-- одним из тех сереньких людей, про которых просто говорят, что они "очень любезны". -- Хотя по вине большевиков Россия и не допущена к переговорам о заключении союзниками мирного договора с Германией... [683] -- Виноват,-- прервал я с первых слов старичка,-- какие же могут быть переговоры о мире без участия России? -- Вот именно из этих-то соображений мы и поставили себе задачей защищать интересы России всеми имеющимися в нашем распоряжении средствами,-- объяснил Львов. Этот защитник России, выкинутый народом за борт истории, пытался изображать из себя государственного деятеля, заботящегося об ее интересах, а не о собственной шкуре.-- Мы, между прочим, предполагаем подать господину Клемансо обстоятельный "меморандум", для составления которого привлекаем наших лучших специалистов, в том числе и военных. Вы, конечно, не вправе отрицать компетентности такого военного эксперта, как генерал Палицын, с которым мы вас и просим установить будущую желательную для России государственную границу. "Вовлекают они меня под благовидным предлогом в свою политическую игру,-- подумалось мне.-- Неужели придется опять работать с Палицыным? Положим, эта хитрая служивая лиса на авантюру не пойдет! Придется, пожалуй, согласиться. Разобраться-то я сумею, а при том невежестве, которое всегда проявляло французское министерство иностранных дел в отношении всего, что касалось России, вопрос о восточных границах Польши, для нас столь важный, мог, как я опасался, получить на парижской мирной конференции самое нелепое разрешение". Трудно припомнить, кто были членами военной комиссии Палицына, настолько они уже были далеки от меня. Я просто предложил Палицыну взять работу на дом и, вспомнив лекции по военной географии нашего академического профессора Золотарева, прочертил границу на основании принятого тогда этнографического принципа. Как оказалось впоследствии, эта граница почти совпадала с той, что была установлена с Польшей перед второй мировой войной. Больше ни со Львовым, ни с Палицыным мне не довелось встречаться, и потому я немало был удивлен появлением через некоторое время в своем служебном кабинете молодого человека, рекомендовавшего себя секретарем "политического совещания". Он подал мне довольно толстый денежный пакет и просил расписаться в получении "гонорара" за работу, произведенную по выработке условий мирного договора. В ту пору всякий, даже самый невинный, документ приобретал особенное значение, свидетельствуя о принадлежности подписавшего его к той или другой политической организации. "К сожалению, принять денег не могу,-- написал я на возвращаемом обратно конверте,-- так как не знаю, из каких сумм и на каком основании они мне направлены". Так безболезненно удалось разрушить хитроумный план Маклакова втянуть меня в число представителей "зарубежной России". Впрочем, некоторые из них еще долго не отказывались от мысли завлечь меня в свой лагерь. Тягостным и неопределенным, однако, оставалось положение с Маклаковым, продолжавшим все еще со мной считаться. Он водил за нос всех остальных членов "политического совещания" и, конечно, сознавая силу денег, не упускал из виду тех миллионов, что собирались [684] после ликвидации на моем текущем счету в Банк де Франс. Ярый враг советского народа, Маклаков не терял надежды на то, что контрреволюция в России победит. -- Вот не слушались меня, потегяли Игнатьева,-- говаривал он впоследствии,-- а у него ведь и деньги, и снагяды. Вот с "интегвенцией" ничего и не выходит! Не могли также воинствующие члены "политического совещания" отказаться и от использования в своих целях нескольких сот русских офицеров и двадцати примерно тысяч солдат, остававшихся во " Франции. "Вместо генерала,-- решили они,-- возьмем русского же адмирала, благо они сейчас в моде и у нас, и у французов, да и сношения с французами будут этим облегчены. Зачислится русский адмирал на французскую службу, оденется во французский мундир, и тогда ни один русский офицер или солдат ослушаться его не