ваше дело. Но, тем не менее, в этом случае счастье ста двадцати пяти курсантов (виноват, ста двадцати четырех; старшина роты, как вы увидите, не в счет) в массе вдруг превысило сумму счастья ста двадцати четырех индивидуумов. Старшиной нашей роты назначили Кирилла Градиленко. Большинство курсантов были знакомы с ним еще по фронту. Градиленко служил начальником склада горюче-смазочных материалов в одном из танковых батальонов. На фронте мы привыкли называть его просто Кирюшей, не обращая внимания на то, что он был лет на десять-пятнадцать старше большинства ребят в экипажах. В отличие от многих из нас, Кирюша охотно уехал в училище. Не помню, что именно произошло, но у начальства появился повод быть недовольным старшиной. Это было совершенно удивительным потому, что Кирюша мастерски без мыла влезал в задний проход любого, кто стоял выше его пусть даже на полступеньки. Градиленко понимал, что безоблачная (с точки зрения воюющего танкиста) жизнь на складе может превратиться в трудное (с любой точки зрения) существование в экипаже. Так Кирюша очутился в училище. Назначение его старшиной роты представлялось закономерным и не вызвало у нас недовольства. Еще до войны он был сверхсрочником. Из нашей среды его выделял не только возраст, но и этакая генеральская импозантность. Кирюша был несколько выше среднего роста. Плотный, даже несколько полноватый. Лицо смуглое, хотя смуглость была какой-то землистой, болезненной. Обрюзгшие щеки придавали лицу выражение недовольства. Тонкие губы и тяжелый, хотя и не строго очерченный подбородок усиливали это выражение. Маленькие глазки, беспокойные, испуганные, нарушали гармонию уверенного и невозмутимого лица. Короткая жирная шея соединяла голову с гимнастеркой, начинавшейся тоненькой линией белого целлулоидного подворотничка. Гимнастерка в двух направлениях пересекалась ремнем и портупеей. Ремень почему-то всегда находился ниже того места, где ему следовало быть по штату. Но, с другой стороны, поскольку штатным местом для ремня у любого военослужащего является талия, Кирюшу нельзя было обвинить в нарушении, так как ни портной, ни даже анатом не могли бы обнаружить у него такого образования. Брюки обычные, темносиние, диагоналевые. Но зато сапоги! Поразительно, до какого совершенства можно довести кирзовые солдатские сапоги! Мазь, приготовленная из солидола, жженной резины и сахара, сгладила все неровности, свойственные кирзе. На приготовление мази Кирюше приходилось тратить значительную часть курсантской порции сахара. Но всем как-то было известно, что даже после этого Кирюшин чай способом, не нарушавшим законов природы (но не других), был слаще нашего. Я лично ни разу чая этого не пробовал и даже не сидел за старшинским столом. Кирюшины сапоги блестели ослепительно. Сапоги пели. Сердца официанток офицерской столовой плавились в сиянии, излучаемом Кирюшиными сапогами. Да что там официантки! Блеск сапог гипнотизировал даже начальство. Не этот ли блеск послужил причиной назначения старшины Градиленко старшиной роты? Первые дни его правления не мог бы описать даже самый педантичный летописец. Ничего знаменательного. Затем мы начали чувствовать, что у нас есть старшина. Власть штука пьянящая. Она кружит головы. Особенно охотно - слабые. Недаром говорят: тяжела ты шапка Мономаха (для паршивой головы). Кирюша, выражаясь деликатно, был туповат. Не очень мудрые училищные науки он постигал с огромным трудом. Успехи курсантов он воспринимал, как личное оскорбление. Будь он рядовым курсантом, все могло бы ограничиться слепой завистью. Но зависть человека, обладающего властью, штука очень опасная. Наряды вне очереди сыпались на наши незащищенные головы. Успевающий курсант распекался перед строем роты не менее пяти минут, конечно, не за успехи в учении, а за провинность - действительную или вымышленную. Был бы курсант, а провинность всегда найдется. Образное мышление у Кирюши отсутствовало напрочь. Запас сравнений был более чем скудным. Поэтому все сводилось к тому, что ты не курсант, а грязная свинья, что место тебе не в училище, а в свинушнике (вариант - в нужнике). Когда Кирюша назначал курсанта на чистку отхожего места, выражение лица у него было таким, будто он ест свое самое любимое блюдо, или наконец-то получил возможность помочиться после десятичасового беспрерывного марша в зимнее время. Кирюша страдал, не находя чего-нибудь, к чему можно придраться. Чтобы не страдать, он находил. Жаловаться на старшину было бессмысленно. Градиленко был на хорошем счету у начальства, вплоть до батальонного. А начальство выше батальонного старшинами не занималось. Кроме того, чтобы обратиться с жалобой, надо было получить разрешение старшины. Рота страдала от кирюшиной тирании. Но хуже всех приходилось курсанту Армашову. До призыва в армию Ростислав был инженером. Родился