докторских диссертаций большинства присутствующих на защите профессоров ортопедического института. Безупречный доклад не оставлял сомнений в научном уровне диссертанта. Ответы на вопросы - лаконичные, четкие, грамотные - соответствовали докладу. И тут этот самый профессор Скляренко задал вопрос, свидетельствующий об элементарном незнании анатомии, невозможном даже у плохого ортопеда. Диссертант несколько растерялся и не очень вразумительно стал отвечать на этот вопрос, стараясь, не дай Бог, не обидеть профессора. Из последнего ряда, где я сидел, мне было видно, что не все присутствующие понимают происходящее. Поэтому я задал диссертанту вопрос, ответ на который должен был объяснить ситуацию: - Скажите, пожалуйста, существует ли надкостница на надмыщелке плеча? - Конечно, нет. - Ну, так объясните профессору Скляренко, что не может быть воспаления надкостницы там, где нет надкостницы. Диссертант скромно потупился. В зале раздался смех. Профессор должен был понять, что я почему-то не дам в обиду диссертанта. Но не тут-то было. Патологический антисемитизм всегда ослеплял его и лишал осторожности. Он выступил с дикими, абсолютно бессмысленными и безграмотными нападками на диссертацию. Было очевидно, что диссертант, усвоивший бытующую формулу зашиты ("в тебя плюют, а ты кланяйся и благодари"), умноженную на комплекс еврея в диаспоре, не посмеет дать надлежащий ответ. Оставлять эту антисемитскую галиматью без ответа нельзя было ни в коем случае. И я выступил. Прошелся по профессору, как паровой каток. Аудитории стало ясно, что он не только не имеет понятия о теме диссертации, но и просто элементарно безграмотен. После защиты Скляренко подошел ко мне: - Чего ты на меня напал? - Видишь ли, Женя, твоя черносотенная душонка не могла перенести того, что снова жид сделал диссертацию, которая тебе и во сне не могла присниться. Я предупредил тебя вопросом, мол, сиди, не суйся, я не дам Мишу в обиду. Но твое юдофобство, как масло на тормозных колодках - нет тормозов. - Причем здесь это? Что он займет после защиты мое профессорское место? - Не займет. А должен бы. Но даже понимание того, что он не займет твоего места, не успокаивает тебя. Ты мучаешься, чувствуя свою неполноценность. Смотри, какую диссертацию отгрохал жид! Никогда тебе не дотянуться до такого уровня. И нет в этом твоей вины. Просто когда у моего народа уже была Библия, твой народ еще хвостами держался за ветки. В споре с нормальным антисемитом я никогда бы не опустился до подобной нелепой фразы. Но с профессором Женей!.. Я ждал его выступления. Иногда возникало опасение, что после той защиты он побоится и не посмеет. Посмел. Тогда ведь я был свободен в своих поступках и выражениях, а сейчас обязан "кланяться и благодарить". Правда, у него была возможность убедиться в том, что я не очень кланяюсь и еще меньше благодарю, что я защищаюсь. Но не удержался. Выступил. Он обвинил меня в том, что я "увлекся физикой и ушел от клиники". В пылу выступления он снова подставил под удар свою беззащитную медицинскую безграмотность, чем я не замедлил воспользоваться. Сперва в академической манере я отверг его обвинение. Затем пункт за пунктом стал отвечать на его "перлы", что, естественно, вызвало веселое оживление в зале. Под конец я приберег "перл", которым сегодня он блеснул повторно: - Что касается эпикондилита плеча, то меня удивляет, что после конфуза во время защиты доктора Р. профессор повторно демонстрирует все то же незнание простых положений. Профессор Женя подскочил, словно его ткнули спицей в самое чувствительное у мужчины место. - Я протестую! Он пытается пробраться в когорту докторов наук, а вести себя не умеет! Я требую занести в протокол! - Ион, ну зачем вы дразните гусей, - тихо сказал председатель, - попросите прощения. - Какого черта? - Надо. Ведь не он, а вы защищаетесь. - Прошу прощения. Я не хотел обидеть профессора. Просто меня удивило, что после той защиты он не заглянул в учебник анатомии. Только это я имел в виду. Забегая далеко вперед, должен сказать, что профессор Женя сделал ответный выпад. Уже несколько месяцев мы жили в Израиле. И вдруг я получаю письмо с газетой "Вечiрнi Киiв" со статьей видного профессора-биолога. А в статье, что уже совсем невероятно, хвалебные строки в адрес Дегена, автора магнитотерапии. Каким образом могла произойти такая накладка? Ведь непроизносимое имя сиониста, находящегося в Израиле, даже чудом не могло попасть в печать, тем более в такую знаменитую газету. Где был редактор? Где был всевидящий цензор? Разразился скандал. Надо было срочно принимать меры. И приняли. В той же газете опубликовали статью двух киевских профессоров-ортопедов - Скляренко и Кныша - объявивших киевлянам, что магнитотерапия вообще не существует. А киевляне народ привычный. Им уже объяснили, что нет даже теории относительности, генов и кибернетики. Так