а, моя смерть!' - пульсирует во мне. Осознание этого занимает все пространство в моей голове. Подъезжают 'козелки', встают поодаль, водители сразу выскакивают и ложатся у колес, под машины. Я кошусь на раненых, вижу суетящегося возле них дока - дядю Юру. Шея лежит на спине, и я, мельком увидев его, понимаю, что он умер, он мертв, мертв. Глаза его открыты. - У нас два 'двухсотых'! - слышу я голос СемЈныча в рации. - Необходимо подкрепление! Пару 'коробочек'! Автомат опять замолкает. Снимаю рожок, извлекаю танцующими руками из разгрузки еще одну пару рожков, соединенных синей изолентой. Присоединяю, досылаю патрон в патронник. Жадно глядя на окна, даю очередь. Чувствую, что попадаю. Не снимая указательного пальца правой руки со спускового крючка, левой рукой беру с земли пустые рожки и сую их за пазуху, под куртку. Мельком оглядываю пацанов, вижу Кизю с алюминиевыми щеками и тонкими губами, бледного Скворца, Монаха с вытянутым удивленным лицом, Андрюху Коня... Все безостановочно стреляют. Кажется, мы сейчас забьем, заполним весь этот домик свинцом. Явственно мелькает в окне мелко дрожащий автомат, внутри холодеет, будто я кручусь на 'чертовом колесе' и моя кабинка резко падает вниз: что-то падает на дно желудка и одновременно давит на виски изнутри. 'Ни одна пуля в меня не попала', - с удивлением замечаю я. Давление в висках не отступает. Автомат высовывается то из одного окна, то тут же из другого. 'Сука! Сука! Сука! - повторяю я жалобно, стреляя. - Ну, заткнись же ты, сука!' Трогается один из 'козелков', уезжает. Наверное, парней - Шею и Тельмана - загрузили. 'Сейчас и тебя загрузят... Дохлого...' Тошнит от ужаса. 'Неужели мы еще никого не убили?' Вновь меняю рожки. Вижу, как, невзирая на выстрелы, в окне дома в полный рост появляется гологрудый, окровавленный, как мясник, чечен с автоматом. Он бьет в нас, сжимая крепкими волосатыми руками автомат, как щуку, словно боясь, что подрагивающий холодным телом тонкий зубастый зверь выскочит. Получив сильнейший разряд ужаса, усилием всех мышц тела срываюсь с места, чувствуя спиной, как кусок земли, где я лежал, штопает из автомата стреляющий враг. Приземляюсь кое-как, на все конечности, тут же кувыркаюсь, с хрястом сталкиваюсь с Саней Скворцом лбами. Боковым зрением вижу, что чечен исчез из окна. Лежа на боку, стреляю. Кизя палит из подствольника прямой наводкой в окно. Оборачиваюсь назад, ищу глазами СемЈныча - вижу, как его голову бинтует дядя Юра. Лицо СемЈныча окровавлено. Морщась, он что-то говорит по рации. Я не слышу что. 'Подползти бы, кинуть гранату в окно... Нет, свои же застрелят... И даже если не застрелят, очень страшно двигаться'. Перебегаю зачем-то вбок, усаживаюсь напротив угла дома. Андрюха Конь целенаправленно решетит дверь из пулемета. 'А они ведь могут убежать, выпрыгнув в окна с той стороны...' - думаю о стреляющих в нас. Очень хочется всех их убить. Нет, не убегут. На другом углу лежит Валя Чертков, 'держит' окна. Костя Столяр сидит на корточках за сараюшкой, перезаряжает автомат, в ногах лежат в полиэтиленовом пакете патроны. Костя видит меня, кивает. Что-то падает рядом с ним, похожее на камень. Ищу глазами упавшее и вижу гранату подствольника, она сейчас разорвется. Костя не успевает ничего сделать, не успевает отпрыгнуть. Согнувшись, он тыкается головой куда-то в расщелину сарая, отвернувшись к гранате задом, поджав ноги, - мне кажется, что Костя бережет яйца. Все это я увидел, откатываясь, и Костины движенья мелькали в моих глазах, как кадры бракованной кинопленки. Я ждал, что сейчас грохнет, ахнет взрыв, и... Но взрыва не было. Взрыва нет. Граната лежит и не разрывается. Костя понимает это, оборачивается, хватает с земли оставленный рожок, делает движение, чтобы уйти, и навстречу ему из двери делает шаг почему-то дымящийся чечен. В руках у него автомат. Он поводит автоматом, направляя ствол то на Андрюху Коня, то на Костю. Андрюха Конь не стреляет, он только что прекратил стрелять, он возится с лентой ('Где его 'второй номер''? - тоскливо подумал я). Андрюха смотрит в упор на чечена, даже не пытаясь спрятаться. Переворачиваясь, я лег на автомат. Хочу помочь Косте, пытаюсь вырвать автомат из-под себя, да затвор за что-то зацепился, за какой-то карман на разгрузке. Я слышу выстрелы - это Костя трижды выстрелил в грудь чечену одиночными. Чечен спокойно упал. Мне кажется, что он притворяется. Я стреляю в упавшего. Из двери выскакивает еще один чеченец и бежит на Валю Черткова. Костя хочет выстрелить, подбить выбежавшего, но чечен уже подбежал к Вале, он рядом. Валя встает, выставляет навстречу чеченцу автомат, держа его как копье, даже убрав палец со спускового крючка, кажется, он решил проткнуть чеченца стволом. Он делает выпад в сторону подбежавшего, тот уворачивается и ловко бьет Валю в лицо прикладом. Валя падает, схватившись за лицо. Чеченец перемахивает через забор и бежит по саду. Никто не стреляет ему вслед - и Андрюха Конь, и Костя палят в открытую дверь. Зачем-то находящиеся в доме выбрасывают из окна белую грязную тряпку. В остервенении стреляю в это тряпье. 