и вырос в интеллигентной семье. Об армии и физическом труде, тем более труде подневольном, имел смутное представление. В нашей роте Ростислав был одним из очень немногих курсантов, пришедших в училище с "гражданки". Следовательно, он даже не был знаком с Кирюшей по фронту, что ставило его в еще более тяжкие условия существования. Кирюшу в Армашове раздражало все: грамотная речь культурного человека, насмешка, которую Ростислав не умел скрыть, слушая ответы Кирюши на занятиях, легкость, с какой Армашов схватывал училищную премудрость, и даже то, что часы самоподготовки он тратил на чтение художественной литературы. Но необузданную ярость будило в Кирюше чувство собственного достоинства, которое Армашов не умел скрывать, стоя навытяжку перед старшиной. На первых порах оскорбления и наряды Ростислав переносил спокойно, с присущим ему чувством юмора. Как-то вне очереди он мыл казарменый пол. Кирюша стоял над ним, долго следил за неуверенными, но старательными движениями поломоя и, наконец, процедил сквозь зубы: - Я из тебя образованность выколочу. - Не думаю. - А ты думай! Тут тебе не университет! Тут думать надо! Этот диалог оббежал роту, а затем училище с быстротой, характерной для армии и провинциальных городков, и сделался дежурным анекдотом . Прошло немного времени. Ростислав, измученный внеочередными работами, а еще больше - несправедливостью, начал терять чувство юмора. Мы уже опасались, как бы Кирюша и в самом деле не выколотил из него образованность. Во время самоподготовки Ростислав бессмысленно смотрел в раскрытую книгу, по часу не перелистывая страницу. Он сделался апатичны и неряшливым. Суконку для чистки сапог Армашов носил в кармане, а ложку - за голенищем сапога. Наши советы и дружеские замечания он отвергал с грубостью. А после того, как мы отказались устроить Кирюше "темную", он стал нас попросту презирать. В нашей роте Армашов был прибором наиболее чутко реагировавшим на самодурство Кирюши. Продолжалось обычное училищное утро. В 8 часов 50 минут на широком тротуаре у входа в казарму собралась рота для построения на завтрак. В тени плюс 38 градусов по Цельсию. Тротуару не повезло. Он не попал в тень. Подъем был всего лишь три часа назад. Но эти три часа уже успели вымотать даже физически выносливых курсантов. Утренний осмотр. Пятикилометровая пробежка вместо физзарядки. Многочисленные построения. Два часа занятий в душных классах, или под немилосердно пекущем среднеазиатским солнцем. И это еще не полный перечень того, что предшествовало сбору на завтрак. В столовой больше чем еда нас прельщала тень. Но, пока не явится пятый взвод, о столовой не могло быть и речи. Четыре взвода вольно стояли в строю, измученные, злые, готовые вспыхнуть по малейшему поводу. Кирюша с насмешкой поглядывал на нас из казарменного подъезда. Солнце не припекало его. Как и мы, он отлично знал, что пятый взвод задержался на занятиях по боевому восстановлению танков, что курсанты не учли времени, необходимого для приведения класса в божеский вид, а без этого педантичный инженер-майор не отпустит взвод. Такое случалось и в других ротах, и старшины отправляли подразделения, предоставляя возможность опоздавшему взводу самостоятельно прийти в столовую. Кто-то напомнил об этом Кирюше. Тот рявкнул в ответ: - В других ротах? В других ротах и свинюшник могут разводить, а у меня я не позволю! - Вы правы, старшина, вы не позволите... - Курсант Армашов! Еще одно слово и вы за чисткой нужника у меня поговорите. - Чего ты пристаешь к нему, старшина? - спросил спокойный рассудительный Митя Гуркин. Кирюша побаивался его еще с фронта. Мгновение он колебался: не уступить ли поле боя. Решение было типичным для Градиленко: - Молчать! Кто разрешил заводить колхозный базар? Да я вас всех... - и знойный воздух наполнился отборной бранью. Девять часов, пять минут. Мы опаздываем на завтрак. Старшине может влететь. Где-то в душе мы начинаем надеяться на такой исход. Может быть, это сдерживало возмущение, готовое вырваться наружу. Наконец, появился пятый взвод. Пока он достраивался к роте, старшина распекал помкомвзвода. Это был единственный случай, когда старшина нашел в нас единодушную поддержку. Но вот: - Ррравняаайсь! Иррнаа! Шаговом арш! Сто двадцать четыре ноги одновременно ударили по тротуару. - Запевай! Проходит предельное время - разрыв между командой и исполнением, но рота шагает молча. - Запевай!!! Молчание. - На месте!!! С каждой секундой солнце все выше. Небольшие пыльные смерчи в неподвижном раскаленном воздухе. Рота топчется на месте. - Прямо! Идем. - Запевай!!! Рота шагает молча. Кирюша забежал в голову колонны. Он тоже изнемогает от жары. Лицо его побагровело. - На месте! Запевай, сукины сыны! Замучу! Запевай! Рота молчит. Четыре раза пройдено расстояние между казармой и столовой. Позавтракавшие подразделения