ал значения словам командира полка. Через пять дней из шестидесяти немцев мы взяли в плен более пяти тысяч солдат и офицеров. А сколько было убито? На командном пункте выдающегося полководца я расстался с Вариводой и повел взвод в бой. Трудно воевать в городе. Танки расползлись по разным улицам. Мы не видели друг друга. Радиосвязь следовало бы назвать радиоразобщением. Два немецких орудия, упомянутых подполковником, по-видимому размножались неполовым делением. Снаряд ударил в правую гусеницу моего танка. Механик-водитель включил заднюю передачу. По крутой дуге, оставляя разбитую гусеницу, танк вполз в палисадник, по счастливой случайности оказавшийся в нужном месте. Мы осмотрели машину. Снаряд искарежил ленивец и передний каток. Без ремонтников мы не справимся. Оставив свой экипаж, я пошел разыскивать танки. Один из них без признаков жизни прижался к многоэтажному дому на широкой улице. Именно в этот момент я увидел группу вооруженных людей с красно-белыми повязками на руках. Это были поляки, подчинявшиеся лондонскому правительству. Стыдясь самого себя, я подошел к ним и спросил, не нужна ли им помощь танка. Поляки с удивлением посмотрели на меня. Им понадобилось какое-то время, заполненное молчанием, чтобы догадаться о моей непричастности к решениям командования. Один из поляков тепло пожал мою руку и сказал, что танк мог бы оказаться полезным вон там. Поляк был прав. Придерживая подсумок с гранатами и пригибаясь, хотя пули не свистели над головой, ко мне подбежал лейтенант, которого я видел в штабе полка. Он передал просьбу командира полка поддержать батальон, штурмующий вон там. Лейтенант показал то же направление, что и поляк. Я приказал командиру машины взять команду над моим подбитым танком и занял его место. Зачем я так поступил? У меня ведь появился шанс уцелеть до следующих боев, до той поры, пока я получу новый танк или свою отремонтированную машину. Сейчас ведь у меня еще дрожали поджилки, еще я не очухался от подлого страха, заполнившего меня в тот самый миг, когда снаряд угодил в гусеницу. А что, если бы чуть левее и выше? Почему я не приказал командиру машины поддержать штурмующий батальон, а самому оставаться в безопасности? Не знаю. Может быть потому, что на меня сейчас смотрели поляки, которых вчера оставили на растерзание немцев? Может быть потому, что кто-нибудь мог подумать: еврей кантуется? Может быть, потому, что в девятнадцать лет в таких ситуациях вообще не ищут логичных объяснений? Не знаю. Танк пересек небольшую площадь, проехал сквозь высокую тесную арку, справа примыкающую к церкви, а слева - к жилому дому, и стал спускаться по улице, идущей к реке. Штабной лейтенант, сидевший за мной на крыле танка, указал на подворотню с остатками деревянных ворот. Вместе с механиком водителем мы подошли к подворотне и шагами стали промерять ее ширину. Лейтенант уверял, что она больше трех метров. И механик и я сомневались в этом, но решили попробовать провести танк, ширина которого ровно три метра. Я вошел в темную подворотню и терпеливо показывал направление, пока танк вписался в проем. Надкрылки заскрежетали по кирпичу, и скрежет этот был сильнее рокота мотора и шлепанья траков гусеницы. Вероятно, молитва атеиста, представившего себе, что ожидает его, если танк не выберется из этой ловушки, была услышана Всевышним, и машина, как пуля из ствола, вырвалась во двор. Слева, в полуподвале, находился командный пункт штурмующего батальона. Капитан, командир батальона, ознакомил меня с обстановкой и поставил задачу. В тот день, 8 июля 1944 года, батальон мог выставить для штурма семнадцать штыков. Ну что ж, подумал я, пропорция соблюдается. Если три танка, а сейчас уже только два, могли считаться бригадой, то почему бы семнадцать человек не посчитать батальоном? А еще батальону придали одно семидесятишестимиллиметровое орудие - все, что осталось у растерянного артиллерийского младшего лейтенанта. Попробуй не растеряться, если у тебя кроме двух бронебойных снарядов есть только пустые ящики. Артиллеристы, естественно, даже не думали об огневой поддержке батальона. Они дрожали при одной мысли, что на них пойдут немецкие танки. Поэтому на нас они смотрели, как на дар небес, а я не стал им объяснять, что после каждого выстрела с опасением думал о боекомплекте. Ночью мы впервые вспомнили о еде. Но еще до ужина, или уже до завтрака, я отправился на поиски третьего танка. Командовал им мой товарищ по училищу младший лейтенант Ванюшка Соловьев. Его танк поддерживал штурм соседнего батальона. Мы договорились о взаимодействии, о том, как в меру возможности осуществить его, когда каждый из нас должен был считаться танковым батальоном. В эту ночь я в последний раз увидел Ванюшку Соловьева. На следующий день мы нашли его обугленное тело у стены дома, за которым, повидимому, надеялся спрятаться, когда