'Чего они задумали?' В голове у меня проносятся мысли о каких-то детских пеленках, может, они намекают, что у них дети в доме? 'Бля, какой же я дурак, они не хотят, чтобы мы их убили'. Я отпускаю спусковой крючок. Кто-то еще стреляет, но в течение нескольких секунд выстрелы стихают. Самыми последними замолкают стволы Кости Столяра и Андрюхи Коня - они не видели простыни. Им дают знак. Из окон вываливаются один, два, три человека. Они ковыляют нам навстречу, делают несколько шагов и останавливаются. Автомат только у одного из них, он бросает его на землю. Еще двое вышли из двери. Андрюха Конь поднялся из-за укрытия, держа пулемет на весу, на белых спокойных руках. Я привстаю на колене - на прицеле самый ближний ко мне. Волосы вышедших всколочены, потны, грязны, лица в царапинах и в крови. Ближний ко мне тонок и юн, грудь его дрожит, и губы кривятся, может, от боли, его левая кисть качается в обе стороны - рука, наверное, пробита, изуродована в локте. По пальцам стекает кровь. Андрюха Конь стреляет первым. Он бьет, оскалив желтые зубы, в тех, что вышли из двери, и они падают. Следом начинаем стрелять мы. Стреляю я. Я должен был попасть в живот стоявшего передо мной, но кто-то свалил его раньше, и очередь, пущенная мной, летит мимо, в дом. Я опускаю автомат, чтобы выстрелить в упавшего, но у него уже нет лица, оно вскипело, как варенье. Мы встаем. Андрюха Конь, опустив ствол пулемета, обходит трупы. Он стреляет короткой очередью в голову каждого лежащего на земле: в лицо или в затылок. Кажется, что куски черепа разлетаются, как черепки кувшина. Мы, не таясь, бредем к дому. Заходим внутрь. Кажется, я иду вторым. Прямо напротив входа - лежанка. Возле нее стоит пулемет, из которого убили Шею и Тельмана. Рядом с пулеметом, на боку лежит мужик с дыркой в глазнице. Кизя стреляет мертвому во второй глаз. На полу гильзы и битое стекло. Белье с одной из двух кроватей сорвано. Одеяла без наволочек лежат на полу. Я брезгливо обхожу одеяла, не наступаю на них. Выхожу на улицу. Парни под руки поддерживают Валю Черткова, все лицо у него в крови, щека бордовая, окривевшая. Рот открыт, изо рта течет кровь. Пацаны курят. Андрюха Конь держит в зубах недымящуюся сигарету. Вижу Федю Старичкова, прижимающего локоть к боку. Его разгрузка набухла тяжелой, красной жидкостью. - Федя, что с тобой? - А? - Что у тебя? - я показываю рукой на его бок. - Не знаю, ободрался, что ли, - отвечает Федя, но руку не убирает. Он немного не в себе. - Какой 'ободрался'! Ты весь в крови. Дядь Юр! Федю ведут к 'козелку'. Там уже сидит Валя, он стонет. Я вижу: к нам едут машины из города. Помощь прибыла... IX В Грозном дождь. Лупит по крыше 'козелка'. Я выставил руку в окно, по руке стекает вода, размывая грязь. Навстречу несутся потоки воды. 'Козелок' сбавляет ход. Вася Лебедев тихо матерится. Переключается со второй скорости на первую. Что-то связанное с душой... с душой только что убитого человека... с душами недавно убитых людей... никак не могу вспомнить. При чем тут дождь - никак не могу вспомнить. В 'козелке' все молчат. Если нас сейчас начнут обстреливать, что мы будем делать? Неужели опять будем стрелять? Ползать, перебегать, отстегивать рожки, вставлять новые, передергивать затвор, снова стрелять... Закрываю глаза. Как много дождя вокруг. Вода течет по стеклам, по стенам 'козелка', по шее, по позвоночнику, уходит под лопатки... хлюпает под ногами. Ствол сырой, и рука... вяло подрагивающая моя рука с ровными ногтями, кое-где помеченными белыми брызгами... рука моя зачем-то поглаживает сырую изоленту на рожках... Кто-то пытается закурить, но дождь тушит сигарету, и она уныло обвисает сырым, черным сгустком непрогоревшего табака. Мне кажется, что я сумею закурить, просто надо держать сигарету в ладонях. Непослушными руками я лезу в карманы, ищу спички, нахожу. Но они сырые. Я их выбрасываю в окно, их закручивает волной, поднимаемой колесами. Зачем-то ищу сигареты. Они лежат во внутреннем кармане куртки, превращенные в комковатую россыпь табака и бумаги. Извлекаю пачку, бросаю вслед за спичками. Язва хмуро косится на меня. Вижу, что даже ему тяжело шутить, хотя тупая последовательность, с которой я выбрасываю что-то в окно, весьма располагает к остротам. В руинах уже скопились большие лужи. 