нтереса к жизни. Даже в самые жаркие часы сиесты он накрывался одеялом и подолгу лежал в гамаке, не открывая глаз. Думая, что он не слышит, Хосе Паласиос снова позвал его, и генерал снова заговорил, не открывая глаз. - Момпокса не существует, - сказал он. - Мы иногда видим его во сне, но он не существует. - Но я, по крайней мере, могу поклясться, что существует колокольня святой Барбары, - сказал Хосе Паласиос. - Ее отсюда видно. Генерал открыл измученные глаза, приподнялся в гамаке и увидел в раскаленном сиянии полудня ближние крыши старого и печального города Момпокса, разрушенного войной, где царил хаос, принесенный республикой, и где каждый десятый житель был унесен оспой. В те времена река изменила русло, но значения этому факту вовремя не придали, а это привело к тому, что уже к концу века город оказался в совершенном запустении. От каменной дамбы, которую испанские сборщики налогов с иберийским упрямством спешили восстанавливать после каждого прилива, остались только груды щебня, рассыпанные по каменистому берегу. Военный корабль подошел к джонкам, и офицер-негр, одетый еще в старую форму вице-королевской полиции, направил на них пушку. Капитан Касильдо Сантос крикнул: - Не будь ослом, чернокожий! Гребцы подняли весла, и джонки отдались на милость течения. Гренадеры эскорта в ожидании приказа направили винтовки на канонерку. Офицер остался невозмутим. - Паспорта, - крикнул он. - Именем короля. Только тут все увидели орудийный ствол, который Поднялся из-под тента канонерки, и тут же рука генерала, бессильная, однако непререкаемо властная, сделала солдатам знак опустить оружие. Потом он сказал офицеру слабым голосом: - Вы можете мне не верить, капитан, но паспорта у меня нет. Офицер не узнал его. Но когда Фернандо сказал ему, кто это, то он бросился в воду прямо в амуниции и поплыл к берегу, чтобы скорее принести людям добрую весть. Канонерка с поднятым пушечным стволом сопровождала джонки до самого порта. Еще до того, как за последним поворотом реки показался весь город, зазвонили колокола всех его восьми церквей. Санта-Крус-де-Момпокс в колониальные времена был тем торговым мостом, что соединил карибское побережье и внутренние районы страны, это и служило источником его процветания. Когда подули ветры свободы, этот оплот креольской аристократии был первым, кто приветствовал ее. Будучи вновь завоеванным Испанией, город вторично был освобожден самим генералом. В нем было только три улицы, они шли вдоль реки параллельно ей: широкие, пыльные, прямые, застроенные одноэтажными домами с большими окнами; город, где благоденствовали два графа и три маркиза. Слава тончайшего ювелирного искусства, процветавшего в этом городе, пережила все перипетии республики. В этот раз генерал прибыл таким разочарованным своей славой и был так сильно настроен против всего мира, что чрезвычайно удивился толпе, собравшейся в порту в ожидании его прибытия. Он быстро надел вельветовые брюки и высокие сапоги, набросил на плечи плащ, хотя было жарко, а взамен ночного колпака надел шляпу с широкими полями, которой махал, отплывая из Онды. В это время в церкви Ла Консепсьон стоял пышно убранный гроб. Гражданские и церковные власти в полном составе, конгрегации и школы, самые известные люди города в черной одежде присутствовали в церкви на отпевании, и звон колоколов вызвал смятение, потому что все приняли его за пожарную тревогу. Однако вошедший в церковь в большом волнении альгвасил прошептал на ухо алькальду, а потом крикнул, чтобы слышали все: - Президент прибыл в порт! Ибо многие не знали еще, что он уже не являлся таковым. В понедельник в городе был почтальон из Оноры, он разнес слухи по всем прибрежным селениям, но ничего не было известно точно. Неясность ситуации вызвала еще больший интерес к неожиданному появлению генерала, и даже семья усопшего поняла, что большинство соболезнующих вскоре покинут церковь - пойдут на городской вал. И действительно, только несколько самых близких под гром петард и звон колоколов сопровождали покойника на кладбище. Река еще не была полноводной, так как в мае было мало дождей, поэтому, чтобы достичь порта, они должны были пройти через груды строительного мусора. Генерал резко отверг предложение переправить его в паланкине и поднялся на городскую стену, опираясь на руку капитана Ибарры, пошатываясь и держась из последних сил, но зато его достоинство осталось непосрамленным. В порту он приветствовал представителей власти энергичным рукопожатием, в крепость которого невозможно было поверить - так он был худ и такими маленькими были его руки. Те, кто видели его, когда он предпоследний раз был в их городе, не доверяли собственной памяти. Он казался таким старым, будто это был его отец, однако той силы духа, которая в нем еще оставалась, было достаточно, чтобы он никому не позволял повелевать собой. Он отказался от паланкина, который для него приготовили