выскочил из горящего танка. Здесь же мы разобрали камни тротуара, выкопали могилу и похоронили сгоревший экипаж. Много лет спустя мой друг Рафаил Нахманович, режиссер Украинской студии документальных фильмов, поехал снимать киноленту о войне. Я рассказал ему о Ванюшке Соловьеве и точно описал, где находится его могила. Могилы в этом месте он не нашел. Но он встретился с подполковником-военкомом, который обрадовался, узнав, что я жив. Военком Алексей Клопов во время боев за Вильнюс был старшим сержантом, башнером в одном из танков нашей роты. Он начал розыски. Не знаю, нашли ли останки моего друга. Но на памятнике на военном кладбище высекли имя гвардии младшего лейтенанта Ивана Соловьева. Три дня и три ночи утратили пространственно- временные границы. Человеческий мозг не в состоянии полностью охватить ужас, название которому уличные бои. Только отдельные сцены. Рушатся здания. Трупы на брусчатке. На тротуарах. Истошные вопли раненых. Обрывки пересыпанной матюками солдатской речи. Бессмысленность потерь. Вперед, мать вашу ...! Если через двадцать минут ты не возьмешь мне этот ... дом , застрелю к ... матери! И брали. На третий день не осталось ни одного из семнадцати человек штурмующего батальона. Повара, писари, ординарцы, связные были вооружены огнеметами и брошены в бойню, чтобы медленно, но неуклонно, из дома в дом, из улицы в улицу приближаться к реке. У нас не было никакой связи с бригадой. Даже Варивода забыл о нашем существовании. Я не имел ни малейшего представления о том, сколько дней или недель продлятся уличные бои. Я не знал, имеем ли мы право на передышку. Что оставалось мне, "великому полководцу"? Командовать танком непосредственной поддержки пехоты. Что я и делал, скупо поддерживая батальон огнем двух пулеметов и тысячу раз взвешивая, могу ли я позволить себе еще один выстрел из пушки. А еще можно было гусеницами давить орудия, которые немцы установили на перекрестках. Никто не отдал мне такого приказа. Но мог ли я разрешить себе не сделать того, что можно было сделать? Я выбирался из танка, приближался почти к самому перекрестку, тщательно изучал пути подхода, отступления и все промежутки между домами, где возможно будет найти укрытие. Только после этого танк на максимальной скорости наваливался на орудие и тут же отступал, чтобы не попасть под огонь пушки на соседнем перекрестке. Но 12 июля в этой тактике произошел пробой. Мы раздавили зенитное орудие и тут же слева, метрах в пятидесяти заметили еще одно. Я решил, что мы успеем раздавить его раньше, чем немцы развернут это орудие на нас. Так оно и получилось. Но было бы лучше удовлетвориться одной пушкой. Мы метались от перекрестка к перекрестку, давя одно орудие, чтобы тут же увернуться от другого, и в конце концов заблудились в путанице улиц. Я вытащил карту города, пытаясь сообразить, где мы находимся. Но не было ориентира. Положение отчаянное. Почти без боеприпасов. Горючее на исходе. А тут еще на корму танка взобрались два немца в эсэсовской форме. Я бы не заметил их, если бы не услышал скрежета металла на крыше командирской башенки. Сквозь заднюю щель я увидел немца и догадался, что он пытается чем-то открыть мой люк. Штыком или большим ножом это можно было сделать запросто. Дело в том, что командирский люк тридцатьчетверки спроектировал кретин. В переднюю половину вмонтирован перескоп. Задняя половина закрывалась, когда командир тянул ее за ремень, стягивающий две защелки. Обычно мы воевали, не закрывая задней половины люка. Но в городе, где тебя обстреливают сверху, люк пришлось закрыть. При этом возникла другая опасность. Если танк подобьют, надо выскочить как можно быстрее. В училище на эвакуацию танка нам давали шесть секунд. За шесть секунд из командирского люка должны выпригнуть два человека. Чтобы открыть заднюю створку люка, одной рукой ты тянешь вниз ремень, стягивающий защелки, второй рукой поднимаешь створку, преодолевая не только немалый вес двадцатимиллиметровой брони, но также сопротивление собственной руки. Поэтому еще до того, как мы вступили в бой, я стянул ремень, отключив таким образом защелки. Створка люка была не закрыта, а прикрыта. Немцу надо было только подцепить ее и поднять. Что есть силы я ухватился за ремень и крикнул стреляющему: "Режь!" Стреляющий полосанул ножом по ремню. Щелкнули защелки. Командирская башенка стала закупоренной не только для немцев, но, по существу, и для нас. Несколько лет назад я с горечью вспомнил этот люк, и ремень, и защелки, когда в израильском танке "Меркава" одним мизинцем, без труда, я открыл отлично сбалансированный люк толщиной не в двадцать миллиметров, а раз в восемь толще. Танк с необычным десантом на корме метался по тесным улицам незнакомого города. И вдруг я увидел церковь, служившую мне ориентиром в течение трех дней. Вон за тем углом нас уже не достанет ни один