. Но Гала Пласидиа вышла и сообщила: - Сеньора говорит, что вам нельзя войти, потому что папы нет дома. И потому он пришел в этот дом еще раз, в пять часов вечера, как указала служанка, и Лоренсо Даса сам открыл ему дверь и проводил в спальню дочери. И все время, пока длился осмотр, сидел в темном углу, скрестив руки на груди и напрасно пытаясь унять шумное дыхание. Трудно сказать, кто чувствовал себя более неловко - врач, целомудренно касавшийся больной, или сама больная, девически стыдливо сжавшаяся под шелковой ночной рубашкой, во всяком случае, ни он, ни она не посмотрели друг другу в глаза, и он лишь спрашивал безликим тоном, а она отвечала дрожащим голосом, и оба ни на секунду не забывали о человеке, сидевшем в темном углу, а тот ни на миг не сводил с них взгляда. Наконец доктор Хувеналь Урбино попросил больную сесть и с изысканной осторожностью опустил ночную рубашку до пояса: нетронутые горделивые груди с еще почти детскими сосками полыхнули в полутьме спальни, прежде чем она торопливо прикрыла их скрещенными руками. Врач невозмутимо отвел ее руки и, не глядя на нее, прослушал больную, приложив ухо сперва к ее груди, а потом - к спине. Доктор Хувеналь Урбино обычно говорил, что не испытал никаких особых чувств при первом знакомстве с женщиной, с которой ему суждено было прожить до самой смерти. Он помнил небесно-голубую рубашку с кружевами, лихорадочно блестевшие глаза, длинные, рассыпавшиеся по плечам волосы, но был так заморочен опасениями, что чума может проникнуть и в старый город, что внимание его не остановилось на том, чем так щедро одарила его пациентку цветущая юность: он сосредоточился лишь на некоторых подробностях, непосредственно связанных с заподозренной болезнью. Она высказывалась по этому поводу еще резче: молодой врач, о котором она столько слышала в связи с чумой, показался ей сухим педантом, не способным любить кого бы то ни было, кроме себя. У больной обнаружилась обычная кишечная инфекция, и домашними средствами ее за три дня вылечили. Испытав облегчение от того, что у дочери нет чумы, Лоренсо Даса проводил доктора Хувеналя Урбино до его экипажа, заплатил за визит золотым песо, что полагал очень высокой платой даже для врача, пользующего богатых, однако, прощаясь, очень горячо его благодарил. Его ослепило блестящее имя доктора, и он не только не скрывал этого, но и готов был на что угодно, лишь бы встретиться с ним еще раз в более свободной обстановке. Дело можно было считать законченным. Однако во вторник на следующей неделе доктор Хувеналь Урбино, без зова и предупреждения, явился снова в неурочное время - в три часа пополудни. Фермина Даса была в швейной комнате, вместе с двумя своими подружками училась писать масляными красками, когда в окне появился он, в своем непорочно белом сюртуке и белом цилиндре, и знаком попросил ее подойти к окну: Она положила палитру на стул и отправилась к окну на цыпочках, чуть приподняв оборчатую юбку, чтобы та не волочилась по полу. На голове у нее была диадема с медальоном, и камень в медальоне светился тем же темным светом, что и глаза, и вся она была словно в ореоле чистоты и свежести. Он отметил, что на урок рисования она оделась как на праздник. Через окно он прощупал ей пульс, велел показать язык, посмотрел горло с помощью алюминиевой лопаточки и после каждого осмотра удовлетворенно кивал. Он уже не испытывал того смущения, что в прошлый раз, а она испытывала, и даже большее, потому что не понимала, чем вызван его непредусмотренный визит, ведь он сам сказал, что больше не придет, если только не обнаружится что-то новое и его вызовут. Более того, она не хотела его больше видеть - никогда. Закончив осмотр, доктор спрятал