. Однажды утром, разводя известку, Эрендира услышала звуки струн, льющиеся прозрачным светом в слепящую пустыню. Зачарованная, она заглянула в огромную пустую залу с голыми стенами и большими окнами, через которые врывался и застывал, отстоявшись, ясный сияющий июнь, а посреди залы прекрасная монахиня, которую Эрендира никогда раньше не видела, играла на клавесине пасхальную ораторию. Затаив дыхание, с душой напряженной, как струна, Эрендира слушала музыку, пока не зазвонил колокол, созывающий к трапезе. После обеда, отбеливая ступени кистью из дрока, она дождалась момента, когда кончился поток послушниц, и в первый раз с тех пор, как очутилась в монастыре, оставшись одна там, где ее никто не мог услышать, произнесла вслух: - Я счастлива. Таким образом, бабушке уже нечего было и надеяться, что Эрендира убежит и вернется к ней, однако, не зная того, бабушка все с тем же твердокаменным упорством продолжала осаду до Троицына дня. А миссионеры в это время прочесывали пустыню, преследуя незамужних беременных женщин и заставляя их выходить замуж. В сопровождении четырех хорошо вооруженных солдат, с огромным сундуком, полным всякого хлама, они добирались на своем дряхлом грузовичке до самых заброшенных деревень. Труднее всего в этой охоте на индейцев было добиться согласия женщин, сопротивлявшихся воле Божией самоочевидным доводом, состоявшем в том, что мужчины охотно пользовались правом возлагать на законных жен самую тяжелую работу, в то время как сами дрыхли в гамаках. Поэтому пришлось действовать хитростью, сдабривая не в меру горькую милость Божию сиропом индейского языка, однако самые шельмоватые в конце концов уступали, только когда видели пару сережек сусального золота. Заручившись согласием женщин, мужчин ударами приклада выгоняли из гамаков и связанными увозили в грузовике навстречу насильственному браку. Несколько дней наблюдала бабушка за тем, как нагруженный беременными индианками грузовик подъезжает к монастырю, но мысль использовать это обстоятельство не приходила ей в голову. Озарение пришло именно в Троицын день, когда бабушка услышала взрывы петард, перезвон колоколов и, увидев нищую, но веселую толпу, спешившую на празднество, различила в ней беременных женщин в свадебных венках и со свечами, ведущих под руку к общественному алтарю случайных, но в будущем законных супругов. В конце процессии она заметила юношу, в лохмотьях, с невинным взглядом и подстриженными в кружок волосами, который нес большую пасхальную свечу, украшенную шелковым бантом. Бабушка подозвала его. - Послушай, сынок, - сказала она звонко, - что тебе делать в этой толкучке? Юноша, чувствуя себя неловко из-за свечи и лошадиных зубов, мешавших ему закрыть рот, ответил: - Отцы поведут меня к первому причастию. - Сколько тебе заплатили? - Пять песо. Бабушка вытащила из внутреннего кармана пачку банкнотов. Юноша взглянул на нее с удивлением. - Я дам тебе двадцать, - объяснила бабушка. - Но только не за причастие, а за то, что ты женишься. - А на ком? - На моей внучке. Вот так на монастырском дворе, все в том же арестантском балахоне и кружевной мантилье, подаренной послушницами, обручилась Эрендира, не зная даже имени подкупленного бабушкой жениха. Она превозмогла адскую боль, стоя на коленях на каменном полу, вынесла едкую, козлиную вонь двухсот беременных невест, стерпела бичующую латынь послания святого Павла, вколоченную в стоячий полуденный воздух, сохраняя при этом неясную надежду, потому что монахи, не зная, как противиться ловкой и неожиданно подстроенной свадьбе, обещали предоставить ей последнюю возможность задержаться в монастыре. Но все же в конце церемонии в присутствии папского префекта, военного алькальда, стрелявшего по облакам, своего новоиспеченного мужа и невозмутимой бабушки - Эрендира снова оказалась во власти наваждения, преследовавшего ее со дня появления на свет. И когда наконец спросили, каково ее доподлинное независимое и окончательное решение, она отвечала не колеблясь: - Я хочу уехать, - и, указывая на мужа, добавила: - Но только не с ним, а с бабушкой. *** Улисс провел целый день в безуспешных попытках стащить апельсин из отцовского сада: отец не спускал с него глаз все то время, пока они подстригали больные деревья, да к тому же мать следила за ним из дома. Поэтому ему пришлось отложить задуманное по крайней мере до следующего дня, и скрепя сердце он продолжал помогать отцу, пока не было подстрижено последнее дерево. В молчаливом и таинственном, широко раскинувшемся саду стоял деревянный дом с латунной крышей, медными сетками на окнах и большой, поставленной на сваи террасой с первобытными пышноцветущими растениями. Мать Улисса, приложив к вискам благовонные листья, облегчающие головную боль, полулежала в качалке на террасе, и ее взгляд чистокровной индианки как незримый