городские власти, и предпочел пешком идти в церковь Ла Консепсьон. В конце концов ему пришлось сесть на мула алькальда, которого тот приказал срочно оседлать, когда увидел, в каком состоянии генерал сходит на берег. Хосе Паласиос увидел в порту множество лиц, исполосованных фиолетовой краской от лечебного корня, помогающего при оспе. Оспа была давним бедствием селений в низовьях Магдалены, и в конце концов повстанцы стали бояться ее больше, чем испанцев, - так опустошала она ряды Освободительной армии во время боев на реке. Тогда, поскольку болезнь не отступала, генерал добился того, чтобы один французский натуралист, который был в тех местах проездом, задержался бы и сделал людям прививку, - ее делали, вводя сыворотку из крови переболевшего оспой. Однако от прививок умирало столько людей, что в результате никто не хотел лечиться у этого коновала, как они его называли; многие матери предпочитали уповать на судьбу, а не вести детей к доктору. Впрочем, в официальных докладах, которые поступали к генералу, говорилось, что с эпидемией оспы покончено. Так что, когда Хосе Паласиос заметил, сколько в толпе раскрашенных лиц, он испытал скорее досаду, чем удивление. - Вот так всегда, - сказал он, - подданные всегда будут обманывать нас, чтобы доставить нам удовольствие. Генерал не преминул сразу же огорчить тех, кто встречал его в порту. Он коротко рассказал о своей отставке, о том беспорядке, который творится в Сан-та-Фе и виноваты в котором были - по его словам - люди, единодушно поддержавшие новое правительство. "Третьего не дано, - сказал он. - Единство или анархия". Сказал, что больше не вернется на пост президента, потому что будет залечивать телесные раны, многочисленные и тяжелые, что было видно, но скорее для того, чтобы отдохнуть от горечи, которую причинила ему людская злоба. Но не сказал, когда он уедет и куда, и только повторял, что еще не получил паспорт от нового правительства, необходимый, чтобы выехать из страны. Генерал поблагодарил всех за двадцать лет славы, которые дал ему Момпокс, и попросил, чтобы ему не присваивали никаких почетных титулов, кроме одного - гражданин этого города. Церковь Ла Консепсьон была убрана черным крепом, и в воздухе еще кружились лепестки цветов и обгоревшие волокна фитилей от погребальных свеч, когда беспорядочная толпа заполнила ее целиком, дабы восславить Господа за нежданное благо. Хосе Паласиос, который сидел на скамье для свиты, понял, что генерал на отведенном ему месте чувствует себя неловко. Алькальд - метис с пышной шевелюрой, похожей на гриву льва, - наоборот, чувствовал себя рядом с ним превосходно. Фернанда, вдова Бенхумеа, чья креольская красота вызвала переполох при королевском дворе, преподнесла генералу свой сандаловый веер, чтобы ему было легче перенести одурманивающую тяжесть церемонии. Он обмахивался им без всякой надежды на облегчение, скорее для того, чтобы почувствовать аромат веера, до тех пор, пока от жары ему не стало трудно дышать. Тогда он прошептал на ухо алькальду: - Поверьте, я не стою подобного наказания. - За любовь народа надо платить, ваше превосходительство, - ответил алькальд. - К несчастью, это не любовь, а жажда сплетен, - сказал он. После литургии он попрощался с вдовой Бенху-меа и, поклонившись, протянул ей веер. Но она не приняла веера. - Окажите мне честь и сохраните его на память о человеке, который так вас любит, - сказала она. - Самое печальное то, сеньора, что у меня уже почти не осталось времени, чтобы вспоминать, - ответил он. Священник настоял, чтобы для защиты от жары над ним натянули занавесь, что вывешивают перед алтарем на Страстной Неделе, и под ней его сопроводили от церкви Ла Консепсьон до колледжа Святого Петра Апостола, большого двухэтажного здания с крытой галереей, как в монастыре, вокруг которого росли папоротники и полевые гвоздики, а за зданием виднелся ухоженный огород и росли фруктовые деревья. Коридоры с аркадами в эти месяцы были пустынны из-за сильных ветров, дующих с реки, но жилые комнаты, примыкающие к большому залу, были защищены толстыми известняковыми стенами, которые создавали там неизменный осенний сумрак. Хосе Паласиос пошел вперед, дабы убедиться, все ли в порядке. Шершавые стены спальни, недавно побеленные известью, слабо освещались через единственное окно с зелеными жалюзи, выходившее на огород. Хосе Паласиос передвинул кровать, чтобы окно было в изножье, а не в изголовье, и генерал мог видеть желтые цветы гуайявы и вдыхать их аромат. Генерал прибыл, опираясь на руку Фернандо, вместе со священником из Ла Консепсьон, который был ректором этого колледжа. Едва закрыв за собой дверь, он прислонился спиной к стене, с наслаждением вдыхая запах гуайявы, ее ветки стояли в тотуме на подоконнике, наполняя своим ароматом всю комнату. Он долго, пока у него хватало дыхания, стоял так, закрыв глаза и вбирая в себя запахи старинного жилища, успокаивающие