ость стояния на посту усугублялась заунывным гимном "Коль славен", который играли крепостные часы. Мне рассказывали, что эта музыка доводила до сумасшествия заключенных в крепости, служившей одновременно местом упокоения царей и темницей для их врагов. Это была для меня первая тяжелая придворная служба. А через год мои учебные успехи при переходе в старший класс автоматически открыли мне блестящую дорогу к тому верховному существу, которым представлялся в то время для нас всех русский царь. Торжественный день первого представления монарху в Александровском дворце Царского Села, по случаю производства в камер-пажи, был омрачен для нас всех: начальство до самого входа в большой зал скрыло от нас почему-то наши придворные назначения, хотя мы твердо знали, что по праву при государе будет состоять фельдфебель Мандрыка, а при молодой императрице -- я и Потоцкий как первые ученики в классе. Но когда, построенные по ранжиру, мы вытянулись перед директором корпуса, из строя вызвали графа Апраксина, стоявшего по успехам где-то в середине выпуска и даже с трудом изъяснявшегося [49] на французском языке. Ему предложили стать рядом со мной, и я успел лишь увидеть, как покраснел до слез мой сосед по строю -- Сережа Потоцкий, сын скромного артиллерийского генерала, нашего корпусного профессора. Куда ему было до Апраксина, находившегося в родстве со всесильным тогда министром Иваном Николаевичем Дурново, да и к тому же -- графа. Оставалось лишь скрыть свое негодование, так как через несколько минут стук палки церемониймейстера известил о входе царя. После общего представления он подошел к Мандрыке, и я мог за эти минуты побороть в себе какой-то особый трепет, который овладевал мною, как и всеми пажами, при всякой встрече с царем. И этот трепет, объяснимый сознанием величия звания русского царя, совершенно не соответствовал впечатлению, производимому этим невзрачным полковником небольшого роста, то подымавшим на нас свои, унаследованные от матери, красивые глаза, то теребившим аксельбант и искавшим слов, подобно ученику, не знающему, как ответить на поставленный вопрос. Со мной он сразу блеснул своим самым сильным качеством -- памятью, вспомнив, что его отец сделал для меня исключение, разрешив окончить Киевский корпус взамен общих классов Пажеского корпуса. После приема адъютант корпуса, распомаженный и нарядный капитан Дегай, провел нас с Апраксиным в гостиную к императрице Александре Федоровне, при которой с этой минуты должна была протекать вся моя дворцовая служба. Посреди большой комнаты, утопавшей в цветах и наполненной запахом придворных духов, стояла в светло-сером платье из крепдешина высокая, стройная белокурая красавица. Я должен был подойти к ней первым и поцеловать протянутую руку; но то ли она сама вовремя не подняла руку, то ли я от смущения недостаточно нагнулся, но в результате поцелуй остался в воздухе, и я заметил, как лицо ее покрылось некрасивыми, красными пятнами, что еще более меня смутило. Я с большим трудом разобрал еле слышную фразу по-французски о том, что она очень счастлива с нами познакомиться. "Моя царица" -- вот чем была для меня в течение нескольких месяцев эта женщина. Не проходило недели, чтобы нас не высылали в полной форме в Царское Село, где нас встречала придворная карета с кучером и лакеем в золоченых треуголках, запряженная парой великолепных энглизированных рысаков. Во дворце скороход в шляпе с плюмажем из страусовых перьев провожал нас до зала, в котором собирались петербургские дамы высшего света для представления императрице своих взрослых дочерей. Через несколько минут личный камергер императрицы, седеющий надушенный красавец, граф Гендриков, шел с нами в знакомую уже нам гостиную; мы, как и в первый раз, целовали руку и вместе с Гендриковым сопровождали "ее величество" в зал, где обходили гостей императрицы. В этом состояла вся служба. Такой же примерно [50] характер она носила и на дворцовых церемониях, так называемых "высочайших выходах", по случаю Нового года, крещенского водосвятия, пасхальной заутрени, на большом балу в Зимнем дворце и т. п. При всех подобных случаях царская семья, вплоть до принца Ольденбургского, собиралась заранее в Малахитовом зале Зимнего дворца, откуда выходила парами -- кавалер с дамой, в порядке старшинства, то есть прав на престолонаследие; это приводило к тому, что двоюродный брат царя Борис Владимирович в мундире простого юнкера шел выше фельдмаршала русской армии старика Михаила Николаевича, брата Александра II. Этот великан с седеющей бородой и красно-сизым носом был младшим братом Александра II и знал из рода в род весь военный и служивый петербургский мир. В последние годы жизни он сиживал у окна нижнего этажа своего дворца на Набережной и очень бывал доволен, когда прогуливающиеся его замечали и отдавали честь. Замыкал колонну "высочайших особ" принц Людовик-Наполеон, племянник Наполеона III, командир улан, шедший в одиночестве, со светло-голубой лентой Андрея Первозванного через плечо. Орден этот в России имели двадцать -- тридцать высших государственных сановников, но лица царской фамилии обоего пола