потяжелее, давая выход нерастраченным силам, и работали галерниками. Хосе Лауренсио Сильва, наоборот, днем спал, а по ночам работал, если ему это удавалось, из-за давнего страха ослепнуть от катаракты, которой страдали несколько членов его семьи по материнской линии. Он поднимался в сумерках и брался за работу, чтобы научиться быть полезным, если ослепнет. Когда генерал, мучимый бессонницей, ходил по лагерю, то не единожды слышал, как тот работает, распиливая на доски бревна, которые сам же и обтесывал, и делает из них разные вещи, стараясь стучать молотком потише, чтобы не нарушать чужой сон. На следующий день, при свете солнца, трудно было поверить, что все эти чудеса столярного искусства были сделаны в темноте Когда они ночевали в Пуэрто-Реаль, бодрствовавший Хосе Лауренсио Сильва едва успел сказать пароль, иначе один из часовых застрелил бы его, полагая, что кто-то хочет под покровом темноты проскользнуть к гамаку генерала. Плавание теперь шло быстрее и спокойнее; единственная неудача случилась, когда паровое судно коммодора Эльберса, которое шло, фыркая, в противоположном направлении, перевернуло, оказавшись слишком близко от джонок, ту, на которой были запасы провизии. На борту парохода можно было прочитать название, написанное огромными буквами: "Освободитель" Генерал задумчиво смотрел на него до тех пор, пока пароход не проплыл мимо и опасность не миновала, и еще долго, когда пароход уже скрылся из виду, стоял в задумчивости. - "Освободитель", - прошептал он. Потом, будто перевернув следующую страницу, сказал самому себе: - Подумать только, ведь это я и есть! Ночью он без сна лежал в гамаке, слушая, как развлекаются гребцы, подражая голосам обитателей сель-вы: мартышкам-капуцинам, маленьким попугаям, анакондам. Вдруг один из них, весьма некстати, рассказал, что семья Кампильо, из боязни заразиться чахоткой, после отъезда генерала зарыла у себя в патио английский фарфор, богемский хрусталь и голландские простыни. Так впервые генерал услышал диагноз, который поставили ему местные жители, - хотя об этом говорили повсюду по обоим берегам реки и скоро слухи должны были охватить все побережье. Хосе Паласиос понял, что генерала этот рассказ озадачил, ибо гамак вдруг перестал раскачиваться. Генерал долго размышлял, потом произнес: - Я же ел из своей тарелки. На следующий день они пришвартовались в селении Тенерифе, чтобы пополнить запасы продовольствия, упавшего в реку с перевернувшейся джонки. Генерал остался, не желая стать притчей во языцех, в джонке, но послал в селение Вильсона узнать про одного торговца-француза по имени Ленуа или Ленуар, дочери которого, Аните, должно быть сейчас двадцать лет. Поскольку расспросы Вильсона в Тенерифе ни к чему не привели, генерал захотел, чтобы их продолжили в окрестных селениях Гуайтаро, Саламине и в Эль-Пиньоне, дабы все убедились, что одна история, связанная с его именем, - выдумка чистейшей воды. Его настойчивость была вполне понятна, поскольку вот уже несколько лет от Каракаса до Лимы ходили упорные слухи о том, что во время его приезда в Тенерифе, когда шли бои на реке, между ним и Анитой возникла безрассудная и мешавшая ему воевать страсть. Это беспокоило его, но он ничего не мог сделать, чтобы опровергнуть слухи. Во-первых, потому, что и полковник Хуан Висенте Боливар, его отец, много раз обвинялся священником городка Сан-Матео в выдуманных изнасилованиях женщин от мала до велика, в любовных связях еще со многими женщинами и в ненасытном желании права первой ночи. Во-вторых, потому, что во время военной кампании на реке он был в Тенерифе всего два дня - срок, недостаточный для столь глубокой любви. Однако история распространилась так широко, что на кладбище в Тенерифе существовала могила, на надгробном камне которой было выбито имя сеньориты Анны Ленуа, - место паломничества влюбленных. В свите генерала беззлобно подшучивали над тем, что Хосе Мария Карреньо чувствовал потерянную руку. Он чувствовал, как шевелит ею, как прикасается к чему-нибудь пальцами, ощущал боль в суставах от перемены погоды, - в суставах, которых у него не было. У Карреньо хватало чувства юмора, чтобы смеяться над собой. Его беспокоило другое - неумение оставить без ответа вопросы, которые ему задают во время сна. Он говорил во сне о чем угодно, без всякой сдержанности, которую диктует сознание, раскрывал свои намерения и признавался в разочарованиях, о которых наяву умолчал бы, а порой безосновательно обвинял себя в непорядочности во время войны. В последнюю ночь плавания Хосе Паласиос, который бодрствовал возле гамака генерала, слышал, как Карреньо сказал, лежа на носу джонки: - Семь тысяч восемьсот восемьдесят две. - О чем вы говорите? - спросил Хосе Паласиос. - О звездах, - ответил Карреньо. Генерал открыл глаза в уверенности, что Карреньо разговаривает во сне, и приподнялся в гамаке, чтобы посмотреть в окно на сгустившуюся ночь. Она