осмелится". Так рассуждали, по всей вероятности, "мудрецы с рю де Гренель" (улица, на которой размещалось посольство), направляя ко мне для переговоров бывшего русского морского агента во Франции адмирала Погуляева. -- У него "большие заслуги", он специалист по вождению министерских и придворных катеров,-- презрительно отзывался когда-то об этом офицере мой морской коллега по службе в Швеции, Петров, не покинувший Россию и перешедший в Красный флот. С чувством своего превосходства переодевшийся во французскую форму адмирал Погуляев с первых же слов предложил мне передать ему если не все дела, то хотя бы те, что касались русских войск во Франции. Коротким и внушительным было наше с ним объяснение. Он говорил по-русски, а я отвечал ему по-французски, подчеркивая этим, что не признаю в нем больше русского человека. -- Удивляюсь, что вы позволяете себе не выполнять моей просьбы. Я бы на вашем месте давно покинул бы свой пост,-- заявил мне "французский" адмирал. -- Pardon, amiral, permettez au général russe, que je suis de connaître mieux que vous ses devoirs. J'ai 1'onneur... (Простите, адмирал, но позвольте мне, русскому генералу, лучше вашего знать свои обязанности. Честь имею...) Недолго держался у власти Погуляев. Его постепенно заменили военные представители Колчака, северного правительства, Юденича и Деникина, с которыми "политическое совещание" налаживало непосредственную связь. Засылать их ко мне больше никто не пытался. x x x Во Франции ведущую роль в политике "интервенции" взяло на себя морское министерство. Недаром ведь французский флот всегда отличался реакционностью офицерских кадров и вольным революционным духом своих команд. Им-то, французским морякам, и выпало на долю первыми во [685] Франции поднять Красный флаг на своих военных кораблях и не словами, а делом напомнить Клемансо и Фошу о принципах пролетарской революционной солидарности и нарушить с первых же шагов планы черноморской "интервенции". Французская эскадра, прибывшая уже в конце 1918 года на одесский рейд и посланная затем для захвата Севастополя, вписала революционными восстаниями на судах первую страницу новой книги франко-русских отношений, не морских, не военных, а уже революционных. Примеру команды миноносца "Протэ", поднявшей восстание во главе с инженером-механиком Андрэ Марти, последовали одна за другой команды линкоров "Франс", "Жан Бар", "Вальдек Руссо" и многие другие, воскрешая традиции своей когда-то самой революционной страны в Европе. С именем доблестного товарища Андрэ Марти связано революционное движение Франции, рожденное нашей Октябрьской революцией. В историю международного революционного движения ярким эпизодом вошло братание русских рабочих с высадившимися на берег морскими патрулями и переброшенными через румынскую границу частями 58-го и 176-го пехотных полков. Эта демонстрация пролетарской солидарности лучших сынов Франции с русской революцией вызвала бешенство в правительственных кругах. Французские моряки и солдаты, осмелившиеся по-братски пожать руку русским рабочим, были строго наказаны. Так первая же попытка буржуазного мира поддержать вооруженными силами еще не стертые с лица нашей земли белогвардейские банды, отряды, а впоследствии и целые армии возымела для этого мира обратные результаты: зажженный Октябрьской революцией факел свободы передавался, как по эстафете, с границ нашей Советской страны до портовых верфей Франции, до фабричных ворот, до заводских цехов и парижских бистро, освещая французам путь в общий для нас с ними новый мир. x x x Временно затихшая черноморская интервенция ожила с появлением Деникина. Он заинтересовал и французов и русских горе-политиков с рю де Гренель. С ним можно было "делать дела", но его требовалось финансировать, однако по мере отступления Колчака за Урал это становилось все труднее. Одним из главных денежных источников для белогвардейских организаций являлся Русско-Азиатский банк, но до меня дошли сведения, что приехавший в Париж председатель этого банка Путилов ведет двойную игру. Это меня живо заинтересовало, и я принял предложение позавтракать с Путиловым с глазу на глаз в одном из самых фешенебельных ресторанов. -- Я ведь из мужичков, ваше сиятельство,-- представился мне этот небольшого роста, еще вполне бодрый старичок, напоминавший своей внешностью не то дьячка, не то церковного старосту.