естким, как в прошлый раз; возможно, такое впечатление создавалось благодаря прическе - волосы были стянуты в узел - и зеленой тунике, а также домашним башмачкам такого же цвета. Неудовольствие от встречи с нею генерал скрыл под маской вежливости. - Как уверена должна быть женщина в своей красоте, если решается надеть зеленое, - сказал он по-испански. Граф тут же перевел, и Камилла засмеялась, как и положено уверенной в себе женщине, наполнившей, кстати, весь дом ароматом пионов. "Не будем начинать снова, дон Симон", - сказала она. Что-то изменилось в них обоих, однако никто из двоих не решился, чтобы не задеть другого, возобновить турнир красноречия, который они провели в прошлый раз. Камилла забыла обо всем, радуясь, что среди такого количества воспитанных людей есть возможность поговорить по-французски, тем более в подобных обстоятельствах. Генерал удалился, чтобы побеседовать с монахом Себастьяном де Сигуенса, святым человеком, который прославился после того, как вылечил Гумбольдта от оспы - тот заразился ею, когда был в городе в 1800 году. Сам монах не придавал этому значения. "Господь распорядился, чтобы одни умирали от оспы, а другие нет, и барон - просто один из этих других", - говорил он. Генерал еще в свой прошлый приезд, когда узнал, что монах излечивает триста различных болезней с помощью алоэ, попросил, чтобы его познакомили с ним. Когда Хосе Паласиос вернулся из порта с официальным сообщением о том, что пакетбот встанет напротив дома после завтрака, Монтилья приказал готовиться к прощальному военному параду. Для защиты от жаркого июньского солнца он приказал натянуть тент на командирском катере, который доставит генерала из крепости Санто-Доминго на борт судна В одиннадцать дом заполнился приглашенными и случайными людьми - все они задыхались от жары, - тут же был накрыт стол со всевозможными чудесами местной кухни Камилла не поняла, почему по залу вдруг прошло волнение, но тут же услышала совсем рядом с собой надтреснутый голос. "Только после вас, мадам". Генерал положил ей на тарелку всего понемногу, объясняя, как называется каждое блюдо, как приготавливается и откуда происходит, потом положил себе всего самого лучшего, к полнейшему удивлению кухарки, - часом раньше он отказался от самых изысканных лакомств, выставленных на столе. Затем, освобождая Камилле проход между гостями, которые рассаживались по местам, генерал вывел ее в тихую заводь внутреннего балкона, заставленного пышными тропическими цветами, и тотчас заговорил. - Как было бы приятно увидеться с вами в Кингстоне, - сказал он ей. - Мне бы тоже этого очень хотелось, - сказала она, ничуть не удивившись. - Я обожаю бывать в Голубых Горах. - Одна? - С кем бы я ни была, я всегда буду одна, - ответила она. И шутливо добавила: - Ваше превосходительство. Он улыбнулся. - Я найду вас через Хислопа, - сказал он. Это было все, о чем они говорили. Он снова провел ее через зал, к тому месту, где они встретились, попрощался с ней легким поклоном, оставил тарелку на подоконнике нетронутой и вернулся на свое место. Никто не знал, когда он принял решение остаться в стране и почему он его принял. Окружившие генерала политики рассказывали ему о местных разногласиях, когда он вдруг повернулся к Режекуру и, не вникая в то, что ему говорили, сказал графу громко - так, чтобы слышали все: - Вы правы, господин граф. Конечно, что мне делать с таким количеством женщин в моем нынешнем состоянии?! - О да, генерал, - сказал граф со вздохом. И поспешил добавить: - И кроме того, на будущей неделе прибудет "Шеннон", английский фрегат, где есть не только удобная каюта, но и прекрасный врач. - Ну, это еще хуже, чем сотня женщин, - отозвался генерал. В любом случае, такое объяснение решения остаться было лишь предлогом, поскольку один из офицеров выразил готовность уступить ему свою каюту до Ямайки. Только Хосе Паласиос давно объяснил все одной точной фразой: "О чем думает мой хозяин, знает только мой хозяин". И генерал все равно не смог бы отправиться на этот раз в путешествие: пакетбот, когда шел к Санто-Доминго, сел на мель и получил серьезные повреждения. Таким образом, генерал остался, но поставил одно условие: переехать из дома Монтильи. Генерал считал его дом самым красивым в городе, но слишком сырым, вредным для его ревматизма из-за близости к морю, особенно зимой, когда он просыпался на влажных простынях. Ему требовался воздух, а не геральдическое пространство, окруженное стенами. Монтилья воспринял это условие как знак того, что генерал остается надолго, и поспешил удовлетворить его просьбу. На склонах Холма Попутных Ветров находился квартал развлечений, который картахенцы сожгли в 1815 году, чтобы королевским войскам, когда они пришли снова завоевывать город, негде было разбить лагерь. Но сжигать квартал было делом напрасным; испанцы окружили город, и осада длилась сто шестнадцать дней, - осажденные