сноп света преследовал сына в самых укромных уголках апельсиновых зарослей. Она была очень красива, намного моложе мужа и не только продолжала носить племенной наряд, но была посвящена в самые древние тайны своего рода. Когда, неся садовые ножницы, Улисс вернулся в дом, мать попросила подать ей послеобеденное лекарство, стоявшее рядом на столике. Как только он прикоснулся к стакану и пузырьку, они тут же изменили цвет. Забавляясь, Улисс дотронулся до стеклянного кувшина, стоявшего между стаканами, и кувшин поголубел. Мать глядела на него, принимая лекарство, и, уверившись, что это не бред, спросила сына на гуахиро: - Давно это с тобой? - С тех пор как мы вернулись из пустыни, - тоже по-индейски ответил Улисс. - Но меняет цвет только стекло. В подтверждение он коснулся по очереди всех стоявших на столе стаканов, и все они стали разноцветными. - Такое бывает только из-за любви, - сказала мать. - Кто она? Улисс промолчал. Его отец, не знавший индейского языка, проходил в этот момент по террасе с апельсиновой веткой в руках. - О чем вы? - спросил он Улисса по-голландски. - Ни о чем особенном, - ответил Улисс. Мать Улисса не знала голландского. Когда муж ушел в дом, она спросила сына по-индейски: - Что он тебе сказал? - Ничего особенного, - ответил Улисс. Войдя в дом, отец скрылся из виду, но скоро показался в окне кабинета. Мать, оставшись наедине с Улиссом, настойчиво переспросила: - Скажи мне, кто она. - Никто, - отвечал Улисс. Он говорил рассеянно, с интересом наблюдая за тем, что делает отец в кабинете. Он видел, как тот, положив апельсины на сейф, набирает шифр. Но пока он следил за отцом, мать следила за ним. - Ты давно не ешь хлеба, - заметила она. - Мне не хочется. Лицо матери неожиданно оживилось. - Не правда, - сказала она, - просто ты болен любовью, а такие больные не могут есть хлеб. - В ее голосе и взгляде чувствовалась уже не мольба, а угроза. - Лучше признайся, кто она, - сказала индианка, - а не то я заставлю тебя принять несколько стерилизующих ванн. А в это время голландец открыл сейф, положил в, него апельсины и снова запер бронированную дверь. Улисс отошел от окна и раздраженно сказал: - Я уже тебе говорил - никто. Если не веришь, спроси у папы. Голландец показался в дверях кабинета, раскуривая свою капитанскую трубку и зажав под мышкой растрепанную Библию. Жена спросила его по-испански: - Кого вы встретили в пустыне? - Никого, - ответил ей муж, пребывающий в легкой задумчивости. - Если не веришь, спроси у Улисса. Он уселся в глубине коридора, потягивая трубку, пока она не погасла. Тогда он наугад раскрыл Библию и около двух часов декламировал беспорядочные отрывки на звучно льющемся голландском языке. Напряженные раздумья не давали Улиссу уснуть до полуночи. Потом еще целый час он ворочался в гамаке, пытаясь справиться с болью воспоминаний, пока сама эта боль не придала ему сил и решимости. Тогда он надел ковбойские штаны, рубашку из шотландки и ботинки для верховой езды и, выпрыгнув их окна, убежал из дома на грузовике, груженном птичьими клетками. Проезжая через сад, он сорвал три спелых апельсина, которые ему не удалось украсть днем. Остаток ночи он ехал по пустыне, а под утро начал спрашивать в деревнях и на фермах об Эрендире, но никто ничего толком не знал. Наконец ему сообщили, что она движется вслед за предвыборным кортежем сенатора Онесимо Санчеса, который в тот день ожидался в Новой Кастилии. Но Улисс застал его не там, а в соседней деревне, да и Эрендиры с ним уже не было, так как бабушка раздобыла все-таки письмо, собственноручно написанное сенатором, в котором он поручался за ее нравственность и которое открывало перед ней самые неприступные двери. На третий день Улисс повстречал почтальона, и тот указал ему нужное направление. - Они едут к морю, - сказал он. - И поторопись, потому что чертова старуха думает перебраться на остров Аруба. Через полдня Улисс увидел вдали большой потрепанный шатер, купленный бабушкой у прогоревшего цирка. Странствующий фотограф, убедившись, что мир действительно не так велик, как ему казалось, вернулся к бабушке и вновь развесил перед шатром свои идиллические занавеси. Группа трубососов пленяла клиентов Эрендиры томным вальсом. Улисс выстоял очередь и вошел, пораженный прежде всего чистотой и порядком внутри шатра. Бабушкина кровать снова обрела свое вице-королевское великолепие, статуя ангела стояла, как и полагается, рядом с похоронным саквояжем Амадисов, а ко всему этому добавилась еще цинковая ванна на львиных лапах. Обнаженная Эрендира лучилась мирной детской беззаботностью в рассеянном свете шатра. Она спала с открытыми глазами. Стоя рядом и держа в руке апельсины, Улисс заметил, что она смотрит на него, не видя его. Тогда он провел рукой перед ее глазами и позвал именем, которое изобрел, чтобы думать