душу. Потом внимательно изучил комнату, будто каждый предмет в ней был для него открытием. Кроме кровати с маркизетовым пологом, в комнате были комод красного дерева, ночной столик тоже красного дерева с мраморной столешницей и большое кресло, обтянутое красным бархатом. На стене рядом с окном висели восьмиугольные часы с римскими цифрами, они стояли, показывая час семь минут. - Хоть это не изменилось! - сказал генерал. Священник удивился. - Простите, ваше превосходительство, - сказал он, - но, насколько мне позволено судить, вы никогда здесь раньше не были. Хосе Паласиос тоже удивился, ибо они действительно никогда не были в этом доме, однако генерал был так настойчив в своих воспоминаниях и рассказывал о своем пребывании здесь с такими подробностями, что все пришли в смятение. Напоследок он попытался взбодрить их своей обычной иронией. - Может быть, это было в какой-нибудь другой жизни, - сказал он. - В конце концов, все возможно в городе, где все только что видели, как отлученный от церкви шествует под алтарным покрывалом. Немного спустя началась гроза; город, на который обрушился ливень, был похож на корабль, терпящий крушение. Генерал воспользовался этим, чтобы прийти в себя после оказанных почестей, и наслаждался запахом цветов гуайявы, делая вид, что спит лицом кверху, сбросив одежду в сумраке комнаты, а потом заснул по-настоящему в освежающей тишине, наступившей после дождя. Хосе Паласиос понял это, когда услышал: генерал разговаривает во сне - с четкой дикцией и молодой звонкостью, как случалось с ним в те времена только во сне. Он говорил о Каракасе, разрушенном городе, который ему уже не принадлежал, где стены были покрыты оскорбительными надписями в его адрес, а на улицах бурлил поток из человеческого дерьма. Хосе Паласиос, сидящий в углу комнаты, утонув в кресле почти с головой, следил, чтобы никто, кроме людей свиты, не смог бы услышать бессознательные откровения генерала. Увидев в приоткрытую дверь полковника Вильсона, он сделал ему знак, и тот удалил солдат охраны, что бродили по саду. - Здесь нас никто не любит, а в Каракасе никто не слушается нас, - говорил генерал во сне. - Мы остались одни, наедине с собой. Последовал беспорядочный поток горьких жалоб-все, что осталось от поруганной славы, дуновение смерти развеяло по ветру. Почти час он был в бреду, пока его не разбудил шум толпы в коридоре и металлический звук властно начальственного голоса. Генерал отрывисто всхрапнул, делая вид, что еще не проснулся, и сказал, не открывая глаз, бесцветным голосом: - Что, черт побери, происходит? Происходило то, что генерал Лоренсо Каркамо, Ветеран освободительных войн, отличавшийся угрюмым характером и почти безумной храбростью, пытался силой ворваться в спальню раньше времени, назначенного ему для аудиенции. Он не обращал внимания на слова полковника Вильсона, ткнул саблей лейтенанта гренадеров и подчинился только непререкаемой власти священника, и тот вежливо проводил его в соседнюю комнату. Генерал, вскоре узнав обо всем от Вильсона, гневно крикнул: - Скажите Каркамо, что я умер! Именно так, умер - и все! Полковник Вильсон вышел в другую комнату, чтобы лично передать слова генерала задиристому воину; тот нарядился ради аудиенции в парадный мундир, увешанный орденами и медалями. Горделивость Каркамо уже как рукой сняло, а глаза увлажнились слезами. - Можете ничего не передавать, Вильсон, - сказал он. - Я и так все слышал. Когда генерал открыл глаза, то заметил, что часы по-прежнему показывают час семь минут. Хосе Паласиос завел их, поставив стрелки наугад, и тут же увидел, что то же самое время показывали две пары его часов на цепочке. Немного погодя вошла Фернанда Толстуха и попыталась покормить генерала тушеными баклажанами с помидорами и перцем. Генерал отказался, несмотря на то что не ел со вчерашнего дня, но приказал, чтобы тарелку отнесли в его рабочий кабинет, дабы он мог поесть во время аудиенций. Он не устоял перед искушением и взял из тотумы ветку гуайявы. С наслаждением вдохнул ее аромат, жадно надкусил, медленно, с ребячьим удовольствием разжевал сердцевину, долго смаковал и наконец проглотил с глубоким вздохом воспоминаний. Потом уселся в гамак с тотумой и ветками гуайявы на коленях и съел их одну за другой, не переводя дыхания. Хосе Паласиос застал его за предпоследней. - Так можно погубить себя! - вскричал он. Генерал беззлобно поддел его: - Но мы и так уже сделали это. В половине четвертого, как и было оговорено заранее, он приказал впускать пришедших на аудиенции в рабочий кабинет по двое, чтобы каждый визит длился как можно короче, пришедшему будет ясно, что надо уступать место другому. Доктор Никасио дель Валье, вошедший одним из первых, застал генерала сидящим спиной к свету, проникавшему через окно, в которое была видна как на ладони ферма, а дальше болота, над которыми клубился пар. В руках у него была тарелка с кукурузной