что переживут и отсутствие магнитотерапии. Перед голосованием, вероятно, чувствуя настроение аудитории, заместитель директора ортопедического института встала и направилась к выходу. За ней последовало несколько человек из этой компании, в том числе и профессор Женя. Заключая, член-корр сказал: - Было задано 49 вопросов. Из них не все по существу диссертации. Тем не менее, на каждый вопрос был дан четкий ответ, не оставляющий ни малейшего сомнения в компетентности диссертанта. Два официальных оппонента заявили о полном удовлетворении по поводу ответов на свои замечания. Третий официальный оппонент ничего не заявил. Возможно, он чувствует себя неудовлетворенным. Но это ощущение субъективное. Я бы даже сказал - эмоциональное. Ортопедическое общество также объективно может быть удовлетворено ответами на рецензию третьего официального оппонента. Так же обстоит дело с ответами неофициальным оппонентам. Поэтому есть предложение рекомендовать диссертацию к официальной защите. Кто за это предложение? Кто против? Кто воздержался? Единогласно. От имени Киевского ортопедического общества поздравляю Иона Лазаревича с новаторской диссертацией и с блестящей мужественной защитой, которая длилась четыре часа тридцать пять минут. Объявляю заседание общества закрытым. Поздравления жены и сына. Поздравления друзей. Поздравления врачей знакомых, малознакомых и незнакомых. Калейдоскоп поздравлений и поздравляющих. И вдруг в этом калейдоскопе только для меня сверкнул огромный алмаз. Когда несколько поредела толпа поздравляющих, ко мне подошел старший научный сотрудник ортопедического института Василий Кривенко, неосторожная фраза которого в утро сообщения о деле врачей-отравителей испугала и меня и его самого. Лицо его было вполне серьезным, только в голубых глазах искрились лукавые блестки смеха. Он полуобнял меня и тихо, чтобы остаться не услышанным другими, сказал: - Ну, поздравляю, израильский агрессор! Забавно, что шутя сказанная фраза, независимо от него, стала определением состоявшейся защиты. Так ее, во всяком случае, квалифицировали антисемиты. Их возмущало, что, защищаясь, я действительно защищался, а не позволял безнаказанно избивать себя. Малюсенькая модель большого мира. С друзьями мы возвращались домой по скользким улицам ночного Киева. Друзья восхищались член-корром. Мол, если бы не он, банда все могла бы повернуть по-другому. Да, это настоящий человек! Больной пришел председательствовать на обществе, противостоял нализавшейся черной сотне, пытавшейся в полную силу отпраздновать масленицу. Восхищаясь, они еще не знали всего. И я не знал. Вечером следующего дня больной, измученный он выедет в Москву, чтобы лично доложить обо всем происшедшем, чтобы предвосхитить дезинформацию. И последствия не замедлят сказаться. Председатель ученого совета министерства здравоохранения СССР пришлет разгневанное письмо заместительнице директора ортопедического инстиута и еще более жестокое - третьему оппоненту. И они будут униженно выкручиваться, объясняя, что их неправильно поняли, что они не были против нового метода и даже не представляли себе, кто именно консультант диссертанта. А через несколько лет, в тоскливый вечер после похорон член-корра его сын найдет на письменном столе соединенную скрепкой записку с единственным словом "Иону", изумительную фотографию член-корра и больничный лист. Ни сын, ни другие - никто из присутствующих, кроме меня, не поймут этого прощального послания. Больничный лист на дни, включающие дату моей предзащиты и время, проведенное член-корром в Москве. Добрый смешной человек! Он думал, что я не оценил полностью величия его поступка. Он думал, что я, постоянно называвший его гнилым русским либералом, действительно не отличал цвет русской интеллигенции, не имеющий ничего общего ни с черной сотней, ни с теми, кто своим молчанием поощряет ее деятельность. Мы пришли домой далеко за полночь. У жены началась головная боль, и я стал сомневаться, нужно ли было все это. В половине второго ночи позвонил Виктор Некрасов : - Надеюсь, я тебя не разбудил? Я успокоил его, выслушал несколько комплиментов и приготовился выслушать основное. Ведь не ради комплиментов он позвонил среди ночи. - Послушай, - сказал Некрасов, - а ты типичный драчун. Ты явно получал удовольствие от всего этого. Я упорно возражал, стараясь не выдать себя, не показать, как потрясла меня удивительная проницательность настоящего писателя. Нет, я не получал удовольствия "от всего этого". Но "все это" мне действительно было необходимо. Мне было необходимо продемонстрировать путь в науку человека, как говорили мои друзья, с биографией советского ангела, но с одним весьма существенным изъяном - записью "еврей" в пятой графе паспорта. Знали об этом только два человека - член-корр и я. Догадался еще один - Виктор Некрасов. Через несколько месяцев без всяких происшествий я прошел положенную предзащиту во 2-м Московском медицинском институте, где потом в хирургическом ученом совете состоялась и официальная защита. {Сейчас мы иногда вспоминаем официальную защиту с моими друзьями докторами Татьяной и Мордехаем Тверски, которые пришли на нее незадолго до своего отъезда в Израиль.