получали его при рождении. За первой парой -- царем и царицей -- шли их камер-пажи, дежурные генералы и флигель-адъютанты, а за остальными парами -- личные камер-пажи; к каждой великой княгине или княжне был прикреплен свой камер-паж на весь год по старшинству переходных баллов за учение. Колонна медленно двигалась через все залы Зимнего дворца, отвечая на поклоны съехавшихся на высочайший выход во дворец сановников и офицеров гвардии. Дамы, допускавшиеся во дворец, были в придворных платьях в виде стилизованных русских сарафанов и в кокошниках. Никаких темных предчувствий ни у кого в эту зиму 1895/96 года не было: все мы с трепетом ждали лучшего от нового молодого царя и радовались каждому его жесту, усматривая в этом если не начало новой эры, то во всяком случае разрушение гатчинского быта, созданного Александром III. Царь перенес резиденцию в солнечное, веселое Царское Село, царь открыл заржавленные двери Зимнего дворца, юная чета без всякого надзора, попросту, на санках, разъезжает по столице. И даже слова о "несбыточных мечтаниях", произнесенные царем при приеме тверского дворянства, были приняты как временное недоразумение. Только моя "фрондирующая" тетушка, жена опального сановника Николая Павловича, удивляла меня своим скептицизмом. "Ах,-- говаривала она,-- я ведь его знала,-- ну полковничек, и больше ничего. А что до твоей "царицы", так это гордячка, никого знать не хочет: куда ей до Марии Федоровны (вдовствующей императрицы)!" Но эти слова отражали лишь то глухое соперничество между матерью Николая II и его женой, которое, разрастаясь, сделало из него простую игрушку в руках этих двух женщин. [51] Нашей военной молодежи не было дела до придворных интриг, и мы попросту были на седьмом небе, когда однажды, заканчивая "вольт" в корпусном манеже, услышали команду штаб-ротмистра Химца: "Смена -- стой! Смирно!" и голос самого царя из ложи манежа: "Здравствуйте, господа!" Я, как обычно, лихо заломив бескозырку набекрень, ехал на красивом гнедом коне Игривом -- во главе смены, и мне казалось, что глаза царицы устремлены только на ее камер-пажа. А через несколько дней, опять-таки как необычайное новшество, нашей роте, вместе с другими училищами, была поручена охрана самого Зимнего дворца, и прохожие с удивлением увидели юнкеров, заменивших гвардейских солдат на Дворцовой набережной. Поздно ночью, стоя парным часовым на внутреннем посту у подъезда "ея величества", я был взволнован появлением царской четы, обходившей караулы по возвращении из театра. Замерев на приеме "на караул по-ефрейторски", то есть отклонив на вытянутую руку верх винтовки, мы вполголоса ответили на приветствие царя, заговорившего с моим товарищем по посту Потоцким. Царица подошла ко мне, впервые поздоровалась со мной на русском языке и, вероятно по наущению царя, попросила меня показать ей винтовку. Я твердо ответил, что передать оружие имею право только одному человеку на свете -- самому государю императору. Все эти маленькие события казались нам, придворной молодежи, жившей интересами двора и гвардии, исполненными особого смысла и значения. Никто не предполагал, что преклонение перед царской четой у многих из нас рассеется когда-нибудь в прах. В конце зимы весь русский служебный мир готовился к коронации: кто шил новые мундиры и платья для жен, кто ожидал чинов и орденов, кто готовил рескрипты с "монаршими милостями". Среди войсковых частей основную роль в торжествах должен был играть мой будущий кавалергардский полк, некогда специально созданный Петром I для коронования своей жены Екатерины. Наша рота после выпускных экзаменов была срочно перевезена в Москву и размещена под сводами нижнего этажа здания судебных учреждений, в Кремле. Для всех, кроме нас, личных камер-пажей, начались репетиции царского въезда в Москву, при котором камер-пажи должны были сопровождать парадные кареты верхом на серых конях, взятых у полковых трубачей. Весна выдалась теплая, солнечная. Древняя российская столица почистилась, и даже заснувший, как казалось, навеки Московский Кремль с каждым днем оживлялся. В снятых министерством двора дворянских и купеческих домах размещались иностранные посольства и съезжавшиеся со всего мира иностранные принцы и принцессы. Со всей России были вызваны генерал-губернаторы, в том числе и мой отец, высшие военные начальники, все, носившие придворные звания, церковные иерархи, городские головы главнейших городов, предводители дворянства и специально подобранные волостные старшины. Оживление в городе росло с каждым днем. На площади, под конвоем кавалергардских взводов в касках и кирасах, выезжали на разукрашенных конях герольды в средневековых [52] мантиях из золотой парчи и читали царский манифест о короновании. В день торжественного въезда в Москву нас с Мандрыкой отправили с утра в Петровский дворец, где ночевала царская семья с ближайшим окружением. Процессия, длиной в одну-две версты, уже выстраивалась вдоль Петербургского шоссе. Шествие открывал кавалергардский эскадрон, за которым ехал верхом на белом коне царь в мундире преображенцев, первого и старейшего полка русской гвардии. Потом