айнюю точку зрения: если генерал откажется от управления страной, это приведет к ужасающей анархии. Генерал ответил уклончиво. - Сначала нужно выжить, а уж потом что-то менять, - сказал он. - Когда политический горизонт очистится, тогда увидим, есть у нас родина или нет. Полковник Санта Мария не понял. - Я хочу сказать: прежде всего мы должны снова объединить страну с помощью оружия, - сказал генерал. - Однако конец веревочки ведь не здесь, а в Венесуэле. С тех пор эта мысль превратилась для него в навязчивую идею: еще раз начать с начала, зная теперь, что враг внутри собственного дома, а не снаружи Олигархия каждой страны - а в Новой Гранаде она была представлена сантандеристами и самим Сантандером, - объявила войну не на жизнь, а на смерть идее объединения, так как она перечеркивала все местнические привилегии, в сохранении которых были заинтересованы самые богатые семьи. - Это и есть истинная и единственная причина той войны, которая разъединяет и убивает нас, - сказал генерал - И что самое печальное они надеются изменить мир, а сами отстаивают идеи, рожденные самыми отсталыми традиционалистами Испании. И продолжал, не останавливаясь: - Я знаю, они смеются надо мной, потому что в одном и том же письме, в один и тот же день, одному и тому же человеку я пишу взаимоисключающие вещи - то одобряю монархию, то не одобряю ее, а в другом месте снова соглашаюсь с обоими противоположными мнениями. Его обвиняли в том, что он непоследователен в своих суждениях о людях и слишком вольно обращается с историей, обвиняли в том, что он сражался против Фернан-да VII и обнимался с Морильо, в том, что он вел войну не на жизнь, а на смерть с Испанией и в то же время был ярым поборником испанского духа, в том, что он, чтобы выиграть время, обосновался на Гаити, но считал республику Гаити иностранным государством, чтобы не приглашать на конгресс в Панаме, в том, что он - член масонской ложи и во время службы читает Вольтера, - а он был рыцарем церкви, - в том, что он обхаживает англичан, а сам в это время собирается жениться на французской принцессе, в том, что он - легкомысленный, лицемерный и даже презирающий законы, что он льстил своим друзьям, глядя им в глаза, и очернял за их спиной "Что ж, ладно все это так, однако все это обусловлено обстоятельствами, - говорил он, - ибо все, что я делаю, я делаю с одной целью чтобы наш континент стал единой независимой страной, и в этом у меня никогда не было ни противоречий, ни сомнений" И закончил чисто по-карибски - Все остальное - дерьмо! В письме, которое он два дня спустя отправил генералу Брисеньо Мендесу, он писал "Я не хочу принимать на себя управление страной, которое мне официально пожаловано, потому что не хочу быть главарем повстанцев или, выражаясь по-военному, победителей" Однако в двух письмах, которые он в ту же ночь продиктовал Фернандо для генерала Урданеты, он постарался не быть столь категоричным Первое письмо было официальным ответом, и его торжественный тон был подчеркнут, начиная с обращения "Многоуважаемый сеньор" В нем генерал оправдывал государственный переворот, так как республика находилась в состоянии анархии и бессилия, в которые ввергло ее прежнее самораспустившееся правительство "В таких случаях народ не обманывается", - писал он Но он не видел никакой возможности принять президентство Единственное, что он мог сказать в ответ на предложение Урданеты выразить желание вернуться в Санта-Фе, чтобы служить новому правительству, как простой солдат. Второе письмо было частным, и на это указывала первая строка "Мой дорогой генерал" Оно было большим, многословным, и в нем генерал указывал причины своих сомнений Поскольку дон Хоакин Москера не отказался от своей должности, завтра придется признать его как законного президента, таким образом выставляя генерала узурпатором То есть он повторил сказанное в официальном письме пока нет подтверждающих его полномочия документов, которые исходили бы из официального источника, он никоим образом не может принять власть. Оба письма были отправлены с одной и той же почтой, вместе с воззванием, в котором он обращался к гражданам страны с просьбой забыть о своих распрях и поддержать новое правительство Для себя он отвергал любой компромисс "Хотя может показаться, что я предлагал слишком много, на самом деле я не предлагал ничего", - сказал он позднее И признал, что некоторые фразы были написаны с единственной целью похвалить тех, кто этого хотел. Более всего бросался в глаза повелительный тон второго письма, удивительный для человека, который не собирается брать власть в свои руки. Генерал требовал отправить полковника Флоренсио Хименеса на запад с достаточным количеством войск и снаряжения, чтобы покончить с ненужной войной, которую вели с центральным правительством генералы Хосе Мария Орбано и Хосе Иларио Лопес. "Те, что убили Сукре", - заявлял он. Он настоятельно