кашей, которую незадолго перед этим принесла Фернанда и к которой он даже не притронулся, потому что почувствовал тяжесть в желудке от съеденной гуайявы. Позднее доктор дель Валье выразил свое впечатление от этого визита одной грубой фразой: "Этот человек гроша ломаного не стоит". Каждый из тех, кто пришел на аудиенцию, был более или менее с ним согласен. Даже те, кого взволновал болезненный вид генерала, не выказали сострадания и настаивали на том, чтобы он поехал по окружающим селениям: облагодетельствовал детей, побывал на патриотических собраниях и убедился, в каком плачевном состоянии живут люди из-за нерадивости правительства. Тошнота и спазмы через час стали такими сильными, что он вынужден был прервать прием посетителей, несмотря на то что хотел со вниманием выслушать всех, кто ждал его в тот день. Весь патио был заполнен бычками, козами, курами и прочей домашней скотиной и птицей, которая предназначалась ему в подарок. Чтобы не возникло толчеи, гренадеры охраны вынуждены были вмешаться, все утряслось, только когда наступил вечер и второй благословенный ливень, освежая воздух и водворяя покой, обрушился на землю. Несмотря на явно плохое самочувствие генерала, в четыре часа пополудни в одном из соседних домов был приготовлен торжественный ужин. Но прошел ужин без генерала, поскольку засорившая кишечник гуайява заставила его промучиться до одиннадцати часов и даже дольше. Он лежал в гамаке, страдая от мучительных колик и скопления зловонных газов, и ему казалось, что душа его плавает в кипящих водах. Священник принес лекарство, приготовленное домашним аптекарем. Генерал отказался принимать его. "Из-за одного рвотного я лишился власти, еще одно добьет меня окончательно", - сказал он. Он вверил себя судьбе и дрожал от озноба, покрывшись холодным потом, и единственным утешением ему служили отголоски музыки, долетавшей с банкета. Мало-помалу клокочущий источник у него в животе затих, боль прошла, музыка утихла, и он погрузился в забытье. Его прошлый приезд чудом не оказался и последним. Он возвращался из Каракаса после того, как, употребив все свое обаяние, добился соглашения - весьма сомнительного - с генералом Хосе Антонио Паэсом, который, однако, не отказался от своих сепаратистских мечтаний. Его вражда с Сантандером была тогда всем известна и дошла уже до того, что генерал отказывался читать его письма, ибо не верил больше ни в его сердечность, ни в его порядочность. "Не трудитесь более называть себя моим другом", - написал он Сантандеру. Поводом для взаимной неприязни было воззвание, которое генерал поспешил отправить жителям Каракаса; в этом не слишком продуманном воззвании он утверждал, что все его действия продиктованы желанием видеть Каракас свободным и процветающим. По возвращении в Новую Гранаду генерал попытался уладить дело с помощью одной афористичной фразы, направленной в Картахену и Момпокс: "Если Каракас дал мне жизнь, то вы дадите мне славу". Но фраза казалась пустой риторикой и была недостаточной, чтобы усмирить сантандеристов. Пытаясь помешать драматической развязке, генерал вернулся в Санта-Фе с военным корпусом и надеялся по дороге собрать армию, чтобы еще раз приложить усилия к объединению. Он говорил, что для него наступил точно такой же решительный момент, как тогда, когда он собирался воспрепятствовать отделению Венесуэлы. Немного поразмыслив, генерал понял, что вот уже двадцать лет в его жизни любой момент - решительный. "Церковь, армия и подавляющее большинство нации были за меня", -¦ писал он впоследствии, вспоминая то время. Но, несмотря на это преимущество, говорил он, множество раз оказывалось, что стоит ему оставить юг и начать продвигаться на север или наоборот, как страну, которую он оставлял у себя за спиной, начинали раздирать гражданские войны, и все рушилось. Такова была его судьба. Сантандеристская пресса не упускала случая приписать военные поражения его ночным похождениям. Среди многих прочих сплетен, распространяемых для того, чтобы уничтожить его славу, в те дни в Санта-Фе было напечатано, что совсем не он, а генерал Сантандер командовал битвой при Бояка, закрепившей независимость, 7 августа 1819 года, в семь утра, а он в это время наслаждался обществом дамы полусвета из вице-королевского окружения в Тунхе. Надо сказать, что не только сантандеристская печать в целях дискредитации склоняла его разгульные ночи. Еще до победы говорили, что по крайней мере три сражения были проиграны в войнах за независимость только потому, что он был не там, где ему полагалось, а в постели с женщиной. Однажды в Момпок-се он прошел по улицам, окруженный женщинами самого разнообразного возраста и цвета кожи; после этого шествия в воздухе остался отвратительный запах дешевых духов. Они ездили верхом как амазонки и носили шляпки из набивного атласа и платья из яркого шелка, как будто никаких других тканей в городе не было. Никто