'Дворники' на лобовухе работают без устали, но все равно не успевают разогнать пелену воды. Вася Лебедев иногда останавливается, всматривается в дорогу, чтобы не съехать на обочину. - Мы похожи на кораблик... - прерывает молчание Язва, - дождь размыл землю во всей округе, и теперь все невзорвавшиеся мины сами плывут навстречу нам. Я пытаюсь в лобовуху рассмотреть дорогу, всерьез желая различить плывущую навстречу нам мину. Не видно ни черта. У ворот школы 'козелок' плотно садится в лужу. Вася Лебедев некоторое время терзает взвывающую машину. Пытается сдать назад, но 'козелок' лишь дрожит и колеса крутятся впустую. Вылезаем под дождь, отсыревшая, в мутных пятнах воды одежда враз промокает и становится холодной и тяжелой. Входим, равнодушные, в лужу, толкаем плечами 'козелок'. Нас мало. Я смотрю на свои упершиеся в борт машины руки, не видя тех, кто рядом, но чувствую, что нас не хватает. Проредили. Хмуро выходят пацаны из 'козелка', ехавшего за нами. Кто-то становится рядом со мной, я узнаю густо поросшую черными волосками лапу Кости Столяра. 'Козелок' выползает, залив всех по пояс, а нам все равно. Чавкая ногами, мы выползаем из лужи. Мне подает руку дядя Юра - он смотрит на нас грустно. По усам его течет вода. - Где СемЈныч? - спрашиваю. - В ГУОШе. Поехал с докладом, повез... пацанов. Обещал вернуться. - Чего у него? - Голова цела. Пол-уха не хватает. Дядя Юра нежно хлопает меня по плечу: - Давайте, родные, надо согреться. Мы идем в здание. Иногда произносим какие-то слова. Но есть ощущение, что мы двигаемся в тяжелом, смурном пространстве, словно в вате. И произнесенные слова доносятся как сквозь вату. Хочется что-то сделать. Анвар Амалиев, хронический дневальный, не смотрит на нас, смотрит на стол, в журнал дежурств, что-то помечает там. Пацаны, снявшиеся с поста на крыше, вглядываются в нас, словно по лицам пытаясь определить, у кого уместно спросить, что с нами было. Стягиваю с ног берцы, безобразно грязные и сырые носки. С удивлением смотрю на свои белые, отсыревшие пальцы, шевелю ими. Рядом садится Скворец, тоже разувается. Тоже шевелит пальцами. Сидим вдвоем и шевелим белыми, живыми, пахнущими жизнью, сладкой затхлостью, розовыми пальцами. Мне хочется улыбнуться. Поднимаю голову, вижу, что Амалиева уже нет на посту дневального. Слышу из коридора его голос, он рассказывает, как шел бой. 'Вот урод', - вяло и без злобы думаю я. - Надо бы выпить... - говорит Костя Столяр. Я вижу его красивые красные пухлые тапки на босых ногах. Поднимаю глаза. На мгновенье удивляюсь, почему он не может решить этот вопрос с Шеей, при чем тут я. Но Шея лежит мертвый где-то. На сыром брезенте - почему-то мне так представляется. На черном и сыром брезенте. Язва тоже где-то шляется... 'А СемЈныч? Разрешил?' - хочу спросить я, но вспоминаю, что СемЈныч с простреленным ухом уехал в ГУОШ. И Черная Метка убыл, и начштаба Кашкин тоже вслед за Куцым умчался. - Надо, - говорю. - Надо, Сань? - спрашивает Столяр у Скворца. Скворец молчит и смотрит на свои пальцы. - Плохиш! - зову я. - Чего, мужики? - спрашивает Плохиш серьезно, без подначки. Кажется, я впервые слышу, чтоб он разговаривал таким тоном. - Надо выпить, - говорю и смутно вспоминаю, что на днях я серьезно напился. Только надо вспомнить, когда это было. Это было меньше суток назад. Вчера ночью. Утром я проснулся со страшного похмелья. И даже хотел умереть. Теперь не хочу. - Я хочу вернуться к моей девочке, - говорю я вслух, выйдя на улицу, негромко. Слышу чье-то движение, вздрагиваю. Повернув голову, вижу Монаха. Ссутулившись, он проходит мимо меня. Я даже не понимаю, чего я хочу больше - обнять или ударить его в бок, в ребра. На улице только что кончил лить дождь, и в воздухе стоит тот знакомый последождевой глухой шелест и шум: такое ощущение, что это эхо дождя - мягкое, как желе, эхо. В 'почивальне' пацаны знатно уставили стол. Консервы вскрыты, у бутылок водки беззащитно обнажены горла, луковицы взрезаны и слабо лоснятся хрустким нутром, хлеб кто-то нарезал треугольниками. Ржаные похоронки. Никто ничего не трогает из лежащего на столе. Каждый из парней подтянут и строг. Мы садимся за стол, переодетые в сухое белье, с отмытыми, пахнущими мылом руками, в черных свитерах с засученными рукавами. Мы молчим. Сухость наших одежд и строгость наших лиц каким-то образом рифмуются в моем сознании. Мы разливаем водку и, замешкавшись на мгновенье, чокаемся. За то, что нас не убили. Чокаемся второй раз за то, чтобы нас не убили завтра. Не чокаемся в третий раз и снова пьем. Молчим. Дышим. Я беру хлеб, цепляю кильку, хватаю лепестки лука, жую. Улыбаюсь кому-то из парней, мне в ответ подмигивают. Так, как умеют подмигивать только мужчины - обоими глазами, с кивком головы. Иногда мужчины так кивают своим детям, с нежностью. И очень редко - друзьям. Кто-то у кого-то шепотом попросил передать хлеб. Кто-то, выпив и не рассчитав дыхания, пустил слезу, и кто-то по этому поводу тихо пошутил, а кто-то засмеялся. И сразу стало легче. И все разом заговорили. Даже зашумели. Я вижу Старичкова. Его левая рука прижата к боку. Заметно, что под свитером бок