рекомендовал того или иного офицера для назначения на высшие посты. "Имейте в виду, - писал он Урданете, - что я сделаю все остальное повсюду от Магдалены до Венесуэлы, включая Бойака". Он сам собирался быть в Санта-Фе во главе двух тысяч человек и способствовать таким образом установлению общественного порядка и консолидации нового правительства. Он не получал ответа от Урданеты сорок два дня. Однако продолжал писать ему в течение всех этих долгих дней, когда не делал ничего, разве что отдавал "на ветер" военные приказы. Пароходы приходили и уходили, но никто больше не вспоминал о путешествии в Европу, хотя генерал иногда заговаривал о нем в качестве средства политического давления. Дом у подножия Холма Попутных Ветров превратился в генеральный штаб страны, и большинство решений он задумал или принял в те дни, лежа в гамаке. Шаг за шагом, почти невольно, он стал решать вопросы, выходившие за рамки чисто военных проблем. Он стал заниматься даже мелочами, как, например, добился места в почтовом управлении для своего близкого друга сеньора Татиса, или снова увлек активной деятельностью генерала Хосе Ур-коса, который терпеть не мог домашний уют и покой. В те дни он настойчиво повторял одну из своих прежних фраз: "Я стар, я болен, я усталый, обманутый, измученный, оклеветанный, бедный человек". Однако те, кто его видел тогда, не верили в это. Пока всем казалось, что он, обжегшись на молоке, дует на воду и потому способствует укреплению правительства, он на самом деле шаг за шагом, используя свой авторитет и полномочия генерал-аншефа, скрупулезно создавал военную машину, с помощью которой рассчитывал завладеть Венесуэлой и начать оттуда реставрацию самого большого в мире союза наций. Лучшей ситуации для этого невозможно было себе представить. Новая Гранада была в надежных руках Урданеты, либеральная партия была разбита, а Сантан-дер осел в Париже. Эквадором правил Флорес, вожак венесуэльцев, честолюбивый и задиристый, - он отделил от Колумбии Кито и Гуаякиль, чтобы создать новую республику; но генерал решил взыскать с него лишь после того, как разделается с убийцами Сукре. Боливией правил маршал де Санта Крус, его друг, который только что предложил ему стать его дипломатическим представителем в Ватикане. Самым неотложным делом было разбить генерала Паэса, лишив его раз и навсегда власти в Венесуэле. Военный план генерала заключался в том, чтобы, пока Паэс собирает силы для защиты Маракайбо, начать из Кукуты крупное наступление. Но первого сентября провинция Риоача сместила своего командующего, отказалась подчиняться власти в Картахене и провозгласила себя венесуэльской территорией. На помощь Маракайбо был послан генерал Педро Карухо, руководитель заговора 25 сентября, - до сих пор он скрывался от правосудия в Венесуэле. Монтилья принес известие из Риоачи, как только получил его, но генерал уже знал об этом и ликовал, поскольку восставшая Риоача давала ему опору для того, чтобы с другого фронта перебросить новые и лучшие силы против Маракайбо. - Кроме всего прочего, - сказал он, - Карухо окажется в наших руках. Этой ночью он уединился со своими офицерами и разработал подробную стратегию, предусмотрев все неожиданности, которые могут случиться, переставляя армии, словно шахматные фигуры, предупреждая самые невероятные намерения противника. У него не было академического образования, которое имел любой из его офицеров, большинство из которых закончили лучшие военные школы Испании, но он видел всю ситуацию сразу и во всех деталях. Его зрительная память была удивительной, он помнил все изгибы пути, по которому проходил несколько лет назад, и хотя никто не называл его великим стратегом, никто не превосходил его талантом военачальника. На рассвете тщательно продуманный, жестко расписанный до мельчайших подробностей план был готов. И был он настолько фантастическим, что штурм Мара-кайбо планировался уже на конец ноября, в худшем случае на начало декабря. Завершив просмотр плана к восьми утра в дождливый вторник, Монтилья обратил внимание генерала на то, что в документах не назван ни один гранадский генерал. - В Новой Гранаде нет ни одного генерала, который бы хоть чего-то стоил, - сказал он. - Кто не бездарен, тот мошенник. Монтилья поспешил сменить тему: - А вы, генерал, куда направитесь вы? - В данный момент мне все равно - или в Кукуту, или в Риоачу. Он повернулся, чтобы уйти, но, увидев нахмуренные брови генерала Карреньо, вспомнил об обещании, которое так до сих пор и не выполнил. Генерал хотел бы, чтобы тот был всегда с ним рядом, однако удерживать Карреньо возле себя он больше уже не мог. Генерал, как обычно, хлопнул его по плечу и сказал: - Я сдержу слово, Карреньо, вы тоже будете сражаться. Корпус в количестве двух тысяч человек выступил из Картахены в день, который был выбран символично: 25 сентября. Возглавляли корпус генералы Марьяно Монтилья, Хосе Феликс