следовали золоченые кареты двух императриц, а за ними -- великих княгинь и иностранных принцесс. Старинные кареты были прикреплены ремнями к задним дугообразным рессорам, около которых с каждой стороны сидели маленькие пажи из младших классов, чтоб карета не очень качалась. К этому их долго готовили. На императрице было длинное платье из серебристой тафты, с треном из серебряной парчи длиной в добрых три метра. Трены, являвшиеся неотъемлемой частью придворных платьев, различались своими размерами: самые длинные -- у императрицы, а самые короткие -- у незамужних великих княжон. Для этого-то мы, камер-пажи, и предназначались, так как если бы трен не несли, царица не могла бы свободно двигаться, до того он бы тяжел. Усадив царицу в карету и разложив трен, мы оказались свободными, но должны были поспеть в Кремль для встречи там процессии. Предоставленное нам для этой цели извозчичье ландо сломалось на последнем ухабе Ходынского поля, и нам пришлось в ботфортах и золоченых мундирах пробираться сквозь толпу, уже хлынувшую от Петербургского шоссе к Пресне. Среди пешеходов двигались бесчисленные и переполненные до отказа одноконные и парные извозчики. Нагнав одного из них, мы, сославшись на нашу должность, попросили седоков уступить нам коляску. Вскоре мы подъехали к Кремлю со стороны манежа. Пропуск у каждого из нас был на плече в виде светло-голубого банта с позолоченной короной, выданной на все время коронации тем лицам, которые могли иметь доступ в Успенский собор в самый день коронования. За два дня до этого торжества мы должны были проделать полную "репетицию". Мандрыка изображал государя, я -- императрицу. На плечи наши были надеты мантии из толстого холста, длиною в несколько метров; их несли высшие государственные сановники; мы давали им указания, как следует нести трен. Мы прошли к дворцу, спустились к Успенскому собору, поднялись на высокий, обитый красным сукном помост посреди собора, сели на троны, прошли на Красное крыльцо, где царь должен был склониться перед народом, и закончили репетицию в трапезной Грановитой палаты. Вечером, как всегда после обычных приемов, я объяснял императрице по-французски все тонкости предстоящей ей "церемонии". В день самого коронования, 26 мая, яркое солнце заливало златоверхий Кремль. Все его площадки и проходы были заняты помостами [53] с перилами, обитыми красным сукном, так что для войск и зрителей оставалось довольно узкое пространство. Вдоль помостов на расстоянии двух-трех шагов друг от друга стояли в полной парадной форме солдаты гвардейской кавалерии с палашами и саблями наголо, за перилами помоста расположились почетные пехотные караулы. В десять часов утра мы вышли за царем и царицей из Большого дворца и в полной тишине вошли в Успенский собор. Вся середина собора была занята огромным помостом, в глубине которого были поставлены три трона: средний -- для царя, правый -- для вдовствующей, а левый -- для молодой царицы; от них до солеи спускалась широкая, обитая красным сукном отлогая лестница. Трибуны были заполнены членами царской семьи, иностранными делегациями и послами, свитой, членами государственного совета, сенаторами. Проводив царицу до трона и разложив трен, я спустился по задней лестнице с помоста и, чтоб лучше все разглядеть, пробрался на клирос и укрылся за придворными певчими. Служили обедню все три русских митрополита -- московский, петербургский и киевский. Когда наступил момент причащения, царь сошел с трона и вошел через царские врата, через которые обычно могло проходить только духовенство, прямо к престолу, а после обедни возложил сам на себя императорскую корону, лежавшую на престоле. В это время императрица сошла с трона, стала на колени, и царь возложил на нее корону из бриллиантов. При выходе из собора царя и царицу ожидал большой балдахин, который несли старейшие генералы свиты в белых барашковых шапках. Царские мантии несли высшие гражданские сановники, и мы, идя вслед за ними, могли спокойно осматриваться по сторонам. Шествие сзади и спереди замыкали великолепные взводы кавалергардов в дворцовой парадной форме -- белых мундирах-колетах и в красных суконных кирасах-супервестах с большой андреевской звездой на груди и на спине. За ними двигалось бесчисленное духовенство. В воздухе стоял гул московских "сорока сороков", смешавшийся со звуками военных оркестров, игравших гимн. Все смолкло, когда после поклонения могилам московских царей в Архангельском соборе мы поднялись за царской четой на Красное Крыльцо Потешного дворца. Отсюда по традиции московских царей Николай II должен был отвесить земной поклон народу; я знал это наперед, усматривал в этом известный символ, но народа-то как раз и не было, так как небольшое пространство перед крыльцом было, сплошь забито военными, чиновниками и дамами в шляпах. После краткого перерыва состоялся парадный обед в Грановитой палате, где царю и царице блюда подавали высокие придворные чины -- им передавали тарелки мы, камер-пажи, получавшие их, в свою очередь, от убеленных сединами камер-лакеев. Все последующие дни в Большом дворце шли обеды, сопровождаемые так