перевязан. - Чего у тебя? - говорю я, улыбаясь. Он машет рукой - ничего, мол, переживем. - Тебе бы домой... Старичков разливает, не отвечая. Быстро спьянились. Пошли курить. Я тоже пошел. С кем-то обнимались, даже не от пьяной дури, а от искреннего, почти мальчишеского дружелюбия. Возвращаясь, слышим, что в 'почивальне' уже кто-то разошелся, кричит, что - 'я их, бля... я им, бля!..' Смотрим, а это - Валя. Лицо его от удара прикладом вспухло необыкновенно, смотреть на него жутко. - Валя, милый! - говорю я. - Ну и рожа, - говорит Плохиш. - Зато теперь их можно со Степой различить, - говорит Язва. Даже еще не присев, я жадно кинулся есть, макать в банки из-под кильки хлеб. Пацаны, вернувшись из курилки, спутали места, на которых сидели. И все мы доедаем друг за другом, из разных тарелок, жуем недоеденный товарищем хлеб и надкусанный соседом лук. И все разом рассказывают, как оно было там. Кто что делал. И выходит, что все было очень смешно. - Валя! - шумит Столяр, смеясь. - Ты проткнуть хотел чечена автоматом? Чего не стрелял? - А ты? - Боялся тебя прибить! - А у меня патроны кончились! - Он мог бы всех положить - и меня, и Костю, и Валю, и Егора, - говорит Андрюха Конь о чеченце, убежавшем в сады, - но у него тоже, наверное, патронов не было... - У них и стволов-то, слава богу, было... сколько? три? или четыре? Спорим недолго, незлобно и бестолково, сколько у чеченцев было автоматов, почему они сдались, кончились ли у них патроны и еще о чем-то. Пьем еще и, спокойные, решаем идти на крышу. Не спать же ложиться. На улице вновь полило. По крыше струятся ручьи. Вылезаем под дождь, розовоголовые, теплые, дышащие луком и водкой. Андрюха Конь, разгорячившийся, снял тельник, открылось белое парное тело. Андрюха прихватил с собой пулемет, держит его в тяжелых руках. Выплевывает сигарету, которую мгновенно забил дождь. Идет в развязанных берцах к краю крыши. За несколько шагов до края останавливается и дает длинную очередь по домам. Тело его светится в темноте, как кусок луны. Наверное, он хорошо виден из космоса, голый по пояс, омываемый дождем. Стреляя, Андрюха Конь медленно поводит пулеметом. Кто-то из парней идет к нему, на ходу снимая оружие с предохранителя и досылая патрон в патронник. Кто-то присаживается на одно колено у края крыши, кто-то встает рядом с Андрюхой. Я смеюсь, мне смешно. Вижу среди стреляющих Монаха. Он пьян. Стоит, широко расставив ноги: - Мы куплены дорогою ценою! - кричит Монах и стреляет. - Мы куплены дорогою ценою! По кругу идет бутылка водки. Мы пьем и раскрываем рты, и в паленые наши пасти каплет ржавый грозненский дождь. Кидаем непочатый пузырь стоящим у края крыши. Бутылку ловят. Андрюха пьет, прекратив ненадолго стрельбу, и отдает бутылку Монаху. Тот допивает и, закашлявшись, бросает пузырь с крыши, и сам едва не падает - его ловит за шиворот Андрюха. Пока происходит эта возня, никто из наших не стреляет. Кто-то менял рожки, Андрюха мочился с крыши, когда из 'хрущЈвок' раздалась автоматная очередь. - Ложись! - орет Столяр. Все, кроме Андрюхи, ложатся. Пока Андрюху хором умоляли лечь, он убрал член в штаны и, сказав неопределенно: 'Сейчас я им на хер...' - дал еще одну длинную очередь. - Мы куплены дорогой ценой! - снова вопит Монах, и я чувствую по голосу, что он от остервененья протрезвел. Я бегу к пацанам, крича, чтоб они прекратили стрелять. Кого-то из лежащих у края и уже изготавливавшихся к стрельбе хватаю за шиворот, поднимаю. Толкаю Монаха, крича что-то ему. Повернувшись, он мгновенье смотрит на меня, улыбаясь, и в полный рост, не спеша, уходит к лазу. Вместе с подоспевшими Столяром и Язвой мы уводим Андрюху Коня. В 'почивальне' с горем пополам находим тех, кому необходимо заступить на посты, отправляем наряд на крышу. Кто-то ложится спать. Столяр что-то шепчет Плохишу, и тот вскоре приносит еще спиртного. Дядя Юра пытается уговорить нас угомониться. - Все нормально, Юр! - говорит Столяр. Косте, наверное, уже за тридцать, посему он называет дока не по отчеству и не 'дядя', а просто по имени. В который раз начинается разговор о случившемся днем, на этот раз повествование ведет дядя Юра. Он ведь первый узнал, что Шею и Тельмана убили, и он рассказывает, как все было. И мы еще несколько раз поминаем парней. Обоих сразу, и по одному. И всех остальных солдат, погибших на этой земле. Приходит кто-то из наряда на крыше, просит водки. - Вы там... понятно, да? - строго говорит Столяр и водку выдает. - Не стреляют больше? - спрашивает Язва. Отвечают, что нет. - Только дождь льет. Холодно. Сейчас нас с крыши смоет. Бесконечно усталый, усталый, как никогда в жизни, иду спать. Наверное, я так же был ошарашен случившимся, так же устал и ощущал себя таким же счастливым, когда родился. Какое-то время, взобравшись на кровать, я думаю обо всем этом. И, как обычно перед