Бранко и Хосе Мария Карреньо, и каждый из них думал: хорошо бы подыскать загородный дом для генерала в Санта-Марте, неподалеку от театра военных действий, пока не восстановится его здоровье. Генерал писал своему другу: "Через два дня отправляюсь в Санта-Марту, размяться и разогнать тоску, в которой пребываю, и поправить здоровье". Сказано - сделано: первого октября он отправился в путь. Второго, уже в дороге, он в письме генералу Хусто Брисеньо был более откровенен: "Следую в Санта-Марту с целью употребить свое влияние на экспедиционный корпус, который должен выступить против Ма-ракайбо". В тот же день он еще раз написал Урданете: "Я следую в Санта-Марту с целью посетить край, который никогда не видел, и попытаться разоблачить некоторых наших недругов, которые имеют слишком большое влияние на общественное мнение". Только тогда он открыл истинные намерения своего путешествия: "Я буду рядом с Риоачей, рядом с Маракайбо и армией, дабы убедиться: могу ли я оказать влияние на наиболее крупные операции". Сказать по правде, он не был похож на списанного со счетов пенсионера, вынужденного бежать в ссылку, - скорее он был похож на настоящего командующего фронтом. Выезд из Картахены был обусловлен срочностью участия в военных действиях. Он не устраивал никаких официальных прощаний, а нескольких друзей предупредил об отъезде заранее. По его распоряжению Фернандо и Хосе Паласиос оставили половину багажа под присмотром друзей и хозяев торговых домов, дабы не тащить бесполезный груз на войну, в неизвестность. Местному торговцу дону Хуану Паважо они оставили десять баулов с частными бумагами с поручением переправить их в Париж по адресу, который они укажут позже. Но договорились, что сеньор Паважо сожжет их в случае, если владелец не сможет их востребовать из-за вмешательства высших сил. Фернандо поместил в банковское объединение "Буш и компания" двести унций золота, которые нашел в последний момент среди вороха ненужных бумаг в письменном столе своего дяди, без всяких указаний на то, откуда они взялись. Хуану де Франсиско Мартину Фернандо он оставил, тоже на хранение, ящичек с тридцатью пятью золотыми медалями. Ему же оставил бархатный мешочек, где было двести девяносто четыре большие серебряные медали, шестьдесят семь маленьких и девяносто шесть средних, и другой такой же, где было сорок памятных медалей из золота и серебра, некоторые с профилем генерала. Он оставил ему также золотое покрывало, которое они везли из Момпокса в старом ящике из-под вина, ветхое постельное белье, два сундука с книгами, шпагу, украшенную бриллиантами, и сломанное ружье. Среди прочей ерунды - этих остатков ушедших времен - было несколько пар очков, которыми генерал не пользовался, начиная с тех, в которых он в возрасте тридцати четырех лет обнаружил начинающуюся дальнозоркость, потому что ему вдруг стало трудно бриться, и кончая теми, которые он носил в тридцать девять лет, когда уже не мог читать даже на расстоянии вытянутой руки. Хосе Паласиос, со своей стороны, оставил на хранение дону Хуану де Диос Амадору шкатулку, которую долгие годы перевозил с места на место и о содержании которой толком никто ничего не знал. Это было нечто, принадлежащее генералу, - тот в какой-то момент не смог преодолеть овладевшую им алчность к совершенно ненужным вещам, не смог прервать отношения с не очень достойными людьми и вот уже сколько времени вынужден был таскать и эти вещи, и людей за собой, не зная, как от них отделаться. Шкатулка была привезена из Лимы в Санта-Фе в 1826 году, и генерал взял ее с собой, когда после покушения 25 сентября поехал на юг, на последнюю войну. "Мы не можем бросить ее, даже не зная, наша ли она", - говорил он. Когда он вернулся в Санта-Фе в последний раз, предполагая объявить о своей окончательной отставке на учредительном конгрессе, шкатулка была среди того немногого, что еще оставалось от его прежнего императорского багажа. В конце концов ее открыли в Картахене, во время общей инвентаризации всего имущества, и тогда была обнаружена уйма вещей, давным-давно считавшихся потерянными. Там было четыреста пятнадцать унций золотых монет колумбийской чеканки, портрет генерала Джорджа Вашингтона и прядь его волос, золотая табакерка, подаренная королем Англии, золотой ларчик с бриллиантовым ключиком, в котором лежали молитвенник и боливийская большая звезда, инкрустированная бриллиантами. Хосе Паласиос оставил это в доме де Фран-сиско Мартина, все перечислив и описав, и попросил расписку в получении. Таким образом, багаж уменьшился до разумных размеров, хотя три баула из четырех с носильными вещами были лишними, лишним был и еще один: с десятью ветхими скатертями из хлопка и льна, а также футляр с золотыми и серебряными приборами со всего света - их генерал не хотел ни оставлять, ни продавать: их черед придет, когда - сколь бы долго ни пришлось ждать - они понадобятся для