-- Не посетуйте, напрямки буду говорить. Мы вот в Константинополе два [686] пароходика для Деникина грузим, а я вот подумываю (оглядевшись по сторонам) -- не опасно ли? Груз-то ценный. Много тысяч в Него вложено А ведь заплатят "деникинскими". Вот я и решил вас побеспокоить, не обман ли тут какой кроется. А? -- Но вы-то сами все еще продолжаете ведь верить в "единую и неделимую"? Позвольте вам по этому поводу рассказать про доклад, который нам делал еще в прошлом году посланец от Колчака. Он убеждал нас, между прочим, в скором падении Советской власти, а на это мой писарь Мамонтов взял да одним словом его и убил: "Непонятно, как это выходит, господин капитан. Уж если вам приходится отступать, так, значит, Красная Армия не так уж слаба!" А что меня касается, то я вам скажу, что в этот день Колчак для меня был кончен. -- А как же иностранцы все-таки нас поддерживают? -- А уверены ли вы в них? Вот я вчера на перекрестке банкира, барона Жака Гинзбурга, встретил. Он же ваш французский вице-председатель в Русско-Азиатском банке, а мой давнишний знакомый. "Иду,-- говорит,-- на заседание по деникинским делам". А как раз мимо нас автомобиль пролетает. Я и хватаю старика за рукав: "Prennez garde! -- Берегитесь!" -- шепнул я ему. Если бы вы видели, как он побледнел! "Да успокойтесь,-- сказал я ему,-- я ведь только боялся, чтобы автомобиль вас не задавил!" -- Шутить изволите, а все же не могу я поверить, чтобы иностранцы дураками оказались,-- вздохнул Путилов. -- Не берусь судить, простаки они или мудрецы, только я не перестаю повторять французским генералам, что все они, пойдя на Россию, в воду будут сброшены. Морей-то вокруг нас для этого хватит. -- Не может быть, не может быть! -- повторял мой собеседник. От волнения он даже встал из-за стола и, забывая про присутствовавших, стал нервно шагать по ресторану. Меня же охватило неудержимое желание вырвать у ведшего темную игру Маклакова одно из важных средств финансирования "интервенции". Подобному дельцу, как Путилов, ничего дороже денег быть ведь не могло. -- Ну, решено! Товар-то на воде придется перепродать.-- И Путилов тут же заказал бутылку наилучшего шампанского. -- Ваше здоровье, ваше сиятельство! x x x Намаявшись в переговорах о деньгах с финансистами, подобными Путилову, Маклаков решил произвести последнюю, но решительную атаку против "непокорного", упорно отстаивавшего свою независимость военного агента и, попросив меня заехать по "неотложному делу", вместо обычных любезных недоговоренностей сразу поставил вопрос ребром: -- Мне стало известно, что вы в настоящий момент ведете пегеговогы с фигмой "Ггаммон" о ликвидации договога на пушечные гильзы. -- Вам сообщил это генерал Свидерский? (Начальник артиллерийского отдела в моем комитете, согласившийся за моей спиной сотрудничать [687] одновременно и с "политическим совещанием".) Я уже предложил ему сдать дела,-- ответил я Маклакову. -- Ну, хотя бы и он,-- отмахиваясь, как от назойливой мухи, от подобного вопроса, ответил Маклаков.-- Я только хочу вам сказать, что ,эти гильзы "нам" необходимы. -- Гильзы? Да что же вы с ними делать будете? Ведь ни снарядов, ни пороха к ним не имеется,-- попробовал я отделаться шуткой. -- Это вас не касается. Нам нужны гильзы Ггаммона. -- Бросьте, Василий Алексеевич, вам не гильзы, а те полтора миллиона франков, которые я требую за них с фирмы, нужны. Вот что вас интересует. И подняв глаза на своего собеседника, я нашел его сидящим уже не в кресле, а на одной из полок открытой библиотеки, уставленной когда-то книгами покойного Извольского. Лицо Маклакова было искажено такой злобой, какой я за ним и не подозревал. -- А