называемыми серклями, то есть обходом и личным разговором с приглашенными. Один день -- дворянству, другой -- военным и т. д. На большом придворном балу мне вновь пришлось проявить искусство в несении пресловутого трена. [54] На парадном спектакле в Большом театре выступали лучшие русские артисты того времени, а на концерте в германском посольстве -- иностранные знаменитости. При выходе из этого посольства, на подъезде, царь спросил меня, дали ли нам поужинать, и на мой отрицательный ответ сказал германскому послу, что камер-пажи всегда обедают за одним столом с другими приглашенными. Естественно, что последствием этого было такое угощение, с которого мы вернулись в Кремль, к ужасу дежурного офицера, только очень поздно утром. Один из последних дней был особенно загружен. Днем предстояло гуляние на Ходынке, а вечером бал во французском посольстве. Нас с утра выслали в Петровский дворец, где снова ночевала царская семья. Когда теперь я прохожу иногда по скверу перед зданием Академии имени Жуковского, мне вспоминается, как на этом месте лет сорок пять назад к нам подошел конвойный офицер в красной черкеске, известный гуляка князь Витгенштейн, и -- как бывший паж -- сказал нам: "Слыхали? Черт знает что вышло -- какой-то беспорядок! Все это вина паршивой московской полиции, не сумевшей справиться с диким народом!" Из царской беседки, построенной против ворот дворца, мы увидели огромное желтое поле, окруженное деревянными театрами-балаганами, и на нем толпу народа, едва заполнявшую треть поля. Играли гимн, кричали "ура", но все чувствовали, что случилось нечто тяжелое и что надо скорее покончить с этим очередным номером торжеств. Однако весь ужас совершившегося мы поняли, уже возвращаясь в Кремль: мы обогнали несколько пожарных дрог, на которых из-под брезентов торчали человеческие руки и ноги. В Кремле оставшиеся свободными от службы камер-пажи рассказали нам уже все подробности о том, как ночевавшие под открытым небом сотни тысяч народу двинулись с восходом солнца на праздник; как задние, нажимая на передних, вызвали давку и как, в довершение несчастья, под ногами толпы провалились доски, прикрывавшие ямы и окопы, построенные когда-то на учениях инженерных войск. В результате -- паника и тысячи раздавленных и искалеченных людей. Выводы и предположения были разные: я, как и многие другие, считал, что царь обязательно отменит в знак траура вечерний бал во французском посольстве; другие шли дальше и ожидали с минуты на минуту, что нас вызовут к Иверской, куда царь приедет для совершения всенародной панихиды. Но ничего не произошло, и, бродя по залам посольства, я старался успокоить свою совесть предположением, что, видно, царь, исполняя тяжелую обязанность монарха, хочет скрыть от иностранцев наше внутреннее русское горе. Я не мог себе представить, что этот бездушный сфинкс через несколько лет с таким же равнодушием отнесется к цусимской трагедии, к расстрелу народа 9 января -- в день Кровавого воскресенья, к гибели русских безоружных солдат в окопах империалистической войны и будет способен играть со своей мамашей в домино после собственного отречения от престола. [55] Раздушенные паркетные залы московских дворцов и посольств, роскошные туалеты русских и иностранных принцесс, блеск придворных мундиров -- все сменилось для нас через несколько дней пылью Военного поля в Красном Селе. Там мы были прикомандированы на лагерный сбор к так называемому образцовому эскадрону Офицерской кавалерийской школы, где мы проходили службу сперва рядовых -- с чисткой коней и т. п., а потом -- взводных командиров. Эскадрон этот, как мне рассказывали, был когда-то действительно образцовым, служившим для проверки на опыте всяких нововведений. В наше же время он представлял собой забитую армейскую часть под командой сухого немецкого барона Неттельгорста, которого как бы в насмешку над вольным казачеством назначили впоследствии командиром лейб-казачьего гвардейского полка. С 1 августа мы получили офицерские фуражки с козырьком, офицерские темляки на шашки и, на положении эстандарт-юнкеров, то есть полуофицеров, были раскомандированы по нашим будущим полкам. 12 августа, после окончания больших маневров и общего парада, все пажи и юнкера были вызваны к царскому валику, где царь, теребя в руке перчатку, произнес слова, открывавшие перед нами целый мир: "Поздравляю вас офицерами!" Эта минута, к которой мы готовились долгие годы, вызвала подлинный взрыв радости, выразившейся в могучем "ура". Я не без волнения расстался с царицей, получив из ее рук приказ о производстве, который начинался с моей фамилии как произведенного в кавалергардский полк. Галопом вернулся я с приказом под погоном в Павловскую слободу, в расположение нашего полка. Уже через несколько минут, выйдя в белоснежном офицерском кителе из своей избы, я обнял старого сверхсрочного трубача Житкова -- первого, отдавшего мне честь, став во фрунт. Глава шестая. Кавалергарды Само имя полка, "Рыцарская гвардия", заключало в себе понятие благородства. История запечатлела подвиг воинского самопожертвования кавалергардов. В 1805 году, в сражении