была огромной и сияющей, и яркие звезды заполняли небеса целиком. - Должно быть, их в десять раз больше, - возразил генерал. - Их столько, сколько я сказал, - ответил Карреньо, - и еще две упали, пока я считал остальные. Тогда генерал встал с гамака и увидел, что Карреньо лежит на носу джонки лицом кверху, сна у него ни в одном глазу, и что он обнажен по пояс и весь покрыт шрамами, и считает звезды, указывая на них культей. Так, лежащим навзничь, Карреньо нашли после боя в Серритос-Бланкос, в Венесуэле, в крови и лохмотьях, и оставили лежать в грязи, думая, что он мертв. У него было четырнадцать сабельных ранений, в том бою он и потерял руку. Позднее он еще не раз был ранен. Но остался прежним воякой и научился так же ловко управлять левой рукой, как раньше правой, более того, прославился не только военным искусством, но и каллиграфическим почерком. - Даже звезды стареют и умирают, - сказал Карреньо. - Сейчас их меньше, чем восемнадцать лет назад. - Ты сумасшедший, - сказал генерал. - Нет, - возразил Карреньо. - Я стар, но стараюсь не думать об этом. - Я старше тебя на целых восемь лет, - сказал генерал. - Я считаю за два года каждую из своих ран, - ответил Карреньо. - Так что я самый старый из всех. - В таком случае, самый старый - Хосе Лаурен-сио, - возразил генерал, - шесть пулевых ранений, семь колотых, две раны от стрел. Карреньо искоса взглянул на него и ответил с ощутимой язвительностью: - А самый молодой вы: ни одной царапины. Уже не в первый раз генерал слышал подобные слова, звучавшие как упрек, но не думал, что услышит их когда-нибудь от Карреньо, дружба с которым прошла самые тяжелые испытания. Он сел рядом с ним и стал смотреть на звезды, отражавшиеся в реке. Когда Карреньо после длительного молчания заговорил снова, генерал уже погрузился в глубокие раздумья. - Отказываюсь верить, что с окончанием этого путешествия кончится и жизнь, - сказал Карреньо. - Жизнь не кончается со смертью, - ответил генерал. - Есть различные способы жить, порой более достойные. Карреньо не хотел с этим соглашаться. - Надо что-то предпринять, - сказал он. - Хотя бы хорошенько омыться лиловым цветком карьякито. И не только нам: всей Освободительной армии. До своего второго путешествия в Париж генерал не слышал о ваннах с цветком карьякито, лечебной травы, известной на его родине как средство от злой судьбы. Доктор Эме Бонплан, работавший с Гумбольдтом, говорил ему о серьезной, как думают ученые, опасности, какую таят в себе полезные цветы. Тогда же он познакомился с почтенным придворным магистром юстиции Франции, который провел свою юность в Каракасе и часто появлялся в литературных салонах Парижа, - он с первого же взгляда запоминался великолепной шевелюрой и бородой апостола с фиолетовым оттенком, который придавали волосам очистительные ванны. Генерал всегда смеялся над всем, от чего за версту пахло суевериями или чем-то сверхъестественным, над всем, что противоречило рационализму его учителя Симона Родригеса. Тогда ему исполнилось двадцать лет, он только что овдовел и был богат, был ослеплен коронацией Наполеона Бонапарта, сделался масоном и громко цитировал наизусть любимые страницы из "Эмиля" и "Новой Элоизы" Руссо - книг, с которыми он не расставался долгое время: он прошел с ними, рука об руку со своим учителем, закинув за плечи небольшой мешок с вещами, пешком почти всю Европу. Стоя на одном из холмов, на которых вырос Рим, дон Симон Родригес высказал ему одно из пророчеств о судьбах обеих Америк. У генерала тогда словно глаза открылись. - Что мы должны сделать с этими пришлыми выскочками, так это вышвырнуть их из Венесуэлы пинками, - сказал он. - И клянусь тебе, я так и поступлю. Когда генерал наконец достиг возраста, позволяющего вступить в права наследования, он стал вести ту жизнь, к которой располагали безрассудство эпохи и собственный неуемный характер, так что за короткий срок он растратил сто пятьдесят тысяч франков. У него был самый дорогой номер в самом дорогом отеле Парижа, два лакея в ливреях, карета, запряженная белыми лошадьми с кучером-турком, и на каждый случай жизни - особая любовница; был ли он за собственным столиком в кафе "Прокоп", на балу на Монмартре или в своей личной ложе в опере, он рассказывал всякому, кто готов был ему верить, что за одну несчастливую ночь, играя в рулетку, спустил три тысячи песо. Возвратившись в Каракас, он продолжал жить, больше доверяясь Руссо, чем собственному сердцу, и по-прежнему перечитывал "Новую Элоизу" с непреходящей страстью, так что книга уже рассыпалась у него в руках. Однако незадолго до покушения 25 сентября, когда генерал уже не однажды имел возможность подтвердить, что недаром был проклят Ватиканом, он прервал Ману-элу Саенс, читавшую ему "Эмиля", потому что книга показалась ему теперь занудной. "Нигде я не скучал так, как в Париже, в годы моих сумасбродств", - сказал он тогда. А ведь находясь в