если это пгиказ самого Деникина,-- сказал он,-- вы тоже не намегены его выполнить? -- Деникина я встречал полковником генерального штаба в русско-японскую войну. Но почему же я должен теперь исполнять его приказ? Не понимаю. -- Алексей Алексеевич,-- задыхаясь и слезая с полки, заявил Маклаков,-- довольно над нами издеваться! Нам с вами говогить больше не о чем. -- А мне уж и подавно,-- ответил я. И вдруг, как бы досадуя на самого себя, Маклаков, вздохнув, добавил: -- Вы вот когда-нибудь узнаете, кто был вам истинный дгуг! Не под силу оказалось моим недругам сбить меня с последней позиции защитника уже не военных, а финансовых интересов нашей страны, и потому Маклаков применил одно из самых сильных средств борьбы для уничтожения политического значения человека: полное его игнорирование при решении каких бы то ни было вопросов. x x x "Le général Ignatieff n'existe plus". -- Генерал Игнатьев больше не существует! -- вот что с легкой руки Кэ д'Орсэ (министерство иностранных дел) облетело французские министерства, задело, хотя правда и не пошатнуло "ликвидационную комиссию", но закрыло двери во многих, как когда-то казалось, дружеских домах. Тяжелее всего в жизни чувствовать себя лишним, и потому больше для очистки совести, чем для дела, заходил я в знакомое для всех военных агентов пристанище,-- 2-е бюро генерального штаба. "Министры меняются -- канцелярии остаются!" -- говорит французская чиновничья мудрость, и швейцар военного министерства, почтительно меня встречая и не спрашивая даже пропуска, с улыбкой замечал: -- Это уж десятый! Французы тем и милы, что умеют сами над собой посмеяться. [688] "Ходит вот к нам все тот же русский генерал,-- думал, вероятно, про себя швейцар,-- и, должно быть, ему смешно, что мы за это время уже десятого министра у себя сменяем". Приветливо, как старого сослуживца, принял меня при последнем моем посещении помощник начальника генерального штаба Видалон. Поговорили мы оба об участи наших русских бригад, об отсутствии информации из России, но, когда я попытался восстановить прежние, полные доверия отношения с французским генеральным штабом, мой приятель изрек: -- Что поделаешь, генерал, колесо Фортуны вращается! -- Я понял, вы хотите сказать, что я окончательно скатился вниз! И мы оба рассмеялись. Начальник генерального штаба, сухой седой старик, генерал Альби, тот самый, с которым находил лишним считаться Мандель, только что покинул свой пост. Встретив меня как-то на улице, он снял допотопный котелок и, пожав мне руку, сказал: -- Не сетуйте на меня, генерал, за все то зло, которое я был вынужден вам причинить и, поверьте, совершенно против моей воли. Такое же полное уважения отношение встретил я и у прежнего моего сослуживца по Гран Кю Жэ, начальника так называемого "славянского бюро" майора Фурнье. Этого майора не следовало смешивать с его начальником полковником Фурнье. Оба однофамильца прекрасно говорили по-русски, но полковник смотрел на Россию глазами тех русских офицеров, с которыми он провел несколько месяцев до войны, отбывая стажировку в Виленском военном округе, а майор Фурнье в России никогда не был, но много про нее читал. -- Никто ведь нам с вами, генерал, не хочет здесь верить, что, располагая такими кадрами, как прежние унтер-офицеры царской армии, Советы способны отстоять революцию. Как будто мы сами, французы, в свое время из санкюлотов армии не создали,-- не без волнения в голосе говорил мне этот пылкий южанин. Неважно, вероятно, чувствовал он себя в этот день на утреннем докладе своему однофамильцу: авангарды Деникина подходили к Орлу. Впрочем, хотя где-то в глубине души скребли кошки, точь-в-точь как в бою после оставления ценного рубежа, но ни майор, ни я бровью не повели. Школа "молчальника" Жоффра не забывалась. Никакие трудности на фронте не должны нарушать планомерной работы в тылу, и временные успехи белогвардейцев не изменили в Фурнье его отношения к деникинской авантюре. -- А вот полюбуйтесь, мой генерал, во что это все нам обходится.