картахенцы вынуждены были есть подошвы от сапог, более десяти тысяч жителей умерли от голода, и в конце концов город был взят. Через пятнадцать лет это место превратилось в выжженную долину, открытую беспощадному полуденному солнцу. Один из немногих перестроенных домов принадлежал английскому коммерсанту Джуде Кингселлеру - на днях он должен был вернуться из поездки. Дом привлек внимание генерала, когда он приехал из Турбако, аккуратной пальмовой крышей и ярко окрашенными стенами и тем, что его почти полностью скрывал настоящий лес из фруктовых деревьев. Генерал Монтилья полагал, что дом маловат для жильца такого высокого ранга, но генерал заявил, что ему все равно где спать - на кровати герцогини или завернувшись в плащ на полу свинарника. Так что он получил во владение на неопределенное время этот дом, вместе с кроватью и кувшином для умывания, шестью табуретами, обтянутыми кожей, которые стояли в гостиной, и самодельным перегонным кубом, в котором сеньор Кингселлер гнал для себя спирт. Генерал Монтилья доставил из Дома правительства бархатное кресло и велел построить барак для гренадеров охраны. В доме было прохладно в самые жаркие часы и не так влажно в остальное время, как в доме маркиза де Вальдехойос; в нем было четыре спальни, расположенные на четыре стороны света, - по ним разгуливали игуаны. Предрассветная бессонница докучала не так сильно, ибо то и дело слышалось, как лопаются плоды гвананабо, падающие с деревьев. По вечерам, особенно во время дождей, видны были вереницы бедняков, несших покойников для бдений в монастыре. С тех пор как он переехал к подножию Холма Попутных Ветров, генерал не более трех раз выходил за городскую стену, и один раз позировал Антонио Меуч-чи, итальянскому художнику, который проездом был в Картахене. Он чувствовал такую слабость, что вынужден был позировать, сидя на внутренней террасе огромного дома маркиза, в окружении дикорастущих цветов, среди гомона птиц, и все равно не мог более часа сохранять неподвижность. Портрет ему понравился, хотя было видно: художник относится к нему с излишним сочувствием. Когда гранадский художник Хосе Мария Эспиноса написал его портрет в Доме правительства в Санта-Фе, перед сентябрьским покушением, то изображение показалось ему настолько отличным от него самого, что он не удержался и спросил генерала Сантану, в те времена своего секретаря: - Знаете, на кого похож этот портрет? - И сам ответил: - На старика Олайа, того, что в Ла-Месе. Когда Мануэла Саенс узнала об этом, она пришла в ужас, потому что знала старика из Ла-Месы. - Мне кажется, вы не любите себя, - сказала она генералу. - Последний раз, когда мы с Олайа виделись, ему было восемьдесят лет, и он уже не мог держаться на ногах. Самым первым портретом Боливара была миниатюра неизвестного автора, написанная в Мадриде, когда ему исполнилось шестнадцать лет. Когда ему было тридцать два, на Гаити была написана еще одна, и обе верно отражали и его возраст, и его карибское происхождение. В нем текла африканская кровь - у его прапрадеда с отцовской стороны был сын от чернокожей рабыни, и то, что в нем есть африканская кровь, было так очевидно, что аристократы Лимы звали его Самбо <Сын негра и индианки (исп.).>. Но по мере того, как разрасталась его слава, художники изображали его, вымывая негритянскую кровь, мистифицируя его облик, идеализируя до того, что в конце концов увековечили его с римским профилем, который потом будет за печатлен в памятниках. И напротив, портрет, сделанный Эспиносой, был похож на него самого и ни на кого больше, в возрасте сорока пяти лет, уже мучимого болезнью, которую он научился скрывать и до последнего часа скрывал даже от себя самого. Однажды, в дождливую ночь, генерал очнулся после неспокойного сна в доме у подножия Холма Попутных Ветров и увидел ангельское создание в углу спальни, в тунике из грубого холста вполне мирского вида и с короной из сверкающих светлячков в волосах. Во времена колонизации европейские путешественники часто удивлялись, глядя на туземцев, освещающих себе дорогу каким-либо сосудом, наполненным светляками. Позднее, во времена республики, у женщин появилась мода: украшать волосы светящимися гирляндами, похожими на диадему, сотканную из света, либо прикреплять светлячков к платью, в виде брошки. У девушки, которая пришла той ночью в спальню, они были пришиты к ленте в волосах и освещали ее лицо фантасмагорическим светом. Она была томной и таинственной, с проседью в волосах, несмотря на свои двадцать лет, и ему тут же открылась одна из ее добродетелей, самая ценная у женщин: она была умна, но не кичилась этим. Она пришла в лагерь гренадеров, предлагая себя за любую безделицу, и одному из очередных офицеров показалась до того своеобразной, что он послал за Хосе Паласиосом узнать: не заинтересует ли она генерала. Генерал предложил ей лечь рядом с ним, ибо чувствовал, что