Париже, он надеялся быть не просто счастливым, но самым счастливым на земле и не желал подкрашивать свою судьбу фиолетовыми цветами лечебной травы, которая делала воду волшебной. Двадцать четыре года спустя, захваченный чарами реки, умирающий и поверженный, он, возможно, спросил себя: не послать ли ко всем чертям чистотел, шалфей и флердоранж, которые опускает в его ванну Хосе Паласиос, и не последовать ли совету Карреньо - погрузиться со всем своим нищим войском, с бесполезной славой, непоправимыми ошибками и со всем своим отечеством на дно океана, заполненного лиловыми цветками карьякито. Стояла ночь такой прозрачной тишины, какая бывает только на необъятных пространствах заливных лугов в Льяно, где тихий разговор слышен на несколько миль вокруг. Христофор Колумб, переживший подобный момент, записал в своем дневнике: "Всю ночь я слышал, как летают птицы". Слышал - потому что после шестидесяти девяти дней плавания земля была уже близко. Генерал тоже слышал птиц. Это началось около восьми, когда Карреньо уже спал; через час их было столько над головой, что дуновение их крыльев было сильнее ветра. Немного позже под днищами джонок появились огромные рыбы - они скользили в глубине меж звезд, - и все почувствовали первые обжигающие порывы северо-восточного ветра. И даже не глядя на людей, можно было понять, какую несокрушимую силу рождало в их сердцах это странное ощущение - чувство свободы. "Боже милостивый, - вздохнул генерал. - Прибыли". Так оно и было. Ибо дальше было море, а за морем начинался мир. Итак, он снова был в Турбако. В том же доме с сумрачными комнатами, большими полукруглыми арками и широкими окнами в человеческий рост, выходившими на площадь, посыпанную гравием; с монастырским двориком, где ему явился призрак дона Антонио Каба-льеро-и-Гонгора, архиепископа и вице-короля Новой Гранады, который, лунными ночами гуляя среди апельсиновых деревьев, старался смягчить свою душевную боль от многочисленных ошибок и неразрешимых задач. В отличие от климата побережья, жаркого и влажного, климат Турбако был прохладным и здоровым, поскольку город находился довольно высоко над морем, а по берегам речек росли огромные лавры с переплетающимися корнями, в тени которых отдыхали солдаты. Двумя сутками раньше они оказались в Барранка-Нуэва, конечном пункте речного пути, и вынуждены были провести трудную ночь среди мешков с рисом, приготовленных к погрузке, и невыделанных кож, потому что гостиница для них не была заказана, а мулы, о которых они договорились заранее, еще не были готовы. Так что генерал прибыл в Турбако ослабевшим и измученным, страстно желая выспаться, однако это ему и здесь не удалось. Не успели они выгрузиться, как весть о его прибытии уже дошла до Картахены-де-Индиас, находящейся всего в шести лигах от Турбако, где генерал Марьяно Монтилья, главный интендант и командующий военными силами провинции, устроил на следующий день народное празднество. Но генерал не был расположен к неожиданным празднествам. Тех, кто ждал его на королевской дороге под безжалостным дождем, он дружески приветствовал как старых знакомых, но с той же степенью искренности попросил, чтобы его оставили одного. На самом деле, чем больше он старался скрыть свое плохое состояние, тем более оно было заметно, и даже его приближенные замечали, что с каждым днем ему все хуже и хуже. Он не мог обрести покой. Кожа из зеленоватой стала мертвенно-желтой. У него постоянно держалась температура; мучили головные боли. Священник предложил ему поговорить с врачом, но он возразил: "Если бы я слушался врачей, то уже давно лежал бы в земле". Он намеревался продолжить путешествие на следующий день и ехать в Картахену, но утром пришла весть, что сейчас в порту Картахены нет ни одного суднa, отправляющегося в Европу, а с последней почтой так и не привезен его паспорт. Пришлось остаться на берегу дня на три и отдохнуть. Его офицеры радовались за него не только потому, что это было для него физическим благом, но также и потому, что первые новости о положении в Венесуэле, которые доходили до них, никак не способствовали бы улучшению его морального состояния. Однако он не смог воспрепятствовать тому, что в его честь был устроен салют, который продолжался до тех пор, пока не кончился порох, и что неподалеку от его дома расположился цыганский ансамбль, игравший до поздней ночи. А еще из соседних болотистых мест, из Мариалабаха, явилась негритянская театральная группа; мужчины и женщины, одетые как европейские придворные XVI века, - они с африканскими ужимками и насмешками изображали испанские бальные танцы. Их привезли, потому что в свой прошлый визит они так понравились генералу, что он просил их выступить несколько раз, но теперь он на них даже и не взглянул. - Уберите подальше этих скоморохов, - сказал он. Вице-король Кабальеро-и-Гонгора около трех десятилетий тому назад построил себе в Турбако дом, и кроме