} .Действительно, я был повинен в головной боли у моей жены в ту ночь. Но оправданием мне служит, что и сейчас, девять лет спустя, в Киеве, да и не только в Киеве, вспоминают ту предзащиту и даже иногда делают из "всего этого" правильные выводы. ПРАВИЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ Троллейбус остановился возле гостиницы "Киев" - чуть более ста метров до моего дома. В мозгу упорно продолжал вращаться тяжелый маховик мыслей о работе, о больных. Может быть, поэтому буднично-привычной казалась и прелесть Мариинского парка, и тонкий аромат только что расцветших лип. Может быть, поэтому таким неожиданным оказался оклик: - Здравствуйте, Ион Лазаревич! Впрочем, заурядно-симпатичный молодой человек, многократно отражающийся в зеркальных стеклах вестибюля гостиницы "Киев", любил и умел озадачивать неожиданным появлением. Это была его профессия. Впервые он огорошил меня несколько лет тому назад, когда, предъявив удостоверение майора КГБ, высыпал на меня такое количество фактов, которые, - я был в этом уверен, - никому не могут быть известными, что я почувствовал себя голым на многолюдной улице. Потом неоднократно он "случайно" натыкался на меня. Ему легко и просто было симулировать случайную встречу, так как я жил в доме No 5, а его "комитет" находился в No 16 на той же улице. Во время "случайных" встреч он то отчитывал меня за "митинг", как он выразился, устроенный на могиле Цезаря Куникова, то пытался выяснить, кто был шестым, когда Наум Коржавин читал нам свои стихи (пятерых КГБ индентифицировал по голосу, но и это я подверг сомнению в разговоре с моим "случайным" собеседником, тем более, что шестым был мой сын), то увещевал прекратить встречи с Мыколою Руденко и т.д. Вскоре он убедился в том, что неожиданность встреч и атаки на меня не производят впечатления (один Бог знает, каких усилий мне стоило укрепить его в этом мнении). Стиль его несколько изменился. Он по-прежнему всегда старался ошарашить меня. Но почти прекратились вопросы, на которые, в чем легко было убедиться, у него не было шансов получить ответ. Мне кажется, что в его задачу и не входило получение сведений. Главное было запугать меня, держать в напряжении, показать, что недремлющее око КГБ следит за каждым моим движением. Вскоре после начала "случайных" встреч я обнаружил уязвимое место у моего "ангела". Во время той встречи, он упорно пытался выяснить, откуда у меня красная папка с запретными стихами. Я уверял его в том, что не помню, кто мне ее дал, что даже если бы помнил, то не сказал бы, но на сей раз действительно не помню (помнил! Вероятно, и он понимал это). То ли стараясь блеснуть, то ли преследуя другую цель, он вдруг сказал: - Да, кстати, а "Воронежских тетрадей" Мандельштама у вас нет. А у меня есть. - Небось, стащили у кого-нибудь во время обыска? - Ну, это вы бросьте, этим мы не занимаемся! - Послушайте, - вдруг сказал я, - дайте прочитать "Архипелаг ГУЛаг". Вы же знаете, - я аккуратный читатель. Надо было увидеть, как испуг преобразил недавно комсомольское бесстрашное лицо! - Перестаньте! Что это за штучки?! Интересно, была у него записывающая аппаратура, или только микрофон. В другой раз "случайная" встреча состоялась в почти безлюдном парке, когда я возвращался из больницы домой. Стараясь прекратить серию неудобных для меня вопросов, я снова повторил свою просьбу. - Бросьте свои шуточки! - сказал он, тревожно озираясь. Возможно, сейчас работала другая система протоколирования. И вот этот "ангел" неожиданно окликнул меня: - Здравствуйте, Ион Лазаревич! - Здравствуйте. - Что-то у вас сегодня мрачное настроение. Чем-то озабочены? - Бывает. - Решили ехать? - Решил. Забавная вещь. Вопрос "решили ехать?" не требовал уточнений, хотя мог относиться к чему угодно - к троллейбусу No 20, к поездке на Труханов остров, в командировку, на курорт, на юг или на север. Нет, все было предельно понятно. "Решили ехать?" - значит в Израиль. Навсегда. - Ну что ж, вполне закономерно. Скоро исполнится тридцать лет с того дня, когда вы впервые решили это. Никогда еще ему не удавалось так ошарашить меня. Трудно описать, как я напрягся, чтобы не доставить ему удовольствия, выдав свои чувства, чтобы не дать ему возможность обрадоваться по поводу удачного профессионального выпада. - Неужели не забыли? - Ну, что вы, Ион Лазаревич, мы ничего не забываем! А мы-то с Мотей были уверены, что забыли. Два глупых идеалиста осенью 1947 года мы написали в ЦК ВКП/б/ о своем желании поехать в Палестину воевать против англичан