лопаточку в чемодан, битком набитый врачебным инструментом и пузырьками с лекарствами, и захлопнул его. - Вы как новорожденная роза, - сказал он. - Благодарю. - Благодарите Бога, - сказал он и процитировал не совсем точно Святого Фому: - Помните, что любое благо, откуда бы оно ни исходило, исходит от Святого Духа. Вы любите музыку? - К чему ваш вопрос? - спросила она в свою очередь. - Музыка очень важна для здоровья, - сказал он. Он действительно в это верил, очень скоро ей предстояло об этом узнать и помнить до конца жизни, ибо для него тема музыки была почти магической формулой, которой он пользовался, предлагая дружбу, но тут она решила, что он шутит. К тому же, пока они вели разговор у окна, две подружки захихикали, прикрываясь палитрами, и это окончательно вывело из себя Фермину Дасу. Ослепнув от ярости, она захлопнула окно. Постояв растерянно перед кружевными занавесками, доктор попытался найти дорогу к выходу, но заблудился и в смущении наткнулся на клетку с пахучими воронами. Те с глухим криком в страхе забили крыльями, и одежда доктора тотчас же напиталась запахом женских духов. Голос Лоренсо Дасы загремел на весь дом, пригвоздив его к месту. - Постойте, доктор. Он видел все со второго этажа и теперь спускался по лестнице, застегивая на ходу рубашку, лилово-красный и раздувшийся, с растрепанными бакенбардами - сиеста была испорчена. Доктор постарался скрыть смущение. - Я сказал вашей дочери, что она здорова и свежа, как роза. - Так-то оно так, - сказал Лоренсо Даса, - да больно много шипов. Он прошел мимо доктора, не здороваясь. Толкнул створки окна в швейную комнату и грубо крикнул дочери: - Иди извинись перед доктором. Доктор попытался, было вмешаться и остановить его, но Лоренсо Даса даже не взглянул в его сторону. А дочери крикнул: "Поживее!" Та оглянулась на подружек, как бы ища понимания, и возразила отцу, что ей не за что извиняться, потому что окно она закрыла от солнца. Доктор Урбино заметил, что ее доводы вполне убеждают, однако Лоренсо Даса продолжал настаивать на своем. Побелев от гнева, Фермина Даса подошла кокну и, подобрав кончиками пальцев юбку и выставив вперед правую ногу, склонилась перед доктором в глубоком театральном реверансе. - Покорнейше прошу извинить меня, благородный господин. Доктор Хувеналь Урбино шутливо поддержал ее тон и тоже склонился в поклоне и, сняв свой белый цилиндр, сделал галантную отмашку, наподобие мушкетера, однако вопреки ожиданию не увидел на ее лице даже улыбки сострадания. Желая загладить неловкость, Лоренсо Даса пригласил доктора выпить кофе у него в конторе, и тот с готовностью принял приглашение, чтобы не закралось сомнения, будто у него в душе осталась хоть капля обиды. Вообще-то доктор Урбино кофе не пил, за исключением маленькой чашечки натощак. Он не пил и спиртного, разве что бокал вина за обедом в торжественных случаях, но на этот раз у Лоренсо Дасы он выпил не только кофе, но и рюмку анисовой. Потом он выпил еще чашку кофе и еще рюмку, а за ними - еще одну чашку и еще одну рюмку, несмотря на то что оставалось еще несколько визитов. Сначала он внимательно выслушал извинения, которые Лоренсо Даса счел нужными принести от имени дочери, сообщив заодно, что она - умная и серьезная девочка, достойная любого принца, местного или чужеземного, но с единственным недостатком. Характер у нее своенравный, как у мула. После второй рюмки ему показалось, что он слышит голос Фермины Дасы из глубины двора, и он мысленно последовал за нею по дому, тонувшему в надвигающейся ночи, и догнал в коридоре, где она зажигала светильники, а потом опрыскивала из пульверизатора москитов в спальне, поднимала крышку кастрюли с супом, который они с