прочих его пороков ему приписывали также и то, что он населил комнаты привидениями. Генерал не хотел ночевать в спальне, в которой он провел несколько ночей в прошлый раз, - он запомнил ее как комнату кошмаров, ибо все ночи, пока спал там, ему снилась женщина со светящимися волосами, она набрасывала ему на шею красную ленту, душила его, и он постоянно просыпался, это повторялось каждую ночь по несколько раз до рассвета. В конце концов он приказал подвесить гамак к толстым металлическим кольцам в гостиной и немного поспал там без сновидений. Дождь лил как из ведра; несколько мальчишек заглядывали с улицы в окна, чтобы посмотреть, как он спит. Один из них позвал его приглушенным голосом и разбудил: "Боливар, Боливар". Генерал попытался разглядеть его в тумане лихорадки, и тут ребенок спросил: - Ты меня любишь? Генерал ответил ему с трепетной улыбкой "да", но потом приказал выгнать кур, которые бродили по дому дни и ночи, разогнать мальчишек и закрыть окна и снова уснул. Когда он проснулся, дождь все еще шел, и Хосе Паласиос готовил москитную сетку для гамака. - Мне приснилось, что кто-то из мальчишек, заглядывая в окно, задавал мне странные вопросы, - сказал ему генерал. Он согласился выпить чашку целебного отвара, первую за сутки, но не допил ее. Снова вытянулся в гамаке, ушел в себя и, созерцая гирлянды летучих мышей, что висели, зацепившись за балки потолка, долго предавался сумеречным размышлениям. Потом вздохнул: - Нас похоронят как нищих. Он щедро делился с офицерами и солдатами Освободительной армии, - те рассказывали ему о своих бедах, пока вместе плыли по реке, - и в Турбако оказалось, что у него осталась лишь четверть всего, что было приготовлено для путешествия. Неизвестно было, располагают ли власти провинции средствами, чтобы выплатить ему по чеку или хотя бы продать чек на бирже. Чтобы на первых порах устроиться в Европе, он рассчитывал на благодарность англичан, которым он столько раз оказывал услуги. "Англичане меня любят", - обычно говорил он. Чтобы вести образ жизни, достойный его тоски - тоски изгнанника, чтобы содержать слуг и необходимую свиту, он рассчитывал на продажу призрачных шахт Ароа. Однако, если он действительно хотел уехать, билеты и деньги на дорогу для него и для свиты должны были быть готовы на следующий день, а с теми деньгами, что остались у него, об отъезде нечего было и думать. Однако он ни в коем случае не отказал бы себе во всегдашнем удовольствии обманывать себя, когда ему этого хотелось. И сейчас, несмотря на то что ему везде мерещились летучие мыши - у него была высокая температура и головная боль, - он поборол сонливость, одолевавшую его, и продиктовал Фернандо три письма. Первое письмо - сердечное прощание с маршалом Сукре, письмо, в котором он ни разу не спросил его о здоровье, несмотря на то что имел обыкновение всегда справляться о здоровье, особенно когда он сам так нуждался в сочувствии. Второе письмо предназначалось дону Хуану де Диос Амадору, префекту Картахены, с убедительной просьбой оплатить чек на восемь тысяч песо из казны провинции "Я беден, и эти деньги мне необходимы для отъезда", - писал он. Просьба возымела действие, не прошло и четырех дней, как он получил положительный ответ, и Фернандо выехал в Картахену за деньгами. Третье письмо было адресовано консулу Колумбии в Лондоне, поэту Хосе Фернандесу Мадриду, с просьбой оплатить вексель, данный им сэру Роберту Вильсону, и еще один - английскому профессору Джозефу Ланкастеру, которому задолжали двадцать тысяч песо за введение в Каракасе новейшей системы воспитания. "Речь идет о моей чести", - писал он ему. Он писал также, что его старая судебная тяжба ко времени его приезда в Европу завершится и шахты будут проданы Это были напрасные хлопоты: когда письмо пришло в Лондон, консул Фернандес Мадрид уже умер Хосе Паласиос сделал знак не шуметь офицерам, которые играли в карты на внутренней галерее и громко спорили, но они все равно продолжали спорить, хотя и шепотом, пока часы на ближайшей церкви не пробили одиннадцать Вскоре умолкли волынки и барабаны уличного праздника, ветер с моря снова после вечернего дождя принес плотные темные облака, и полная луна взошла среди апельсиновых деревьев патио. Хосе Паласиос ни на секунду не оставлял генерала одного - тот бредил с вечера, лежа в гамаке. Он приготовил генералу обычный отвар и сделал очистительную клизму, надеясь, что кто-нибудь, обладающий большим авторитетом, решится уговорить его обратиться к врачу, но никто этого не сделал. Генерал подремал не более часа, когда стало уже рассветать. В тот день его посетили генерал Марьяно Монтилья со своими близкими друзьями из Картахены, среди которых было трое его знакомых - три Хуана, все из партии боливаристов: Хуан Гарсиа дель Рио, Хуан де Франсиско Мартин и Хуан де Диос Амадор. Все трое молча и с ужасом смотрели на это распростертое тело, что силилось