под Аустерлицем, кавалергарды для спасения русской пехоты атаковали французов и покрыли поле своими телами в белоснежных кирасирских колетах. Объезжавший поле сражения Наполеон неуместно пошутил над "безусыми мальчишками", полегшими в бесплодной атаке, но тут приподнялся раненый офицер нашего эскадрона и на прекрасном французском языке ответил: [56] -- Я молод, это верно, но доблесть воина не исчисляется его возрастом {3}. На потемневшем от долгой службы полковом штандарте было вышито серебром: "За Бородино", а на серебряных сигнальных трубах выгравирована надпись: "За Фер-Шампенуаз 1814". Судьба занесла меня, кавалергарда, в эту небольшую французскую деревеньку из белых каменных домиков ровно через сто лет после этого боя, в дни сражения на Марне, которое я наблюдал как представитель русской армии при французском командовании. Посреди небольшой площади селения Фер-Шампенуаз я увидел скромный памятник, поставленный в память о русских солдатах, полегших в бою с французами в 1814 году. Изображение их подвига в этом сражении я и сейчас вижу каждый раз, когда бываю в Военно-инженерной академии, лестницу которой украшает громадная картина сражения при Фер-Шампенуазе; на первом плане -- 1-й, так называемый лейб-эскадрон моего бывшего полка, готовый идти в атаку на ощетинившееся штыками пехотное французское каре. Вступая в полк, каждый погружался в атмосферу преклонения перед историческим прошлым кавалергардов. У меня это преклонение усугублялось чувством привязанности к полку, почти как к родному дому. С самого раннего детства я видел на отце черный двубортный сюртук с серебряными пуговицами и белой подкладкой под длинными полами, а белая полковая фуражка с красным околышем казалась мне знаком благородства и воинской чести. Родившись в казармах полка, я через девятнадцать лет еще застал в нем старших офицеров, полкового врача и сверхсрочных трубачей, служивших под командой отца в годы моего детства. Нигде в России, быть может, дух патриархальности не был сильнее, чем в этих Елизаветинских казармах на Захарьевской. Одним из проявлений этой патриархальности было своеобразно сложившееся отношение к солдатам, хотя "отцом-командиром" мог быть и неоперившийся корнет. Самые либеральные офицеры относились к солдатам, как "добрые" помещики к крестьянам, но даже и наиболее невежественные никогда себе не позволяли рукоприкладства, чтобы не нарушить полковой традиции. На уклад толковой жизни оказывало влияние то обстоятельство, что у некоторых старинных русских родов, как у Шереметевых, Гагариных, Мусиных-Пушкиных, Араповых, Пашковых и др., была традиция служить из поколения в поколение в этом полку. В день столетнего полкового юбилея была по этому поводу сфотографирована группа, в первом ряду которой сидели отцы, бывшие командиры и офицеры полка, а во втором ряду стояли по одному и по два их сыновья. Полковые традиции предусматривали известное равенство в отношениях [57] между офицерами независимо от их титула. Надев форму полка, всякий становился полноправным его членом, точь-в-точь как в каком-нибудь аристократическом клубе. Сходство с подобным клубом выражалось особенно ярко в подборе офицеров, принятие которых в полк зависело не от начальства и даже не от царя, а прежде всего от вынесенного общим офицерским собранием решения. Это собрание через избираемый им суд чести следило и за частной жизнью офицеров, главным образом за выбором невест. Офицерские жены составляли как бы часть полка, и потому в их среду не могли допускаться не только еврейки, но даже дамы, происходящие из самых богатых и культурных русских, однако не дворянских семейств. Моему товарищу, князю Урусову, женившемуся на дочери купца Харитоненко, пришлось уйти из полка; ему запретили явиться на свадьбу в кавалергардском мундире. В представлении гвардейского офицера полк составляли три-четыре десятка господ, а все остальное было как бы подсобным аппаратом. Если бы вы приехали в Париж даже через много лет после нашей революции, то нашли бы большую часть офицеров расформированных давным-давно гвардейских полков, и в том числе кавалергардов, собиравшихся в штатских пиджаках и шоферских куртках на полковой праздник в бывшую посольскую церковь на улице Дарю -- тогдашнем центре русской эмиграции -- и служивших молебны под сенью вывезенного ими при бегстве из Крыма полкового штандарта. Естественно, что в свое время в Париже они не преминули вслед за пажами прислать мне письмо, исключающее меня из полка. Во времена же Российской империи кавалергардский полк был первым из шести полков 1-й гвардейской кавалерийской дивизии, в которую кроме четырех кирасирских входили два гвардейских казачьих полка. Все полки были четырехэскадронного состава. Дивизия эта долго сохраняла за собой название тяжелой -- не только из-за десятивершковых людей и шестивершковых лошадей, но и как воспоминание о той эпохе, когда кирасиры своей тяжелой массой легко пробивали строй легкой кавалерии. В 1914 году, когда началась империалистическая война, которая принесла с собой применение газов и танков, мне пришлось видеть в Париже французских кирасир, выступавших