за создание независимого еврейского государства. Мотивировали свою просьбу тем, что на войне с немецкими фашистами были боевыми офицерами, что наш военный опыт может пригодиться в борьбе против английского империализма. Нет, в ту пору я не был сионистом. Но недавно Мотя озадачил меня вопросом: "Ладно, ты не был сионистом. А почему ты не предложил послать тебя в Грецию или в Китай, где тоже нужен был твой военный опыт, а именно в Палестину?" В 1948 году, в разгар репрессий против "космополитов" мы с Мотей боялись, что карающий меч победившего пролетариата обрушится на наши глупые головы. Но время шло, и никто не напоминал о нашей просьбе. Последние страхи пронеслись над нами в 1953 году. Мотя в ту пору был армейским врачом, а я - клиническим ординатором, обвиненным в сионизме уже по другому поводу, о котором даже не имел представления. Да, мы были уверены, что забыли. В 1974 году Мордехай Тверски уехал в Израиль. Именно он организовал мне два вызова, о которых, естественно, знал КГБ. Так что вопрос "решили ехать?" был абсолютно закономерным. Но то, что не забыли... Я перешел в наступление: - Да, кстати, что это за фокусы вы проделываете с вызовами, посланными теще? Из четырех вызовов в течение нескольких месяцев она не получила ни одного. - Мы здесь ни при чем. Это почта. - Ага, значит я могу пожаловаться в международный почтовый союз на плохую работу советской почты? - Ну, зачем так сразу жаловаться? Есть еще время. Может быть, получите. - Будем надеяться. Действительно, через несколько дней теща получила сразу два вызова, из них один, отправленный еще в январе. На следующий день после получения сыном университетского диплома мы пошли в Печерский ОВИР регистрировать вызовы. Рубикон был перейден. Если бы собрать несколько десятков описаний того, как евреи расстаются с Советским Союзом, могла бы получиться потрясающая книга. Мое описание недостойно этой книги, потому что наш отъезд можно отнести к категории наиболее легких. Прежде всего мне предстояло выбыть из партии, членом которой я состоял 33 года. По критерию совести (а именно этим критерием определялось страстное желание восемнадцатилетнего офицера перед боем стать коммунистом) я уже давно из нее выбыл. Не стану возвращаться к объяснению причин, достаточно ясных из предыдущего изложения. Уже в течение десяти лет я чувствовал себя инородным телом в этой партии. Читатель, не знающий советской системы, может удивиться, какого же черта я десять лет с таким настроением продолжал быть членом этой партии. Как объяснить ему, что мое гражданское мужество было заблокировано заботой о сыне, которому пришлось бы расплачиваться за то, что его отец получил удовлетворение, хлопнув дверью. Через несколько дней после Шестидневной войны моя партийность чуть не окончилась по независящим от меня обстоятельствам. Был в нашей больничной партийной организации интересный для наблюдения тип, некий Кочубей. Член партии с 1929 года. В 1937 году он лишь две недели отсидел в тюрьме. Уже только это наводило на размышления. Никакого отношения к медицине он не имел. Был отставным подполковником. Его военная должность, - несмотря на дремучее невежество и безграмотность,- заведующий клубом. Он оставался единственным партийцем, прикрепленным к больничной организации. Избавиться от него не было ни малейшей возможности: не разрешал райком партии. Нам было ясно, что райкому не разрешает другая, не очень партийная организация. Через несколько дней после шестидневной войны мы с ним поспорили по какому-то очередному поводу. Ссора происходила в присутствии врача-еврея, весьма уважаемого в нашей больнице. Желая основательнее уязвить меня, Кочубей сказал: - Такие, как вы, служат Израилю. Я поблагодарил за комплимент, объяснив, что завершившаяся война отчетливо показала, кто служит Израилю. А вот такие типы, как Кочубей, одинаково плохо, хоть и очень старательно, служат в зависимости от обстоятельств то советской власти, то немецким фашистам, то Петлюре, то Махно, то вообще кому годно. Потом, при разбирательстве возникшего дела, врач-еврей с деликатно-заискивающей улыбкой на интеллигентном лице изворачивался, извиняясь по поводу того, что не расслышал, говорили ли что-нибудь об Израиле. На бюро Печерского райкома, в присутствии, примерно, ста человек, устав от лицемерия, я высказал все, что думаю и по поводу этого разбирательства, и по поводу деятельности бюро, и по поводу личности секретаря райкома, как представителя власти, и по поводу самой власти. Результатом, в лучшем случае, могло быть исключение из партии. Но меня почему-то не исключили, а только дали строгий выговор. Мое членство ограничивалось ежемесячной уплатой взносов (по этому поводу я мрачно шутил, что каждый месяц разбиваю бутылку коньяка о бровку тротуара) и нерегулярным присутствием на собраниях, во время которых я читал что-нибудь