-- И он вынул из стола объемистые таблицы, составленные на английском языке.-- Доверили вот наши морячки союзникам все операции на Черном море, а от них уже поступают счета на уступленное Деникину обмундирование. Полную стоимость, да еще в фунтах стерлингов, требуют за старое послевоенное барахло. -- Русскому народу это еще дороже обходится,-- сказал я, прощаясь и расставаясь навсегда с этим симпатичным генштабистом. Трудно ведь теперь себе представить, что, живя в Париже -- [589] центре тогдашней европейской жизни, мне, когда-то опытному военному агенту, так мало было известно про военные действия белогвардейщины, тщательно скрывавшей свои поражения и ничего не говорившей о геройских делах Красной Армии. x x x Уже давно я не имел писем от матери и только в конце 1919 года узнал случайно, что ее уже довезли до Новороссийска и что она собирается ко мне в Париж. Ждать пришлось недолго, и вскоре я уже обнял на Лионском вокзале не ту полную здоровой энергии женщину, какой с детства привык видеть Софью Сергеевну, а маленькую исхудавшую старушку. От прибывшей семьи страстно хотелось узнать о том, что делается на нашей истекавшей кровью родине. Но обстановка в эпоху революционной борьбы столь быстро меняется, что даже наиболее объективные люди, проведшие хотя бы несколько недель в белом окружении, не могли при всем желании нарисовать мне беспристрастную картину происходившего в Советской России. У моих родных озлобления против большевиков в первые дни после приезда еще не замечалось. Разговорившись со своей младшей сестрой, я даже почувствовал какую-то новую близость к ней, возможность говорить на одном языке. Но, увы, "парижская общественность" быстро всех перековала в подлинных "эмигрантов". Рассказывая о белогвардейских порядках, они лишь с поразительной наивностью и добродушием подтверждали слухи о спекуляции, дошедшей уже до предела наглости. -- Неужели вот все эти тысячи привезенных с нами рублей здесь ничего не стоят? -- вздыхали мои родственники.-- Ведь по совету самых верных людей мы разменяли на них по очень выгодному курсу полученные от тебя когда-то французские франки! "Спекульнули", "спекульнуть" -- какие отвратительные слова произносили в те тяжелые дни самые когда-то чистые женские уста... "Там торгуют рублями да домами в розницу, а здесь, в Париже, продают Россию уже оптом,-- думалось мне.-- Пусть уж сами русские люди на родине для создания чего-то нового, не вполне еще для меня ясного, разрушают старые, когда-то дорогие сердцу ценности". Все представлялось мне лучше, чем допустить к власти людей, уже продающих иностранцам свои имения и дома, идущих на все сделки с капиталом, вплоть до обращения России в колонию. x x x -- А мы завтра уже будем в Петербурге! -- ошеломил меня 19 октября 1919 года давно меня покинувший Караулов. -- Кто это -- "мы"? -- оборвал я этого сияющего счастьем нарядного господина, одетого в длиннополый фрак последней моды. -- Да что вы, граф, неужели не слышали о взятии Юденичем Красного Села? Вам же должно быть хорошо знакомо это Красное Село, Пулковские высоты и все эти места! -- с оттенком злобной иронии, к которой я уже стал привыкать, продолжал Караулов. Вокруг нас собралась толпа столь же элегантных мужчин, спустившихся [690] в антракте в большой, отделанный мрамором вестибюль театра "Шан-з-Элизэ". "Юденич у ворот Петрограда!.." -- прочел я в переданном мне каким-то незнакомым господином последнем "вечернем выпуске" газеты "Intransigeant". И представилась мне знакомая арка Нарвских ворот, через которые столько раз проезжал я и верхом, и на тройке, убогие деревянные домики и напоминавшая тюремную стена Путиловского завода. По обеим сторонам вечно грязного шоссе сейчас, наверно, вырыты окопы, из телег и столов воздвигнуты баррикады, а высыпавшие из завода путиловцы разят из пулеметов наемников своих бывших хозяев... -- Да, вы, быть может, дошли до Красного Села. Вы, быть может, спустились и до Нарвской заставы, но в Питере -- вам не бывать! -- громко, чувствуя