у него не хватит сил отнести ее на руках в гамак. Она сняла с головы повязку, убрала светлячков в полый стебель сахарного тростника и легла рядом с ним. Они поговорили о пустяках, и наконец генерал решился спросить, что думают о нем в Картахене. - Говорят, что ваше превосходительство находится в добром здравии, но притворяется больным, чтобы вызвать жалость, - сказала она. Он снял ночную рубашку и попросил девушку рассмотреть его при свете свечи. И тогда она ощупала его тело, такое истощенное, какое только можно себе представить: впалый живот, выступающие ребра, руки и ноги - кости, обтянутые кожей, безволосой, мертвенно-бледной, будто обтягивающей скелет; лицо же, казалось, принадлежало другому человеку, потому что было обветренным. - Мне осталось только умереть, - сказал он. Девушка возразила: - Люди говорят, что вы всегда были таким, просто сейчас вам выгодно, чтобы об этом знали. Но он настаивал, что это не так. Он перечислял очевидные доказательства своей болезни, а она тем временем погружалась в легкую дремоту, он же, не теряя нити повествования, продолжал рассказывать ей и спящей. За всю ночь он даже не дотронулся до нее, ему достаточно было чувствовать, как лучится рядом ее молодость. Вдруг под самым окном капитан Итурбиде запел: "Если шторм ревет на море, если воет ураган, обними меня, друг милый, отдадим себя волнам". Это была песня былых времен, когда желудок мог выдержать тяжесть спелой гуайявы, а тело - безжалостность женщины в темноте. Девушка и генерал слушали ее вместе, почти как молитву, но посередине следующей песни она задремала, а немного позже и он впал в неспокойное беспамятство. Тишина после пения была такой прозрачной, что собаки забеспокоились, когда гостья на цыпочках, чтобы не разбудить генерала, прошла по комнате. Он слышал, как она на ощупь ищет задвижку. - Ты уходишь девственной, - сказал он ей. Она отозвалась, сияя радостной улыбкой: - Ни одна девушка не может остаться девственной, проведя ночь с вашим превосходительством. Она ушла, как уходили все другие. Ибо среди стольких женщин, прошедших через его жизнь, и многих из них он видел всего несколько часов, не было ни одной, которой он хотя бы намекнул, чтобы она осталась с ним. Если он жаждал любви, он готов был ради встречи с женщиной мир перевернуть. Насладившись ею однажды, ему достаточно было жить воспоминаниями о ней, он посылал той или другой отрывочные письма, передавал, чтобы загладить забвение, многочисленные подарки, ни на йоту не подвергаясь риску пережить чувство, которое походило бы на любовь, а не на тщеславие. Как только он остался один в ту ночь, он встал - ему надо было поговорить с Итурбиде; тот вместе с другими офицерами сидел у огня в патио. По его просьбе Итурбиде пел до рассвета под аккомпанемент гитары, на которой играл полковник Хосе де ла Крус Паредес, и все чувствовали: на душе у генерала кошки скребут от тех песен, которые он сам просил исполнить. Из второго путешествия по Европе он вернулся в полном восторге от модных куплетов, распевал их во весь голос и с непревзойденной ловкостью танцевал модные танцы на свадьбах мантуйцев в Каракасе. Война изменила его вкусы. Вдохновенные народные романсы, которые всегда сопутствовали ему, когда его носило по зыбким волнам первых любовных приключений, сменились величественными вальсами и триумфальными маршами. В ту ночь в Картахене он просил петь песни его молодости, и некоторые из них были такими старыми, что он должен был сначала напеть их Итурбиде - тот был слишком молод и не помнил их. Генерал все просил и просил петь, слушатели мало-помалу расходились, и в конце концов он остался вдвоем с Итурбиде возле погасших углей. Эта была странная ночь без единой звезды на небе, а ветер с моря доносил сиротский плач и запах тления. Итурбиде мог молчать хоть часами и, не мигая, глядеть на остывающий пепел, он мог предаваться созерцанию с такой же страстью, с какой умел петь без перерыва всю ночь напролет. Генерал, помешивая прутиком угли, нарушил очарование ночи: - Что говорят в Мехико? - У меня там никого нет, - ответил Итурбиде. - А здесь я - в ссылке. - Мы все тут такие, - сказал генерал. - Я прожил в Венесуэле только шесть лет с тех пор, как все это началось, а потом изъездил вдоль и поперек полмира. Вы и не представляете, чего бы я сейчас ни дал, чтобы съесть кусок вареной вырезки в Сан-Матео. Мысль его и в самом деле устремилась во времена детства, и он, глядя на догорающий огонь, погрузился в долгое молчание. Когда он заговорил, то снова вернулся к наболевшему. - Вся беда в том, что мы продолжаем быть испанцами, бросаемся туда-сюда, в страны, которые чуть не каждый день меняли названия и правительства, так что мы уже и сами не знаем, кто же мы есть на самом деле, черт возьми, - сказал он. Он снова долго смотрел на пепел, потом спросил другим тоном: - На свете столько стран; как же случилось, что вы