расходятся на занятия. На нас смотрят с удивлением и любопытством. Кирюша нарывается на чрезвычайное происшествие. Девять часов, двадцать пять минут. Кончилось время, отпущенное на столовую. Даже не поев, мы опаздываем на занятия. Кирюша зарвался. Гнев тупого человека подавил в нем гипертрофированное чувство осторожности. Струйки пота стекают по озверевшему лицу старшины. Крупные капли мгновение висят на подбородке. Отрываются. Падают на живот. - На месте!!! Сволочи!!! Я вас...! Прямо!!! Запевай, свиньи!!! Рота шагает молча. Но это уже молчание, не похожее на то, которое вышагивало с ротой еще пятнадцать минут назад. Я больше не чувствую усталости и жары. Лица идущих рядом со мной бодры и насмешливы. Передо мной Ростислав Армашов. Белый материк на его гимнастерке, образованный выпотевшей солью, все больше затопляется черной влагой со стороны подмышек. Но по его спине, по четким движениям рук в такт шагу, даже по пилотке с влажными от пота краями я чувствую, что это Армашов начального периода подспудного сопротивления Кирюше. Идущий за мной Митя Гуркин радостно шепнул: - Глянь, генерал идет, елки зеленые! Через плац навстречу нам медленно шел начальник училища. Через секунду его увидели все, кроме ослепленного бешенством Кирюши. И песня, радостная, безудержная, разухабистая рванулась над ротой. -Жила была бабушка Край местечка. Дурачась, мы как-то в строю запели эту песню, зная, что нас не услышит начальство. Но сейчас! При генерале! И, честное слово, даже под пыткой я бы не мог назвать зачинщика. Не было его. Песня взорвалась в недрах роты. Захотелось бабушке Искупаться в речке. В безобидные и бессмысленные слова рота умудрилась вложить неописуемое похабство. Какой-то шальной подспудный смысл вырывался из внешне вполне благопристойных слов. Бабушка купила Целый пуд мочала. Эта песня хороша, Начинай сначала. Без команды, приноравливаясь к ритму песни, рота замедила шаг. Движения сделались залихватскими и расслабленными. Жила-была бабушка Черт его знает, чья это была идея. Но она была изумительна своей абсолютной пробивной силой. Генерал любил нашу роту, - первый в училище набор фронтовиков, и, как это ни странно в танковых войсках, не терпел пошлости. Старшина заметил начальника училища в тот момент, когда генерал посмотрел на часы. Девять часов, тридцать пять минут. - Атставить песню! На багровом лице Кирюши появились белые пятна. Рота оборвала песню на полуслове. - Ирррна! Равнение наа лева! Трах-тах, трах-тах. Синхронные удары сапог по плитам тротуара. Красота! Триумф победителей. Я весь старание и восторг. Всего себя я вложил в строевой шаг. Я частица существа, состоявшего еще из ста двадцати трех таких же ликующих старательных и умелых курсантов. - Таарищ енерал-майор танковых войск, одиннадцатая рота третьего тальона вверенного вам училища направляется на завтрак. Докладывает старшина роты старшина Градиленко. Генерал внимательно осмотрел Кирюшу. - Здравствуйте, товарищи танкисты! - Здравь!!! - Вольно! Старшина, ко мне. Старший сержант Рева, ведите роту в столовую. Это был не завтрак, а пир. Веселью и шуткам не было предела. Даже осточертевший плов, обильно заправленный хлопковым маслом, казался самым утонченным и изысканным блюдом. Мы уже допивали чай, когда в столовой появился Кирюша. Таким мы его еще не видели. Он сразу слинял и осунулся. Болезненную землистость его лица никто сейчас не принял бы за смуглость. Кончился завтрак. Как школьники, мы радовались тому, что пропущен час занятий, что случилось это по вине Кирюши и вряд ли за такой проступок он останется не наказанным. Градиленко не спешил строить роту. Нам показалось, что он вообще безучастно относится к тому, построимся ли мы, или толпой завалимся в казарму. Он ежился под нашими взглядами. Чего только не было в них - злорадство, насмешка, любопытство. Прошло еще несколько минут. И, наконец, Кирюша обратился к стоявшему рядом старшему сержанту: - Рева... давай это... строй роту... Каждое слово, каждый звук рождались в муках. Вот когда я впервые узнал, как вынужденно отрекаются от власти самодержцы. На тротуаре у входа в казарму нас ждали офицеры - ротный и пять командиров взводов. Командир роты, высокий худой капитан Федин принял доклад Ревы. С трудом скрывая раздражение, - только что генерал снимал с него стружку, - капитан скомандовал: - Старшина Градиленко, выйти из строя! Кирюша вышел и повернулся лицом к роте. Испуганные маленькие глазки беспокойно шарили по фронту строя. Возможно, глядя на нас, он вспоминал причиненные нам гадости. И если вспоминал, то отнюдь не раскаиваясь, а прикидывая, какое уготовано ему возмездие. Зная нас еще по фронту, он правильно предполагал, что мы - не ангелы, и христианского всепрощения ему от нас не дождаться. Плох был Кирюша. Он стоял, вобрав голову в плечи. Шея совсем