подняться, но, даже чтобы только обнять их, у генерала не хватило дыхания. Они видели его на заседании Высочайшего Конгресса, в состав которого входили, и не могли поверить, что за такое короткое время он так исхудал. Кости просвечивали сквозь кожу, и он никак не мог сосредоточить взгляд на предмете. Он, должно быть, знал, как смрадно и жарко он дышит, поэтому старался говорить, отодвинувшись и немного отвернувшись. Но что произвело на них особенное впечатление это его рост, уменьшившийся настолько, что, когда Монтилья обнимал генерала, ему показалось, что тот ему по пояс. Он обычно весил восемьдесят восемь фунтов, а перед смертью еще на десять фунтов меньше. Официально его рост был метр шестьдесят пять сантиметров, однако медицинские данные всегда не совпадали с действительностью, и когда делали вскрытие, он оказался на четыре сантиметра меньше. Ступни и ладони были так малы относительно туловища, что казалось, они тоже уменьшились. Хосе Паласиос заметил, что брюки доходят ему едва ли не до груди, а рукава рубашки надо загибать. Генерал предупредил возможные вопросы пришедших и сказал, что его обычные сапоги тридцать пятого размера, по французским меркам, стали велики ему с января. Генерал Монтилья, известный своим изощренным юмором в самых нерасполагающих для этого ситуациях, патетически воскликнул: - Самое главное, что ваше превосходительство не уменьшается внутренне. Как обычно, в подтверждение своей мысли Монтилья разразился заливистым хохотом. Генерал улыбнулся ему, как старому другу, и переменил тему. Погода улучшилась, беседовать было приятно, но генерал предпочел принять посетителей, сидя в гамаке, и в той же комнате, где спал. Говорили в основном о ситуации в стране. Болива-ристы Картахены отказывались признать новую конституцию и избранных депутатов под предлогом, что сту-денты-сантандеристы оказали непозволительное давление на конгресс. А лояльные военные, которые по приказу генерала держались в стороне, и сельское духовенство, которое его поддерживало, не имели возможности мобилизовать свои силы. Генерал Франсиско Кар-мона, командир гарнизона Картахены и преданный его делу человек, был готов поднять восстание и не переставал угрожать, что он это сделает. Генерал попросил Монтилью, чтобы тот отправился к Кармоне и попытался отговорить его. Затем, обращаясь ко всем и ни на кого не глядя, он грубо резюмировал то, что думал о новом правительстве: - Москера - тупица, Кайседо - приспособленец, и оба с детства запуганы колледжем Святого Бар-толоме. Иными словами, это означало, что президент - дебил, а вице-президент - оппортунист, переходящий из партии в партию в зависимости от того, куда ветер дует. Затем генерал заметил - с горечью, которая всегда появлялась у него в плохие времена, - что не удивится, если каждый из них окажется родным братом архиепископа. И заявил: новая конституция оказалась лучше, чем можно было ожидать, имея в виду исторический момент, когда явная опасность - это не поражение на выборах, а гражданская война, развязыванию которой Сантандер содействует своими письмами из Парижа. Избранный президент призвал в Попайане к порядку и единению, но даже не сказал, принял ли он президентство. - Он ждет, что Кайседо сделает за него грязную работу, - сказал генерал. - Москера, должно быть, уже в Санта-Фе, - сказал Монтилья. - Он выехал из Попайана в понедельник. Генерал не знал этого, но не удивился новости. - Теперь, когда ему придется действовать, они увидят, что голова у него пуста, словно тыква, - сказал он. - Он не годится даже в швейцары в президентском дворце. Генерал надолго задумался и сделался печальным. - Жаль, - сказал он. - Сукре - вот кто был человеком. - Самый достойный из генералов, - улыбнулся де Франсиско. Эти слова были известны всем в стране, хотя генерал прилагал усилия, чтобы их широко не распространяли. - Гениальная фраза Урданеты! - пошутил Монтилья. Генерал не обратил внимания на то, что его перебили, и приготовился послушать подробности местной политической жизни, больше для развлечения, нежели для серьезного анализа, однако Монтилья снова придал разговору торжественность, которую генерал только что отверг. - Простите меня, ваше превосходительство, - сказал он, - вы лучше других знаете, какое восхищение я испытываю перед Великим Маршалом, но настоящий человек - не он. - И заключил с театральным пафосом: - Такой человек - это вы. Генерал резко оборвал его: - Меня больше нет. Затем продолжил разговор, рассказав, как маршал Сукре отказывался стать президентом Колумбии, несмотря на все его уговоры. "Он способен спасти нас от анархии, - сказал он, - но он остался в плену у поющих сирен". Гарсиа дель Рио полагал, что истинные причины отказа - отсутствие у Сукре призвания к власти. Генералу это не казалось непреодолимым препятствием. "На протяжении долгой истории человечества мы видели много примеров, когда призвание является законным