снаряд. Мы выскочили на улицу, которую очистил от немцев наш родной стрелковый батальон. И тут произошло самое невероятное. Через несколько минут артиллерийский младший лейтенант, смущенно оправдываясь, рассказывал, почему это случилось. Пять дней они дрожали при мысли о немецких танках. И вот на несчастную пушку мчится танк с немецким десантом на корме. Только смертельная опасность могла подхлестнуть расчет за считанные секунды развернуть орудие на девяносто градусов. Они даже не предполагали, что танк может появиться с этой стороны. Вот эти секунды и спасли нашу жизнь. До пушки оставалось менее пятидесяти метров. Механик-водитель открыл свой люк и, почти остановив машину, выдал такую матовую фиоритуру, какую улицы Вильнюса не слышали со дня своего основания. Эхо аккомпаниментом прокатилось по улице. Где-то вверху затрещал автомат. Пули застучали по крыше башни и по корме. Танк остановился перед орудием.. Я выбрался через люк башнера и попал в объятия ликующего младшего лейтенанта. Пока он объяснял мне причину своей ошибки, артиллеристы взобрались на корму танка, сняли с убитых немцев часы, сапоги, выпотрошили карманы, забрали автоматы. Пройдет восемнадцать лет. В Киеве, в ресторане"Динамо", с женой и двумя приятелями мы будем отмечать торжественное событие. За соседним столом шестеро крепко выпивших мужчин закончат очередной графинчик с водкой. Не могу уверить, что им действительно не понравилась наша еврейская компания. Но то ли по причине моей повышенной чувствительности к этому проклятому вопросу, то ли потому, что я тоже не был трезв как стеклышко, я решил выяснить отношения с сидевшим поблизости крепышом, который, как мне показалось, сказал что-то неуважительное по нашему поводу, вызвавшее веселую реакцию за их столом. Жена не успела остановить меня. Я встал и направился к крепышу. Он уже поднял руку, чтобы отразить мой удар. И тут мы оба одновременно раскинули руки и заключили друг друга в объятия. Бывший артиллерийский младший лейтенант усадил меня рядом с собой и мы выпили за встречу. - А где же твоя "Золотая звезда"? - с недоумением посмотрел он на лацкан моего пиджака. Ведь за Вильнюс тебя представили к Герою? Он ошибся. К званию Героя меня представили не за Вильнюс. Но какое это имело значение? Все равно не дали. А тогда, в Вильнюсе, пока башнер телефонным проводом соединял концы разрезанного ремня, я спустился в полуподвал к командиру стрелкового батальона и узнал, что им больше не нужна моя помощь. Полк подошел к реке. Из полуподвала я выбрался во двор и вышел на внезапно ожившую улицу. У танка собрались люди в рванной гражданской одежде с красными повязками на руках. Партизаны. Наши. У поляков красно-белые повязки. Я подошел к партизанам и с удивлением услышал, что все они говорят на идише. С трудом подбирая слова забытого мной языка, я спросил , кто они. Боже мой! Они чуть не разорвали меня на куски. Каждый хотел обнять меня. Каждый хотел пожать руку. Мало того, что он командир советского танка, так он еще а ид! Мои ребята достали бачок, и мы вместе с партизанами выпили трофейный спирт за встречу, за победу. Через двадцать лет я буду читать тайно переданную мне книгу "6 000 000 обвиняют", речь генерального прокуроря Израиля господина Гаузнера на процессе Эйхмана. И вдруг на одной из фотографий, иллюстрирующих книгу, я увижу знакомое лицо командира еврейского партизанского отряда. Из подписи к фотографии я узнаю имя этого командира - Аба Ковнер. А еще через одиннадцать лет после путешествия с женой и сыном по бывшей Восточной Пруссии, после блужданий по маршруту моих танков, после посещения могилы, в которой, как считали, похоронили и меня, хотя вместе с тремя танкистами нашего экипажа похоронили только мои погоны, мы остановились в Вильнюсе. В поезде из бывшего Кенигсберга я провел бессонную ночь, перегруженный воспоминаниями и эмоциями, и сейчас, предельно уставший, я сидел на скамейке на незнакомой улице чужого Вильнюса. Жену и сына удивляли несвойственная мне пассивность, мое нежелание погулять по городу и осмотреть его достопримечательности. Я сидел спиной к новому зданию из стекла и бетона, замыкавшему небольшую пдощадь. Жена сказала, что это Дворец бракосочетаний. Мне не нравилось это здание, чужеродное на вильнюсской улице. Мне было неинтересно или безразлично, что в нем находится. Мне хотелось побыстрее оказаться у себя дома, на тахте, с книгой в руке. Справа сквозь зелень листвы проступала церковь. Знакомые детали волшебным ключом стали медленно отмыкать подвалы памяти. Я абстрагировался от площади, которой не было, от замыкающего ее Дворца бракосочетаний, которого не было. Я вдруг увидел улицу такой, какой она была тридцать один год назад. Здесь, где стоит скамейка, на которой мы сидели, был подъезд красивого дома в стиле барокко. Здесь, в трех метрах от скамейки, мы похоронили