того, чтобы накрыть стол для достойных гостей. Много раз он думал о том, чтобы продать с торгов все ненужные ему вещи и поправить таким образом свое финансовое положение, но всякий раз передумывал, объясняя свое решение тем, что это - государственное достояние. С облегченным багажом и уменьшенной свитой они проделали первый переход до Турбако. На следующий день продолжили путь при хорошей погоде, но еще до полудня вынуждены были укрыться под кроной кампа-но, где и провели ночь под дождем, продуваемые всеми ветрами с болот. Генерал жаловался на боли в печени и селезенке, и Хосе Паласиос приготовил ему снадобье по рецепту из французского учебника, однако боль только усилилась, а температура поднялась еще выше. На рассвете он был так плох, что его, бесчувственного, отнесли на виллу Соледад, где его принял старый друг, дон Педро Хуан Висбаль. Там он провел больше месяца, мучимый всеми мыслимыми и немыслимыми болями, которые усиливались во время назойливых октябрьских дождей. Соледад, что значит - одиночество, оправдывала свое название: четыре улицы с бедными домиками, обожженными солнцем, в двух лигах от старинного города Барранка-де-Сан-Николас, который за несколько лет превратился в самый процветающий и гостеприимный город страны. Генерал не мог бы найти ни места более спокойного, ни дома более подходящего для своего состояния; у дома имелись шесть андалусских балконов, - через их окна свет проникал во все уголки - и патио - в нем было так удобно поразмышлять под столетней сейбой. Из окна спальни была видна пустынная маленькая площадь с развалившейся церковью и домиками, крыши которых были покрыты высохшими пальмовыми листьями, а стены выкрашены в яркие цвета. Однако домашний покой мало помогал ему. В первую ночь у генерала слегка кружилась голова, но он не воспринял это как начало нового приступа болезни. Начитавшись французского учебника, он определил свою болезнь как черную меланхолию, осложненную общим переохлаждением и застарелым ревматизмом, разыгравшимся от непогоды. Такой диагноз усилил его неприязнь к лекарствам, причем в данном случае их надо было бы принимать от разных болезней, и потому он заявил: если что-то и лечит одно, то калечит другое. Правда, тут же признал, что нет такого действенного лекарства, которого бы он уже не принимал; генерал ежедневно жаловался, что у него нет хорошего врача, но отказывался показаться многочисленным врачам, которых к нему посылали. Полковник Вильсон в письме своему отцу в те дни сообщал, что генерал может умереть в любую минуту и отказывается от врачей не потому, что не верит им, а потому, что боится правды. В действительности, писал Вильсон, болезнь - это единственный враг генерала, которого он боится, и он не хочет встречаться с ним лицом к лицу, чтобы этот враг не отрывал его от самого главного дела его жизни. "Заниматься своими болезнями - все равно что завербоваться на корабль и уже не принадлежать себе", - заявил генерал полковнику Вильсону. Четыре года назад, в Лиме, когда генерал разрабатывал конституцию Боливии, О'Лири настаивал на том, чтобы он прошел основательное медицинское обследование, и получил решительный ответ: - Двумя делами сразу не занимаются. Казалось, он был убежден: постоянно ходить и верить в себя - лучшее средство от болезни. Фернанда Толстуха взяла себе за правило надевать на него слюнявчик и кормить с ложечки, как ребенка, он принимал это, и молча жевал кашу, послушно открывая рот для следующей порции. Но теперь он ел самостоятельно, без нагрудника, чтобы все убедились, что он ни в ком не нуждается. У Хосе Паласиоса сердце разрывалось, когда он видел, что генерал пытается делать по дому какую-либо работу, которую делали его слуги, ординарцы и адъютанты, и разрыдался, когда увидел, как тот разлил чернила, пытаясь налить их в чернильницу. Все это казалось невероятным, и всем оставалось только восхищаться, видя, что у него, в его состоянии, не дрожат руки, ровный пульс, и что он сам подстригает себе ногти раз в неделю и каждый день самостоятельно бреется. В лимском раю он провел однажды счастливую ночь с девушкой, тело которой было сплошь покрыто нежным пушком, словно кожа бедуина. На рассвете, когда брился, он посмотрел на нее, обнаженную, плывущую по волнам спокойных сновидений, которые снятся удовлетворенной женщине, и не смог воспротивиться искушению навсегда сделать ее своей с помощью священного обряда. Он покрыл ее с ног до головы мыльной пеной и с любовной нежностью побрил ее всю бритвенным лезвием, то правой рукой, то левой, сантиметр за сантиметром, до сросшихся бровей, и она стала дважды обнаженной, сверкая великолепным телом новорожденной. Она спросила его, с болью в душе: любит ли он ее, и он ответил ритуальной фразой, которую на протяжении жизни бросал без сожаления стольким женщинам: - Как никто никогда в этом мире не любил. На вилле Соледад бритье он превратил для себя