исчезла. Целлулоидный подворотничок врезался в подбородок. Ремень был еще ниже, чем обычно. Непонятно, почему даже портупея не могла удержать этот злополучный ремень. Но самое главное - сапоги. Становясь в строй, Кирюша не смахнул суконкой пыль со своих сапог. Впервые он не позаботился об этом. Промах Кирюши был непростителен. Сапоги больше не сверкали, не ослепляли. Исчезла их магическая сила. Выяснилось, что это обычные кирзовые сапоги. Вероятно, офицеры роты сегодня впервые увидели старшину Градиленко не в сиянии, излучаемом сапогами. И глядя с презрением на сникшего Кирюшу (а может это был гнев, вызванный генеральским втыком), капитан Федин сказал: - Старшину Градиленко с должности старшины роты снять. За нарушение учебного процесса - пять суток гауптвахты. Стать в строй. Командирам взводов развести подразделения на занятия. Вот и все. Вот так сто двадцать четыре курсанта одновременно почувствовали себя счастливыми людьми. И никакой "коллективки". 1956 г. НАРУШИТЕЛЬ ЗАПОВЕДИ Что было движущей силой всех этих историй? Девятнадцать лет? Обостренное чувство справедливости? Вседозволенность? Может быть, не в такой последовательности следовало расставить предполагаемые движущие силы? Не знаю. На заводе в Нижнем Тагиле я получил танк Т-34, часы, шестискладный нож и экипаж из четырех человек. Механик водитель был на два года старше меня. Но он еще не воевал. Поэтому я, только что испеченный младший лейтенант, но еще до училища дважды побывавший на фронте, казался ему представителем высшей касты. Тем более, что, сев за рычаги, я вытащил танк из болота, в которое он умудрился сесть со всем своим огромным водительским опытом, приобретенным в учебно-танковом полку, в котором, как значилось, у него было целых восемь часов вождения. Кроме старшего сержанта, были еще три сержанта. Меньше остальных меня тревожил лобовой стрелок. В старых тридцатьчетверках этого члена экипажа называли стрелком-радистом. В новых машинах рация была возле сидения командира, поэтому лобовой стрелок уже не был радистом, а только стрелком из танкового пулемета Дегтярева. Но что мог он увидеть сквозь маленькое отверстие в лобовой броне? Кому нужен был этот член экипажа? Разве что как дополнительная тягловая сила, когда приходилось возиться с гусеницей или копать окоп для танка. Да еще боевые потери, и так самые большие в танковых войсках, повышались на двадцать процентов. Лобовой стрелок был моим ровесником. Кубанский казак, он несколько месяцев прожил под немецкой оккупацией и, хотя еще не воевал, имел некоторое представление о войне. Командир орудия был чуть моложе меня. Выжать слово из этого уральца могли только чрезвычайные обстоятельства. При этом слово, как правило, было матерным. Дважды до первого боя я видел, как он стреляет, и у меня не было к нему особых претензий. Зато его тезка и тоже уралец вызывал у меня самые серьезные опасения. Васе-башнеру, как и мне, только что исполнилось девятнадцать лет. Но мне он казался намного моложе. Щупленький, тощенький, в гимнастерке, свисавшей, словно ее повесили на самодельную проволочную вешалку. А ведь башнер в неописуемой тесноте на ходу танка должен заряжать пушку пятнадцатикилограммовыми снарядами, чаще всего доставая их из металлических чемоданов, расположенных под ногами. Опасения начались у меня через несколько дней после того, как я познакомился со своим экипажем, когда нам приказали получить боекомплект. Танк уже стоял на платформе. Ящики со снарядами надо было тащить с эстакады метрах в двустах от нашего состава. Почему нам не приказали загрузить боекомплект, когда танки стояли в нескольких метрах от эстакады, или почему нельзя было подогнать платформы к эстакаде, я не понимал. Впрочем, это не единственное, чего я не понимал в течение трех лет войны. Экипаж мой с ужасом смотрел на груз, подлежащий переноске. В ящике пять снарядов по пятнадцать килограммов каждый. Да ящик еще больше пяти килограммов. Да двести метров не дороги, даже не тропинки, а выбитых шпал, рельс и стрелок. А тут еще, хотя начало июня уже считается летом, подтаял выпавший снежок, и сапоги скользили по грязи. Механик-водитель и лобовой стрелок, не скрывая ужаса, взяли ящик. Оба Васи с трудом подняли второй. - А не взорвутся они, если часом упадуть? - спросил лобовой стрелок. - Не взорвутся. - подбодрил их командир, тут же почувствовал, что этим утверждением я не очень успокоил моих сержантов. - Ну-ка, взвалите мне ящик на спину. Они шли за мной со своим ужасом и грузом. Сквозь стенки ящика, сквозь толщу снарядов я чувствовал взгляды моих подчиненных, полные удивления и уважения. Командиры других танков последовали моему примеру. Но, в отличие от меня, в училище они не занимались тяжелой атлетикой. Поэтому ящики они тащили в паре, что не уменьшало их престижа у подчиненных. И только два экипажа