Ванюшку Соловьева и его экипаж. Я вскочил на ноги. Как собака, взявшая след, я быстро пошел по знакомым улицам. Жена и сын едва поспевали за мной. Я показывал им окна, из которых стреляли немецкие пулеметы. Я показывал перекрестки, на которых нам повезло раздавить немецкие пушки. Я шел к подворотне, войдя в которую, справа я найду полуподвал, тот самый, командный пункт стрелкового батальона. Жена по диагонали пересекла двор и окликнула меня из проезда: - Посмотри, вот след твоего танка. С двух сторон в кирпичных стенах проезда я увидел глубокие борозды, пропаханные надкрылками моего танка. Из ворот мы вышли на улицу, поднимавшуюся к знакомой церкви. К ней примыкала пересекающая улицу арка. За ней должна быть тесная площадь. Но площадь оказалась просторной, открытой. Я не узнавал ее. Пожилая женщина неохотно ответила на мой вопрос. Да, она местная, да, она знает, да, вон на том месте, замыкая площадь, стоял большой четырехэтажный дом. А вот здесь, слева от церкви, во время войны было еврейское гетто. Женщина ушла. Жена и сын молчали, оставив меня наедине с моими воспоминаниями. Значит, пять дней я воевал в еврейском гетто, не имея об этом представления? Значит, не случайно пришли сюда еврейские партизаны? Все не случайно. Даже в пекле уличных боев была, оказывается, какая-то закономерность, будившая мою генетическую память. Летом 1975 года я уже был евреем. Я уже понимал. А тогда... Утром 13 июля утихли бои. Не знаю, почему именно ко мне пехотинцы привели пленного гауптштурмфюрера. Целенького. Со всеми регалиями, даже с небольшой золотой свастикой на левом лацкане кителя. По знакам различия я определил, что он танкист. Солдат вручил мне его документы. Я сел на каменную тумбу и стал их просматривать. Командир танкового батальона в дивизии СС. Гауптштурмфюрер? Не может быть! Гауптштурмфюрер - это гауптман, капитан. Структура эсэсовской танковой дивизии была мне знакома до мельчайших подробностей. В дивизии только один танковый полк, состоящий из трех батальонов. В каждом батальоне танков больше, чем в советской бригаде. Командиром батальона должен быть полковник, а передо мной стоял капитан. Много орденов, пожилой (1913 года рождения, то есть - тридцать один год), командир эсэсовского танкового батальона, и всего лишь гауптштурмфюрер. - Зецен зи зих, битте, - указал я ему на соседнюю тумбу. Эта фраза еще не вызвала у меня языковых затруднений. И вот, мобилизовав эти "обширные" знания, я начал допрос, на который меня никто не уполномочил. Посто было очень любопытно, каким образом в Вильнюсе оказался командир танкового батальона дивизии "Викинг". Гауптштурмфюрер с насмешкой наблюдал за тем, как мучительно я подбираю слова, чтобы сконструировать фразу, и вдруг ответил на вполне приличном русском языке. Оказалось, что часть танков немецкого батальона выскочила из окружения северо-западнее Вильнюса. Его танк "Т-6", "Тигр", был подбит, а он вместе с двумя членами экипажа вернулся в город. Он австриец, родом из Вены, учился в университете. В 1933 году из идейных соображений вступил в национал-социалистическую партию. - А вы знаете, что я еврей? - с вызовом спросил я. - Ну и что? Я знаю, что вы из Второй гвардейской танковой бригады, и догадываюсь, что вы коммунист. Этого уже достаточно, чтобы вас убили, если бы вы попали в наши руки. То, что вы еврей, уже ничего не прибавило бы. - Но вам-то добавляет унижения, что вас, фашиста, допрашивает еврей и что ваша жизнь сейчас полностью в моих руках? Кстати, почему бы мне не убить вас? Вы на моем месте, надо полагать, не раздумывали бы? - Большего унижения, чем отступление из-под Витебска, а до этого - из-под Москвы, мне уже не пережить. Большего разочарования, чем крах идеи, у человека быть не может. А то, что вы еврей, для меня лично не имеет значения. Большинство моих друзей в Венском университете были евреями. Нескольких из них после тридцать восьмого года мне удалось переправить в безопасную эмиграцию. Некоторые не хотели поверить моему предвидению, во что выродится идея национал-социализма. Увы, все эти социализмы, и национал- и марксистско-ленинский, - клок сена на оглобле повозки, в которую запряжена подыхающая кляча. Приманка для идиотов. Я схватился за парабеллум. Гауптштурмфюрер слегка улыбнулся и продолжал: - Вам, повидимому, нет еще двадцати лет. В вашем возрасте и, к сожалению, даже позже я тоже слепо верил. Я видел, как идейных национал-социалистов оттирает всякая шваль - люмпены, карьеристы, уголовники. Вас ведь удивило, что я всего лишь гауптштурмфюрер. Честным людям нет места при любом социализме. Убьете вы меня или не убьете, для меня все кончено. Германия кончена. Даже ваш фюрер завершил бы это, уложив еще несколько миллионов иванов. Но ваши союзники высадились пять недель назад. Это ускорит конец. Обидно. Но еще обиднее, что одна фашистская