о ней: - Ариднере. Эрендира проснулась. Она поняла, что лежит перед Улиссом голая, сдавленно вскрикнула и с головой спряталась под простыню. - Не смотри на меня, - сказала она. - Я ужасно выгляжу. - Ты такого же цвета, как апельсин, - ответил Улисс. Он поднес плоды к ее глазам, чтобы она сравнила. - Посмотри. Эрендира выглянула из-под простыни и убедилась, что ее кожа такого же цвета, как апельсины. - Сегодня я не хочу, чтобы ты оставался, - сказала она. - Я пришел, только чтобы показать тебе это, сказал Улисс, - гляди внимательно. Он впился ногтями в апельсин, разломил его пополам и показал Эрендире: в самую сердцевину врос чистой воды бриллиант. - Такие апельсины мы и везли к границе, - сказал Улисс. - Но это настоящие апельсины, - воскликнула Эрендира. - Конечно, - улыбнулся Улисс. - Их выращивает папа. Эрендира не могла поверить. Она открыла лицо, взяла бриллиант и, пораженная, стала его рассматривать. - С тремя такими штуками мы сможем объехать весь свет, - сказал Улисс. Эрендира уныло протянула ему бриллиант. Улисс настаивал. - К тому же у меня есть грузовик. И потом... гляди! - Он вытащил из-за пазухи старинный пистолет. - Я смогу уехать только через десять лет, - ответила Эрендира. - Уедешь раньше, - сказал Улисс. - Сегодня ночью, когда уснет белый кит, я буду там, снаружи, и закричу как сова. Подражая сове, он крикнул, да так натурально, что глаза Эрендиры первый раз улыбнулись. - Это моя бабушка, - сказала она. - Кто, сова? - Кит. Оба рассмеялись путанице, но Эрендира вернулась к прерванному разговору: - Никто никуда не может поехать без разрешения своей бабушки. - Ей ничего не надо говорить. - Все равно она узнает, - сказала Эрендира. - Она все видит во сне. - Когда ей приснится, что ты уехала, мы будем уже по ту сторону границы. Мы перейдем ее, как контрабандисты... - ответил Улисс. Пытаясь воодушевить Эрендиру своей отвагой, он выхватил пистолет с легкостью кинематографического налетчика и стал подражать звукам выстрелов. Эрендира не сказала ни да ни нет, но глаза ее вздохнули, и на прощание она поцеловала Улисса. Растроганный, Улисс прошептал: - Завтра мы увидим корабли. В тот вечер, немного позже семи, когда Эрендира причесывала бабушку, снова подул злосчастный ветер. Индейцы-носильщики и музыкальный распорядитель, укрывшись в шатре, ждали, когда с ними рассчитаются. Бабушка, пересчитав банкноты в стоящем рядом с ней сундуке и сверившись с приходно-расходной книгой, вручила деньги главному индейцу. - Значит, так, - сказала она. - Двадцать песо в неделю минус восемь питание, минус три вода, пятьдесят сентаво новые рубашки, - итого восемь пятьдесят. Пересчитай хорошенько. Главный пересчитал деньги, и индейцы ушли, кланяясь: - Спасибо, бледнолицая. Подошла очередь заведующего музыкой. Бабушка снова сверилась с книгой и обратилась к фотографу, ставившему на объектив гуттаперчевые заплаты. - Так что решим? - спросила она. - Будешь платить четверть стоимости музыки или нет? Отвечая, фотограф даже не поднял головы: - На снимках музыка не выходит. - Но из-за нее людям хочется сниматься, - возразила бабушка. - А вот и нет, - сказал фотограф. - Она напоминает им об умерших, и потому все выходят на карточках с закрытыми глазами. Музыкальный распорядитель вмешался. - Закрывают глаза не из-за музыки, - сказал он, - а из-за вспышки. - Нет, из-за музыки, - настаивал фотограф. Бабушка положила конец спорам. - Не будь дуралеем, - сказала она фотографу. - Посмотри, как идут дела у сенатора Онесимо Санчеса, и все потому, что он возит с собой музыкантов. - И категорически заключила: - Короче, либо плати свою часть, либо иди своей дорогой. Несправедливо, что весь груз расходов ложится на плечи этой бедняжки. - Я пойду своей дорогой, - сказал фотограф. - В конце концов, я прежде всего художник. Бабушка пожала плечами и занялась музыкантом. Она протянула ему пачку банкнотов: ровно столько, сколько было указано в книге. - Двести пятьдесят четыре пьесы, - сказала она, - по пятьдесят сентаво каждая, плюс тридцать две в воскресные и праздничные дни по шестьдесят сентаво, итого сто пятьдесят шесть двадцать. Музыкант не взял деньги. - Итого сто восемьдесят два сорок, - сказал он. - Вальсы дороже. - Это почему? - Потому, что они самые грустные, - ответил музыкант. Бабушка заставила его взять деньги: - Ладно, на будущей неделе ты сыграешь две веселые вещи за каждый вальс, и мы в расчете. Музыкант не понял бабушкиной логики, но, ломая голову над заданной головоломкой, принял деньги. В этот момент обезумевший ветер чуть не сорвал шатер, и во внезапно наступившем затишье прозвучал отчетливо и мрачно крик совы. Эрендира не знала, как скрыть свое беспокойство. Когда она заперла сундук с деньгами, спрятала его под кроватью и, дрожа, протянула ключ бабушке, та поняла, что Эрендире страшно. - Не