не сомневался в том, что это были любовницы генерала, которые сопровождали его в путешествии. Это предположение было ошибочным, как и многое другое, однако рассказы о его походном гареме были одними из самых популярных в салонах - эти истории надолго пережили его самого. Никаких новых способов, чтобы запускать лживую информацию, не было. Те же самые использовал и сам генерал во время войны с Испанией, когда приказал Сантандеру печатать фальшивые сообщения, дабы обмануть испанских командиров. Так что, когда была установлена республика и он попенял Сантандеру, что его печать пользуется неблаговидными методами, последний ответил генералу с изысканным сарказмом. - У нас был прекрасный учитель, ваше превосходительство. - Плохой учитель, - ответил генерал. - Имейте в виду, что сообщения, которые мы выдумываем, работают против нас. Он был очень чувствителен к тому, что говорилось о нем, ложь ли говорили или правду, и до смертного часа глубоко переживал каждую сплетню, стараясь опровергать всякую ложь. Однако мало что можно было спасти от сплетен. Как и раньше, в предыдущий свой приезд в Момпокс, он снискал себе худую славу из-за женщины. Ее звали Хосефа Саграрио, она была уроженкой Момпокса и прошла через семь постов охраны, закутавшись во францисканский плащ и произнося пароль, который сказал ей Хосе Паласиос: "Земля Господня". Ее кожа была такой белой, что тело светилось в темноте. А в ту ночь ее красота сияла еще ярче благодаря украшению, которое она надела на платье, - кирасе, искусно сделанной местными ювелирами. Так что, когда он хотел на руках отнести ее в гамак, то едва смог поднять ее - таким тяжелым было золото. На рассвете, после бурной ночи, она сказала, что все промелькнуло слишком быстро, и упросила его разрешить ей остаться еще на одну ночь. Это был огромный риск, потому что, согласно донесениям доверенных лиц генерала, Сантандер готовил заговор, с тем чтобы отстранить его от власти и раздробить Колумбию. Но она осталась, и не на одну ночь - на десять, и эти ночи были такими счастливыми, что оба, в конце концов, были готовы поверить, что никто и никогда на свете так, как они, не любил. Она оставила ему свое золото. "Для твоих сражений", - сказала она. Он стеснялся надевать кирасу, ибо считал ее состоянием, добытым в постели, и потому не пригодным для войны, и оставил на хранение одному из друзей. А потом забыл о ней. Приехав в Момпокс сейчас, генерал велел открыть сундук, чтобы проверить содержимое, и только тогда вспомнил, когда и кому принадлежали все эти вещи. То, что он увидел, было прекрасно; золотая кираса Хосефы Саграрио, созданная искуснейшими ювелирами, весом около тридцати фунтов. Кроме того, там была шкатулка, где покоились двадцать три вилки, двадцать четыре ножа, двадцать четыре обеденные ложки, двадцать три чайные, маленькие щипчики для сахара - все золотое; и прочая домашняя утварь большой ценности, тоже оставленная на хранение при разных обстоятельствах и тоже забытая. В том невероятном беспорядке, в котором находилось имущество генерала, такие находки в самых неожиданных местах давно перестали кого бы то ни было удивлять. Он распорядился, чтобы столовые приборы присоединили к его багажу, а баул с золотом вернули хозяйке. Однако падре - ректор колледжа Святого Петра Апостола, - к его удивлению, сказал, что Хосефа Саграрио давно выслана в Италию за участие в заговоре против правительства. - Конечно, козни Сантандера, - сказал генерал. - Нет, генерал, - ответил священник. - Это вы сами выслали их всех, не разбирая, в двадцать восьмом году. Пока все выяснялось, сундук с золотом так и остался на месте, а генерал больше ни разу не поинтересовался ссыльными. Он был уверен, о чем и сказал Хосе Паласиосу, что Хосефа Саграрио вернется вместе со множеством его заклятых врагов в ту же секунду, как только для него скроется из виду берег Картахены. - Кассандр, должно быть, уже собирает чемоданы, - сказал он. И действительно, многие из сосланных возвратились, как только узнали, что он отправляется в Европу. Но генерал Сантандер, будучи человеком неожиданных решений и очень осмотрительным, приехал в числе последних. Весть об отставке генерала встревожила его, но он не предпринимал никаких мер для возвращения и вместе с тем не спешил продолжать столь желанные для него путешествия по европейским странам с целью продолжения обучения, начатого им в тот самый день, когда он высадился в Гамбурге в октябре прошлого года. 2 марта 1831 года, будучи во Флоренции, он прочитал в "Торговой газете", что генерал умер. Однако он задержался с возвращением еще на полгода, дожидаясь, когда новое правительство восстановит все его военные чины и награды, а конгресс заочно изберет его президентом республики. Прежде чем сняться с якоря в Момпоксе, генерал нанес визит вежливости Лоренсо Каркамо, своему старому боевому товарищу. Только тогда он узнал, что тот тяжело болен