отцом будут есть сегодня за ужином, он и она, вдвоем, будут сидеть за столом, не подымая глаз друг на друга и не притрагиваясь к супу, чтобы не разрушить очарования ссоры, до тех пор пока он наконец не сдастся и не попросит прощение за свою сегодняшнюю грубость. Доктор Хувеналь Урбино достаточно знал женщин и понимал, что Фермина Даса ни за что не войдет к отцу в контору, пока он тут, но все медлил: он чувствовал, что уязвленная сегодняшним отпором гордость будет его терзать. Лоренсо Даса совсем опьянел и, казалось, не замечал, что доктор слушает его невнимательно, он говорил и упивался собственным красноречием. Его понесло: он разглагольствовал и жевал при этом погасшую сигару, громко, на весь дом, отхаркивался и тяжело ворочался в мягком крутящемся кресле, и пружины под ним стонали, словно зверь в брачном гоне. Он успел пропустить по три рюмки на каждую, выпитую его гостем, и замолк на минуту, лишь когда понял, что они с гостем не видят друг друга, тогда он поднялся и зажег лампу. Доктор Хувеналь Урбино поглядел на него при свете и заметил, что один глаз Лоренсо Дасы выкатился, как у рыбы, а слова не совпадают с движением губ, и подумал, что, пожалуй, и сам перебрал лишку, и это ему кажется. Он встал, испытывая изумительное чувство, будто находится внутри тела, которое принадлежит не ему, а еще кому-то, кто сидел на том самом месте, где был он, и лишь огромным усилием заставил себя не потерять сознание. Было семь вечера, когда он вышел из конторы Лоренсо Дасы, тот шествовал впереди. Стояла полная луна. Дворик, преображенный парами анисовки, словно плавал в аквариуме, а накрытые платками клетки казались призраками, задремавшими в жарком аромате цветущих апельсиновых деревьев. Окно в швейную комнату было открыто, на рабочем столике горела лампа, на мольбертах стояли незаконченные картины. "Где ты, которой нет", - сказал доктор Урбино, проходя мимо окна, но Фермина Даса не слышала его, она не могла слышать, потому что в это время плакала от бессильной ярости у себя в спальне, уткнувшись лицом в подушку, и ждала отца, чтобы выместить на нем все унижение сегодняшнего дня. Доктор не отказался от мечтаний попрощаться с нею, но Лоренсо Даса не предложил ему этого. Он с замиранием сердца вспомнил ее чистый пульс, ее язык, как у кошки, ее нежные миндалины, и тут же расстроился при мысли, что она не захочет его больше видеть и воспротивится любой попытке с его стороны. Едва Лоренсо Даса вступил в прихожую, как разбуженные вороны под просты- ней издали погребальный крик. "Взрасти воронов, и они выклюют тебе глаза", - проговорил доктор вслух, все еще думая о ней, и Лоренсо Даса обернулся переспросить, что он сказал. - Это не я, - ответил доктор. - Это - анисовка. Лоренсо Даса проводил его до экипажа и попытался вручить золотой песо за второй визит, но доктор не взял. Он четко объяснил кучеру, как отвезти его в дом к двум больным, которых он должен был посетить, и без посторонней помощи поднялся в экипаж. Но когда коляска покатила по булыжной мостовой, подпрыгивая на неровностях, ему стало совсем худо, и он велел кучеру изменить маршрут. Он поглядел на себя в зеркальце на стенке кареты и увидел, что изображение его тоже думает о Фермине Дасе. Он пожал плечами. И наконец, отрыгнув сполна, откинул голову на грудь и заснул, а во сне услыхал погребальный звон. Сперва зазвонили колокола собора, а потом - все церкви, одна за другой, даже разбитые черепки на странноприимном доме Святого Хулиана. - Какое дерьмо, - прошептал он во сне, - покойники мрут без перерыву. Мать и сестры ужинали кофе с пирожками за парадным столом в большой столовой, когда он вдруг появился в дверях, с помятым жалким лицом и обес