детищем необходимости", - сказал он. В любом случае, это были запоздалые сожаления, потому что генерал лучше других знал, что самый достойный генерал республики служит сейчас армии менее эфемерной, чем его - Боливара - войска. - Великую власть над нами имеет любовь, - сказал он и добавил снова с улыбкой: - Так говорил сам Сукре. Пока генерал предавался воспоминаниям в Турба-ко, маршал Сукре выехал из Санта-Фе в Кито - разочарованный и одинокий, однако полный здоровья и сил и во всем блеске славы. Накануне он навестил знакомую гадалку в египетском квартале, которая много раз предсказывала ему военные победы, и она увидела на картах, что в это неспокойное время самые счастливые дороги для него - морские. Великому Маршалу Аякучо - а он был нетерпелив, как молодой любовник, - морской путь показался слишком долгим, и он, вопреки советам гадалки, отправился навстречу случайностям, подстерегающим его на твердой земле. - В общем, другого выхода нет, - заключил генерал. - Мы так все запутали, что для нас лучшее правительство то, которое самое худшее. Он знал своих сторонников в провинциях. Все они были людьми, проявившими себя в освободительных походах как герои, однако в политических играх они были хапугами и мошенниками, спекулирующими на чем угодно, и даже могли пойти на сговор с Монтиль-ей против него. Он не дал гостям передохнуть, пока не сделал их своими сторонниками - так он поступал всегда. Он даже попросил их поддержать правительство, пусть и вопреки собственным интересам. Причины своей просьбы он, как обычно, высказал пророчески: завтра, когда его уже здесь не будет, само правительство, которое теперь просит о помощи, вынуждено будет отправиться к Сантандеру, и этот последний явится в Америку, увенчанный славой, чтобы уничтожить главную мечту генерала - огромное единое отечество, которое он создавал столькими годами войн и жертв, - все разлетится на куски, партии передерутся между собой, его имя будет осквернено оскорблениями, а дело опорочено в памяти поколений. Но все это волновало бы его в тот момент не так сильно, если бы не новая кровь, которой он не сможет помешать пролиться. "Восстания похожи на морские волны, они накатывают одно за другим, - сказал он. - И потому они мне никогда не нравились". Видя удивление присутствующих, он вымолвил: - Что поделаешь, в эти дни я сожалею даже о тех, которые мы подняли против испанцев. Генерал Монтилья и его друзья поняли, что встреча окончена. Перед тем как попрощаться, он вручил каждому из них медаль со своим изображением, и они не могли отделаться от ощущения, что это его предсмертный подарок. Когда они уже выходили, Гарсиа дель Рио тихо сказал: - У него лицо мертвеца. Фраза разошлась по всему дому и, повторяясь как эхо, преследовала генерала всю ночь. Тем не менее генерал Франсиско Кармона на следующий день был удивлен бодрым видом генерала. Он нашел его в патио, где тот лежал в гамаке, на котором шелком было вышито его имя. Гамак сплели в соседнем селении Сан-Хасинто; Хосе Паласиос повесил его между апельсиновыми деревьями, и генерал наслаждался благоуханием их цветов. Он только что принял ванну, волосы его были зачесаны назад, а голубой мундир, накинутый на голое тело, придавал ему беззащитный вид. Раскачиваясь в гамаке, генерал диктовал племяннику Фернандо гневное письмо президенту Кайседо. Генералу Кармоне он не показался похожим на покойника, каким тот ожидал его увидеть, возможно потому, что генерал был охвачен одним из тех приступов гнева, о которых ходили легенды. Кармона был огромен, и его хочешь не хочешь да заметишь, однако генерал посмотрел на него, словно не видя, - диктуя в этот момент очередную фразу о вероломстве тех, кто клевещет на него. Только в самом конце письма генерал повернулся к гиганту, неподвижно стоявшему возле гамака и смотревшему на него не мигая, и спросил, не поздоровавшись: - Вы тоже считаете меня зачинщиком мятежей? Генерал Кармона, опережая возможную враждебность, спросил почти высокомерно: - Откуда вы это взяли, мой генерал? - Оттуда же, откуда взял вот это, - ответил он. Он протянул Кармоне вырезки из газет, которые только что доставила почта из Санта-Фе, где его в который уже раз обвиняли в том, что он тайно готовил мятеж гренадеров, чтобы вопреки решению конгресса вернуть себе власть. "Просто свинство, - сказал он. - Пока я проповедую единение, эти недоноски обвиняют меня в заговоре". Генерал Кармона, прочитав газетные вырезки, вздохнул разочарованно. - Я не просто верил, что вы хотите вернуть себе власть, - сказал он, - мне бы хотелось, чтобы это воистину оказалось правдой. - Я и не сомневаюсь, - ответил генерал. Он ничем не выказал свою досаду, только попросил подождать, пока закончит диктовать письмо, в котором еще раз просил официального разрешения выехать из страны. Закончив диктовать, он вновь обрел спокойствие - так же быстро, как потерял его, когда читал статьи. Он