бойся, - сказала она. - В ветреные ночи всегда кричат совы. Однако в ее голосе уже не было такой же уверенности, когда она обратилась к фотографу, тащившему к выходу свой аппарат. - Если хочешь, оставайся до утра, - сказала она. - Этой ночью смерти не спится. Фотограф, тоже слышавший крик совы, все-таки не изменил своих намерений. - Оставайся, сынок, - настаивала бабушка. - Хотя бы потому, что я к тебе хорошо отношусь. - Но за музыку я платить не буду, - сказал фотограф. - Нет, - ответила бабушка. - Так не пойдет. - Видите? - сказал фотограф. - Никого вы не любите. Бабушка побледнела от гнева. - Ну и проваливай, - сказала она. - Недоносок. Ее так задело оскорбление, что, пока Эрендира готовила ее ко сну, она на все лады продолжала ругать фотографа. "Пащенок, - ворчала она. - Что этот ублюдок понимает в чужом сердце!" Эрендира не обращала на нее внимания, мучимая неуверенностью, а в затишье сова с прежней настойчивостью звала ее. Наконец бабушка улеглась, соблюдая строгий ритуал, принятый в древнем особняке, и, пока внучка обмахивала ее веером, переборола в себе злобу и вновь вдохнула кристальный воздух воспоминаний. - Придется тебе встать пораньше, - сказала она затем, - и вскипятить мне настой для ванны до того, как придет народ. - Хорошо, бабушка. - В оставшееся время выстирай грязное белье индейцев, тогда на будущей неделе мы сможем еще с них высчитать. - Хорошо, бабушка. - И спи не спеша, чтобы не устать, ведь завтра четверг - самый длинный день недели. - Хорошо, бабушка. - И покорми страуса. - Хорошо, бабушка, - сказала Эрендира. Она положила веер у изголовья кровати и зажгла две свечи на алтаре перед сундуком с покойниками. Уже уснув, бабушка отдала запоздалый приказ: - Не забудь зажечь свечи Амадисам. - Хорошо, бабушка. Эрендира знала, что, начав бредить, бабушка уже не проснется. Она услышала вой ветра, кружащего у шатра, но и на этот раз не почувствовала дуновения близкой беды. Она выглянула в темноту, подождала, пока не прокричит сова, и в конце концов жажда свободы преодолела бабушкины чары. Не успела она сделать и пяти шагов, как наткнулась на фотографа, прилаживающего свои пожитки к багажнику велосипеда. Его заговорщическая улыбка успокоила Эрендиру. - Ничего не знаю, ничего не видел и за музыку не плачу, - сказал фотограф. И напутствовал ее вселенским благословением. Окончательно решившись, Эрендира помчалась в пустыню и скрылась в бушующей тьме, откуда доносились крики совы. На этот раз бабушка без промедления прибегла к помощи властей. В шесть часов утра командир местного резерва выскочил из гамака, как только бабушка сунула ему под нос письмо сенатора. В дверях дожидался отец Улисса. - Какого черта вам нужно, чтобы я его читал, если я не умею читать, - заорал комендант. - Это рекомендательное письмо сенатора Онесимо Санчеса, - сказала бабушка. Без дальнейших расспросов комендант сорвал со стены висевшую рядом с гамаком винтовку и начал выкрикивать приказы своим подчиненным. Через пять минут все уже сидели в джипе, летевшем по направлению к границе навстречу ветру, стиравшему следы беглецов. На переднем сиденье рядом с водителем ехал комендант. Сзади сидели бабушка с голландцем, и на обеих подножках висели вооруженные солдаты. Неподалеку от деревни они задержали колонну грузовиков, покрытых прорезиненным брезентом. Несколько мужчин, прятавшихся в кузове, приподняли брезент и навели на джип винтовки и пулеметы. Комендант спросил у водителя, ехавшего первым, не видел ли тот грузовика с птицами. Вместо ответа водитель тронул с места. - Мы не шпики, - сказал он возмущенно. - Мы контрабандисты. Комендант увидел совсем рядом вороненые стволы пулеметов и, улыбаясь, поднял руки. - Хоть бы посовестились разъезжать средь бела дня, - крикнул он вслед. К заднему борту последнего грузовика был привешен плакат: "Мои мысли о тебе, Эрендира". По мере продвижения к северу ветер становился все суше, солнце злее, и от жары и пыли дышать в закрытом джипе стало трудно. Бабушка первой заметила фотографа: он крутил педали в том же направлении, в каком мчались они, и от солнечного удара его спасал только повязанный на голову носовой платок. - Вот он, - показала она. - Он был сообщником. Недоносок. Комендант приказал одному из солдат с подножки заняться фотографом. - Задержи и жди нас здесь, - сказал он. - Мы еще вернемся. Солдат спрыгнул с подножки и два раза крикнул "Стой!". Но ветер был встречный, и фотограф не услышал. Когда джип обогнал его, бабушка сделала загадочный жест, который фотограф принял за приветствие и, улыбнувшись, помахал ей на прощание. Выстрела он не услышал. Перекувыркнувшись в воздухе, он замертво свалился на велосипед, с головой, размозженной винтовочной пулей, так никогда и не узнав, откуда она прилетела. Около полудня им стали попадаться перья. Перья, не