еще в наполеоновских касках и кирасах. Такова сила привязанности к форме! В отличие от тяжелой, 2-я легкая гвардейская кавалерийская дивизия состояла из четырех шестиэскадронных полков: конно-гренадер, улан, лейб-драгун и лейб-гусар. Кони 1-й дивизии получали по четыре гарнца овса, 2-й дивизии -- по три гарнца, а армейская кавалерия -- по два с половиной гарнца. В результате, однако, на смотрах некоторые армейские дивизии, особенно пограничных корпусов, оказывались в отношении боевой подготовки и выносливости коней выше гвардейских. Объяснялось это, главным образом, неблагоприятными для занятий условиями расквартирования гвардейских полков. Особенно страдала наша первая [58] бригада -- кавалергарды и конная гвардия, располагавшиеся в центре самого Петербурга; большую часть года мы не могли даже выехать в поле, но зато заслужили прозвище -- "бюро похоронных процессий", так как были обязаны участвовать в конном строю на похоронах бесчисленного генералитета, проживавшего и умиравшего в столице. На этих церемониях, равно как на парадах, полк своим видом воскрешал в памяти давно отжившие времена эпохи Александра I и Николая I, выступая в белых мундирах-колетах, а в зимнее время -- в шинелях, поверх которых надевались медные блестящие кирасы, при палашах и гремящих стальных ножнах и в медных касках, на которые навинчивались острые шишаки или, в особых случаях, посеребренные двуглавые орлы. Орлы эти у солдат назывались почему-то "голубками". Седла покрывались большими красными вальтрапами, обшитыми серебряным галуном. Первая шеренга -- с пиками и флюгерами. Обыкновенной же походной формой были у нас черные однобортные вицмундиры и фуражки, а вооружение -- общее для всей кавалерии: шашки и винтовки. Но этим, впрочем, дело не ограничивалось, так как для почетных караулов во дворце кавалергардам и конной гвардии была присвоена так называемая дворцовая парадная форма. Поверх мундира надевалась кираса из красного сукна, а на ноги -- белые замшевые лосины, которые можно было натягивать только в мокром виде, и средневековые ботфорты. Наконец, для офицеров этих первых двух кавалерийских полков существовала еще так называемая бальная форма, надевавшаяся два-три раза в год на дворцовые балы. Если к этому прибавить николаевскую шинель с пелериной и бобровым воротником, то можно понять, как дорог был гардероб гвардейского кавалерийского офицера. Большинство старалось перед выпуском дать заказы разным портным: так называемые первые номера мундиров -- дорогим портным, а вторые и третьи -- портным подешевле. Непосильные для офицеров затраты на обмундирование вызвали создание кооперативного гвардейского экономического общества с собственными мастерскими. Подобные же экономические общества появились впоследствии при всех крупных гарнизонах. К расходам по обмундированию присоединялись затраты на приобретение верховых лошадей. В гвардейской кавалерии каждый офицер, выходя в полк, должен был представить двух собственных коней, соответствующих требованиям строевой службы: в армейской кавалерии офицер имел одну собственную лошадь, а другую -- казенную. Если в легкой гвардейской и армейской кавалерии офицеры без особого труда могли найти для себя подходящих коней, то в нашей дивизии требования роста не могли быть удовлетворены конским материалом ни из казенных, ни из частных заводов. Конский состав наших полков с трудом комплектовался несколькими частными заводами на Дону и на Украине, выращивавшими хоть и "малокровный", но крупный и костистый молодняк. Офицеры же ко времени моего выхода в полк почти все сидели на так называемых "гунтерах", то есть якобы английских охотничьих лошадях. В действительности же это были [59] в большинстве случаев немецкие тяжелые выкормки из Ганновера, ничего общего с гунтерами не имевшие. С юных лет создав себе идеал кровного легкого коня, я пришел в ужас, когда, еще будучи камер-пажом, попробовал одного из таких тяжеловесов, принадлежавших офицеру полка, князю Карагеоргиевичу, дяде будущего сербского короля. Бретер и парижский бульварный гуляка, обычный посетитель кафе "Да ла Пэ", этот князь должен был выйти в отставку из-за дуэли, которую он имел с вольноопределяющимся собственного эскадрона графом Мантейфелем, ухаживавшим за его красавицей женой. Потом мне сказали, что у самого великого князя Николая Николаевича продается за высокую цену, за тысячу пятьсот рублей, его собственная гнедая лошадь. Мы с отцом поехали посмотреть и попали в довольно неловкое положение. Получив разрешение великого князя, я стал пробовать эту прекрасно выглядевшую лошадь в его собственном крохотном манеже при дворце на Михайловской площади. Все шло хорошо до минуты, когда отец стал требовать прибавить на галопе аллюру. Я шел все скорее, а отец требовал еще нажать, пока я сам не услышал, что лошадь сильно хрипит. Мне оставалось поскорее спешиться и попросить передать великому князю благодарность за его сомнительную любезность по отношению к легковерному будущему кавалеристу. Так и пришел я в полк с двумя молодыми конями русских государственных заводов: сыном араба Искандер-Бека, золотистым, как