в такое же священнодействие. Сначала выстриг седые пряди, вернее то, что оставалось от его мягких волос, подчиняясь, по всей вероятности, какому-то ребяческому импульсу. А потом стал стричь все без разбора, как стригут траву, одновременно декламируя надтреснутым голосом любимые строки из "Арауканы". Хосе Паласи-ос вошел в спальню посмотреть, с кем он разговаривает, и увидел: он бреет покрытую мыльной пеной голову. Голова стала словно яйцо. Этот ритуал не освободил его от иных предосторожностей. Генерал носил шелковую шляпу днем, а ночью, как только чувствовал приближение слабости, похожее на холодное дуновение, надевал яркий ночной колпак. Он вставал и бродил ночами по огромному, залитому лунным светом дому, правда, уже не обнаженным: заворачивался в одеяло, чтобы не трястись от холода, хотя ночи и были жаркими. Но ему было уже мало одного одеяла, а поверх шелковой шляпы он надевал ночной колпак. Сложные интриги военных и неблаговидные деяния политиков выводили его из себя настолько, что однажды вечером, стукнув кулаком по столу, он сказал: все, больше не потерпит ни тех ни других. "Сообщите им, что у меня чахотка, и тогда они больше сюда не сунутся", - закричал он. Терпение его действительно лопнуло; он запретил носить кому-либо форму в доме и отдавать честь. Однако он не мог жить без политиков и военных, так что аудиенции, приносящие утешение и никчемные, и тайные сборища продолжались по-прежнему, вопреки его же собственным приказам. Чувствовал он себя тогда настолько плохо, что согласился на визит врача, правда, с условием, что тот не будет ни осматривать его, ни задавать вопросов о том, где болит, и не будет пытаться прописать ему какое-нибудь питье. - Просто придет поговорить, - заявил он. Выбор пал на такого врача, который как нельзя лучше отвечал бы пожеланиям генерала. Его звали Эрку-лес Кастельбондо, это был старик, благостный, огромный и спокойный, со сверкающим лысым черепом и с терпеливостью утопленника, которая уже сама по себе уменьшала чужое страдание. Своей недоверчивостью к другим лекарям и врачебной смелостью он славился по всей округе. Он прописывал шоколадный крем и плавленый сыр от разлития желчи, советовал заниматься любовью во время переваривания пищи, считая это паллиативным средством для продления жизни, и беспрерывно курил вонючие самокрутки, которые сворачивал из грубой бумаги, и советовал всем своим больным делать то же самое - как лекарство от всех болезней. Сами пациенты говорили, что он никогда никого полностью не вылечил, но поддержал их своим пышным красноречием. Улыбался он широкой простодушной улыбкой. - У других врачей больные умирают точно так же, как у меня, - говорил он. - Только мои умирают в хорошем настроении. Он приехал в коляске сеньора Бартоломе Молинаре-са - она много раз в день привозила и увозила нежданных визитеров, пока генерал не запретил приезжать к нему без приглашения. Врач был одет в белый неглаженый костюм из льняного полотна и держал над головой зонтик, настолько дырявый, что тот скорее мог служить приспособлением для душа, чем для защиты от дождя; карманы его были набиты разнообразной едой. Первое, что он сделал после обмена приветствиями, - попросил прощения за вонючую сигару, которую держал во рту наполовину недокуренной. Генерал, который не выносил табачного дыма не только в те времена, но и вообще всегда, с легким сердцем простил его. - Я привык, - сказал он. - Мануэла курила еще покрепче ваших, даже в постели, и дышала на меня дымом, придвигаясь ко мне ближе, чем вы. Доктор Кастельбондо на лету подхватил тему, близкую его душе. - Это уж конечно, - сказал он. - Как она? - Кто? - Донья Мануэла. Генерал сухо ответил: - Хорошо. И так резко сменил тему беседы, что врач, чтобы скрыть неловкость, засмеялся. Генерал, разумеется, знал, что все его галантные приключения становятся в его свите поводом для разговоров. Он никогда не выставлял напоказ свои победы, но их было столько и они всегда сопровождались таким шумом, что секреты его спальни непременно становились достоянием публики. Письма обычно шли из Лимы в Каракас три месяца, слухи же о его похождениях распространялись со скоростью света. Скандальная слава следовала за ним как тень, а его любовницы навсегда оставались помеченными крестом из пепла на лбу, и он предпринимал отчаянные, но бесполезные усилия, чтобы держать в тайне любовь, которая находится под защитой священной власти. Никто никогда не слышал, чтобы он плохо говорил о женщине, которая принадлежала ему, - разве что Хосе Паласиос, его поверенный во всех делах. И сам он никогда не удовлетворил чье-либо невинное любопытство - как и в случае с доктором Кастельбондо, спросившим о Мануэле Саенс, связь с которой была так широко известна, что уже нечего было скрывать. За исключением этого досадного эпизода, доктор Кастельбондо оказался для генерала человеком, ниспосланным свыше. Его научные