система побеждает другую. Я снова откинул клапан кобуры пистолета. - Если вы уцелеете в этой бойне, у вас еще будет возможность убедиться в справедливости моих слов. И поверьте мне, вы перетанете гордо заявлять, что вы еврей. Фашизм всегда фашизм. Коричневый или красный. Увидите, какой антисемитизм расцветет в вашей стране. Обидно, что социализм оказался химерой. Но существуют законы природы, и против них не попрешь. Нельзя создать перпетуум-мобиле. Личность моя раздваивалась. Этот гнусный фашист клеветал на мою родину, на мою святыню, за которую я шел в бой. Мне хотелось тут же застрелить эту гадину. Но вместе с тем непонятная, непозволительная, подлая симпатия к сидевшему напротив меня человеку демобилизовала во мне все то, без чего мой танк был бы просто грудой бесполезного металла. Мне стало стыдно, что я такой слюнтяй, что я сейчас не мог нажать спусковой крючок парабеллума. Я приказал солдатам увести его в штаб полка. Сделав несколько шагов, гауптштурмфюрер остановился: - Младший лейтенант, возьмите это на память. Он протянул мне автоматическую ручку удивительной красоты - красную, с вкраплениями перламутра, с изящным золотым пером, с золотым кольцом вокруг колпачка и таким же держателем. Как она не попала в поле зрения славян, взявших его в плен? Экипаж обогатился более существенными трофеями - консервами и водкой. Мы завтракали, когда вдруг появился забытый нами Варивода и приказал танку следовать в фольварк, из которого взвод спустился в Вильнюс. Накрапывал теплый дождик. Танк перевалил через железнодорожные пути и медленно поднимался по уже знакомой улице мимо кладбища. Я был пьян. От водки. От сознания, что выжил в пятидневном аду. От силы, прущей из каждого мускула. Общевойсковой капитан поднятой рукой остановил мою машину. - Гвардии младший лейтенант, это вы командир взвода? -Я. - С вами хочет побеседовать товарищ Эренбург, - капитан ткнул указательным пальцем в сторону кладбища. На мраморной плите сидел Илья Эренбург в черном, блестящем от дождя немецком плаще. Напротив сидел немецкий генерал. Несколько солдат с автоматами охраняли эту группу. Илья Эренбург! Как мне хотелось поговорить с ним! Пламенные статьи Эренбурга и "Василий Теркин" Твардовского воевали рядом со мной. И вот сейчас, здесь, в нескольких метрах от меня настоящий, живой Илья Эренбург и почему-то хочет побеседовать со мной. Откуда мне было знать, что вчера в Москве прогремел салют -двадцать залпов из двухсот двадцати четырех орудий в честь взятия Вильнюса. Эх, мне бы двадцать выстрелов из одного моего танка! Уверен, что салют не стал бы менее громким, если бы стреляли только двести двадцать три орудия„. Но это я так думаю сейчас. В ту пору подобная крамола не могла забраться под мой пропыленный и промасленный танкошлем. И конечно, я не знал, что в приказе Верховного главнокомандующего среди особо отличившихся частей назвали Вторую отдельную гвардейскую танковую бригаду и добавили к ее многочисленным титулам звание Вильнюсской за то, что из восемнадцати танковых взводов бригады воевал только один, а еще точнее - из шестидесяти пяти воевало только три танка. Уверен, что Верховного главнокомандующего не волновали подробности, которых он к тому же не знал. Но дотошный Эренбург, наверно, знал. И может быть, именно поэтому он хотел побеседовать с младшим лейтенантом. А уж как младший лейтенант хотел побеседовать с Эренбургом! Прочитать бы ему мои стихи. Но ведь я же, свинья, надрался. От меня же разит водкой на километр. И гимнастерка моя заправлена в брюки. И парабеллум торчит на пузе. Не стану же я объяснять Эренбургу, что в танке нельзя иначе. Эренбург посмотрел на меня из-за кладбищенской ограды грустными еврейскими глазами. Мундштуком трубки, как крюком, он оттянул и без того оттопыренную нижнюю губу. Мне так хотелось подойти к нему! - Виноват, товарищ капитан, мне приказано немедленно прибыть в бригаду. К сожалению, капитан, повидимому, не знал, что исполняется последний приказ. Он даже не повторил приглашения. Много лет я укорял себя за малодушие. Иногда я представлял себе, как эта встреча могла повлиять на мою судьбу. Только значительно позже я понял, что все должно было быть, как случилось. И пять дней штурма в Вильнюсском гетто. И встреча с евреями-партизанами. И потом, через две недели, оцепенение в Девятом форту в Каунасе, когда я стоял перед горой детских ботиночек и слезы, как расплавленная лава, текли из моих глаз. И сбывшееся пророчество гауптштурмфюрера, которого случайно, как мне показалось, я не пристрелил. Все должно было случиться, как случилось, чтобы сегодня я вспоминал о Вильнюсе у себя дома, в Израиле. 