сном, кажется, что из мысли, ворочающейся в голове, должен быть выход, как-то она должна забавным и верным образом разрешиться. - Ключицы - одно из самых красивых мест у мужчины, - говорила Даша и застенчиво улыбалась. - Ты подумаешь, что я сумасшедшая... - Нет, говори, пожалуйста. - У многих мужчин они просто безобразны. Но если... если, например, в автобусе, я увижу молодого человека с определенным видом ключиц, я только по ним одним могу определить, что у этого юноши тонкие запястья... что у него вытянутые мышцы живота - продолговатый такой живот... что, если у него есть растительность на груди, она как у собак, - Даша назвала породу, - такая редкая волнистая шерсть. Я бы хотел, чтобы Даша была художницей - ей было дано видеть зрение. Когда Даша говорила о мужчинах, я чувствовал себя неуютно, я стремился к зеркалу, чтобы взглянуть на себя еще раз, но другими, новыми глазами, я вдруг понимал, что прожил двадцать с лишним лет и не видел своих ключиц. 'Но ведь все, что она говорит, все это изощренное знание, у нее было и до меня, все это она изучила до меня, любила до меня!' - думал я. Это стало моей основной целью - узнать о мужчинах моей девочки все. Я старательно изображал равнодушие и задавал, как бы ненароком, наводящий вопрос. Я с удовольствием задавал бы прямые вопросы (где, когда, как именно и сколько раз), но, я повторяю, она не любила назойливости. Любая беседа должна быть к месту и к настроению. Как одежда. Ничто не должно выливаться в выяснение отношений, тем более в допрос. Это могло быть так. Случайно, скажем, по дороге в кафе, зашел разговор о лошадях. - Я раньше никогда не кончала, - неожиданно начинает откровенничать Даша. - Я даже думала, что так и должно быть. Я научилась кончать на ипподроме. Когда едешь на лошади и она меняет шаг, скорость - вот в эти секунды... когда входишь в ритм езды... это подступает. И у меня стало получаться, я поняла, в чем дело. Нужно уловить ритм. И здесь, будто крадучись меж расставленного на полу хрусталя, в разговор вступал я. Получалось плохо - раздавался звон, видимо, я что-то ронял, но Даша не подавала виду. Может быть, это было ее не до конца осмысленной забавой - потягивать меня за нервы (так ребенок оттягивает струны у гитары). Но, скорее, она действительно воспринимала все, что говорила мне, легко. Мужчины выходили из-за самых нежданных углов и закоулков ее жизни. Обмолвившись о ком-либо из них, она, если я просил, всегда рассказывала что-то, однако ее интересовала, по большей части, духовная сторона отношений с мужчинами, меня - физическая. Я никак не мог себе представить, что эти губы и эти руки... Кем они были для нее? Кто она была для них? Семнадцатилетняя девочка, черно-алый цветок, биологическая редкость, лакомый кусочек для психолога за тридцать? Сумасшествие для вернувшегося с зоны рецидивиста? Бесшабашная самочка, изящное существо двадцати лет, которая не откажет очаровавшему ее мальчику, юнцу? В ночных клубах, закатившись туда с пьяными друзьями, я высматривал похожих на нее - брюнеток с короткими волосами, с почти бесстрастным, чуть строгим взглядом, неестественно изящных, большегрудых. Иногда мне везло - мне казалось, я видел нечто подобное ей. Они ничего не значили для меня сами по себе. В них я видел ее во временной ретроспективе, ее до меня. Вальяжные посетительницы ночных клубов, меняющие мужчин в разные вечера, изящно играющие в бильярд, пьющие сок маленькими глотками, целующиеся, закинув голову, в центре танцзала, уезжающие на скользких и лоснящихся, как леденцы, машинах, - неужели это и она тоже? Я безобразно напивался, глядя на них, похожих на нее, но не подходил к ним никогда. Позже Даша, когда я поделился с ней своими кабацкими страданиями, заявила, что никогда не знакомилась с мужчинами в ночных клубах: 'Это не мой стиль'. - 'А что 'твой стиль''? - вопил я мысленно и мысленно с размаху разбивал бокал о стену. Милая моя, развратная, божественная, сладкая, какие воображаемые сцены я устраивал! 'Ты говоришь, что ждала меня? Что тебе никто другой был не нужен? - кричал я. - Ты лжешь!' (О, я был так пошл в своих обвинениях! Даша вполне могла бы мне сказать: 'Ты старомоден, как граммофон, Егор!', но она молчала, с интересом поглядывая на меня, быть может, догадываясь о том, что я думаю; иногда легко касаясь моей бритой в области черепа и небритой в области скул...) 'Это неправда! - клял я ее мысленно. - Бесконечно выспрашивая тебя, я выяснил, что за год до моего появления в твоей жизни ты сменила двенадцать мужчин! Но даже не это самое страшное, ты ведь не меняла их тридцатого числа каждого месяца. Ты жила с (мысленно я называл имя одного из), а в это время встречалась с цыганом, со своим бородатым психологом, еще с кем-то - все они не разделяются временем. В разные выходные одного месяца ты с разными спала! Если бы ты тогда забеременела, ты бы даже не знала, чье дитя ты будешь носить!' 