нашей маршевой роты надрывались под начальственным присмотром своих командиров. Один из них пришел в училище из гражданки. В училище ему вдолбили в голову понятие об офицерской чести и прочих глупостях, которые могли пригодиться корнету лейб-гвардии, но не командиру танка. Его можно было пожалеть. Зато второй командир еще до войны был старшиной-сверхсрочником. Сейчас погоны младшего лейтенанта позволяли ему парить выше облаков, откуда здоровый лоб не мог спуститься на скользкую грязную землю, чтобы помочь своему маломощному экипажу. Возвращаясь к эстакаде за очередной порцией ящиков, я видел, как бывший старшина подгоняет своих подчиненных, и не без злорадства подумал о том, что ждет его в первом же бою. После последней ходки мы загрузили снаряды в гнезда и в металлические чемоданы и повалились на доски платформы, показавшиеся мне периной. Башнер не был в состоянии донести до рта тяжести своей "козьей ножки". Я смотрел на него с тоской. Вопрос, сверливший меня беспрерывно, выплеснулся наружу: - Что я буду делать с тобой в бою? У тебя же не мускулы, а пакля для чистки пушки. Как это тебя взяли в танкисты? - Хлебушка бы мне, - мрачно ответил Вася-башнер. - Я так до армии был ничегось вроде. Отощал я дюже в полку. Хлебушка! Где взять этого хлебушка, если даже я после обеда в офицерской столовой выходил с единственным желанием - поесть бы чего нибудь. И тут произошло нечто невероятное. Сейчас, вспоминая цепочку мыслей и действий в тот холодный июньский день на железнодорожных путях танкового завода, я знаю, что именно так делаются великие открытия. На эстакаде, почти напротив нашей платформы сиротливо приткнулся запасной бак для горючего. Бак на девяносто литров газойля. На каждом танке три таких бака. Как он оказался на эстакаде? Есть ли в нем горючее? Не говоря ни слова, я соскочил с платформы и начал исследование. Новенький бак с едва высохшей краской был пуст. Спустя минуту он уже стоял на платформе. Еще не опубликовав статьи с описанием моей гениальной идеи, и не подав заявки на открытие, я приказал ребятам тащить газойль. Добро, на каждом шагу были пожарные ведра, а у кранов с газойлью вообще не существовало никакого контроля и ограничений. Через несколько минут у кормы, запрятанный брезентом, которым была накрыта машина, стоял четвертый запасной бак с газолью. Три бака были приторочены к танку, и я отвечал за каждую каплю горючего в них. Но этот бак был нашей свободно конвертируемой валютой, на которую я собирался покупать продовольствие на всех станциях между Нижним Тагилом и фронтом. Шутка ли - девяносто литров газойля, который тут же приобрел торговую марку "керосин", продукт не менее дефицитный, чем хлеб, водка, соль, табак и мыло. В тот же день к нашему составу из тридцати платформ прицепили два мощных паровоза, и мы двинулись в путь. Мелькали полустанки и станции. Даже Свердловск мы проскочили без остановки, бочком, стороной. Так впервые в жизни я узнал, что на пути гениальных открытий возникают препятствия, не учтенные открывателем. Но тут обнаружилось еще одно ужасное последствие нашего безостановочного движения. Вася, командир орудия, метался по платформе и выл. Он не мог помочиться на ходу состава. Ему было необходимо какое-нибудь закрытое пространство для создания ощущения относительного покоя. Можно было бы осуществить эту операцию внутри танка или даже под брезентом, но у нас не оказалось соответствующей посуды. Только после первой долгожданной остановки оба Васи (и не только они) были ублаготворены. За пять литров газойля, названного нами керосином, мы получили такое количество сметаны, масла, творога, молока и прочих невиданных в армии деликатесов, что можно было осоветь от одного их вида. Тут пригодились мои занятия тяжелой атлетикой. Я вытащил из танка снаряд, вручил его Васе-башнеру и стал тренировать сержанта, что сопровождалось частыми перерывами - поесть и опорожниться. Дело в том, что у Васи начался профузный понос, который я лечил не голодной диетой, как делали это консервативные врачи, а усиленным питанием. Понос, правда, продолжался, но это отражалось только на состоянии железнодорожного пути между Чусовой и Москвой. Мы следовали мудрому совету: ешь много, но часто. Интересная медицинская деталь. Во время заболеваний желудочно-кишечного тракта у больных пропадает аппетит. У Васи не пропал. Возможно, проявился резервный аппетит всех дней его недоедания. Это почти невероятно, но за четыре дня, пока мы приехали под Смоленск, Вася уже не просто поднимал снаряд одной рукой из самого неудобного положения, но даже этак небрежно слегка подбрасывал его. Мне кажется, дело не только в еде, но и в том, что он перстал бояться снаряда. Под Смоленском мы съехали на твердую землю, оставив на платформе волшебный бак, в котором еще плескались остатки газойля, хотя мы были щедрыми менялами и даже.