похожие на те, что встречались раньше, носились в воздухе, и голландец узнал в них перья своих птиц. Водитель взял верное направление, вдавил до упора педаль газа, и меньше чем через полчаса на горизонте появился грузовик. Увидев в зеркале заднего обзора джип, Улисс попытался оторваться от погони, но большего из мотора было не выжать. За всю дорогу они не разу не сомкнули глаз и были измучены жаждой и усталостью. Эрендира, дремавшая на плече Улисса, проснулась в испуге. Она увидела догонявший их джип и с наивной решимостью схватила пистолет, лежавший в багажнике. - Бесполезно, - сказал Улисс. - Это пистолет Фрэнсиса Дрейка. Он несколько раз ударил им по баранке и бросил в окно. Военный патруль обогнал расхлябанную машину, груженную ощипанными ветром птицами, и, круто повернув, преградил ей дорогу. *** Я встретился с ними в ту пору, пору наибольшего великолепия, хотя тогда мне не приходило в голову копаться в подробностях их жизни, к чему много лет спустя меня побудил Рафаэль Эскалона, в одной из своих песен проливший свет на страшную развязку этой драмы, которая показалась мне достойной описания. Тогда я колесил по провинции Риоача, продавая энциклопедии и медицинские пособия. Альваро Сепеда Самудьо, который в тех же краях занимался продажей аппаратов для производства холодного пива, желая поговорить со мной черт знает о чем, провез меня в своем грузовике по деревням пустыни, и мы наговорили столько чепухи и выпили столько пива, что сами не заметили, как проехали всю пустыню и оказались у границы. Там странствующая любовь разбила свой шатер, увенчанный плакатами: "Эрендира лучше всех", "Возвращайтесь, Эрендира ждет вас", "Что за жизнь без Эрендиры". Нескончаемая волнующаяся очередь, похожая на змею с живыми позвонками, состоявшая из мужчин всевозможных национальностей и различных судеб, сонно тянулась через площади и задворки, по пестрым базарам и шумным рынкам и уползала туда, где кончались улицы суматошного транзитного городка. Каждая улица стала игорным притоном, каждый дом - кабаком, каждая дверь - убежищем для бежавших от правосудия. В млеющем от жары воздухе невнятица бесчисленных мелодий и выкрики зазывал сливались в оглушительный звуковой переполох. В толпе бродяг и любителей легкой наживы Блакаман-добрый, взгромоздившись на стол, требовал живую гадюку, чтобы на себе испробовать противоядие собственного изобретения. Была там и женщина, превращенная в паука за непослушание родителям; за пятьдесят сентаво она разрешала желающим убедиться, нет ли тут обмана, прикоснуться к себе и отвечала на любые вопросы, связанные со своими злоключениями. Был там и посланник иных миров, провозглашавший неминуемое пришествие со звезд чудовищной летучей мыши, обжигающее серное дыхание которой нарушит гармонию природы и поднимет на свет Божий тайны морских пучин. Единственным островком тишины и покоя были дома терпимости, куда, затухая, доносился городской шум. Женщины, занесенные сюда со всех четырех концов света, бродили по опустевшим танцевальным залам и зевали от скуки. Они провели сиесту, не ложась, но никто не пришел искать их любви, и они снова принялись ждать летучую мышь с далеких звезд, устроившись под вентиляторами, ввинченными в безоблачное небо. Внезапно одна из них встала и вышла на галерею, усаженную анютиными глазками и ведущую на улицу, по которой проходила очередь поклонников Эрендиры. - Эй, - крикнула им женщина. - Что это у нее такое есть, чего у нас нет? - Письмо от сенатора, - крикнул кто-то в ответ. Привлеченные шумом и смехом, на галерее появились остальные женщины. - Сколько дней прошло, - сказала одна из них, - а очередь все такая же. Ты представь только: по пятьдесят песо каждый. Женщина, которая вышла первой, решилась: - Ладно, пойду взгляну, что такого золотого у этой слюнтяйки недоношенной. - И я пойду, - сказала другая. - Все лучше, чем даром стулья греть. По дороге к ним присоединились сочувствующие, и в конце концов к шатру Эрендиры подошла кипящая от возмущения процессия женщин. Неожиданно ворвавшись в шатер, они забросали подушками мужчину, изо всех сил стремившегося окупить свои расходы, и на плечах вынесли кровать Эрендиры на улицу. - Это произвол, - кричала бабушка. - Шайка заговорщиц! Бунтовщицы! Затем она обратилась к мужчинам: - А вы, бабники! Да вас кастрировать мало за то, что вы позволяете так измываться над беззащитным созданием. Педерасты! Она кричала до тех пор, пока не сорвала голос, раздавая удары посохом направо и налево, но гневные ее выкрики терялись в шутках и насмешках, которыми ей отвечала толпа. Эрендире не удалось избегнуть надругательства, потому что после попытки бегства бабушка приковала ее к ножке кровати стальным собачьим поводком. Но ничего страшного с ней не сделали. Ее пронесли на алтаре любви по самым людным