1990 г. ПОСЛЕ БОЯ Запахло жженной резиной. Мы выбрались из танка и осмотрели катки. Сапоги утопали в месиве горячего песка и хвои. Широкие лапы сосен, клейкие и душные, подталкивали нас в спину. Так и есть - горят резиновые бандажи. Доконали их песчаные просеки. Надо перетягивать гусеницы. Собачья жизнь. Подъехал второй танк. Леша соскочил с надкрылка и подошел к нам. - Помочь? Ну и видок у него! Лицо словно высекли из серого песчаника. Комки грязи в уголках глаз. Мы тоже не чище. Марш - это не свадебное путешествие. Но не в пыли дело. И не в усталости. Такая тоска на его лице - посмотрит птица и умолкнет. Тяжело нам далась эта ночь. В бригаде только вдвоем мы остались из нашего выпуска. А было восемнадцать свеже испеченных младших лейтенантов. Затоскуешь. Следа не осталось у него от недавней радости. Три года Леша ничего не знал о маме. После освобождения Одессы они нашли друг друга. Никого, кроме Леши, у нее нет. Он ей денежный аттестат выслал. Как не радоваться? Но сейчас у него такое лицо... - Помочь, спрашиваю? Уже не усталость, а изможденность. Какой из него помощник? Еле стоит. Жидковат он для танкиста. В училище на занятиях по боевому восстановлению машин, когда приходилось поднимать тяжести, я всегда старался подсобить ему. И экипаж у него не то, что мои битюги. Завалиться бы им сейчас минут на шестьсот. Действительно, это не свадебное путешествие. - Что ты уставился на меня, как старшина на обворованную каптерку? Помочь тебе, что ли? - Нет, не надо, Леха. Ты лучше поезжай потихонечку. Может на малой скорости сохранишь бандажи. Выберешься из леса - не торопись. Через полчаса я тебя догоню. Танк объехал нас, ломая подлесок, и, тихо шлепая траками, ушел в густую духоту просеки. Мы разделись почти догола и стали натягивать гусеницу. Вчетвером раскачивали тяжелое бревно, как тараном, что есть силы ударяли им по ступице ленивца, а механик-водитель в это время, лежа на спине внутри танка, кряхтя от натуги, затягивал гайку ключем-трещеткой. Мы проклинали немцев, комаров, войну и натягивали гусеницу. Мы проклинали немцев, конструкторов танков, в мать и перемать и натягивали вторую гусеницу. Потом увязали бревно. Всласть до крови расчесали комариные укусы, выпили остатки воды из бачка. Надели гимнкастерки и поехали догонять Лешкину машину. Лес оборвался внезапно. А с ним - и песок. Узкий утоптанный проселок петлял между фольварками, между копнами убранной ржи. Механик нажал, и тридцатьчетверка понеслась мимо запыленных посадок, мимо крестов с распятым Иисусом, мимо игрушечных льняных полей, мимо картофельных огородов и чистых лужаек, на которых спокойно паслись коровы. Живут люди! В Белоруссии такого не увидишь. Там немцы уничтожили все подчистую. Лешина машина стояла за поворотом. Трудно поверить, но мне показалось, что тридцатьчетверка ссутулилась, втянула башню в плечи, словно подбитая. А ведь до войны было еще далеко, километров пятнадцать, пожалуй. Я сразу ощутил беду. И вспомнил Лешино лицо там, в лесу, на просеке. А тут еще "виллис" отъехал - заметил я его, почти вплотную подойдя к танку. Но мне было не до "виллиса". Башнер привалился к кормовой броне и плакал навзрыд. Лешкин башнер, весельчак и матерщиник. Даже наши десантники считали его сорви-головой. Стреляющий еле выдавливал из себя слова: - Умаялись мы. Вздремнули. А механик тихо плелся. Как вы приказали. А за нами увязался генеральский "виллис". Кто его знал? Дорога узкая. Никак не мог обгнать. А как объехал, остановил нас и давай драить. Кто, говорит, разрешил вам дрыхнуть на марше? Почему, говорит, нет наблюдения? Целый час, говорит, проманежили меня. А какой там час? Вы же сами знаете, только из леса выехали. Лейтенант, значит, виноват, мол, всю ночь в бою, устали. А тот говорит - разгильдяи! Почему, говорит, погоны помяты? Почему воротник не застегнут? И давай, значит, в мать и в душу. А лейтенант и скажи, мол, мать не надо трогать. За матерей, мол, и за родину воюем. Тут генерал выхватил пистолет и... А те двое, старшие лейтенанты, уже, поди, в мертвого выстрелили, в лежачего. А шофер ногами спихнул с дороги. Пьяные, видать. - А вы чего смотрели? - А что мы? Генерал ведь. - Какой генерал? - Кто его знает? Генерал. Нормальный. Общевойсковой. Леша лежал ничком у обочины. Щупленький. Черные пятна крови, припорошенные пылью, расползлись вокруг дырочек на спине гимнастерки. Лилово-красный репей прицепился к рукаву. Ноги в сапогах с широкими голенищами свалились в кювет. Я держался за буксирный крюк. Как же это?.. Столько атак и оставался в живых. И письмо от мамы. И аттестат ей послал. И в училище на соседних койках. А как воевал! Ребята стояли молча. Плакал башнер, привалившись к броне. Я смотрел на них, почти ничего не видя. - Эх, вы! Генерал! Сволочи они! Фашисты! - Я рванулся к танку. Как молнией хлестнуло мой экипаж. Миг - и все на местах, быстрее меня. Я даже не скомандовал. Взвыл стартер. Тридцатьчетверка, как сумасшедшая, понеслась по дороге. А "виллис" уже едва угадывался вдали. Нет, черт возьми! Чему-то научила меня война! Я