и накануне встал с постели только для того, чтобы увидеться с генералом. Несмотря на то что болезнь давала себя знать, Лоренсо Каркамо, с трудом преодолевая телесный недуг, говорил зычным голосом, без конца утирая платком струившиеся из глаз слезы, которых он не мог сдержать. Они посетовали друг другу на свои невзгоды, по-сокрушались по поводу легкомыслия народов и непостоянства побед и зло изругали Сантандера - а ведь это было всегда запретной темой для них. Генерал редко бывал так разговорчив. Во время кампании 1813 года Лоренсо Каркамо был свидетелем яростной ссоры между генералом и Сантандером, когда последний отказался подчиниться приказу перейти границу и вторично освободить Венесуэлу. Генерал Каркамо все годы думал, что именно это и было первоначальным источником недоверия, а дальнейшие события только усилили его. Генерал же, напротив, полагал, что это было не концом, а началом большой дружбы. Неверно было и то, что причиной разлада были привилегии, которые генерал даровал генералу Паэсу, или неудачная конституция Перу, или установление пожизненного президентства и создание сената, о котором он мечтал для Колумбии, или абсолютная власть, которой он обладал после Учредительного собрания в Оканье. Нет: ни это и ничто другое в том же роде не явилось причиной глубокого разлада, который все увеличивался с годами, пока не достиг кульминации в день покушения 25 сентября. "Истинная причина заключалась в том, что Сантандер никогда не хотел видеть континент единой страной, - говорил генерал. - Объединенная Америка была для него слишком велика". Он посмотрел на Лоренсо Каркамо, простертого на кровати, будто на поле битвы, уже последней и проигранной навсегда, и решил уходить. - Все это ни гроша не будет стоить после смерти, - сказал он. Лоренсо Каркамо видел, как он поднялся, печальный и побледневший, и понял, что воспоминания больше, чем годы, отягощают генерала, так же как и его самого. Когда он взял его руку в свои, то понял, что лихорадка треплет их обоих, и подумал: к кому же из них двоих смерть придет раньше и помешает им увидеться еще раз. - Пропащий этот мир, старина Симон, - сказал Лоренсо Каркамо. - Это мы в нем пропащие, - ответил генерал. - Единственное, что остается: начать все сначала. - Мы этого уже не сможем, - проговорил Лоренсо Каркамо. - Да, я не смогу, - отозвался генерал. - Мне остается только ждать, когда меня запихают в мусорное ведро. Лоренсо Каркамо подарил ему на память пару пистолетов в футляре из красного атласа. Он знал, что генералу не нравилось огнестрельное оружие и что при разрешении своих немногочисленных конфликтов, требовавших сатисфакции, он брался за шпагу. Но эти пистолеты обладали моральной ценностью, ибо принесли счастье на поединке из-за любви, и генерал принял их с нескрываемым волнением. Через несколько дней, в Турбако, до него дошла весть о том, что генерал Каркамо умер. Путешествие - и при этом генералу со свитой пожелали доброго пути - возобновилось вечером в воскресенье, 21 мая. Управляемые скорее течением, чем гребцами, джонки миновали сланцевые отложения и коварные отмели. Плоты из толстых стволов, которых теперь было гораздо больше, плыли, казалось, быстрее. В отличие от тех плотов, что они видели в первые дни, на этих были построены премиленькие домики с цветами в горшках и развешенным для просушки бельем на окнах, были на них и проволочные курятники, и коровы, и рахитичные ребятишки - они махали проплывающим джонкам еще долго после того, как те уже скрылись из виду. Всю ночь джонки плыли по заводи, усеянной звездами. На рассвете путешественники увидели, как сияет в первых лучах солнца городок Самбрано. На пристани, под огромной сейбой, их ждал дон Кастуло Кампильо, прозванный Малышом, в доме которого был приготовлен обед в честь генерала - похлебка из мяса с овощами. Именно он решил пригласить генерала, потому что помнил: в свое первое посещение Самбрано генерал обедал в кабачке на скалистом мысу у пристани и сказал тогда, что из-за одной только прекрасной мясной похлебки стоит приезжать сюда хотя бы раз в году. На хозяйку кабачка визит столь важного гостя произвел такое сильное впечатление, что она послала в дом богача Кампильо за тарелками и приборами. Генерал не слишком хорошо помнил подробности того случая, и ни он, ни Хосе Паласиос не были уверены, что мясная похлебка - это не то же самое, что вырезка, сваренная по-венесуэльски. Генерал Карреньо, впрочем, полагал, что это одно и то же и что они действительно ели это блюдо на скалистом мысу у пристани, но не во время военной кампании в здешних местах, а когда были здесь три года назад на паровом судне. Генерал, которого все больше беспокоили провалы в памяти, согласился, не возражая. Обед для гренадеров охраны был подан в патио дома Кампильо - под большими миндалевыми деревьями, деревянные столы были застланы вместо скатерти банановыми листьями. На