улицам, разыгрывая покаянное шествие закованной грешницы, и оставили под палящим солнцем посреди центральной площади. Эрендира скорчилась на кровати, спрятав лицо, но сдерживая слезы, и так и лежала она на страшной жаре, кусая от стыда и бешенства стальной поводок своей злой судьбы, пока кто-то из милосердия не прикрыл ее рубашкой. Это был единственный раз, когда я их видел, но потом узнал, что они оставались в том пограничном городе под защитой властей до тех пор, пока не разбухли бабушкины сундуки, и тогда, покинув пустыню, они направились к морю. Никогда эти царства нищеты не видели такой пышности. Торжественно тянулась процессия запряженных волами повозок, на которых громоздились никуда не годные останки погибшей вместе с домом чертовщины, а рядом с бюстами императоров и диковинными часами ехало купленное по случаю пианино и граммофон с тоскливыми пластинками. Индейцы наблюдали за имуществом, а оркестр возвещал триумфальное прибытие каравана. Бабушку везли на носилках, украшенных бумажными гирляндами, и, укрывшись в тени балдахина, она жевала зерна маиса. Ее и без того внушительные размеры увеличились, потому что теперь она надевала под платье парусиновый жилет, в который, как в патронташ, вкладывала золотые слитки. Эрендира, в ярких платьях со шнуровкой, но все еще прикованная к постели, была рядом. - Тебе не на что жаловаться, - сказала ей бабушка, когда они покидали город. - Одета ты, как королева, кровать у тебя роскошная, да еще собственный оркестр и четырнадцать индейцев в придачу. По-моему, великолепно. - Да, бабушка. - Когда меня не станет, - продолжала бабушка, - мужчины тебя не обеспокоят; ты будешь жить в собственном доме в большом городе. Ты будешь свободной и счастливой. Это был новый и неожиданный взгляд на будущее. Но в то же время бабушка не заговаривала больше о долге, суть которого становилась все более расплывчатой, день расплаты откладывался, расчеты усложнялись. Однако Эрендира ни единым вздохом не выдала своих мыслей. Молча переносила она постельную пытку среди селитряных луж, и дремлющих свайных поселениях, в лунных кратерах тальковых копей, а бабушка, словно читая по картам, воспевала светлое будущее. Однажды вечером, при выходе из нависшего со всех сторон ущелья, они вдохнули ветер, пахнущий древними лаврами, услышали пестрые ямайские наречия и почувствовали жажду жизни, сжавшую сердце, - словом, они пришли к морю. - Вот оно, - сказала бабушка, после стольких лет, проведенных на чужбине, вдыхая наконец прозрачный, как стекло, воздух Карибского моря. - Нравится? - Да, бабушка. Тут же разбили шатер. Всю ночь бабушка разговаривала без умолку, путая воспоминания с пророчествами. Она проспала дольше, чем обычно, и проснулась, ублаженная шумом моря. Однако во время купания она снова начала предсказывать будущее, и ее лихорадочные пророчества напоминали бред сомнамбулы. - Ты станешь великой госпожой, - обратилась она к Эрендире. - Родоначальницей, которую боготворят те, кому она покровительствует, и почитают высшие власти. Капитаны будут слать тебе открытки со всех концов света. Эрендира не слышала бабушку. Теплая вода с запахом душицы текла в ванну по трубе, выведенной наружу. Эрендира, с непроницаемым лицом, затаив дыхание, черпала воду полой тыквой и лила на бабушку, намыливая ее свободной рукой. - Слава твоего дома, передаваемая из уст в уста, облетит землю от антильских границ до королевств Голландских, - вещала бабушка. - Твой дом станет важнее президентского дворца, потому что в нем будут обсуждаться государственные дела и решаться судьбы нации. В этот момент вода перестала течь. Эрендира вышла из палатки узнать, что случилось, и увидела, что ответственный за воду индеец рубит дрова в кухне. - Кончилась вода, - сказал индеец. - Надо остудить еще. Эрендира подошла к очагу, над которым висел котел с кипятком и плававшими в нем ароматными листьями. Обернув руки тряпкой, она приподняла котел и убедилась, что может справиться с ним без помощи индейца. - Иди, - сказала Эрендира. - Я сама налью воду. Она подождала, пока индеец уйдет, и, сняв с огня бурлящий котел, с большим трудом поднесла его к трубе и уже собиралась вылить смертоносную жидкость в водопровод, как вдруг из шатра донесся бабушкин голос: - Эрендира! Бабушка как будто увидела ее. Напуганной криком внучке в последний момент стало стыдно. - Иду, иду, бабушка, - ответила она. - Вода еще не остыла. В ту ночь мысли долго не давали ей уснуть, а бабушка, одетая в золотой жилет, пела во сне. Эрендира со своей постели пристально глядела на нее сквозь темноту немигающими глазами кошки. Потом легла на спину, широко раскрыв глаза, со скрещенными, как у утопленника, руками, и, собрав всю свою скрытую силу, беззвучно позвала: - Улисс! *** В тот же миг в доме на апельсиновой плантации Улисс проснулся. Он