червонец, Импетом -- Стрелецкого завода -- и сыном знаменитого чистокровного Лоэнгрина, белоногим Лорд-Мэром -- Яновского завода. Велико, однако, было мое разочарование, когда заведующий офицерской конюшней и безапелляционный эксперт поручик Петька Арапов определил, что оба мои красавца, имеющие свыше четырех вершков роста, не кони, а крысы и поэтому непригодны для строя в эскадроне, называвшемся "эскадроном ее величества". Действительно, они казались малы среди пяти- и шестивершковых светло-гнедых коней. Надо было опять искать лошадь. На счастье, мой богатый дядюшка по матери, Апраксин, великий барин и самодур, объявил, что сам заплатит за лошадь, лишь бы она была лучшая из всех лошадей в полку. Клиент для получения его денег нашелся быстро в лице генерал-адъютанта Александра Петровича Струкова, Георгиевского кавалера за турецкую войну, в которой он перешел с Гурко через Балканы во главе гвардейских улан. Этот стройный, как юный лейтенант, старый холостяк, с тонкими длинными "кавалерийскими" усами, был известен не только как лихой спортсмен и изобретатель русского вьюка, но и как ловчайший великосветский барышник. Угостив меня с отцом в своем особнячке на набережной отличным завтраком, он повел нас в крохотный внутренний дворик и, как был, не глядя на мороз, в сюртуке, вскочил по-жокейски, не трогая стремян, на гнедого коня, изумлявшего глубиной подпруги, длиной плеча и внешней здоровой сухостью. Когда же Струков на скользком крохотном пятачке стал крутить этого шестивершкового великана [60] вокруг нас галопом, мы не могли сказать ни одного слова критики. Тогда Струков, не говоря даже о деньгах, повелительным тоном приказал вести лошадь прямо в кавалергардский полк. Хорош, конечно, был мой Фауст впереди 1-го взвода 1-го эскадрона на парадах, но только все пронюхивавший Петька Арапов знал, сколько скипидару "эмброкейшен" втирал я в плечи этого безмускульного венгерского выкормка. Собственно служба в полку началась для меня, как и для всех молодых офицеров, с дежурств по полку. Ровно в двенадцать часов старый и новый дежурные офицеры шли на середину двора на полковую гауптвахту, состоявшую из помоста и столба с колоколом для вызова караула. На помосте стояла повозка с денежным ящиком, охранявшаяся часовым с винтовкой за плечами и шашкой наголо. Бессмысленным казалось сопровождать казначея, полка, хилого и совсем полуштатского штаб-ротмистра маркиза Паулуччи, к этому ящику, из которого он с особым благоговением вынимал или в который вкладывал какой-нибудь конверт. Зачем было, казалось, мерзнуть на дворе, вместо того чтобы держать деньги в канцелярском шкафу? Но в том-то и дело, что таков был обычай, изменить который никому не приходило в голову. От маленьких деталей и до важнейших вопросов многое в русской армии держалось на изживших себя традициях, а не на здравом смысле. Итак, осмотрев печати на ящике и поздоровавшись с новым полковым караулом из шести человек при унтер-офицере, выслушав рапорты всех дежурных по эскадронам и командам, зайдя тут же в караульное помещение и карцер, помещавшиеся в подвале, дежурные подписывали рапортичку о наличном составе и шли к командиру полка. Днем дежурный офицер выполнял все свои служебные обязанности, а перед обедом присутствовал при распределении мяса по эскадронам. Он должен был отвечать за его вес и свежесть. В девять часов вечера он шел на перекличку в один эскадрон, где пелись хором молитвы и читался приказ по полку на следующий день. Ночью дежурный офицер был обязан обойти, хотя бы один раз, все помещения полка, записать в рапортичке температуру в жилых помещениях, проверить бдительность всех дежурных, дневальных и порядок в восемнадцати конюшнях. Помещения были раскинуты между тремя улицами, и добросовестный обход требовал не менее двух часов. Ни одна иностранная армия не знала таких внутренних нарядов, как русская. Поистине, о ней можно было сказать, что она существует, чтобы охранять себя. В каждом эскадроне кроме дежурного унтер-офицера четверо дневальных, в конюшнях -- то же число, а затем -- в хлебопекарне, в полковом лазарете, у дровяного склада... Общее число людей в наряде в маленьком четырехэскадронном полку доходило до шестидесяти человек в день. Когда, дежуря по полку в первый раз, я вернулся вечером в офицерскую "артель", в нижнем этаже которой находилась дежурная комната, вестовой -- лакей артели -- доложил мне, что кровать [61] постлана. Зная, что дежурный по полку обязан после вечерней зари оставаться в шинели, при шашке и револьвере, я сделал вид, что не замечаю за ширмой роскошного дивана, покрытого тончайшими простынями и английским теплым одеялом; тут же лежала моя собственная ночная рубашка, оставленная утром предусмотрительным камердинером. Я сказал, что мне спать не хочется. Но старший буфетчик Егор сообщил мне, что все дежурные на ночь спокойно раздеваются, так как никто войти ночью без дежурного лакея не может, а последний не откроет двери никакому начальству, пока не убедится, что дежурный встал и готов к встрече. Через несколько недель после этого стратегия Егора потерпела поражение, и бедному