занимательное, чтобы не слышать очередной болтовни. В течение последних двух лет я побил своеобразный рекорд, умудрившись ни разу не быть на собрании. Отговаривался то плохим самочувствием, то срочной работой. Меня как-то терпели. Может быть, потому, что в это время я был уникумом - единственным доктором наук на поликлинической работе, к тому же руководителем нескольких диссертантов. И вот сейчас, в прекрасный июньский день я вручил секретарю партийной организации заявление, в котором было написано, что, так как я навсегда покидаю пределы Советского Союза, по уставу партии я не могу быть ее членом. Однажды в Москве мне пришлось выслушать рассказ моего очень высокопоставленного знакомого. Только что он вернулся не принятый еще более высокой особой. Гнев распалил его так, что плесни на него водой - она зашипит. Ненароком я распалил его еще больше, заметив, что не удивительно, если даже он, такая персона, не может попасть с первого захода к значительно большему чину. ~ Да о чем вы говорите?! Это убожество работало у нас инженеришкой. Пискнуть он не смел в моем присутствии. Навытяжку тянулся передо мной, по стойке "смирно". Однажды, потешаясь, мы выбрали его в партком. По принципу, что на работе от него все равно нету толку. Он был настолько ничтожным, что его посчитали удобным даже для Московского Комитета. А потом он пошел еще выше. Ну, а кто он теперь, вам известно. И вот это дерьмо, забыв, кто его сделал человеком, смеет не только часами держать меня в приемной, но и вообще не принимать. Смешной и точной была фраза "по принципу, что на работе от него все равно нету толку". Именно по такому принципу мы избрали своего секретаря парторганизации. Даже когда к презираемым за неумение и незнание стоматологам в поликлинике толпилась очередь страдавших от зубной боли, ее кресло пустовало. На первых порах это был идеальный секретарь парторганизации. Она справедливо стеснялась своего собственного голоса. Но, избираемая в четвертый или в пятый раз, вдруг решила, что в самом деле представляет из себя нечто. Мое заявление привело ее в замешательство. Я отдал ей партбилет, объяснил, что отныне я уже не коммунист, что самое удобное для всех решение - тихое получение нужной для ОВИР'а справки о том, что я исключен из партии. Наверно, даже ее рудиментарного воображения было достаточно, чтобы представить себе картину моего публичного исключения. Поэтому она тихо согласилась. Но на следующий день, смущаясь, она сказала, что председатель партийной комиссии райкома требует созыва партсобрания. - Ладно, созывайте. Только, помните? Однажды решили наказать еврея, поставив ему огромную клизму. Результат оказался ужасным. Напор был так силен, что еврей окатил ставивших клизму калом с ног до головы. За окнами улыбалось доброе июньское солнце. Буйствовала зелень верхней части Владимирской горки. Нижнюю часть по приказу начальственных идиотов уже превратили в пустырь -- строительную площадку для еще одного музея Ленина. Пришло время вырубить прекрасный старый парк, названный в честь святого Владимира, заменив живую прелесть мертвым гранитом и мрамором в честь нового святого, по воле случая тоже Владимира. Как всегда, с опозданием сходились на собрание мои уже бывшие "партайгеноссе''. Старый врач сидел за столом напротив секретаря парторганизации и платил ей взносы. Он мучительно мусолил денежные купюры. На лице застыла безысходная тоска и грустные мысли отпечатывались на этом фоне. Думал старый врач о том, что есть счастливчики, которые уезжают в Израиль, а он вынужден оставаться со всеми заботами и несчастьями, с перенаселенной квартирой, с постоянным дефицитом в бюджете, с беспрерывными поисками блата на продовольственном и промтоварном ристалище. Но мало того, счастливчики сидят сейчас с беззаботным видом и не должны выбрасывать кровные рубли на черт знает что. А ты оставайся в этом дерьме да еще плати деньги. Все это, как и я, без труда прочел на его лице мой коллега. Мы переглянулись и расхохотались. Старый врач укоризненно посмотрел на нас и страдальчески произнес: - Сволочи вы, сволочи... Тут хохот наш стал просто неудержимым. Секретарь недоуменно посмотрела на нас. Мозг ее был недостаточно развит даже для понимания членораздельной речи, где уж ей было понять немую сцену. А вообще какой такой смех может быть перед исключением из партии. Началось собрание. Секретарь прочла мое заявление. Наступила продолжительная тишина. Секретарь все снова и снова просила, увещевала, настаивала выступить. Странно, но желающих не было. Кто-то сказал: - Чего там выступать. Исключить и кончено. - Но райком требует протокол с выступлениями, - пожаловалась секретарь. Видя, что так никто не решится выступить, секретарь сама подала пример: -- Товарищи! Деген неоднократно нарушал трудовую дисциплину. Поэтому я предлагаю исключить его из коммунистической