безумства вызвали у генерала сильное воодушевление, он разделил с доктором его трапезу, состоявшую из засахаренных насекомых, молочного пряника с миндалем, какой-то чертовщины из крахмала маниоки - всего, что было у него в карманах и что генерал любезно принял и по рассеянности съел. Он пожаловался ненароком, что всякие салонные лакомства только заглушают голод, но не дают прибавления в весе, а ему надо бы потолстеть. "Не беспокойтесь, ваше превосходительство, - сказал ему на это доктор. - От всего, что попадает через рот, толстеют, а все, что выходит изо рта, уменьшает достоинство". Аргумент показался генералу таким забавным, что он решил выпить вместе с доктором рюмочку доброго вина и чашку целебного сагу. Однако настроение, которое стараниями доктора начало улучшаться, испортили плохие новости. Кто-то рассказал генералу, что хозяин дома, в котором он жил в Картахене, боясь заразиться, сжег его походную кровать вместе с матрацем и простынями и все то, к чему он прикасался, пока был в доме. Генерал приказал дону Хуану де Диос Амадору заплатить из денег, которые он тому оставил, за все сгоревшие вещи, как за новые, и кроме того за аренду дома. Но горький осадок в его душе остался. Чувство горечи усилилось еще через несколько дней, когда дон Хоакин Москера, бывший в тех местах проездом в Соединенные Штаты, даже не удостоил его визитом. Генерал расспрашивал всех и вся, не скрывая обиды, и узнал, что тот действительно провел на побережье целую неделю в ожидании корабля, что виделся со многими общими друзьями, а также и с несколькими врагами генерала и что Москера высказывал свое недовольство его поведением, которое расценивал как неблагодарность. В момент отплытия, уже стоя на трапе, тем, кто пришел его проводить, Москера кратко выразил все, что думал о генерале. - Запомните как следует, - сказал он. - Этот человек не любит никого. Хосе Паласиос знал, как чувствителен был генерал к такого рода упрекам. Ничто не причиняло ему столь сильную боль, ничто так не задевало, как чьи-либо сомнения в его преданности, и он готов был пересечь океаны и сдвинуть горы, использовать все свое непобедимое обаяние, лишь бы убедить этого человека в том, что он ошибается. Когда он был в зените славы, Дельфина Гуардиола, красавица из Ангостуры, разгневанная его непостоянством, закрыла у него перед носом дверь своего дома. "Вы человек выдающийся, генерал, как никто другой, - сказала она ему. - Но великим вас делает любовь". Он пролез в кухонное окно и провел с ней три дня, и не только чуть бьшо не проиграл битву, но и едва не лишился собственной шкуры, добиваясь, чтобы Дельфина доверила ему свое сердце. Москера был вне пределов его досягаемости, однако генерал, использовав все, что можно, ответил на его упрек. Он без конца спрашивал себя, по какому праву говорит о любви тот, кто позволил, чтобы ему, генералу, сообщили в официальной ноте о решении, принятом в Венесуэле, и о высылке. "И это человек, кому я оказал услугу тем, что не ответил ему, избавив тем самым от приговора истории", - кричал он. Он вспомнил все, что сделал для Москеры, как помогал ему стать тем, чем он является теперь, как вынужден был терпеть его глупость и провинциальную самовлюбленность. В конце концов он написал их общему другу письмо, пространное и отчаянное, чтобы быть уверенным: его возмущенный голос достигнет ушей Москеры, где бы тот ни находился. Но известия, которых он ждал и которые все не приходили, будто укрывали его невидимым туманом. Урданета продолжал не отвечать на его письма. Брисеньо Мендес, его человек в Венесуэле, послал ему письмо вместе с фруктами с Ямайки - с теми фруктами, что он так любил, - однако гонец утонул. Хусто Брисеньо, его человек на восточной границе, своей медлительностью приводил его в отчаяние. Молчание Урданеты окутывало мраком всю страну. Смерть Фернандеса Мадрида, его поверенного в Лондоне, окутывала мраком остальной мир. Генерал не знал, что, пока он напрасно ждал вестей от Урданеты, тот поддерживал активную переписку с офицерами его свиты, а те пытались вытащить из него определенный ответ. О'Лири писал: "Мне необходимо знать наконец, принимает или не принимает генерал президентство или мы всю жизнь обречены на погоню за призраком, которого невозможно догнать". Не только О'Лири, но и другие офицеры генеральского окружения использовали любую оказию, чтобы дать Урданете какой-либо ответ, однако из уклончивых слов генерала понять нельзя было ничего. Когда же наконец были получены конкретные известия из Риоачи, те оказались хуже самых плохих предчувствий. Генерал Мануэль Вальдес, как и предполагалось, 20 октября взял город без сопротивления, но на следующей неделе Карухо разбил Вальдеса двумя раз-ведротами. Вальдес подал Монтилье просьбу об отставке - как ему казалось, претендующую на благородство, генералу она показалась верхом недостойного поведения. "Этот каналья