внутреннюю уверенность, объявил я присутствующим, ошеломленным моей, как они, вероятно, думали, осведомленностью. Эмигранты нашептывали, что у меня налажена "непосредственная телефонная связь с Кремлем". А утром, на следующий день, эта публика прочла в газетах, что "Юденич поспешно отступил". Глава пятая. В поисках выхода Отгремели пушки на фронтах гражданской войны, и отошли в область истории потерпевшие полный крах планы сокрушения Советской власти открытой вооруженной силой. Разгром Врангеля создал для французского правительства новую заботу -- ликвидировать это бесславное для него предприятие и, прежде всего, разрешить вопрос о белоэмигрантах, вывезенных из Крыма в невероятно тяжелых условиях. С бортов кораблей, столпившихся на Босфоре, раздавались проклятия по адресу союзников и в первую голову -- французов. Ведь это они, французы, оказались упорнее англичан, "разочаровавшихся" в Деникиных и Колчаках после полного их разгрома Красной Армией и отказавшихся поставить ставку на неприкрытого уже никаким демократизмом представителя царской гвардии. Этим щекотливым вопросом было поручено заняться генеральному секретарю французского министерства иностранных дел, потомку знаменитого химика и убежденному носителю отживавших традиций и взглядов "либеральной" французской буржуазии. Бертело хорошо знал меня еще с войны, когда приходилось улаживать немало недоразумений между союзниками, но после нашей революции он, как и все люди его класса, решил внять советам русских эмигрантов и порвать отношения со свернувшим "на плохую дорогу" военным агентом. Теперь "се général bolchevique" -- этот "генерал-большевик" -- пригодился, и Бертело пригласил меня в министерство, чтобы посоветоваться: [691] куда направить белоэмигрантов, где их высадить, как прокормить? Экономика центральной Европы еще не была восстановлена, и это дало мне возможность возражать против высадки врангелевцев на европейском берегу. "К чему,-- думалось мне,-- создавать в Европе ядро для новых белогвардейских формирований?" -- На азиатском берегу,-- убеждал я Бертело,-- они скорее найдут пропитание. Турция меньше других государств пострадала от войны. Азия просторнее старушки Европы, а там, смотришь, покаявшиеся возвращенцы и до кавказских границ пробраться сумеют. В обращении ко мне Бертело очень уж хотелось усмотреть перемену во взглядах французского правительства на русский вопрос, но надежды мои на этот раз не оправдались. Дружеские связи французов с белогвардейцами не нарушились, и разговор мой с Бертело в тот же день стал известен военному представителю Врангеля генералу Миллеру. Состоявшаяся затем после долгих колебаний высадка врангелевцев на пустынном салоникском берегу повлекла за собой сплочение их в крепкий и, как известно, непримиримый к нам "Союз галлиполийцев". Крушение белого движения заставило белогвардейских представителей изыскивать новые способы для закрепления своего положения в Париже. Для этого, как ни странно, требовалось прежде всего возложить венок на могилу Неизвестного солдата под Триумфальной аркой, после чего можно уже было начинать разговоры с французским правительством, кому о "займе", кому о ссуде или хотя бы о вспомоществовании. Подвалы Банк де Франс в ту счастливую для французов пору ломились от золота, что особенно привлекало к себе тех, кто когда-то его имел, но лишился. -- Капитал ведь барин важный, его надо уметь обслужить,-- "просвещал" меня подбиравшийся к моим казенным миллионам инженер Алексей Павлович Мещерский. Он бежал за границу из Советской России, где до 1921 года работал по металлургии, и поэтому больше других меня интересовал. Княжеского титула он не имел, но, как директор Коломенского и член правления Сормовского и других металлургических заводов, мог бы скупить не одно княжеское имение. -- Как же вы, Алексей Павлович, могли, как вы говорите, зарабатывать до шестисот тысяч рублей в год? -- спросила его как-то в Париже изумленная русская дама. -- Как директор-распорядитель