снабжали едой соседние экипажи. Несколько дней наша маршевая рота кочевала вслед за наступающим фронтом в составе какого-то подразделения, о котором у меня нет ни малейшего представления. Я был рад маршу. Мой механик-водитель нарабатывал часы вождения, и через несколько дней я уже почувствовал результаты этой практики. Нам даже устроили тактические занятия со стрельбой, и у меня была возможность остаться довольным своим экипажем. А затем нами пополнили знаменитую отдельную танковую бригаду, понесшую серьезные потери в летнем наступлении. Мы вступили в бой. У меня появилась возможность не просто быть довольным своим экипажем, но даже гордиться им. У нас уже не было серьезных продовольственных проблем. Но приобретенный в голодном тылу рефлекс раздобывания пищи не притупился и сейчас, когда мы перестали голодать. Именно этим рефлексом я объясняю еще одно действие, которое сегодня, спустя сорок семь лет, в канун судного дня заставляет меня покаяться. Мы вышли из боя и расположились на тесной поляне у самой просеки в старом сосновом лесу. Мимо нас беспрерывным потком к фронту текли войска. За два дня расслабляющего безделья мы засекли закономерность, предопределившую наш неблаговидный поступок. В потоке техники значительную долю составляли "студебеккеры" автотранспортного полка. Они шли чуть ли не впрытык один за другим. Таким образом, каждый шофер охранял идущую впереди машину. Только в кузове замыкающего колонну автомобиля сидел автоматчик. Стоя на броне танка, мы видели содержимое кузовов, которое пробуждало наши низменные инстинкты. У повара мы выяснили, что на обед для всего батальона, для ста пятидесяти человек, он закладывает в котел одиннадцать банок свиной тушонки. (Кстати, за несколько дней до описываемого события союзники открыли второй фронт, и мы перестали этим именем называть свиную тушенку). В кузовах некоторых "студебеккеров" мы видели горы из ящиков этой самой тушенки. А в каждом ящике двадцать четыре банки. Я тщательно изучил просеку и выбрал место, где она образовывала крутую дугу. В конце дуги вплотную к дороге я поставил свой танк. Второй танк стоял у начала дуги. Когда мимо нас потянулся конвеер знакомого нам автотранспортного полка и была выбрана жертва, танк, стоявший у начала дуги, слегка выдвинулся в просеку, чем замедлил движение "студебеккера". Шофер потерял из виду идущий впереди автомобиль, В этот самый момент молчаливый Вася, командир орудия, ловко прыгнул с кормы танка в кузов не охраняемого автомобиля, сбросил в подлесок два ящика свиной тушенки и немедленно последовал за ними. Операция была осуществлена блестяще. Комар носу не подточил. А комаров в этом лесу хватало. Каждый из экипажей двух танков стал обладателем двадцати четырех банок свиной тушенки. Задумались ли мы о последствиях приведшей нас в восторг операции? Подумали ли мы о судьбе шофера, который должен будет объяснить пропажу двух ящиков свиной тушенки - целого состояния по тем временам? Что с ним? Расстреляли его? Послали в штрафную роту? Погиб он в этой роте, или кровью искупил свою несуществовавшую вину? Не знаю, задумался ли над этим мой экипаж. Я не задумался, как, впрочем, не задумался и над тем, что нарушаю заповедь "Не укради". Третий случай вроде бы не укладывается точно в нарушение одной из десяти заповедей, а все, что было совершено служило делу восстановления справедливости. Но... Холодное серое утро не предвещало ничего хорошего. Даже день накануне включил тумблер суеверия, приготовив экипаж к самому худшему. Мы мирно обедали внутри танка, когда болванка на излете чиркнула по касательной нашу башню. Оглушило нас здорово. А ведь до переднего края было не меньше двух километров. Я попросил у командира роты разрешение проверить рацию, но он категорически запретил, сославшись на дисциплину радиосвязи. Только во время атаки я обнаружил, что рация повреждена. Впрочем, это уже почти ничего не добавило к нашим несчастьям. Не знаю, какой идиот и на каком уровне планировал эту атаку. Десять танков, слегка прикрытые октябрьским туманом, шли по размытой грунтовой дороге вдоль опушки бора. Мой танк шел первым. Когда последняя машина вытянется на поле, по команде ротного мы должны были разом развернуться влево и, атакуя линией, продемонстрировать нашу доблесть и геройство. Тут-то я и обнаружил, что рация моя вышла из строя. Рота, как и положено, развернулась. Мой танк не отстал, хотя я не услышал команды. А дальше мне уже некогда было следить за действиями роты. Метрах в шестидесяти передо мной стоял "тигр". Набалдашник его орудия ехидно скалился, уставившись в меня. Скомандовав "огонь!", я, конечно, не подумал, что напоминаю кролика, лезущего в пасть питона. Возможно , мой бронебойный снаряд оглушил экипаж "тигра", и поэтому их болванка попала не в центр моей