умирает от страха", - сказал он. В соответствии с генеральным планом оставалось всего пятнадцать дней до взятия Маракайбо, но теперь даже взятие Риоачи было нереально, как давний сон. - Черт возьми! - кричал генерал. - Мои лучшие генералы, сливки моего штаба не смогли справиться с простым казарменным бунтом. Однако совсем сразило его другое известие - крестьяне покидают деревни при приближении правительственных войск, принимая их за его армию, а его самого за убийцу адмирала Падильи, которого в Риоаче боготворили, ибо тот был родом оттуда. Да и для всей остальной страны они олицетворяли, казалось, одни несчастья. Анархия и хаос охватили страну, и правительство Урданеты было не в состоянии с этим справиться. Доктор Кастельбондо в который уже раз удивился тому, каким гневом взорвался генерал, какой отборной бранью осыпал он гонца, только что доставившего ему последние новости из Санта-Фе. "Это дерьмовое правительство вместо того, чтобы предоставить народам и отдельным людям право взять на себя решение всех вопросов, не дает им пошевелиться, - кричал он. - Оно снова падет и в третий раз уже не поднимется, потому что люди, из которых оно состоит, и те, кто их поддерживают, будут уничтожены". Усилия врача, пытавшегося его успокоить, были бесполезны, ибо, закончив поносить правительство, он глухим голосом стал составлять черный список тех, кто входил в его генеральный штаб. О полковнике Хоакине Барриге, герое трех крупных сражений, он сказал самое худшее, что только может быть сказано о человеке: "Убийца". О генерале Маргейтио, подозреваемом в убийстве Сукре, сказал: "Слишком жалкий человек, чтобы командовать войсками". Генерала Гонсалеса, самого верного во всей Кауке, заклеймил словами: "Его болезни - слабость духа и следствие страха". Задыхаясь, генерал упал в кресло, чтобы перевести дух - он постоянно задыхался вот уже двадцать лет. И вдруг посмотрел на доктора Кастельбондо, застывшего в дверях в молчаливом удивлении. - В конце концов, - сказал он громко, - что вы хотите от человека, который проиграл в кости два дома? Доктор Кастельбондо растерялся. - О ком это вы? - спросил он. - Об Урданете, - сказал генерал. - Он проиграл их в Маракайбо командующему морским флотом, но в документах указал, что он их продал. Ему не хватало воздуха. - Понятно, что все они выглядят святыми рядом с мошенником Сантандером, - продолжал он. - Его дружки разворовали все английские займы, скупив облигации за десятую часть их стоимости, а потом всучили их своему собственному государству за стопроцентную стоимость. Он пояснил, что всегда был против займов - не из-за риска коррупции, но потому, что заранее предвидел, как они угрожают независимости, добытой такой кровью. - Ненавижу долги еще больше, чем испанцев, - сказал он. - И потому я убеждал Сантандера: что бы мы ни сделали для нации, это ничего не будет стоить, если мы будем занимать деньги, потому что расплачиваться нам придется века. И теперь это очевидно: окончательно нас уничтожат именно долги. Вначале новое правительство не только было согласно с решением Урданеты сохранить жизнь побежденным, но даже приветствовало это решение как новую военную этику: "Не надо доводить до того, чтобы наши нынешние враги сделали с нами то, что мы сделали с испанцами". Имелась в виду война не на жизнь, а на смерть. Однако мрачными ночами на вилле Соледад он в безумном письме напомнил Урданете, что во всех гражданских войнах побеждал только тот, кто более жесток. - Поверьте мне, доктор, - говорил он врачу. - Мы можем сохранить и власть, и жизнь только ценой крови наших противников. Вдруг гнев его так же неожиданно, как начался, бесследно прошел, и генерал милостиво простил офицеров, которых только что оскорблял. - В любом случае тот, кто ошибался, - это только я, - сказал он. - Они лишь хотели добиться независимости, причем немедленной и конкретной, и, видит Бог, делали это так хорошо, как могли! - Он протянул доктору костлявую руку, чтобы тот помог ему подняться, и закончил со вздохом: - Я же, напротив, витал в облаках в поисках чего-то несуществующего. В эти дни прояснилась ситуация у Итурбиде. В конце октября он получил письмо от матери, как всегда из Джорджтауна, в котором она писала, что укрепление позиций либералов в Мексике все более удаляет надежду семьи на репатриацию. Неопределенность положения, помноженная на неустойчивое душевное состояние, которым мать Итурбиде отличалась с младых ногтей, делало ее жизнь невыносимой. К счастью для Итурбиде, однажды вечером, когда генерал, опираясь на его руку, прогуливался по коридору дома, неожиданно начался разговор о Мексике. - У меня о Мексике самые плохие воспоминания, - сказал генерал. - В Веракрусе сторожевые псы капитана порта разодрали в клочья двух щенков, которых я вез в Испанию. Так получилось, сказал он, что это был его первый печальный опыт в этом мире, и он запомнил его навсегда. В