услышал голос Эрендиры так ясно, что сначала обшарил взглядом полутемную комнату. Подумав мгновение, Улисс скатал свою одежду, взял башмаки и вышел из спальни. Он проходил по террасе, как вдруг услышал голос отца: - Куда ты собрался? Улисс увидел его фигуру, освещенную луной. - В мир, - ответил он. - На этот раз я тебя не держу, - сказал голландец. - Но предупреждаю, что, куда бы ты ни пошел, всюду тебя будет преследовать отцовское проклятие. - Пусть так, - сказал Улисс. Удивленный и отчасти даже гордый решимостью сына, голландец проводил его через залитый луной апельсиновый сад взглядом, в котором мало-помалу начала светиться улыбка. Жена стояла за его спиной и была, по обыкновению, прекрасна. Когда Улисс закрыл ворота, голландец произнес: - Он еще вернется, хлебнув в жизни горя, и раньше, чем ты думаешь. - Ты ничего не понимаешь, - вздохнула жена. - Он никогда не вернется. В этот раз Улиссу уже не надо было спрашивать дорогу к Эрендире. Он пересек пустыню, прячась в попутных машинах, воруя на хлеб и пристанище, а часто воруя просто так, чтобы насладиться риском, и наконец отыскал шатер в приморской деревушке, из которой были различимы стеклянные здания озаренного огнями города и где слышны были прощальные гудки ночных пароходов, бравших курс на остров Аруба. Эрендира спала, прикованная к кровати, сохраняя позу утопленника, увлекаемого течением. Улисс долго смотрел на нее, не будя, но так пристально, что Эрендира проснулась. Тогда они стали целоваться в темноте, неторопливо лаская друг друга, раздеваясь до изнеможения медленно - и все это с молчаливой нежностью и затаенным счастьем, более чем когда-либо похожими на любовь. В другом углу шатра спящая бабушка, величественно перевернувшись на другой бок, начала бредить. - Это случилось, когда прибыло греческое судно, - сказала она. - Судно с экипажем безумцев, которые делали женщин счастливыми и платили им не деньгами, нет, а живыми губками, которые разгуливали по домам, стонали, как больные, и заставляли плакать детей, чтобы пить их слезы. Вся содрогнувшись, она приподнялась и села. - И тогда появился он, - вскричала бабушка, - мое божество; он был сильнее и больше - настоящий мужчина по сравнению с Амадисом. Улисс, не обращавший поначалу на этот бред никакого внимания, увидев, что бабушка села, попытался спрятаться. Эрендира успокоила его. - Не бойся, - сказала она. - В этом месте она всегда садится, но никогда не просыпается. Улисс положил голову ей на плечо. - В этот вечер я пела с моряками, и вдруг мне показалось, что началось землетрясение, - продолжала бабушка. - Наверное, и все так решили, потому что убежали, крича и умирая со смеху, а под навесом из астромелий остался он один. Я помню (так ясно, будто это было вчера), что я пела песню, которую все тогда пели. Даже попугаи в патио. И ни с того ни с сего, так, как поют только во сне, она пропела эти горькие для нес строки: Господи, Господи, верни мне невинность, чтоб насладиться его любовью, как в первый раз. И только тут Улисс заинтересовался бабушкиными печалями. - Он стоял там, - рассказывала бабушка, - с попугаем на плече, с мушкетом для защиты от людоедов, совсем как Гуатарраль, прибывший в Гвиану, и я почувствовала дыхание смерти, когда он встал передо мной и сказал: "Тысячу раз я объехал свет и видел всех женщин всех народов и потому с полным правом говорю теперь, что ты самая гордая и самая покорная, самая прекрасная на земле". Бабушка снова легла и заплакала, уткнувшись в подушку. Улисс и Эрендира долгое время молчали, убаюканные сверхмощным дыханием спящей старухи. И вдруг Эрендира - голос ее даже не дрогнул - спросила: - А ты бы смог ее убить? Застигнутый врасплох, Улисс растерялся. - Не знаю, - сказал он. - А ты бы смогла? - Я не могу, - ответила Эрендира. - Она моя бабушка. Тогда Улисс еще раз оглядел огромное спящее тело, как бы прикидывая, сколько в нем жизни, и сказал решительно: - Для тебя я готов на все. Улисс купил фунт крысиного яда, смешал его со взбитыми сливками и малиновым вареньем и, вынув из пирога безобидную начинку, пропитал его этим смертоносным кремом. Сверху он положил толстый слой густого крема, разровнял его ложкой так, чтобы скрыть все следы своих зловещих манипуляций, и, в довершение хитрости, украсил пирог семьюдесятью двумя маленькими розовыми свечками. Когда с праздничным пирогом в руках он вошел в шатер, бабушка встала с трона, потрясая грозным посохом. - Нахал! - вскричала она. - И ты еще смеешь переступать порог этого дома! Ангельская внешность Улисса скрывала его подлинные чувства. - Сегодня, в день вашего рождения, - сказал он, - я пришел, чтобы вы меня простили. Обезоруженная такой явной ложью, бабушка велела накрыть стол, как для свадебного ужина. Пока Эрендира им прислуживала, она усадила Улисса и, одним опустошительным