поднялся без посторонней помощи и взял под руку генерала Кармону, собираясь прогуляться у источника. Солнечный свет напоминал золотистый порошок - он сыпался сквозь листву апельсиновых деревьев после трехдневных дождей и распугивал птиц, сидевших на ветках, усыпанных цветами. Генерал внимательно смотрел на птиц, некоторое время вслушиваясь в их пение, потом вздохнул: "По крайней мере, хоть птицы поют". Затем подробно объяснил генералу Кармоне, почему антильские птицы поют в апреле лучше, чем в июне, и тут же, без всякого перехода, заговорил о делах Понадобилось минут десять, чтобы убедить Кармону подчиниться без всяких условий власти нового правительства. Затем генерал проводил его до дверей и пошел в спальню, чтобы собственноручно написать Мануэле Саенс, которая все жаловалась на то, что правительство чинит препятствия их переписке. Он едва притронулся к маисовой каше, которую Фернанда Толстуха принесла ему в спальню, пока он писал письмо. В час сиесты он попросил Фернандо почитать ему книгу о китайской ботанике, которую они начали читать накануне. Немного позже в спальню вошел Хосе Паласиос с травяным настоем для горячей ванны и увидел: Фернандо заснул на стуле с книгой на коленях. Генерал лежал в гамаке - он не спал - и, приложив палец к губам, дал ему понять, чтобы тот не шумел. Впервые за две недели у генерала не было температуры. Так, отдавшись на волю времени, они прожили в Турбако двадцать девять дней - между двумя почтами. Генерал прежде был здесь дважды, но оздоровительные достоинства этих мест оценил только во второй раз, три года назад, когда возвращался из Каракаса в Санта-Фе, чтобы помешать сепаратистам Сантандера осуществить свои планы. Он чувствовал себя в этом городе так хорошо, что остался в нем на десять дней вместо двух предполагаемых. Дни напролет шумели тогда народные празднества. В заключение на самый большой скотный двор выпустили быков, и, несмотря на свое отвращение к корриде, сам генерал померился силами с теленком - тот вырвал мулету у него из рук под испуганные крики толпы Сейчас, в третий раз, когда его печальная судьба подошла к концу, бег времени доводил его до ожесточения. Дожди стали чаще и продолжительнее, и в жизни ничего другого не оставалось, как только ждать новых неудач В одну из ночей, когда генералу не удавалось заснуть ни на минуту, Хосе Паласиос услышал, как тот, лежа в гамаке, вздохнул: - Бог знает, где сейчас Сукре! Генерал Монтилья приезжал еще два раза и нашел его в гораздо лучшем состоянии, чем в первый день. Более того: ему показалось, что генерал мало-помалу набирает былую силу, задор прежних времен, это особенно проявлялось в настойчивости, с которой он призывал, чтобы Картахена не препятствовала голосованию за новую конституцию и признанию нового правительства, в соответствии с соглашением, которое было достигнуто в его прошлый приезд. Генерал Монтилья придумал в качестве отговорки, что сначала все подождут, примет ли Хоакин Москера президентство. - Им будет лучше, если они поторопятся, - сказал генерал. В следующий раз генерал опять горячо уговаривал его, ибо знал Монтилью с детства и понимал, что сопротивление, которое тот приписывает другим, только его собственное и больше ничье. Их объединяла не только принадлежность к одному классу и профессия, но еще и то, что они прожили единую на двоих жизнь. Было время охлаждения отношений - они даже не разговаривали друг с другом, поскольку Монтилья оставил генерала в Момпоксе без военной помощи в один из самых опасных моментов войны против Морильо, и генерал обвинил его в том, что он морально разложен и является виновником всех несчастий. Монтилья был в такой ярости, что вызвал генерала на дуэль, однако, невзирая на личный разлад, оставался верен идее независимости В свое время он изучал математику и философию в Военной академии в Мадриде и служил в личной охране короля Фернандо VII, до того дня, когда впервые услышал о независимости Венесуэлы. Он был хорошим конспиратором в Мехико, хорошим контрабандистом - а его контрабандой являлось оружие - в Кюрасао и хорошим солдатом где бы то ни было - с тех пор как впервые был ранен в возрасте шестнадцати лет. В 1821 году он освободил от испанцев побережье от Риоачи до Панамы и, разбив более многочисленные и лучше вооруженные отряды противника, взял Картахену Тогда он предложил генералу помириться, и это был прекрасный жест: Монтилья послал ему золотые ключи от города, и генерал вернул их, повысив его в должности и сделав бригадным генералом, вместе с приказом, где тот назначался главой правительства округа Картахена. Монтилья был правителем не самым любимым, однако умел смягчать свои неудачи чувством юмора. У него был лучший в городе дом, его имение в Агуас-Вивас вызывало зависть у всей провинции, и народ - с помощью надписей на стенах - вопрошал, откуда взялись деньги все это купить. Но он продолжал оставаться