внутренней галерее, выходившей в патио, был накрыт пышный стол для генерала, офицеров и нескольких приглашенных, причем все - в строгой английской манере. Хозяйка дома объяснила, что весть о прибытии застала их в четыре утра, и у них едва хватило времени, чтобы забить лучший скот из стада. Теперь мясо было на столе, нарезанное сочными ломтями и сваренное вместе со всеми плодами домашнего огорода. Слова о том, что ему, не зная заранее о его приезде, устроили столь пышный прием, несколько ухудшили настроение генерала, и Хосе Паласиос употребил все свое искусство примирителя, чтобы тот решил сойти на берег. Заразительная атмосфера праздника подняла дух генерала. Не без основания он похвалил вкус хозяев дома и кротость юных дочерей, застенчивых и услужливых, которые помогали за праздничным столом, незаметно обходя сидящих, как это делалось в старину. Особенно он похвалил чистоту и великолепие посуды из тонкого серебра с выгравированным на ней гербом какой-то семьи, разоренной роковыми новыми временами, но ел из своей обычной тарелки. Единственный, кто вызвал его досаду, был некий француз, которому покровительствовал Кампильо и который сидел на этом обеде, мучимый ненасытной жаждой демонстрировать перед такими высокими гостями свои универсальные познания о тайнах и этой, и другой жизни. Он потерял все, что у него было, во время кораблекрушения и около года назад занял половину дома Кампильо вместе со свитой своих помощников и слуг, в ожидании некоей помощи, которая должна была прийти из Нового Орлеана. Хосе Паласиос знал, что его звали Дьокль Атлантик, но так и не смог установить, какой наукой тот занимался и какова была цель его приезда в Новую Гранаду. Если его раздеть и дать в руки трезубец, то он очень походил бы на Нептуна, в городке же за ним упрочилась слава грубияна и неряхи. Однако обед в присутствии генерала взволновал француза до такой степени, что он явился к столу чисто вымытый, с подстриженными ногтями, в эту майскую духоту одетый будто для светского обеда в весеннем Париже - в синий сюртук с золочеными пуговицами и полосатые брюки времен Директории. После первых же приветствий француз разразился многословной речью на чистом испанском. Он рассказал, что его одноклассник, с которым они учились в начальной школе в Гренобле, недавно, после четырнадцати лет изучения, не зная ни сна, ни отдыха, расшифровал египетские иероглифы. Что маис был впервые открыт не в Мексике, а в одном из районов Месопотамии, где были найдены окаменелые зерна еще до того, как Колумб открыл Антильские острова. Что ассирийцы получили неопровержимые доказательства влияния небесных светил на болезни человека. Что вопреки тому, что пишет недавно вышедшая энциклопедия, у греков кошки появились только за четыре столетия до Рождества Христова. Он без перерыва разглагольствовал на эти и прочие темы и делал коротенькие паузы только для того, чтобы пожаловаться на недостатки креольской кухни. Генерал, который сидел напротив него, удостаивал его вниманием ровно настолько, насколько требовала вежливость, и не поднимал глаз от тарелки, хотя больше делал вид, что ест, чем ел на самом деле. Француз попытался сначала говорить с ним на своем родном языке, и генерал из учтивости ему ответил, но тут же перешел на испанский. Терпение генерала в тот день сильно удивило Хосе Лауренсио Сильву, который знал, как его выводит из себя всезнайство европейцев. Француз громко обращался и к другим приглашенным, даже к тем, кто сидел совсем далеко от него, однако невооруженным глазом видно было, что его интересует только генерал. Вдруг, перескочив, как говорится, с пятого на десятое, он напрямик спросил генерала, каково будет окончательное государственное устройство в новых республиках. Не поднимая глаз от тарелки, генерал ответил вопросом на вопрос: - А вы как думаете? - Думаю, что пример Бонапарта хорош не только для нас, но и для всего мира, - ответил француз. - Не сомневаюсь, что вы думаете именно так, - сказал генерал, не скрывая иронии. - Европейцы полагают, что любое изобретение Европы годится для всего мира, а все прочее ерунда. - Я всегда считал ваше превосходительство сторонником монархического устройства, - сказал француз. Генерал впервые поднял глаза от тарелки. - Можете больше так не считать, - сказал он. - Мое войско никогда не марало себя войной за корону. - Он указал на своих адъютантов и закончил: - Я держу при себе Итурбиде, чтобы он всегда напоминал мне об этом. - Кстати, - сказал француз, - декларация, которую вы опубликовали после расстрела императора Мексики, произвела большое впечатление на европейских монархистов. - Я не изменил бы ни одной буквы из того, что написал тогда, - сказал генерал. - Меня восхищает, когда обыкновенный человек, подобный Итурбиде, совершает необыкновенные поступки, но храни меня Бог от его судьбы; Бог сохранил меня от его карьеры, но я знаю, что Он никогда не