дуновением погасив свечи, разрезала пирог на равные части. Первый кусок достался Улиссу. - Мужчине, который умеет добиваться прощения, рай уже наполовину обеспечен, - сказала бабушка. - Первый кусок обещает счастье. - Я не люблю сладкого, - ответил Улисс. - Приятного аппетита. Следующий кусок пирога бабушка предложила Эрендире, которая отнесла его на кухню и выбросила в мусорное ведро. Оставшееся съела бабушка. Она засовывала в рот целые куски и глотала не разжевывая, стеная от наслаждения и поглядывая на Улисса из своего сладостного лимба. Когда на ее тарелке ничего не осталось, она доела пирог, отвергнутый Улиссом. Пережевывая последний кусок, она подбирала со скатерти крошки и отправляла их в рот. Она съела столько мышьяка, что им можно было бы уничтожить целый выводок крыс. Однако она играла на пианино и пела до полуночи, счастливо улеглась и заснула вполне естественным сном. Только какой-то цокающий звук примешивался к ее дыханию. Улисс и Эрендира следили за ней с соседней кровати, с минуты на минуту ожидая предсмертного хрипения. Но когда бабушка начала бредить, голос ее был, по обыкновению, полон жизни. - Я обезумела! Боже мой! Я обезумела! - вскричала она. - Чтобы он не вошел, я заперла дверь спальни на два засова, придвинула к ней стол и трюмо, поставила на стол стулья, а он только слегка ударил перстнем, и мои баррикады рассыпались: стулья сами собой упали на пол, стол и трюмо сами отлетели от двери, засовы сами выскочили из петель. Улисс и Эрендира с возрастающим изумлением глядели на нее, а между тем бред становился все драматичнее и проникновеннее, а голос все доверительней. - Я чувствовала, что умираю, вся в поту от страха, умоляя, чтобы дверь открылась, не открываясь, чтобы он вошел, не входя, чтобы он никогда не уезжал и никогда не возвращался, чтобы не убивать его. Несколько часов подряд она главу за главой пересказывала свою историю, погружаясь в самые ничтожные подробности, как будто заново переживала все во сне. Незадолго до рассвета она заворочалась, устраиваясь поудобнее и сотрясая стены, и голос ее прервали рыдания о неизбежном. - Я предупреждала его, но он смеялся, - выкрикивала она. - Я снова предупреждала, но он снова смеялся, пока не открылись его полные ужаса глаза, а слова "О, королева! О, королева!" он произнес не губами, а перерезанным горлом. Улисс, испуганный чудовищным воспоминанием бабушки, схватил Эрендиру за руку. - Старая убийца! - воскликнул он. Эрендира не обратила на него внимания, потому что в этот момент начало светать. Часы пробили пять. - Уходи, - сказала Эрендира. - Сейчас она проснется. - Как слону дробина! - воскликнул Улисс. - Не может быть! Эрендира пронзила его уничтожающим взглядом. - Просто, - сказала она, - ты даже убить никого не способен. Жестокость упрека настолько потрясла Улисса, что он тут же покинул шатер. Эрендира, полная тайной ненависти и неудовлетворенного бешенства, не отрываясь глядела на спящую бабушку, а снаружи поднималось солнце, и птицы будили рассветный воздух. Тут бабушка открыла глаза и, безмятежно улыбаясь, посмотрела на Эрендиру: - Храпи тебя Бог, дочка. Единственной заметной переменой был беспорядок, замешавшийся в привычный режим: в среду бабушке захотелось надеть воскресное платье; она решила, что Эрендира должна принимать первого клиента не раньше одиннадцати; она попросила покрасить ей ногти в гранатовый цвет и сделать прическу, как у епископа. - Никогда мне так не хотелось сфотографироваться, - восклицала она. Эрендира стала ее причесывать и вдруг увидела, что между зубьев гребня застрял пучок волос. Перепугавшись, она показала его бабушке. Бабушка, внимательно его рассмотрев, дернула себя за полосы, и в руках у нее осталась целая прядь. Она бросила ее на пол, дернула снова и вырвала клок волос еще больших размеров. Тогда, умирая со смеху, она принялась рвать на себе волосы обеими руками, с непостижимым ликованием бросая их в воздух целыми пригоршнями до тех пор, пока голова ее не стала гладкой, как очищенный кокос. От Улисса вестей не было, но две недели спустя, выйдя из шатра, Эрендира услышала крик совы. Бабушка играла на пианино и была настолько погружена в свою тоску, что не замечала происходящего. На голове ее красовался парик из переливающихся перьев. Эрендира поспешила на зов и только тут заметила бикфордов шнур, один конец которого был подведен к пианино, а другой, уходивший в заросли кустарника, терялся в темноте. Она примчалась в то место, где прятался Улисс, и оба, притаившись за кустами, следили с замиранием сердца, как голубой язычок пламени бежит по шнуру, пересекает темноту и скрывается в шатре. - Заткни уши, - сказал Улисс. Они одновременно заткнули уши, но зря - взрыва не было. Ярчайшая вспышка осветила изнутри шатер, который в полной тишине разлетелся на куски и исчез в д