раскрыл планшет. Родная моя километровка! Дорога сворачивала влево по крутой дуге. Мы рванули напрямую по стерне. Я думал, что из меня вытряхнет душу. Обеими руками я вцепился в люк механика-водителя. Прилип к броне. Вот еще раз так тряхнет, оторвет меня от надкрылка и швырнет под гусеницу. Но я держался изо всех сил. Держался и просил Бога, дьявола, водителя, мотор - быстрее, быстрее, быстрее! Ага, вот они - вязы! Дорога! Быстрее! Быстрее! Не успели. "Виллис" проскочил перед нашим носом. Я даже смог разглядеть этих гадов. Где-то мне уже встречалась лоснящаяся красная морда генерала. А эти - старшие лейтенанты! Что, испугались, сволочи? Страшно? Ишь, как орденами увешаны. В бою, небось, не доживешь до такого иконостаса. Пригрелись под генеральской жопой, трусы проклятые! Страшно, небось, когда гонится за вами танк? Даже свой. В экипаже вас научили бы прятать страх на самое дно вашей подлой душонки! Мы пересекли дорогу. "Виллис" оторвался от нас метров на двести, вильнул вправо и скрылся за поворотом. Пока мы добрались туда, "виллис" был почти над нами, на следующем витке серпантина, взбиравшегося на плоскогорье. Точно, как на карте. Рукой скомандовал механику, быстро забрался в башню. Развернул ее пушкой назад. Танк взбирался по крутому подъему. Затрещал орешник. Мотор завизжал от боли. Мотор надрывался. Но машина ползла. Стрелка водяного термрометра безжизненно уперлась в красную цифру 105 градусов. Дизель звенел на небывало высокой ноте. Еще мгновенье и она оборвется. Но машина ползла, умница. Она понимала, что надо. Еще совсем немного. На четвертом витке мы почти настигли гадов. Почти... Опять вырвались. И снова танк круто взбирается в гору, подминая лещину и ломая тонкие стволы случайных берез. Мы выскочили на плоскогорье почти одновременно. "Виллис" метрах в сорока левее. Но танк на кочках среди кустарника, а "виллис" по дороге убегал к лесу. До опушки не больше километра. Я еще не думал, что сделаю с "виллисом", когда взбирался на плоскогорье. У меня просто не было времени подумать. Мне кажется, что только сейчас, когда после стольких усилий мы проиграли погоню, что только сейчас до меня дошла нелепось происходящего: от лейтенанта удирает генерал. Но он не должен удрать. У возмездия нет воинского звания. Я быстро поменялся местами со стреляющим. Развернул башню. - Осколочный без колпачка! - Есть, осколочный без колпачка! Рассеялся дым. "Виллис" невредимый уходил к лесу. Механик-водитель повернулся и с недоумением посмотрел на меня. Экипаж привык к тому, что на стрельбах я попадал с первого снаряда и требовал это от своего стреляющего. Но мы ведь не на стрельбах... Спокойно, Счастливчик, спокойно. Не дай им добраться до опушки. - Заряжай! - Есть, осколочный без колпачка! Стукнул затвор. Спокойно, Счастливчик, спокойно. Ишь, как оглядываются! Только шофер прикипел к баранке. Протрезвел генерал! Жирная складка шеи навалилась на целлулоидный подворотничек, как пожилая потаскуха на руку юнца. А старшие лейтенанты! Глаза сейчас выскочат? Страшно, сволочи? А нам не страшно каждый день целоваться со смертью? Но должна же на свете быть справедливость? Не для того ли Леша скрывал свой страх? Леша... Что я напишу его маме? Зачем я отпустил его? Почему я не согласился на его помощь? Спокойно. Все вопросы потом. Чуть-чуть выше кузова. В промежуток между старшими лейтенантами. Я довернул подъемный механизм. Вот так. Пальцы мягко охватили рукоятку. Спокойно. Раз. Два. Огонь! Откат. Звякнула гильза. Рукоятка спуска больно впилась в ладонь. Вдребезги! А я все еще не мог оторваться от прицела. Казалось, то, что осталось от "виллиса", всего лишь в нескольких метрах от нас. Тусклое пламя. Черный дым. Груда обломков. Куски окровавленной человечены. Сизый лес, как немецкий китель. До боя надо успеть выслать деньги в Одессу. Пусто. Тихо. Только в радиаторах клокочет кипящая вода. 1957 г. ПОБЕДИТЕЛЬ Солнце неторопливо погружалось в море. Неназойливый ветерок, скатываясь с гор, осторожно шевелил веера пальм, медленно сдувал с пустеющего пляжа сутолоку и гам. Самое лучшее время на берегу. Но расписанный порядок турбазы не снимал своих цепей даже в эти минуты всемирной раскованности и покоя. Я пошел переодеваться. Над красным пластиком кабины высоко торчала белобрысая голова. Я вошел в кабину, решив, что и на двоих там хватит места. Тут же в лабиринт входа вслед за мной втиснулся коренастый крепыш. Я хотел сказать ему, что нас уже многовато, но меня отвлекло нечто очень необычное. Белобрысый поднял правую ногу, вмещая в трусы обнажонную долговязость. И я увидел на его колене рубец, которого просто не могло быть. Аккуратный послеоперационный рубец. Даже в старых хирургических руководствах не описано ничего подобного. Чуть ли не от середины бедра до верхней трети голени, прямо через колено по передней поверхности ноги