партии как сиониста. Нехороший я человек! Нет, чтобы промолчать, пожалеть фюрера нашей организации, решившегося на такое продолжительное, завершенное и логичное выступление! С места я подал реплику: - Что касается трудовой дисциплины, то вы совершенно правы. Но, что касается сионизма, то во время наших интимных отношений я вам ни разу не сказал, что еду в Израиль. А вдруг я направлюсь в Данию, как тогда быть с сионизмом? Секретарь растерялась. Она не могла сообразить, как ответить. Возможно, она старалась понять, что я имею в виду под интимными отношениями, а даже если сообразила, вспомнить, состою ли я в числе тех, кто действительно находился с ней в каких-то отношениях. Тут на выручку своему лидеру пришел хороший Советский еврей. В последнее время в глаза бросалась удивительная закономерность: чем хуже врач, тем он активнее на собраниях. На врачебной лестнице наш отоларинголог стоял на одну или две ступеньки выше секретаря-стоматолога. Разница почти неощутимая. Сейчас, до глубины души возмущенный отъездом еврея, он задал вопрос о причине этого отъезда. Вежливо улыбаясь, я ответил: - Вас удовлетворит, если я скажу, что причина - воссоединение семьи? Моя маленькая красивая страна! Почему ты так многотерпима? Почему ты без разбора принимаешь всякое дерьмо на том основании, что все евреи имеют право вернуться в свой дом? Почему ты не закрываешь двери перед недостойными? Когда мой друг доктор Дубнов подал документы на выезд в Израиль, первую скрипку во Львовском оркестре травли играла еврейка, работник областной прокуратуры. Прошло семь лет. Она, шельмовавшая сиониста Дубнова и прочих "недостойных" евреев, прикатила в Израиль, на свою, как она сейчас говорит, историческую родину. И доит эту родину, потому что ничего не способна ей дать. И качает права. Маленький мой Израиль! Как много своего собственного дерьма ты вмещаешь! Зачем же тебе еще привозное? Американцы в Риме, прежде, чем впустить в свою обетованную Америку проезжающих мимо Израиля евреев, заглядывают им в зубы и в задний проход. И евреи раболепно ржут, перебирают копытами и помахивают хвостами. Так, может быть, и в Вене стоит проверить, кто направляется в нашу страну? Нет, я не потомок рабовладельцев. Я против осмотра зубов. Но ни прокуроршу, ни моего "друга" доктора Баскина, ни им подобных я бы в Израиль не впустил. Вдруг всю музыку испортил украинец - заведующий одним из поликлинических отделений. Даже настроившись на ироническую тональность, я был вынужден воспринять регистр его выступления контрапунктом. Он говорил о том, как, будучи студентом и работая в нашей больнице фельдшером, вместе с другими студентами старался попасть на мои операции и обходы, чтобы учиться врачеванию. Как сейчас администраторы страдают от наплыва больных, не имеющих возможности попасть ко мне на прием. Как члены ЦК и правительства оттирают простых советских граждан, в нарушение принципа территориальности, становясь моими пациентами. Что касается трудовой дисциплины, то даже стыдно, мол, было произносить эту фразу, так как чудовищный педантизм и точность Дегена стали предметом анекдотов. Короче говоря, я почувствовал себя таким хорошим, что чуть было в нарушение устава КПСС не решил уехать в Израиль, оставаясь членом партии. Но заведующий поликлиническим отделением все-таки предложил просто исключить меня из партии без всякой формулировки, как уезжающего из Советского Союза. Вероятно, бедному Ивану здорово досталось за это выступление. Потом он пытался хоть частично реабилитировать себя, согласившись сделать гадость моей жене. Но это уже потом. А сейчас, как я уже сказал, музыка была испорчена. Собрание не сыграло по райкомовским нотам. Зато через несколько дней на партийной комиссии... Я сидел в конце длинного стола напротив высокого тощего старика с лысым или бритым черепом, обтянутым потрескавшимся от времени пергаментом. Самое нежное, что я услышал от него, это содержание письма, переданного в райком из президиума Верховного Совета, куда неназванный автор обратился по поводу моей подлой неблагодарности родине. Мол, из карьеристских соображений я вступил в партию, получил от страны все -- дипломы врача, кандидата и доктора наук, шикарную квартиру и т.