оказались именно здесь? Итурбиде ответил уклончиво. - В военном колледже нас учили воевать на бумаге, - сказал он. - За нас воевали оловянные солдатики на гипсовых макетах, по воскресеньям нас вывозили в ближайший пригород, и там, среди коров и женщин, возвращающихся с мессы, полковник устраивал стрельбу, чтобы мы привыкли к взрывам и запаху пороха. Представляете себе: самым известным из наших учителей был инвалид-англичанин, который учил нас падать с лошади замертво. Генерал перебил его: - А вы хотели настоящей войны? - Вашей войны, генерал, - ответил Итурбиде. - Уже два года, как я в армии, а до сих пор не знаю, что такое настоящий бой. Генерал не смотрел на него. - Вы выбрали себе не ту судьбу, - сказал он Итурбиде. - Здесь только войны "стенка на стенку", а это все равно, что убивать свою родную матушку. Хосе Паласиос, невидимый в сумраке, заметил: вот-вот рассветет. Тогда генерал разметал пепел прутиком, поднялся, опираясь на плечо Итурбиде, и сказал: - На вашем месте я бы уехал отсюда как можно скорее, пока ваша честь не запятнана. До последнего своего часа Хосе Паласиос повторял, что дом у подножия Холма Попутных Ветров был заколдован. Не успели они там разместиться, как из Венесуэлы прибыл лейтенант морской пехоты Хосе Томас Мачадо с вестью о том, что несколько военных кантонов не признали сепаратистское правительство и перешли на сторону партии, состоящей из сподвижников генерала. Последний принял лейтенанта конфиденциально и выслушал с большим вниманием, но не слишком обрадовался. "Новости хорошие, но запоздалые, - сказал он. - Ну что я, бедный инвалид, могу поделать сейчас с целым миром?" Он распорядился, чтобы гонца разместили со всевозможными почестями, но не дал ему никакого ответа. - Я не надеюсь, что отечество выздоровеет, - сказал он. Тем не менее, как только генерал попрощался с лейтенантом Мачадо, он тут же обратился к Карреньо с вопросом: "Вы виделись с Сукре?" Да, тот виделся: Сукре уехал из Санта-Фе в середине мая и очень торопился - хотел успеть отпраздновать свой день ангела вместе с женой и дочерью. - Думаю, он успел, - заключил Карреньо, - поскольку президент Москера встретился с ним по дороге из Попайана. - То есть как это? - удивленно воскликнул генерал. - Он отправился сушей? - Именно так, мой генерал. - Боже милостивый! Генерала охватило плохое предчувствие. И в ту же ночь он получил известие, что маршал Сукре попал в засаду и погиб от пули в спину в зловещем месте, у Берруэкос, 4-го числа прошлого месяца июня. Монтилья принес печальную весть, когда генерал только что принял вечернюю ванну, и он даже не дослушал ее. Хлопнув себя по лбу, он в приступе всесокрушительного гнева сорвал со стола скатерть, на которой стояла посуда для ужина. - Черт бы все побрал! В доме еще не затихла суматоха, вызванная его гневом, когда он вновь овладел собой. Опустившись на стул, он прорычал: "Это Обандо". И повторял это много раз: "Это Обандо, наемный убийца испанцев". Он говорил о генерале Хосе Мария Обандо, командующем войсками в Пасто, на южной границе Новой Гранады; убив маршала Сукре, единственно возможного преемника генерала, Обандо мог, расчленив республику, гарантировать президентство себе и передать власть Сантандеру. Один из заговорщиков написал в своих воспоминаниях, что когда он вышел из дома, где говорилось о замышляемом убийстве, то испытал сильное душевное волнение, увидев на главной площади Санта-Фе маршала Сукре в прохладном тумане наступающего вечера, в черном суконном пальто и в шляпе, какую носят бедняки, - он шел один по галерее собора, засунув руки в карманы. В ночь, когда он узнал о смерти Сукре, у генерала было кровохарканье. Хосе Паласиос скрыл это, точно так же, как сделал это в Онде, когда - к полнейшему изумлению кошек - мыл пол губкой. Он держал и тот и другой факт в секрете, хотя никто его об этом не просил, но Хосе Паласиос полагал, что ни к чему прибавлять к стольким плохим новостям еще одну. В такую же ночь, вроде этой, в Гуаякиле, генерал ощутил вдруг преждевременное наступление старости. Тогда он еще носил длинные волосы до плеч и завязывал их на затылке шнуром, чтобы они не мешали в военных и любовных битвах, но, взглянув в зеркало, вдруг заметил, что волосы почти совсем седые, а лицо увядшее и печальное. "Если бы вы видели меня сейчас, то не узнали бы, - написал он одному другу. - Мне сорок один год, а я выгляжу шестидесятилетним стариком". Той ночью он подстриг волосы. А немного позднее, в Потоси, пытаясь удержать молодость, ускользающую, как песок сквозь пальцы, он сбрил усы и бакенбарды. После убийства Сукре уже было ни к чему пытаться и дальше скрывать старость. В дом у подножия Холма Попутных Ветров пришло горе. Офицеры больше не играли в карты и проводили ночи без сна, допоздна разговаривая в патио около незатухающего костра, который спасал их от москитов, или в общей спальне, лежа в