машины. Механик, стреляющий и я выскочили из вспыхнувшего танка. Лобовой стрелок и башнер погибли. Мы спрятались в воронке у дороги и оттуда с ужасом следили за тем, как шестнадцать "тигров", забавляясь, уничтожают нашу роту. Почти на одной линии с моей машиной горели еще два танка взвода. Метрах в сорока впереди, под самым носом у немцев вспыхнула машина моего друга Толи. Из своего люка, словно подброшенный катапультой, прямо из башни, не становясь на корпус или надкрылок, с высоты почти двух с половиной метров он спрыгнул на землю и, пригибаясь и хромая, помчался к опушке леса. Тут я увидел, что на Толе один сапог. Я представил себе, как командирское сидение силой двух пружин прижало его ногу, как у Толи не было времени воевать с сидением, как он вырвал ногу, оставив сапог в горящей машине. Мы уцелели в этом нелепом, в этом идиотском бою, вернее, в этом бессмысленном , нет - преступном уничтожении танковой роты. А у Толи возникла проблема. Обувь у него была сорок шестого размера. Таких сапог не оказалось ни в батальоне ни в бригаде. Толя ходил по осенней распутице в одном сапоге и тряпках, намотанных на левую ногу. Помпохоз капитан Барановский беспомощно разводил руками при встречах с деликатным лейтенантом в одном сапоге, но чаще, пользуясь его ограниченной подвижностью, избегал встреч. Однажды, заметив маневр капитана Барановского, я, догнал помпохоза и предъявил ему ультиматум:: если завтра у Толи не будет сапог, я обую его в отличные сапоги капитана Барановского, добро у него тоже сорок шестой размер. Капитана возмутил ультиматум лейтенанта. Он проворчал что-то о разгильдяйстве и тщетности надежд этих наглых командиров, сидящих в танках, на то, что им сойдет с рук любое нарушение дисциплины и субординации. Я согласился с ним и сказал, что броня защищает нас не столько от немецких болванок, сколько от советских интендантов, и если завтра у Толи не будет сапог... и так далее. Вероятно Барановский решил, что словесная угроза капитану - предел наглости лейтенанта и на большее он не решится. Кроме того, был еще один аспект, позволявший помпохозу усомниться в том, что угроза будет осуществлена. Но я уже упомянул обостренное чувство справедливости и вседозволенность. На следующий день... Нудные осенние дожди превратили ухоженную прусскую землю в сплошное несчастье. Даже я, обутый в хорошие сапоги, чувствовал себя мухой, попавшей на липучку. Что уж говорить о Толе, который утром выбрался из землянки и с усилием вытаскивал из глины ноги, укутанные в брезентовые онучи. Но даже не увидев единоборства моего друга с прусской глиной, я бы не забыл о вчерашней беседе с капитаном Барановским. Итак, предстояло техническое воплощение предъявленного ультиматума. Я уже упомянул о еще одном аспекте, позволившем нашему помпохозу посчитать, что я не решусь на большее, чем словесную угрозу. В батальоне знали о моем увлечении тяжелой атлетикой. Но Барановский был почти на голову выше меня и тяжелее килограммов на тридцать. Для того, чтобы снять с него сапоги, мне пришлось бы его нокаутировать. В принципе, это можно было сделать без особого труда. Я знал приемы, позволявшие мне пришибить его до кратковременной потери сознания. Но лейтенант все же не хотел доводить насилия над капитаном до такой степени. Поэтому мне нужны были ассистенты, которые помогли бы деликатно спеленать помпохоза. Толя сперва отверг мое предложение. Но я продолжал убеждать. А дождь продолжал лить. А ноги в брезентовых онучах продолжали увязать в глине. И, как говорится, капля точит..., а тут была не капля, а потоки. Таким образом, ассистент номер один был укомплектован. Не приказать ли командиру танка из моего взвода стать ассистентом номер два, подумал я и тут же отверг эту мысль. На такую операцию идут не по приказу, а добровольно, по велению сердца. Именно в этот момент возник старший лейтенант, командир второй роты. Он только что позавтракал. От него приятно несло нормативной водкой. Поэтому мне не пришлось открыть краны" красноречия. Он включился в нашу команду, как только услышал, что мы идем снимать с помпохоза сапоги. Капитан Барановский занимал комнату в юнкерском поместьи, в котором располагался штаб батальона. Он не проявил гостеприимства, когда мы ввалились к нему. Более того, он закричал, чтобы мы немедленно очистили помещение. Но, когда старший лейтенант и я прижали его к постели, а Толя в такт велосипедным движениям ног капитана стащил один, а затем второй сапог, Барановский только сопел и тяжело выдавливал из своей туши: - Вы окончательно сдурели. Не знаю, сообщил ли замкомбата кому-нибудь об этом деликатном инциденте. Думаю, что нет. Уже через несколько часов я встретил его обутого в хорошие сапоги. До самого зимнего наступления у нас не возникало никаких конфликтных ситуаций. В зимнем наступлении я был ранен, и капитан Барановский любезно прислал мне в госпиталь вкладную книжку и прочие интендантские аттестаты. Поэтому мне остается только констатировать благородство нашего замкомбата по хозчасти. В том же зимнем наступлении погиб Толя. Не знаю, сняли ли с него, с убитого, сапоги капитана Барановского. Стихотворение у меня почему-то получилось не о сапогах, а о валенках. Я не мог знать, когда написал его, что Толя погибнет, что стихотворение станет поводом для еще одной легенды обо мне, что многое, совершенное мною, вызовет у меня чувство раскаяния, а раскаяние о трех описанных проступках возникнет задолго до того, как я прочитаю в оригинале десять заповедей. 