'Ты изуродовала меня. Ты создала урода. Я тронут тобой до глубины души. Их лица плывут передо мной, их руки распинают тебя ежедневно в моей голове. Я хочу иметь что-нибудь свое! У меня уже было в интернате все общее! Я хочу свое!' Я смотрел на нее сумасшедшими глазами и молчал. 'Я так мечтаю зайти с тесаком за пазухой к каждому из твоих кавалеров. Я так мечтаю собрать классифицированные тобой органы этих мужчин в один пакет. Большой прозрачный целлофановый пакет, будто бы наполненный раздавленными помидорами, - полный яйцами и скурвившимися членами. Я вижу, как я иду по улицам, из пакета капает на асфальт, а мимо меня проносятся машины скорой помощи, спешащие в те дома, где я только что побывал. Я хочу принести этот пакет тебе и сказать: 'На! Это - твое!' - Что с тобой, Егор? - прерывая мои до неприличия патетичные внутренние монологи, спрашивала ты, когда я открывал дверь в кафе, чтобы пропустить тебя. - Егор? Что случилось? - еще раз спрашивала ты, видя мою унылую физиономию. Мы любили ходить в кафе. Когда у нас не было денег на кафе, мы сдавали в ломбард мой золотой кулончик или какие-нибудь бирюльки, которые дарили Даше ее мужчины. - А это кто подарил? - по обыкновению спрашивал я, когда Даша извлекала из своей очень маленькой сумочки, помещавшей, однако, массу полезных вещей, очередное украшение. - Знакомый один. - Какой знакомый? - Я тебе о нем рассказывала... И она называла еще одно имя. Я перебирал эти имена в голове, зачем-то перебирал их все время, возможно, ища смысл в их последовательности. Но смысла не было. Даша серьезно подходила к выбору блюд в кафе. Она заказывала много всего. Я мучился опасениями, что у нас не хватит денег, и скользил глазами не по названиям блюд, а по ценникам, и лишь натыкаясь на приемлемую цифру, читал написанное слева от нее ('Так-с... Это у нас, что такое дешевое? Зажигалка... Читаем снова. Это дорого, это дорого, это дорого... Все. Так, еще раз...'). Тем временем Даша уже диктовала официанту заказ, и я вздрагивал от каждого названия. Дашу, судя по всему, вопрос расплаты не волновал совершенно - она пришла отдыхать. Зараженный ее спокойствием, я тоже успокаивался и смотрел на нее. 'Мне бы так хотелось, чтобы ты сбылась для меня такой, какой я тебя задумал, - мечтал я. - Я б вернулся в этот город, и ты бы тоже была там, вся та же, с тем же взглядом, с той же походкой, в тех же голубых джинсах, в той же немыслимых цветов курточке. И пусть бы у тебя к этому времени был парень, пусть было бы у тебя несколько парней - у любой девушки может быть парень или несколько парней. Но зачем тебе столько мужчин? Пусть они исчезнут. Пусть они, не дойдя до тебя - пятнадцатилетней, семнадцатилетней, девятнадцатилетней - нескольких шагов, лопнут, как мыльные пузыри'. ...Приносили заказ, сначала салатики. У меня всегда был здоровый солдатский аппетит, посему пауза между салатиками и вторым меня раздражала и томила. Как правило, к тому времени, когда приносили мясо, салатик я уже съедал и минут десять тщетно пытался найти место для опустевшей тарелочки. Даша, напротив, ела аккуратно и медленно, ни секунды мне не казалось, что она растягивает время до того, как принесут следующее блюдо, все получалось у нее предельно естественно: к моменту появления на нашем столе дымящихся тарелок Даша как раз заканчивала с салатом, и ей не приходилось, как мне, двигать тарелочку из-под салата с места на место, потому что ее сразу забирал официант. Задав необходимое для моего внутреннего успокоения количество вопросов, я на какое-то время успокаивался, ненадолго. Еще глубокой ночью я почувствовал, что хочу отлить, но поленился вставать. К утру желание стало нестерпимым. Я открываю глаза и вижу пальцы своих ног, они немного ссохшиеся, словно виноград, полежавший на солнце. 'Пацанов убили, - думаю я и морщусь. - Господи, как гадко, что их убили!' - хочется мне закричать. Все спят. Дневальный заснул. Никто не храпит. - Никто не храпит, - говорю я вслух, пытаясь незначащими словами отогнать жуткую, повисшую летучей мышью в горле тоску. - Никто не храпит, - повторяю я. - Быть может, мы ангелы? Вроде бы с улицы доносится чей-то крик, гортанный. Показалось, наверное. Но я все же возвращаюсь к кровати, попрыгивая на ходу от желания помочиться, хватаю автомат и бегу вниз. В коридоре вижу пацанов с поста на крыше - спят, черти. Дождь согнал их сюда. Спеша вниз, я пинаю кого-то из лежащих, ругаюсь матом, говорю, чтоб немедленно отправлялись на пост. Тот, кого я пнул, отвечает мне что-то борзым полупьяным голосом. Расстегивая ширинку и притоптывая на ходу, я выворачиваю с площадки между вторым и первым этажами и вижу бородатых людей, волокущих из туалета полуголого мужика. Как ошпаренный, дергаюсь назад и понимаю, что полуголый