тем, кем был уже восемь лет назад, и исполнял тяжелые и неблагодарные обязанности властителя, показав себя хитрым политиком, которому было трудно противостоять. Каждый раз, когда генерал начинал его убеждать, Монтилья приводил разные аргументы. Впрочем, один раз он сказал всю правду без обиняков сторонники Боливара в Картахене решили не принимать конституцию компромиссов и не признавать немощное правительство, создание которого зиждется не на общем согласии, а на всеобщем разладе. Это было типично для местных политиков, чьи разногласия не однажды служили причиной исторических трагедий. "И они не поймут, если ваше превосходительство, самый большой либерал из всех, оставит нас на милость тех, кто присвоил себе имя либерала, чтобы покончить с делом всей вашей жизни", - сказал Монтилья И единственное, что могло поправить дело, - это если бы генерал остался в стране, дабы помешать ее распаду. - Хорошо, если это так, скажите Кармоне, чтобы он пришел еще раз, и мы убедим его поднять восстание, - ответил генерал с присущим ему сарказмом. - Будет меньше крови, чем если жители Картахены спровоцируют гражданскую войну своей излишней щепетильностью. Перед тем как попрощаться с Монтильей, он полностью овладел собой и попросил его приехать в Турбако вместе с верхушкой партии боливаристов, чтобы уладить разногласия. Встреча еще не состоялась, когда генерал Карреньо принес ему весть о том, что Хоакин Москера принял президентство. Генерал хлопнул себя по лбу. - Черт бы все побрал! - воскликнул он. - Не поверю, даже если встречусь с ним, с живым. Генерал Монтилья подтвердил это тем же вечером; шумел ливень, ураганный ветер с корнем вырывал деревья и разрушил половину городка, разметал его скотный двор и вместе с водой унес домашнюю скотину. Но генерал сумел выстоять под напором плохих новостей. Офицерский эскорт, еще недавно умиравший от скуки в пустоте этих дней, делал все, чтобы не было еще больших разрушений. Монтилья, накинув армейский плащ, руководил спасательными работами. Генерал подолгу сидел в качалке около окна, завернувшись в одеяло, взгляд его был задумчив, а дыхание спокойно, он смотрел на потоки грязи, в которой плавали обломки стихийного бедствия. Эти карибские буйства были хорошо знакомы ему с детства. Правда, пока солдаты пытались навести в доме порядок, он сказал Хосе Паласиосу, что в жизни не видел ничего подобного. Когда наконец воцарилось спокойствие, в комнату вошел Монтилья - с него ручьями стекала вода, а сапоги были заляпаны грязью до колен. Генерал, погруженный в свои раздумья, не пошевелился. - Так вот, Монтилья, - сказал он, - Москера уже президент, а Картахена так-таки не признает его. На Монтилью буря не очень-то подействовала. - Если бы ваше превосходительство был в Картахене, все устроить было бы гораздо легче, - сказал он. - Есть риск, что это будет понято как мое вмешательство, а я не хочу быть зачинщиком чего бы то ни было, - сказал генерал. - Более того: я не двинусь отсюда, пока вопрос не решится сам собой. Этой ночью он написал генералу Москере примирительное письмо. "Я только что узнал, не без удивления, что вы взяли бразды правления государством в свои руки, и это вызывает у меня радость за страну и за себя лично, - писал он ему. - И все же сочувствую вам сейчас и буду сочувствовать впредь". Письмо заканчивалось лукавым постскриптумом: "Я не уезжаю, потому что до сих пор не получил паспорт, но уеду сразу, как только он будет у меня в руках". В воскресенье он приехал в Турбако и включил в свою свиту генерала Даниэля Флоренсио О'Лири, одного из самых известных членов Британского легиона, - тот долгое время был адъютантом и переводчиком-писцом генерала. Монтилья приехал вместе с ним из Картахены в прекрасном, как никогда, расположении духа, и втроем с генералом они, как старые друзья, провели чудесный вечер под апельсиновыми деревьями. Когда долгие разговоры с О'Лири о его военных делах подходили к концу, генерал использовал свой обычный прием: - А что в стране говорят? - Говорят, будто это не правда, что вы уезжаете, - сказал О'Лири. - Вот как? - усмехнулся генерал. - А сейчас-то почему? - Потому что Мануэла остается. Генерал ответил с обезоруживающей откровенностью: - Но она и всегда оставалась! О'Лири, близкий друг Мануэлы Саенс, знал, что генерал говорит правду Она действительно всегда оставалась, но не потому, что ей так хотелось, а потому, что генерал, боясь попасть в рабство узаконенной любви, оставлял ее под любым предлогом. "Я никогда больше не полюблю, - доверительно сказал он однажды Хосе Паласиосу, единственному человеку, с которым позволял себе иногда подобные откровения. - Это все равно, что заиметь две души одновременно". Мануэла была полна неудержимой решительности и не слишком принимала во внимание собственное достоинство, но чем больше она старалась подчинить его, тем сильнее стремился он вырваться из ее цепей. Это была любо