д., а сейчас покидаю эту страну. Автор письма требует лишить меня всех наград и дипломов. Прочитав, председатель стал кричать, что этого мало, что такой субъект, как я, вообще пользуется долготерпением советского народа. Я прервал его крик, напомнив, что за окном не 1937, а 1977 год, что, если он привык кричать на свои беззащитные жертвы в камерах, ему придется заметить, что в этом помещении есть окна и даже пока незарешеченные, и что у меня хорошо поставленный командирский голос, которым я всегда могу перекричать его. Я предупредил, что, если он посмеет разговаривать со мной в неуважительной манере, я тут же покину помещение, потому что уже пересек определенную черту и уже сейчас считаю себя свободным гражданином другой страны, а если я сейчас присутствую здесь, то это только признак моей воспитанности и вежливости. Сидевший рядом со мной член парткомиссии успокаивающим жестом руки подал мне знак, мол, не надо реагировать на услышанное, мол, это пустая формальность . Жена, мое сдерживающее начало, отреагировала на рассказ о заседании парткомиссии несколько необычно. Ее возмутило анонимное письмо. Она потребовала, чтобы на заседании бюро райкома я дал соответствующую отповедь на него. Мы не подвергали сомнению существование этого письма. Многократные телефонные звонки анонимов (не думаю, что все они были инспирированы определенной организацией) содержали гневное осуждение полноценными советскими гражданами моего предстоящего расставания с ними, а нередко - и угрозы. Даже некоторые мои благодарные пациенты были возмущены тем, что я больше не буду их лечить. В приемной перед бюро райкома в ожидании судилища у меня было такое же спокойно-ироническое состояние, как и перед партсобранием. И здесь забавный случай рассмешил меня. Из зала, в котором заседало бюро райкома, вышел распаренный, красный мой старый знакомый еврей. Когда-то мы учились с ним в одном институте. Увидев меня, он растерялся. Было видно, как страх общения со мной перебивает в нем другие чувства. Он только испуганно кивнул мне и выскочил из помещения. Мог ли я осудить его? Только что с него, советского еврея, сняли взыскание, которое год тому назад он схлопотал за финансовые нарушения. Я-то уезжаю, он остается... В 1967 году бюро райкома еще скромно заседало за шикарным полированным длинным столом. Сейчас было куда солиднее. Темного полированного дерева столики-кафедры, каждый на одного человека, угрожающим клином выстроились углом назад, оставив одинокое место у основания для такого же, правда, столика, предназначенного вместить подсудимого. За ним у стены три сплошных ряда кресел, обтянутых цветным пластиком, - места для секретарей первичных парторганизаций, приглашенных наблюдать суд инквизиции. Я занял место подсудимого. Напротив, в недосягаемой дали во главе клина сидел первый секретарь райкома. За каждым столиком, нацеленным на меня, - член бюро. Справа, у основания клина, череп, обтянутый сморщенным пергаментом, поднялся над всеми, стараясь распрямить поддерживающую его согбенность. Сейчас я вспомнил, кого он мне напоминает. Был у меня пациент - отставной полковник КГБ, такой себе хороший советский человек. Как-то его жена, рассказывая о нем, испуганно оглянулась и прошептала: "Это страшный человек. У него руки по локти в крови". Вероятно, на заседании парткомиссии я не случайно сказал черепу о камере. В совсем другом, повествовательном стиле он прочитал мое дело. Слева от меня, тоже у основания клина моложавого вида седовласый, типичный украинский селянин сказал: - Это предательство. Я тут же ответил: - Естественно, что не у всех членов бюро райкома есть даже начальное образование. Поэтому им можно простить незнание значения произносимых ими слов, Вот на фронте я действительно видел предательство. Я ткнул пальцем в седовласого, не опасаясь, что мой жест протоколируется. - Кроме того, странно, что молодой человек, член бюро райкома позволяет себе выпад против советского правительства, подлисавшегося под Декларацией прав человека и - совсем недавно - под Хельсинкским соглашением. Не без удовольствия я взял на вооружение демагогию, на которой был вскормлен и которая составляла основу заведения, где я сейчас находился. Председатель райисполкома, в прошлом мой пациент, совершенно искренне спросил: - Ион Лазаревич, мы ведь вас так ценим, так хорошо относимся, дали вам такую чудесную квартиру, когда вы решили уехать? Мне надо было только получить справку о том, что я исключен из партии. Я вовсе не собирался объяснять мотивы, причины и все прочее, что пролило бы свет на истинную дату моего решения. Поэтому я кратко ответил: - В январе. Тут же этот ответ иронически повторил второй секретарь райкома, сидевший рядом с первым. Я много слышал о его открыто антисемитских выступлениях на различных партийных собраниях, Этот молодой человек всюду не сомневался в своей безнаказанности, а уж у себя дома... - В январе, -- издевательски пропел он, - от рождения это у него! Я медленно поднялся. - Как вы сказали? От рождения? В крови это у них у всех? Что здесь происходит? Кто-то спросил о причине моего отъезда. Нужно ли объяснять причину, если даже в этом помещении, здесь, где декларируется интернационализм, здесь, на заседании бюро райкома, идейный руководитель, секретарь, ведающий пропагандой, позволяет себе фашистский выпад. В крови это у них у всех? В шестнадцать лет я пошел на фронт воевать против этой фашистской формулы о крови. На заседании парткомиссии он, - я кивнул в