гамаках, подвешенных на разных уровнях. Генерал пил свою горечь капля за каплей. Он наугад выбирал двоих-троих офицеров и всю ночь напролет выворачивал себя перед ними наизнанку до самой глубины души, вываливая весь тот мусор, который там накопился. Он вновь и вновь заставлял их выслушивать рассказ о том, как его армия была на грани самороспуска из-за скряги Сантандера, который, будучи исполняющим обязанности президента Колумбии, ни за что не хотел помочь ему людьми и деньгами, чтобы закончить освобождение Перу. - Он жаден и скуп от природы, - говорил генерал, - что касается его суждений, тут вообще все шиворот-навыворот: башка у него такая, что он не видит ничего дальше колониальных границ. Он в тысячный раз повторял как рефрен, что смертельный удар по объединению нанесло приглашение Соединенным Штатам присутствовать на конгрессе в Панаме, которое Сантандер сделал на свой страх и риск, и сделал это, когда речь шла не больше и не меньше как о провозглашении объединения Америки. - Это все равно что приглашать кота на праздник мышей, - говорил генерал. - И только потому, что Соединенные Штаты грозились обвинить нас в том, что мы превращаем континент в лигу государств народного самоуправления, противостоящую Святому Союзу. Какая честь для нас! Он еще и еще раз повторил, какой ужас вызывает у него хладнокровие, с которым Сантандер до конца осуществил свои намерения. "Это дохлая рыбина", - говорил он Он в стотысячный раз повторил обличительную речь о займах, которые Сантандер получил в Лондоне, и о том, с каким усердием тот потворствует коррупции среди своих друзей. Каждый раз, когда он вспоминал о Сантандере в частной беседе или в публичном выступлении, генерал всегда добавлял каплю яда, если заговаривал о политической атмосфере, которую, по его словам, он больше не мог вытерпеть. Генерал не сдерживал себя: - Так было, когда начался конец света, - сказал он. Он был так щепетилен в распределении общественных денег, что не мог держать себя в руках, когда речь заходила об этом В бытность президентом он издал указ о предании смертной казни всякого государственного служащего, который употребил власть во зло или украл более десяти песо. Напротив, со своими личными средствами он обходился так небрежно, что за несколько лет Войны за независимость растратил большую часть состояния, унаследованного от родителей. Его доходы распределялись между вдовами и инвалидами войны Племянникам он подарил сахарные заводы, принадлежащие ему по наследству, сестрам купил дом в Каракасе, а большую часть земель распределил между рабами, которым дал свободу еще до того, как было отменено рабство. Он отказался от миллиона песо, дарованного ему конгрессом в Лиме в период освободительной эйфории. Имение Монсеррате, которое правительство отписало ему, чтобы у него было достойное место для жизни, он подарил одному нуждающемуся другу за несколько дней до отставки В Апуре он встал с гамака, в котором спал, и отдал его проводнику, чтобы тот пропотел в нем, пока его трясет лихорадка, а сам спал на полу, завернувшись в плащ. Двадцать тысяч песо наличными, которые он хотел выплатить из своих денег воспитателю-протестанту Хосе Ланкастеру, должен был бы выплатить не он, а правительство. Лошадей, которых он так любил, он дарил приятелям, какие появлялись у него время от времени, как, например, Паломо Бланко, наиболее известный и почитаемый, - он остался в Боливии, в качестве управляющего конюшней маршала Санта Круса. И потому непозволительные растраты он рассматривал как крайнюю степень вероломства. - Кассандр выходит сухим из воды всегда, как и 25 сентября, потому, разумеется, что он великий мастер соблюдать внешние приличия, - говорил он тому, кто хотел его слушать. - Но его друзья опять повезли в Англию те же самые деньги, которые англичане предоставили нашим странам, и львиную долю процентов, которые увеличили в своих интересах благодаря ростовщическим сделкам. Ночи напролет он выворачивал перед офицерами мрачные глубины своей души. На рассвете четвертого дня, когда уже стало казаться, что кризис не кончится никогда, он показался в дверях, выходивших в патио, в той же одежде, в которой был, когда ему принесли известие об убийстве Сукре, позвал для разговора наедине генерала Брисеньо Мендеса и проговорил с ним до первых петухов. Генерал был в своем гамаке, под москит-ником, Брисеньо Мендес - в другом, который Хосе Паласиос повесил рядом. Возможно, оба и не вспоминали, как давно оставили они привычки оседлого образа жизни и за сколь короткое время привыкли к походным ночевкам военных лагерей. Из разговора генералу стало ясно, что и беспокойство и пожелания, высказанные Хосе Мария Карреньо в Турбако, разделяет большая часть венесуэльских офицеров. Эти офицеры после того, как гранадцы повели себя по отношению к ним вызывающе, чувствовали себя венесуэльцами, как никогда раньше, однако были готовы