протянулся ровный, под линеечку, послеоперационный рубец. Пересекая его на уровне чашечки, поперечно белел еще один. Этого креста просто не могло быть. Нет такой операции на коленном суставе, при которой мог понадобиться подобный разрез. По-видимому я смотрел очень пристально. Белобрысый, недоуменно застыв с поднятой ногой, уставился на меня. Мне стало неловко и я сказал: - Извините меня, пожалуйста. Это просто профессиональный интерес. Я хирург и не могу понять, зачем мог понадобиться такой разрез. - Entschuldigt, bitte, ich ferstehe nicht russisch. {Простите, пожалуйста. Я не понимаю русского языка} Так. Понятно. Немец. Я замолчал. Наступила неловкая пауза. - Operation. Patella, { Операция. Коленная чашечка } - ткнул себя в ногу белобрысый. Профессиональный интерес оказался сильнее возникших на войне и прочно устоявшихся эмоций. Я превозмог себя и заговорил с ним на своем невозможном школьно-военно-немецком языке. Долговязый рассказал, что его после тяжелого ранения оперировал профессор Белер. - Lorenz Boeler? - О, ja,ja! Professor Lorernz Boeler. Крепыш на первых порах нетерпеливо топтался в лабиринте, ожидая, когда освободится кабина. Сейчас он смотрел на нас с явным интересом.. - Что? Друзья? Демократические немцы? Я кивнул. - Блядь буду, если вы друг друга не подранили. Конечно, он ляпнул. Но просто так, на всякий случай я спросил белобрысого, когда он был ранен. В августе 1944-го, ответил немец. Я спросил, где? И услышал - в Литве, Жвирждайцы. И уже почему-то с замирающим сердцем я спросил: - Du bist Panzerschutzer? { Ты танкист? } -Ja, ja! { Да, да } - Artsturm? { Самоходное орудие? } - Ja, naturlich, "Ferdinand"! { Да, конечно, "Фердинанд" } - Слушай, блядь буду, вы друг друга подранили! Друзья ... -крепыш смачно с завихрениями матюкнулся. Белобрысый спросил меня, воевал ли я тоже. Я мог бы ответить, что знаю даже знак и номер на его машине. Что помню секунду, когда подкалиберный снаряд звезданул в левый борт его "Фердинанда". Что не понимаю, каким образом он жив. Потому что из его "Фердинанда" рванулось пламя и черный столб дыма ввинтился в серое литовсое небо и замер неподвижно. И я не заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из горящей самоходки. Но он стоял передо мной. Он спрашивал. А я застыл в кабине из красного пластика и молчал. Я чувствовал, что кровь отлила от головы. Так она всегда отливает, когда мне кажется, что осколок вдруг зашевелился под черепом. Нет, он меня не "подранил". Это уже потом, в Пруссии, под Кенигсбергом. Я кивнул и сказал, что ранен под Кенигсбергом. Мне почему-то не хотелось рассказывать, где еще я был ранен. Он выкрутил плавки, попрощался и вышел из кабины. Долго еще над пустеющим пляжем, пока, прихрамывая, удалялась долговязая фигура, раздавалось его бодрое "Auf wiederschein!" Уже ушел, отматюкавшись, крепыш. А я все еще почему-то оставлся в кабине. Вместо пустующего пляжа я увидел, как от Немана мы поднимаемся по узкой лощине. По такой узкой, что на моем танке, который шел первым, завалилась правая гусеница, и нам под огнем пришлось натягивать ее. Добро, десантники выскочили наверх, в нескошенную рожь и прикрыли нас, пока мы подкапывали склон и возились с гусеницей. А потом за полем, не этим, вторым или пятым выехали на дорогу, на брусчатку, и четыре танка в колонне понеслись к фольварку. А еще два танка пошли правее, в низинку, которая оказалась болотом. Одна машина была рыжего Коли Букина, а вторая - уже не помню чья. Колю помню, потому что в училище наши койки стояли почти рядом. Рыжый был славным парнем. И всегда ему не везло. От дороги в стороны по жнивью рассыпалась очумевшая от страха немецкая пехота. Четыре танка из восьми пулеметов расстреливали ее в упор. А я еще скомандовал "Картечь!". И Вася Осипов, - он был башнером в моем экипаже, - поставил шрапнельные снаряды на картечь. Впервые за всю войну я стрелял картечью. Что там творилось! Я опьянел от убийства и крови. Я что-то кричал, задыхаясь, видя мясорубку пулеметов и картечи. Я кричал,забыл о солидности, так необходимой мне, девятнадцатилетнему лейтенанту. Я кричал от восторга, потому что для меня они сейчас были не человеческими существами, потому что совсем недавно мы прошли по Белоруссии, превращенной в пустыню, потому что, стесняясь непрошенных слез, я слушал рассказы евреев, чудом уцелевших во время "акций" в Вильнюсе и Каунасе, рассказы о невозможном , о невероятном в нашем мире, лишенные эмоций рассказы людей из гетто и лагерей уничтожения. И я кричал, озверев от мести, когда по немецким трупам мы ворвались в фольварк. Танки остановились в небольшом вишневом садике. Машина старшего лейтенанта Куковца выглядела нелепо. Она стояла за домом с задранной к небу пушкой. Сорвало подъемный механизм, когда танк перемахивал траншею и орудие садануло о землю. И надо же, только у Куковца