Ванечке Салтыкову, дежурному по полку и, по обыкновению, сладко спавшему, пришлось поплатиться. Главнокомандующему Петербургским округом великому князю Владимиру Александровичу, дяде царя, частенько не спалось, несмотря на выпиваемую ежедневно перед сном бутылку шампанского. Надев мягкие, с вечно спущенными голенищами сапоги и генерал-адъютантское пальто, он отправлялся ночью на прогулки с целью "поймать" какой-нибудь из гвардейских полков. В эту злосчастную зимнюю ночь со снежной пургой Владимир Александрович добрел до нашего полка и долго безрезультатно звонил в егоровский звонок. Внутри артели так же безрезультатно будили Ванечку. Отчаявшись добиться дежурного по полку, великий князь пошел на полковой двор и, заметив огонек в одном из подвалов, поинтересовался узнать, что может здесь твориться в столь поздний час. Там его ждала неприглядная картина: в темном сыром подвале он нашел месивших тесто полуголых людей в грязных колпаках и подштанниках -- это была полковая хлебопекарня. Ее начальник, поручик Нечаев, отделался арестом на Садовой, в комендантской гауптвахте. У меня же, на одном из дежурств по полку, произошло следующее: под вечер, когда все офицеры уже разъехались, ко мне прибежал дежурный унтер-офицер по нестроевой команде и с волнением в голосе доложил, что "Александр Иванович померли". Александром Ивановичем все, от рядового до командира полка, величали старого бородатого фельдфебеля, что стоял часами рядом с дневальным у ворот, исправно отдавая честь всем проходящим. Откуда же пришел к нам Александр Иванович? Оказалось, что еще до того, как мой отец командовал полком, то есть в начале 70-х годов, печи в полку неимоверно дымили и никто не мог с ними справиться; как-то военный округ прислал в полк печника-специалиста из еврейских кантонистов, Ошанского. При нем печи горели исправно, а без него дымили. Все твердо это знали и, в обход всех правил и законов, задерживали Ошанского в полку, давая ему мундир, звания, медали и отличия за сверхсрочную "беспорочную службу". И вот его не стало, унтер-офицер привел меня в один из жилых корпусов, еще елизаветинской постройки, где в светлом подвальном помещении под сводами оказалась квартира Александра Ивановича. [62] Он лежал в полковом мундире на составленных посреди комнаты столах. Его сыновья, служившие уже на сверхсрочной службе, один -- трубачом, другой -- писарем, третий -- портным, горько плакали. Я никак не мог предполагать того, что произошло в ближайшие часы. К полковым воротам подъезжали роскошные сани и кареты, из которых выходили нарядные элегантные дамы в мехах и солидные господа в цилиндрах; все они пробирались к подвалу, где лежало тело Александра Ивановича. Оказалось -- и это никому из нас не могло прийти в голову,-- что фельдфебель Ошанский много лет стоял во главе петербургской еврейской общины. На следующее утро состоялся вынос тела, для чего мне было поручено организовать церемонию в большом полковом манеже. К полудню манеж принял необычайный вид. Кроме всего еврейского Петербурга сюда съехались не только все наличные офицеры полка, но и многие старые кавалергарды во главе со всеми бывшими командирами полка. В числе последних был и мой отец, состоявший тогда уже членом государственного совета. Воинский устав требовал, чтобы на похоронах всякого военнослужащего, независимо от чина и звания, военные присутствовали в полной парадной форме, и поэтому всем пришлось надеть белые колеты, ленты, ордена и каски с орлами. У гроба Александра Ивановича аристократический военный мир перемешался с еврейским торговым и финансовым, а гвардейские солдаты -- со скромными ремесленниками-евреями. После речи раввина гроб старого кантониста подняли шесть бывших командиров полка, а на улице отдавал воинские почести почетный взвод под командой вахмистра -- как равного по званию с покойным -- при хоре полковых трубачей. Таков был торжественный финал старой истории о дымивших печах. По очереди со всеми другими частями столичного гарнизона мы дежурили в трех военных госпиталях -- Николаевском, Клиническом и Семеновском. Каждый дежурный офицер получал двух-трех унтер-офицеров своей части, которые помогали ему следить за отношением госпитальной администрации к больным солдатам. Небольшие офицерские и женские палаты находились только при Клиническом госпитале, так как большинство среднего и высшего состава лечилось на квартирах. После каждой раздачи пищи мы с унтер-офицерами обходили палаты, спрашивая, все ли довольны. В ночное время наблюдали за работой санитарного персонала, выслушивая жалобы и заявления, которые записывали в книге. На рассвете принимали мясо и отбирали у повара ключи от котлов, в которых оно варилось. Самой тяжелой обязанностью было составление завещаний умирающим и актов о смерти. Гораздо реже доходила до полка очередь дежурства в окружном суде, куда высылался офицерский караул. На том заседании, на котором пришлось мне присутствовать, добрая половина дня была посвящена разбору дел о членовредительстве. Я не верил своим ушам, [63] когда читали обвинительный акт: подсудимый, молодой крестьянин, узнав о сво