умереть за объединение. Если бы генерал отдал приказ пойти войной на Венесуэлу, они бы выполнили его. И Брисеньо Мендес был бы первым. Наступили плохие дни. Единственный человек, которого генерал захотел принять, был польский полковник Мечислав Наперский, герой битвы при Фридланде, выживший после трагедии Лейпцига и прибывший в эти дни с рекомендательным письмом от генерала Понятов-ского, чтобы вступить в армию Колумбии. - Вы опоздали, сказал ему генерал. - Здесь больше ничего не осталось. А после смерти Сукре оставалось меньше чем ничего Он дал это понять Наперскому, и тот написал об этом в своем дневнике, который один известный гранадский поэт выкупил для истории сто восемьдесят лет спустя. Наперский прибыл в Картахену на "Шенноне". Капитан корабля проводил его в дом генерала, и тот подтвердил гостям свое желание плыть в Европу, однако ни один из них не обнаружил никаких признаков сборов в дорогу. Поскольку у фрегата была еще одна стоянка у Гуай-ре, а потом, прежде чем отплыть в Кингстон, он должен был еще раз вернуться в Картахену, генерал дал капитану письмо для своего поверенного в Венесуэле по продаже шахт в Ароа, в надежде, что тот пошлет с капитаном хоть какие-то деньги. Но фрегат вернулся без ответа и денег, и генерал был так убит этим, что никто и не подумал спрашивать у него, уезжает ли он. Не было ни одной утешительной новости. Хосе Па-ласиос, со своей стороны, старался не делать трагедии из тех новостей, что поступали, и тянул время как мог, прежде чем их сообщить. Больше всего беспокоило офицеров свиты то, что среди гусаров и гренадеров охраны непобедимым пожаром полыхал триппер - и это они скрывали от генерала, дабы окончательно не добивать его. Болезнь вспыхнула после того, как в Онде в одну из ночей через солдат всего гарнизона прошли две женщины, а потом триппер пошел гулять повсюду из-за солдатских связей где попало и с кем попало. Несмотря на то что были испробованы все средства классической медицины и народного знахарства, теперь не было ни одного солдата, кого бы миновала эта болезнь. Однако благие намерения Хосе Паласиоса, пытающегося оградить хозяина от напрасных огорчений, нe всегда давали желаемый результат. Однажды ночью коротенькая записка без подписи, ходившая по рукам, каким-то образом дошла до гамака генерала. Он прочитал ее без очков, немного отодвинув от себя, и потом сжег на пламени свечи, держа кончиками пальцев, пока она не догорела. Записка была от Хосефы Саграрио. В понедельник с мужем и детьми, по пути в Момпокс, она приехала сюда, узнав, что генерал вот-вот уедет из страны. Он никогда никому не сказал о том, что было в записке, однако вето ночь провел в величайшем нетерпении, а на рассвете послал Хосефе Саграрио предложение помириться. Она это предложение отвергла и отправилась дальше, как и предполагала, не задержавшись ни на минуту. Она отвергла это предложение только потому, как она сказала Хосе Паласиосу, что у нее нет ни малейшего желания мириться с человеком, который признает себя покойником. В ту же неделю стало известно, что в Санта-Фе ужесточилась из-за генерала война с Мануэлой Саенс. Стремясь сделать ее жизнь невыносимой, министерство внутренних дел попросило ее передать им архивы, хранителем которых Мануэла была. Она отказалась и затеяла целую серию публичных акций, которые вывели правительство из себя. Она организовывала скандалы, распространяла листовки, прославляющие генерала, стирала в сопровождении двух воинственных рабынь порочащие генерала надписи, сделанные углем на стенах общественных зданий. Все знали, что казармы она посещает в мундире полковника и участвует как в солдатских вечеринках, так и в офицерских заговорах Самым упорным был слух, что за спиной Урданеты она готовит вооруженное восстание, дабы восстановить абсолютную власть генерала. Трудно было предположить, что у генерала достанет сил взять эту власть. Лихорадка, трепавшая его по вечерам, становилась почти ежедневной, а кашель просто раздирал внутренности. Однажды на рассвете Хосе Паласиос услышал, как генерал выкрикнул: "Блядская родина!" Он поспешил в спальню, встревоженный этими словами, за которые генерал обычно ругал офицеров, и увидел, что у того окровавлена щека. Генерал порезался, когда брился, и разозлился не столько на это, сколько на собственную неловкость. Лечивший его фельдшер, срочно вызванный полковником Вильсоном, нашел генерала в таком отчаянии, что решил дать ему успокоительного, несколько капель белладонны. Генерал сухо остановил его. - Не надо, оставьте меня, - сказал он. - Отчаяние - обычное состояние побежденных. Из Каракаса пришло письмо от его сестры Марии Антонии. "Все жалуются на то, что ты не захотел покончить со всем этим хаосом", - писала она. Деревенское духовенство было решительно настроено за него, дезертирство в армии не поддавалось учету, в горах полным-полно вооруженных людей - они были