оградит меня от людской неблагодарности. Генерал тут же постарался сгладить свою резкость и объяснил, что мысль установить монархический режим в новых республиках принадлежала генералу Хосе Антонио Паэсу. Идея распространилась, поддержанная разного рода сомнительными соображениями, и даже он сам одно время подумывал о монархизме, скрытом под покровом пожизненного президентства, но это был безнадежный способ объединения Америки. И скоро он понял, что монархизм противоречит его замыслам. - Федерализм же вызывает у меня противоположные чувства, - заключил он. - Мне кажется, для наших стран это было бы прекрасно, мы могли бы показать на деле наши лучшие добродетели и таланты. - В любом случае, - сказал француз, - не сами системы, а их крайние формы в истории цивилизации - вот что бесчеловечно. - Этот урок мы знаем наизусть, - произнес генерал. - По сути, все та же глупость Бенжамена Кон-стана, самого большого приспособленца Европы, который был то против революции, то за нее, который сначала боролся против Наполеона, а потом стал одним из его придворных, который много раз засыпал республиканцем, а просыпался анархистом, или наоборот, и который теперь стал, благодаря попустительству европейского высокомерия, полновластным хранителем наших истин. - Аргументы Констана против тирании блестящи, - сказал француз. - Господин Констан, как всякий добропорядочный француз, - ярый приверженец абсолютистских интересов, - ответил генерал. - Уж если кто и высказал нечто блестящее на эту тему, так это аббат Прадт, который сказал, что политика зависит от того, где она делается и кем. Во время войны не на жизнь, а на смерть я сам отдал приказ казнить восемьсот пленных испанцев, включая раненых и больных, которые были в больнице в Ла-Гуайре. Сегодня, в схожих обстоятельствах, я повторю такой приказ недрогнувшим голосом, и у европейцев нет никакого морального права упрекать меня, ибо если и есть история, затопленная кровью, полная недостойных дел и несправедливости, - это история Европы. По мере того как генерал углублялся в политический анализ, гнев его разгорался; среди его приверженцев, сидевших за столом, установилась мертвая тишина. Назойливый француз попытался перебить генерала, но тот остановил его движением руки. Генерал стал вспоминать ужасные кровавые бойни европейской истории. В Варфоломеевскую ночь число убитых достигло двух тысяч человек за десять часов. В прекрасные времена Возрождения двенадцать тысяч платных наемников императорского войска разграбили и опустошили Рим и перерезали восемь тысяч его жителей. И вершина всего: Иван IV, царь всея Руси, справедливо прозванный Грозным, полностью истребил население городов между Москвой и Новгородом, уничтожил в кровавой бойне двадцать тысяч своих подданных по одному только подозрению в заговоре против него. - Так что, пожалуйста, не надо говорить нам, что мы должны делать, - заключил он. - Не старайтесь показать нам, какими мы должны быть, не старайтесь сделать нас похожими на вас и не требуйте, чтобы мы сделали за двадцать лет то, что вы так плохо делали целых два тысячелетия. Он положил вилку на тарелку и посмотрел на француза горящими глазами: - Сделайте милость, черт вас возьми, дайте нам спокойно пройти наше средневековье! У него перехватило дыхание, начался новый приступ кашля. Но когда приступ прошел, генерал не обнаружил и следов гнева. Он повернулся к Малышу Кампильо и улыбнулся ему самой сердечной улыбкой. - Простите, дорогой друг, - сказал он, - Подобная галиматья недостойна такого памятного обеда. Полковник Вильсон рассказал об этом эпизоде одному летописцу того времени, который не потрудился даже упомянуть о данной беседе. "Бедняга генерал - человек конченый", - сказал он. В глубине души так думали все, кто видел его в то последнее путешествие, и, может быть, поэтому о тех днях не осталось ни одного письменного свидетельства. Некоторым из его ближайших спутников даже казалось, что генералу не останется места в истории. После Самбрано сельва стала не такой непроходимой, селения были многолюдными и пестрыми, а в некоторых из них на улицах звучала музыка, хотя никакого праздника не было. Генерал улегся в гамак, стараясь тишиной сиесты заглушить воспоминания о наглом французе, но это было не так-то легко. Он задел генерала за живое, и тот жаловался Хосе Паласиосу, что не нашел в нужный момент точных слов и неопровержимых аргументов, которые пришли ему в голову только сейчас, когда он один и лежит в гамаке, а его противник - вне пределов досягаемости. Однако к вечеру ему стало лучше, и он отдал распоряжение генералу Карреньо, чтобы правительство позаботилось о судьбе разорившегося француза. Многие офицеры, обрадованные близостью моря, - она была тем более очевидна, чем более буйствовала природа, - дали волю бурлившей в них энергии и помогали гребцам, которые охотились на кайманов гарпунами из штыков, или искали работу