человек - это дядя Юра. Сквозь сон я слышал, как он вставал, тоже, наверное, в туалет пошел. Снимаю автомат с предохранителя, передергиваю затвор. Я выглядываю еще раз и даю очередь поверху, чтобы не попасть в дядю Юру. Два чечена тащат его под руки, у него спущены штаны. Мне кажется, что чечены даже не дернулись, когда я выстрелил. Увидев меня, чечен, стоящий у туалета, широко улыбаясь, дает длинную очередь от живота. Известка летит на меня, присевшего и, кажется, накрывшего голову рукой. - Пацаны! Пацаны, мать вашу! - каким-то не своим, дурашливым криком блажу я. - Тревога! Дожидаюсь, когда стрельба прекратится, и, поднявшись, едва выглянув, снова бью из автомата поверху. - Ну-ка, оставьте его, суки! - кричу я, но в коридоре уже никого нет. Кто-то мелькает, исчезая, в дверях школы. - Пацаны! Мужики! - воплю. Кто-то едва не сшибает меня, сбегая по лестнице. - Чего? Чего? - Тихо, там чечены! Там дядя Юра! Они его утащили! Мы все орем, словно глухие. - Сколько их? - Хер его знает! Я троих видел... - Что с дядей Юрой? Я не отвечаю. - Двоим стоять здесь - держать вход, - приказываю. Бегу в 'почивальню'. Слышу за спиной выстрелы. Стреляют с улицы. И наши отвечают. Громыхает взрыв, тут же еще один, непонятно где. - Язва! Хасан! - ору. - Столяр! Костя выскакивает навстречу в расхлябанных берцах. - Чего? - спрашивает меня Столяр. - Чечены дядю Юру утащили. Из туалета. - Какие чечены? Откуда? - Хер их знает, откуда. Вооруженные... - Ты стрелял? - Я стрелял. Поверху, чтоб дядю Юру не убить. Надо на крышу идти! - А где пост? - округляет глаза Столяр. - Где наряд?! - орет он. - Где дневальный? Я накидываю разгрузку. Руки трясутся, будто у меня припадок. - Чего, чего? - спрашивают все. Подбегаем к окну, смотрим в бойницы. С улицы бьют по бойницам. Все присаживаются, кроме Андрюхи Коня. Он, невзирая на пальбу, ставит пулемет на мешки и начинает стрелять по улице. Пацаны кидают гранаты, одну за другой. Кажется, за минуту мы их перекидали больше полусотни. Астахов бьет из 'граника' по двору. Начинают работать, жестоко громыхая, автоматы. - Вон побежали! - выкрикивает кто-то. - Кто побежал? Ничего никому не понятно. - Амалиев! Связаться со штабом! - орет Столяр. - Язва, брат! Давай на крышу, возьми своих! Рации все берите. Есть там кто у входа? - спрашивает у меня. - Есть. Плохиш, еще кто-то. Столяр посылает Хасана ко входу. Все сразу и с удовольствием слушаются Столяра. Я бегу на крышу, мне хочется что-то делать. В рации - шум, мат, треск. Стоит беспрестанная пальба. Вылезаю наверх. Шевеля всеми конечностями, ползу к краю, к бойницам. За мной еще кто-то. Оборачиваюсь, хочу сказать, чтобы к другой стороне крыши, где овраг, тоже кто-нибудь полз, но Язва уже приказал кому-то то же самое. Высовываю голову и сразу вижу на школьном дворе, у самых ворот, дядю Юру. - Мать моя... - говорит кто-то рядом. Словно увидев нас, дядя Юра, бесштанный, голый, шевелит, машет обрубленными по локоть руками, и грязь, красная и густая, свалявшаяся в жирные комки, перекатывается под его культями. Дядя Юра похож на пингвина, которого уронили наземь. 'Руки измажет!' - несуразно и, чувствуя то ли головокружение, то ли тошноту, то ли накатившее безумие, подумал я. Вдруг понимаю, что никто уже несколько мгновений не стреляет. Наверное, пацаны в 'почивальне' тоже увидели дядю Юру. 'Когда ж они успели...' - думаю, глядя на дока. - Аллах акбар! - выкрикивает кто-то, не видимый нам, за воротами. Крик раздается так, словно черная птица вылетела из-под ног, неожиданно и вызвав гадливый и пугливый озноб. В проеме раскрытых ворот появляется чеченец и дает несколько одиночных выстрелов в пухлую спину дяди Юры. Кто-то из лежащих на крыше стреляет в чеченца, но он, невредимый, делает шаг вбок, за ворота, и исчезает. Мне даже кажется, что он хохочет, там, за забором. Дядя Юра еще раз шевельнул обрубками, как плавнями, катнул грязную бордовую волну и затих, с дырявой спиной. Язва заряжает подствольник гранатой и, прицелясь, стреляет. - Недолет, - зло констатирует он, когда граната падает метрах в десяти от забора - во двор. Комья грязи падают на спину дяди Юры. - Растяжки! - рычит Язва. - Они за ночь все растяжки сняли у забора! Мы все проспали! Несколько чеченцев, не дожидаясь, когда граната упадет им на голову, отбегают к постройкам. В них стреляют все, находящиеся на крыше. Автоматы, нетерпеливо захлебываясь, бьются в руках. 