согласны подчиняться только ему, генералу. "Это похоже на фанданго безумцев, которые и сами не понимают, что творят, а творят они свою собственную революцию", - писала ему сестра. Но пока половина страны уповала на него, другая половина сочиняла оскорбительные пасквили. Его семья, говорилось в листовках, должна быть уничтожена до пятого колена. Изощренный удар нанес ему конгресс Венесуэлы, собравшийся в Валенсии, - он заключил соглашение об окончательном разъединении и принял декларацию о том, что отношения с Новой Гранадой и Эквадором не будут упорядочены до тех пор, пока генерал находится на территории Колумбии. Генерала огорчил не только сам этот факт - его обидело и то обстоятельство, что официальное сообщение из Санта-Фе было передано с одним из прежних участников заговора 25 сентября, его смертельным врагом, которого президент Москера вернул из ссылки и назначил министром внутренних дел. "Вынужден признать, это событие задело меня больше, чем что-либо иное в моей жизни", - сказал генерал. Всю ночь диктовал он нескольким писарям различные варианты ответа, но гнев его был так велик, что в конце концов он, не приняв никакого варианта, лег спать. А на рассвете, после беспокойного сна, сказал Хосе Паласиосу: - В день, когда я умру, в Каракасе зазвонят колокола. Случилось нечто иное. Когда губернатор Маракай-бо узнал о его смерти, то послал депешу: "Спешу поделиться новостью об этом величайшем событии, которое несомненно послужит источником нескончаемого блага, ибо страна станет свободной и счастливой Гения зла, разжигателя анархии, угнетателя отечества больше нет". Это сообщение, которое поначалу должно было информировать правительство Каракаса, в конечном счете превратилось в национальное воззвание. Среди сплошного ужаса тех окаянных дней, однажды в пять утра, Хосе Паласиос напомнил генералу, что сегодня у него день рождения: "Двадцать четвертое июля, день святой Кристины, девственницы и мученицы". Генерал открыл глаза и в который уже раз осознал себя избранником несчастливой судьбы. В его привычки входило отмечать не день рождения, а день именин. Среди католических святых было одиннадцать Симонов, и ему бы хотелось быть названным в честь помощника Христа, из тех, кто поддерживал его крест, но судьба выбрала ему другого Симона, апостола и проповедника Египта и Эфиопии, чей день был 28 октября. Когда-то в этот день в Санта-Фе ему во время праздника надели лавровый венок. В тот раз, находясь в прекрасном расположении духа, он снял его и коварно надел на Сантандера, который принял венок, не изменившись в лице Но по счетам, которые предъявляла жизнь, он платил не именем, а годами. Сорок семь лет были для него особенно знаменательны, ибо 24 июля прошлого года, в Гуаякиле, среди плохих вестей отовсюду, в бреду злокачественной лихорадки, его пронзило предвидение. Его, который никогда не принимал всерьез предзнаменования. Знак был ясным: если он доживет до следующего дня рождения, не отыщется смерти, способной поразить его. Вера в это тайное прорицание и была той силой, которая поддерживала его на плаву вопреки здравому смыслу. - Сорок семь лет, черт побери, - прошептал он. - И я жив! Он сел в гамаке, чувствуя, что силы его восстановились, а сердце радостно бьется от чудесной уверенности, что все плохое осталось позади. Он позвал к себе Брисеньо Мендеса, первого из тех, кто хотел отправиться в Венесуэлу, чтобы бороться за объединение с Колумбией, и тот передал ему поздравления от всех офицеров по случаю дня рождения. - От лейтенантов до самых высших чинов, - сказал он, - все хотят идти в Венесуэлу, все готовы бороться за объединение. Генерал Брисеньо Мендес был прав. Двое других генералов, четверо полковников и восемь капитанов гарнизона Картахены приняли решение: выступить в поход. Однако, когда Карреньо напомнил генералу его прежнее обещание, тот ответил: - У вас более высокое предназначение. За два часа до выступления он решил, что Хосе Лау-ренсио Сильва пойдет тоже, поскольку у генерала создалось впечатление, что ржавчина однообразной жизни застит ему глаза. Но Сильва отклонил предложенную честь. - Эта праздная жизнь - тоже война, да еще из самых худших, - сказал он. - Так что, если у моего генерала не будет других приказаний, я остаюсь. Итурбиде, Фернандо и Андрес Ибарра не были включены в отряд. "Если вы собираетесь уходить отсюда, то лучше идите в другую страну", - обратился генерал к Итурбиде. Андресу он дал понять, что есть важная причина для отказа: генерал Диего Ибарра и так уже воюет, а два брата для одной войны - это слишком много. Фернандо даже и не просил для себя этой чести, поскольку был уверен, что генерал скажет: "Человек идет на войну весь, нельзя допустить, чтобы на войну шли толь- Ко его глаза и правая рука". Он утешался мыслью, что подобный ответ служит чем-то вроде воинского отличия. Монтилья приготовил все нужное, чтобы выступить