1991 г. ВИЛЬНЮС Не знаю, почему командир батальона выбрал именно меня. В бригаде мы находились чуть больше двух недель. Мы - это пополнение, десять танков, которыми чуть-чуть заштопали прорехи потерь, понесенных при прорыве обороны знаменитой гвардейской танковой бригадой. Во время переправы через Березину командир батальона тоже именно мне представил возможность отличиться. Возможность отличиться... Так деликатно выражались, посылая на явную гибель. На Березине я уцелел. И вот сейчас командир батальона снова представил мне "возможность отличиться". В начале летнего наступления Вторая отдельная гвардейская танковая бригада прорвала немецкую оборону между Витебском и Оршей. В прорыв ринулись танковые корпуса. То ли потому, что наступление постепенно выдыхалось, то ли сопротивление немцев оказалось здесь более упорным, чем в других местах, взять Вильнюс с ходу не удалось. Войска продолжали наступать к Неману, оставив Вильнюс в окружении. Обескровленная танковая бригада получила приказ штурмовать город. Танки были уже западнее Борисова, а тылы застряли за Березиной. Мы оказались без горючего, без боеприпасов. Жалких остатков едва хватило экипировать три танка. И вот сейчас командир батальона объяснял мне, какое высокое доверие оказано моему взводу. Он будет представлять бригаду в боях за Вильнюс. Задача, которую должны выполнить шестьдесят пять танков, взваливалась на три тридцатьчетверки. Возможность отличиться... Много лет спустя, пытаясь оправдать себя за то, что я так поздно понял всю порочность так называемой социалистической системы, я ссылался на встречи с идейными коммунистами. Гвардии старший лейтенант Варивода был парторгом нашего батальона. Он сам напросился поехать в качестве офицера связи. Сидя на корме моего танка, покрытый густым слоем пыли, он время от времени поглядывал на часы. Но я не нуждался в этом намеке. Механики-водители выжимали из дизелей все, на что были способны моторы. Без единого привала, по грунтовым дорогам и песчаным просекам мы прошли более двухсот километров и незадолго до заката остановились перед штабом стрелкового корпуса. В отличие от населенных пунктов Белоруссии, сожженных дотла, с надгробьями печных труб, с нищетой окружающих полей, в литовском фольварке все дышало благополучием и достатком. В этом фольварке генерал-лейтенант со своим штабом тоже излучал благополучие. Он спокойно выслушал доклад Вариводы, критически оглядел меня с ног до головы. - И это, - он подбородком указал на меня, и есть знаменитая Вторая гвардейская танковая бригада, которая должна обеспечить мне взятие Вильнюса? Ответа, естественно, не последовало. Внизу, километрах в шести отсюда полыхал Вильнюс. Грохот орудий порой сливался в сплошной поток. - Ну, что ж, - сказал генерал, - бригада так бригада. Отдыхайте, ребята. Утро вечера мудренее. Мы вышли из штаба и направились к танкам. Лицо Вариводы выражало растерянное непонимание, и я не задал парторгу вопроса, зачем надо было сжигать резиновые бандажи катков и гнать душу из дизелей и из людей. Вечером, отираясь возле штаба, мы поняли , что происходит. В городе шли бои между поляками и немцами. Поляками не нашими, а подчинявшимися лондонскому правительству. Советские войска только не давали немцам вырваться из кольца. Сомнения и стыд залили душу лапотного патриота, но я не посмел поделиться с Вариводой своими мыслями. Да и он ничего не сказал по этому поводу. Рано утром я получил приказ прибыть в распоряжение командира одного из полков 144-й стрелковой дивизии. В город мы въехали мимо кладбища, красивого, никогда я даже не предполагал, что бывают такие. Я не стал загадывать, смогу ли когда-нибудь рассмотреть его не с надкрылка танка. Слева от вокзала мы пересекли железнодорожные пути и остановились в районе складов. Комнандир полка объяснил мне обстановку. Он уверенно заявил, что перед нами примерно шестьдесят немцев, два орудия и один-два танка. Мне очень хотелось сказать командиру полка, что я не доверил бы ему командовать машиной в моем взводе, но ведь он был подполковником, а я - младшим лейтенантом. К тому же мне было девятнадцать лет, а ему в два раза больше. Хорошо, что я не прид