'Мимо бьют все, мимо...' - думаю. Я не стреляю. Беру бинокль у Язвы и, смиряя внутренний озноб, смотрю вокруг. Едва направив бинокль на 'хрущЈвку', я вижу перебегающего по крыше человека. - Берегись! - ору я. - На крыше 'хрущЈвок' чеченцы! Язва, слыша меня, не пригибается и еще раз стреляет из подствольника. Я ругаюсь матом вслух, злобно, пытаясь разозлить себя, заставить себя смотреть. Еще раз поднимаю бинокль и, не в силах взглянуть на 'хрущЈвки', смотрю на дома, стоящие слева от школы, возле дороги. Язва ложится на крышу, губы его сжаты, глаза жестоки. Несколько пуль попадает в плиты бойниц, мы слышим. На левый край школы падает граната, никто даже не успевает испугаться, все разом падают, потом, подняв головы, смотрят на место взрыва - там никого не было, затем друг на друга - все целы. - Подствольник, - говорит Язва. - Из подствольников бьют. - Это чего у тебя? - спрашивает СтЈпка Чертков у Язвы. Грише в ботинок воткнулся осколок. Он вынимает его пальцами. - Надо уползать! - говорю я, но не успеваю до конца произнести фразу, потому что слышу, как по рации, чудом прорвавшись сквозь общий гам, не своим голосом кричит Столяр: - Язва! Язва, твою мать! Чеченцы в школе! - Слева стреляют! - голосит кто-то из пацанов на крыше. - Вон из тех зданий! - и указывает на дома у дороги. У меня холодеют уши: я слышу, как над нашими головами свистят пули. Мерзкие кусочки свинца летают в воздухе с огромной скоростью, и от их движения происходит легкий отвратительный свист. - Уходим отсюда! - говорит Язва. 'Куда уходить? - думаю я. - Может, там уже всех перебили?' Крыша видится мне черной гиблой льдиной, на которой мы затерялись, оторванные от мира. Ковыляем, не в состоянии придумать, как же нам передвигаться: ползком, на карачках, гусиным шагом, в полный рост, прыжками, кувырками, - мы движемся к лазу. Ударяясь всеми частями тела обо все, скатываемся по лестнице. В школе стоит непрерывный грохот, словно там разместили несколько заводских цехов по сборке металлоконструкций. Я еще не слез, стою на лестнице, боясь наступить на голову нижестоящему, на меня кто-то, обезумев от спешки, валится. Сапогами, ногами, коленями бьет меня по темени, сдирает скальп, уши, обдирает, терзает шею, давит меня. Я держусь за лестницу рукой, на которой висит автомат, и, защищаясь, поднимаю другую руку: я пытаюсь остановить того, кто сверху, что-то ему кричу. Но тот, кто сверху, не останавливается, мне кажется, он садится мне на голову, хочет меня оседлать; я склоняю голову, сгибаюсь, и он переваливается через меня, едва не отодрав мне уши. Он падает вниз, лицом на каменный пол, переворачивается на бок, и я вижу Степу Черткова с деформированной мертвой головой. - СтЈпа! - вскрикивает кто-то. 'Что же это...' - думаю и не успеваю додумать. Спрыгиваю, переступаю через Степу. - Берите его! - говорит Язва. Степу пытается поднять Монах. - Погоди! - говорю я и с помощью Монаха снимаю со Степы разгрузку. Надеваю ее поверх своей. Монах вскидывает Степу на плечо. Степина голова свешивается, волосы словно встают дыбом, они слипшиеся, в черной густой крови. Я поднимаю Степкин автомат. Спешу, отяжелевший, за Язвой. Мы заглядываем в коридор, но никого не видим. Язва вызывает Столяра. Костя сразу откликается. - Коридор чистый? - спрашивает Язва. - Да! Чистый! - отвечает Столяр. Бежим в 'почивальню'. Бросается в глаза огромная спина Андрюхи Коня, его белые руки на пулемете. Он надел разгрузку на голое тело. Несколько пацанов стоят у бойниц, беспрестанно стреляя. На полу сотни гильз. - Чего? - кричит Столяр, глядя на Степу Черткова. Монах молча сваливает Степу на кровать. Щупает у него пульс. Какой там пульс, вся голова разворочена. Из пулемета, что ли... - Кто прорвался? - спрашивает Язва. - Влезли... - начинает Столяр и обрывает себя, всматриваясь в мертвое лицо Степы. - Влезли, - продолжает он, будто сглотнув, - на первый этаж двое... Их Плохиш гранатами закидал. - А может, они еще где? - спрашивает Язва. - Не знаю. Я отправил своих и ваших по классам, по два человека. У всех рации есть. - Чего, отошли они, Кость? - спрашиваю я. - Вроде... - ГУОШ отзывается? - спрашивает Язва. - ...Отзывается... Говорят: сидите, ждите, они в курсе. - Чего 'в курсе'? - Да не знают они ни хера! Может, чечены опять город берут? Может, в ГУОШе тоже сидят, как и мы, запертые? Я подхожу к Андрюхе. Он него, кажется, валит пар. Он возбужден. На белом лбу ярко розовеет небольшой прыщик. - Чего там? Куда бьешь? - кричу я. - По 'хрущЈвкам', - отвечает Андрюха злобно, ответ я угадываю по губам. - Все стреляли, никто не попал! - говорит он уже о другом - о нас. - Их, бля, человек двадцать было во дворе. А мы сначала обоссались все, потом окосели все, на фиг! 'Мы обоссались, а он нет', - думаю я об Андрюхе. Амалиев сидит у без умолку гомонящей и, кажется, готовой треснуть рации, неотрывно глядя на мертвого Степу. Монах стоит рядом с кроватью и тупо смотрит на свой ботинок, весь покрытый кровью, Степиной, застывающей... Дима Астахов, возле которого стоит труба гранатомета, оглядывается на мгновенье, вглядывается в Степу и снова стреляет, серьезный и сосредоточенный. Столяр начинает поочередно вызывать всех, кого разогнал по кабинетам, спрашивая, как обстановка. Я слышу голос Ск