сторону черепа, - посмел прочитать гнусную анонимку, в которой написано, что я вступил в партию из карьеристских соображений. Какие это были соображения? Первым пойти в атаку? Первым пойти в боевую разведку? Карьера первым получить фашистскую болванку? - Не только вы воевали, - прервал меня первый секретарь. - Вот за вами сидит бывший военный летчик, Герой Советского Союза, сейчас секретарь парторганизации. Вот он, вы назвали его молодым человеком, тоже был на фронте. Сейчас он, как и вы, доктор наук, доктор исторических наук, заместитель директора института истории Академии Наук. - Отлично. Всякий ученый, ставя эксперимент, параллельно должен провести контрольный опыт. Жизнь - это отличный ученый. Она поставила безупречный эксперимент, результаты которого я имею возможность сейчас продемонстрировать. Как вам известно, дважды - в шестнадцати- и в семнадцатилетнем возрасте я добровольно пошел на фронт. Член бюро райкома, которого вы сейчас привели в пример, ни разу не был добровольцем. В армию его просто призвал военкомат. Забавная вещь. Впервые в жизни я видел этого человека. Никогда прежде даже не слышал о нем. Но какое-то прозрение снизошло на меня. Я знал, что не ошибусь даже в деталях. - Вам известно количество и достоинство полученных мною правительственных наград. Ничего похожего нет в контрольном случае. Я вернулся с войны инвалидом. В контроле, слава Богу, нет никаких увечий. Вы можете сказать, что это счастливая случайность. Но в нашей ударной танковой бригаде я был счастливой случайностью. У нас, как мрачно шутили: два пути: наркомзем или наркомздрав. Несмотря на то, что институт я окончил не просто с отличием, а со сплошным высшим баллом (контрольному случаю такое даже не могло присниться), обе диссертации я делал, будучи практическим врачом, во время, когда мне полагалось отдыхать после тяжелого труда оперирующего ортопеда-травматолога. А контрольный случай склеивал вырезки из газет в свои рабочие часы, получая за это зарплату, в два или три раза превышающую мою ставку, да еще отпечатал свои так называемые диссертации за счет государства. Я с глубоким уважением отношусь к гуманитарным наукам. Я понимаю, что это - необходимые накладные расходы. Но обе диссертации контрольного случая ничего общего с наукой не имеют. Это рента, сосущая государственные соки и не дающая взамен даже одного атома пользы. По данным Центрального института усовершенствования врачей моя диссертация только по одному показателю - экономия на больничных листах только в течение одного года, только в больницах, откуда получены сведения, дала государству экономию в четыре миллиона рублей. И после всего этого контрольный случай выступает не только сообщником человека, позволившего себе расистское заявление, но и сам подал безответственную реплику. В течение двадцати минут, не перебиваемый ни разу, я говорил такие вещи, которые раньше опасался высказывать даже в кругу относительно проверенных людей. Когда я умолк, первый секретарь долго перекладывал на своей кафедре какие-то бумаги, потом сказал: - Вот видите. Вот вы приедете в Израиль и расскажете все то, что сейчас рассказали. Ведь это же антисоветская пропаганда. - Во-первых, - ответил я, - материал для этой пропаганды, как вам известно, был организован не мною. Во-вторых, здесь кто-то правильно сказал, что я уже не юноша, а мне предстоит начинать жизнь сначала. Для пропаганды у меня просто не будет времени. Вот пошлите в Израиль его, - я ткнул пальцем в сторону второго секретаря, - посмотрите, какой антисоветской пропагандой он займется. - Есть предложение исключить. - До свидания, - я поклонился членам бюро, повернулся, чтобы поклониться секретарям парторганизаций. И тут случилось нечто невероятное. Приподнялся невысокий худощавый мужчина с золотой звездой Героя на лацкане своего пиджака, и среди гробового молчания раздался его голос: - Всего вам самого хорошего! Пусть вам везет! Я должен был как можно быстрее добраться до двери, чтобы не выдать своих чувств, чтобы унять ком, подкативший к горлу. И такое бывает. Около трех лет я в Израиле. За это время действительно я еще не занимался антисоветской пропагандой. Даже эти крупицы воспоминаний, просеиваемые сквозь густое сито антисубъективизма, даже эти записки, читаемые пока несколькими сотрудниками Иерусалимского университета, даже эти главы, дальнейшая судьба которых мне не известна, даже они не антисоветская пропаганда, а еще одно маленькое учебное пособие для моего еврейского народа, ничему не желающему учиться. Неожиданным препятствием на пути собирания многочисленных документов для ОВИР'а оказалась справка с места работы жены. Неделю мы потеряли из-за этого никому не нужного клочка бумаги. Наконец, когда жена вернулась домой со слезами на глазах, я пошел в ее институт. Еще одна благодарная тема для советологов - отдел кадров,