в ту же ночь, когда все было решено, и оказался среди других приглашенных на скромной церемонии прощания у генерала, - тот каждого обнял и каждому сказал несколько слов. Офицеры пошли по разным дорогам: один - на Ямайку, другие - на Кюрасао или на Гуахи-ру, все в гражданском, без оружия и без каких-либо знаков воинского отличия, как и было принято во времена подпольной борьбы против испанцев. На рассвете дом у подножия Холма Попутных Ветров выглядел уже как заброшенная казарма, однако генерал тешил себя надеждой, что новая война возвратит зеленую листву лаврам прошлых лет. Генерал Рафаэль Урданета пришел к власти 5 сентября. Учредительный конгресс подтвердил его полномочия, и уже никакая другая власть не могла признать переворот незаконным; однако восставшие обратились к городскому совету Санта-Фе - совет признал Урда-нету облеченным властью в то время, как ее принял генерал. Восставшими были солдаты и офицеры-венесуэльцы, расквартированные в Новой Гранаде, - при поддержке разбогатевших мелких собственников и местного духовенства они свергли правительство. Это был первый государственный переворот в республике Колумбия и первая гражданская война из тех сорока девяти, через которые мы прошли до конца века. Президент Хоакин Москера и вице-президент Кайседо остались ни с чем и сложили полномочия. А Урданета поднял власть, которая валялась под ногами, и его первым государственным актом стало: послать в Картахену делегацию, члены которой были отобраны им, чтобы предложить генералу вновь занять кресло президента республики. Хосе Паласиос давно не помнил, чтобы у хозяина было такое крепкое здоровье, как в те дни: головные боли и вечерняя лихорадка уступили натиску оружия, как только было получено известие о военном перевороте. Но в то же время он давно не видел генерала в такой тревоге и нетерпении, какое владело им тогда. Встревоженный Монтилья добился согласия брата Себастьяна де Сигу-енса как-нибудь незаметно помочь генералу. Монах согласился от всего сердца и смог выполнить свою роль прекрасно, словно бы не нарочно проигрывая ему в шахматы, пока долгими вечерами они ждали посланцев от Урданеты. Генерал научился играть в шахматы во время своего второго путешествия по Европе и стал почти мастером, играя с генералом О'Лири смертельно скучными ночами во время долгой кампании в Перу. Но он чувствовал, что на большее уже не способен. "Шахматы - не игра, шахматы - это страсть, - говорил он. - Я предпочитаю другое, то, что требует большей отваги". Однако в свои программы общественного обучения в школах, среди других полезных и достойных внимания игр, он включал и шахматы. Сам генерал никогда не играл подолгу, поскольку не мог выдержать многочасовой игры, требовавшей полной сосредоточенности и осмотрительности - качеств, так необходимых ему в решении других, более важных вопросов. Брат Себастьян, приходя к нему, видел: генерал, сильно раскачав гамак, подвешенный напротив входной двери, пристально смотрит на дорогу, покрытую раскаленной пылью, на которой должны были вот-вот появиться посланцы Урданеты. "Ах, отец мой, - говорил генерал, завидя монаха. - Вы неисправимы". Генералу едва хватало терпения передвигать фигуры, и после каждого хода он вскакивал, пока монах обдумывал свой ход. - Не отвлекайте меня, ваше превосходительство, - говорил тот, - ваше беспокойство мешает мне сосредоточиться. Генерал смеялся: - Кто начал с высокомерия, закончит срамом. Около столика обычно стоял О'Лири, - он изучал Ситуацию на доске и предлагал какое-нибудь решение. Генерал возмущенно отвергал любую подсказку. И каждый раз, когда выигрывал, выходил в патио, где офицеры играли в карты, и во всеуслышание объявлял о своей победе. Однажды посреди игры брат Себастьян спросил, не собирается ли он писать мемуары. - Никогда, - ответил он. - Эти забавы - для покойников. Почта, о которой он думал неотступно, превратила его в мученика. В те дни никто не мог понять, что же происходит в стране, а письма из Санта-Фе задерживались - работники почты не торопились их отправлять, ожидая новых вестей. А вот подпольная связь работала с большим успехом и гораздо быстрее. Так что генерал все равно узнавал о новостях раньше, чем они до него доходили официально, и у него было время обдумать свое решение. Когда 17 сентября он узнал, что гонцы уже близко, он послал Карреньо и О'Лири ожидать их на дороге из Турбако. Гонцами оказались полковники Висенте Пи-ньерес и Хулиан Санта Мария; они были поражены: безнадежно больной, о котором столько говорилось в Санта-Фе, выглядел прекрасно. В присутствии высших гражданских и военных чинов состоялась торжественная церемония, во время которой произносились приличествующие случаю речи и поднимались тосты во здравие отечества. Затем он остался с посланцами наедине, и те рассказали ему всю правду. Полковник Санта Мария, которому очень нравилась патетика, выразил кр