Веракрусе он должен был задержаться недолго перед своим первым путешествием в Европу, в феврале 1799 года, но пробыл там почти два месяца из-за блокады англичанами Гаваны, где ему нужно было остановиться. Задержка дала ему возможность доехать в коляске до Мехико - он трясся почти три километра среди заснеженных вулканов и призрачных пустынь, не имеющих ничего общего с пасторальными рассветами долины Арагуа, где он жил до тех пор. "Мне казалось, я - на луне", - сказал он. В Мехико его удивила чистота воздуха и чистота улиц, ослепили изобилием городские рынки, где продавались яркие гусеницы, живущие на агавах, броненосцы, речные черви, мушиные яйца, ящерицы, личинки черных муравьев, горные кошки, водяные тараканы с медом, кукурузные осы, игуаны домашнего разведения, гремучие змеи, всевозможные птицы, карликовые собаки и еще какая-то пища, которая шевелилась и двигалась, ибо была еще жива. "Они едят все, что двигается", - сказал он. Его поразили прозрачные воды многочисленных каналов, пересекающих город, барки, раскрашенные в цвета доминиканского флага, красота и пышность растений Но его угнетали краткость февральских дней, замкнутость индейцев, вечный дождь, все то, от чего у него позднее будет сжиматься сердце в Санта-Фе, в Лиме, в Ла-Пасе, на всем протяжении и по всей высоте Анд и что он впервые испытал тогда. Епископ, которому его рекомендовали, отвел его на аудиенцию к вице-королю - тот показался ему более похожим на епископа, чем сам епископ. Не успел вице-король обратить свое внимание на худенького смуглого юношу, одетого по последней моде, как юнец тут же объявил себя горячим почитателем французской революции. "Мне это могло стоить жизни, - сказал генерал, развеселившись. - Должно быть, я подумал, что с вице-королем нужно говорить о политике, а это было единственное, что я уже умел делать в шестнадцать лет". Прежде чем продолжить путешествие, он написал своему дяде дону Педро Паласио-и-Сохо письмо - первое в его жизни письмо, о котором следует упомянуть. "Письмо было так плохо написано, что я сам его не понимал, - произнес он, смеясь. - Я, правда, объяснил дяде: так вышло, потому что путешествие меня утомило". На полутора страницах - сорок орфографических ошибок, причем в одном слове даже две: "ищо". Итурбиде ничего не добавил к этому рассказу генерала, поскольку не любил вспоминать о Мексике. Единственное, что у него осталось в памяти от Мехико, - воспоминание о несчастье, которое только усилило присущую ему грусть, и генерал понял своего спутника. - Не оставайтесь с Урданетой, - сказал он. - И не уезжайте с семьей во всемогущие и ужасные Соединенные Штаты - они много говорят о свободе, а сами в конце концов ввергнут нас всех в нищету. Эти слова еще больше углубили пучину неопределенности, в которой пребывал Итурбиде. - Не пугайте меня, генерал! - А я вас и не пугаю, - ответил генерал спокойно. - Поезжайте в Мехико, пусть даже вас убьют или вы умрете там собственной смертью. И поезжайте сейчас, пока вы молоды, потому что однажды станет слишком поздно и вы почувствуете, что вас нет ни здесь, ни там. Вы почувствуете себя неудачником везде, а это хуже, чем быть мертвецом. - Генерал посмотрел ему прямо в глаза, приложил руку к груди и закончил: - Это можно сказать и обо мне. Итак, в начале декабря Итурбиде уехал от генерала с двумя письмами для Урданеты, в одном из которых говорилось, что Итурбиде, Вильсон и Фернандо - люди, которым он, генерал, доверяет больше всех среди своего окружения. Итурбиде пробыл в Санта-Фе до апреля следующего года, не имея определенного положения, когда в результате заговора сантандеристов Урданета был смешен с поста. Мать Итурбиде, умевшая быть невероятно настойчивой, добилась для сына должности секретаря мексиканской дипломатической миссии в Вашингтоне. Остаток своей жизни он прожил, не занимаясь общественной деятельностью, и никто больше не вспоминал об этой семье, пока тридцать два года спустя Максимилиан Габсбургский, ставший благодаря французским штыкам императором Мексики, не усыновил двух юношей Итурбиде третьего поколения и не объявил их преемниками своего призрачного трона. Во втором письме, посланном с Итурбиде для Урданеты, генерал просил уничтожить все его предыдущие и последующие письма, чтобы от этих мрачных дней и следа не осталось. Урданета не послушал его. За пять лет до того с такой же просьбой генерал обратился к Сантандеру: "Никогда не опубликовывайте моих писем, ни при моей жизни, ни после смерти, ибо они написаны слишком свободно и слишком беспорядочно". Не послушал его и Сантандер, чьи письма, в противоположность письмам генерала, были безупречны по форме и по содержанию: невооруженным глазом было видно, что их писали очень продуманно, ибо считали их историческим документом эпохи. Начиная с письма, написанного из Веракруса, и до последнего, продиктованного за шесть дней до смерти, генерал исп