Общества коломенских заводов я получал сто двадцать тысяч рублей, как член правления Сормовского -- восемьдесят тысяч... -- Ну, а остальные? -- А остальные? Головой! -- улыбнувшись своими широкими челюстями, готовыми разгрызть горло любому, стоявшему ему поперек дороги человеку, изрек этот широкоплечий коренастый мужчина, сохранивший до седых волос военную выправку бывшего псковского кадета. -- Не пойму я вас,-- говаривал мне Мещерский,-- в Константинополе [692] русские считают, что "Игнатьев в Париже -- сам себе хозяин", а на деле вижу, что распорядиться капиталом до указки из Москвы вы не смеете. Миллиончики в банке у вас накапливаются, а пользы никому не приносят. Мне вот известно, что вы предлагали французам закупить на эти деньги хлеба для голодающих в России. Дело, конечно, доброе, но позвольте вам сообщить, что на волжских затонах лед вокруг барок начинают отбивать в феврале да в марте. Тогда и о хлебе можно было говорить. Французы вас не послушали, а теперь уже поздно -- май месяц стоит. Пока хлеб до Волги дойдет -- навигация уже будет кончаться, а Волга ведь "становой хребет" России. Запомните это навсегда. Не поверю, впрочем, что, сберегая деньги, вы не имели бы какой-нибудь затаенной цели. -- Я цель имею и ее не скрываю,-- пробовал я объяснить Мещерскому все усилия, которые я затрачивал на сохранение в порядке своего государственного счета в Банк де Франс.-- Я облегчу этим получение кредита, столь необходимого для восстановления промышленной экономики России. -- Да, но ведь без нашего брата, умеющего распорядиться миллиончиками, все равно промышленности в России не восстановить,-- не унимался Мещерский. -- Ах, Алексей Павлович, неужели вы не постигли, что только государственная власть, владеющая всем капиталом страны, может возродить русскую экономику, разрушенную мировой и гражданской войной. А Франция может быть для нас интересна,-- продолжал я,-- не как промышленник, а как финансист. Она хорошо умеет деньги считать, но продолжать обирать и русский, и свой же французский народ для выгоды своих банкиров, как это делалось до Октября, правительству Французской Республики уже не удастся. Отказ большевиков признать царские долги -- акт справедливый, заставит по-новому взглянуть на использование "моих", как вы их называете, миллионов. -- Нет, уж простите, Алексей Алексеевич,-- не выдержал моих речей Мещерский,-- нам с вами, видно, не по дороге. x x x В подобные беседы, которые мои близкие шутливо называли "спасением России", я вкладывал свои сокровенные помыслы, стремясь принести хоть как-нибудь пользу разрушенной гражданской войной и интервенцией родине. Однако представить себе ясно, где кончалось в подобных проектах "спасения России" благожелательное отношение к Советскому государству и где начиналась личная заинтересованность собеседников, подобных Мещерскому, бывало трудно. Какой-то внутренний голос неизменно подсказывал, что участвовать в постройке даже невинных, на первый взгляд, "воздушных замков", не имея родной земли под ногами, небезопасно. Надо во что бы то ни стало хотя бы послушать людей с "того берега", но они не откликались. Один только раз в самый разгар интервенции мне сообщили, что московское радио, объявляя поименно "вне закона" всех русских [693] военных агентов за границей,-- мою фамилию не упомянуло. "Значит, в Москве что-то обо мне знают!" -- подумал я про себя. -- Просто про Париж забыли! -- объясняли этот ободривший меня пропуск белогвардейцы. Их с каждым днем становилось все больше, и получение визы в Париж перестало уже быть доходным делом для прежних русских консульств и посольств. Визу заменили эмигрантские паспорта, носившие почему-то имя исследователя северных стран -- Нансена. Обладатели паспорта его имени, как "узаконенные" европейцы, подняли голову, открыли газеты, одни чуть-чуть поправее, другие "полевее", но все крайне непримиримые к совершившимся в России революционным событиям. В этих газетах время от времени помещались статейки, полные клеветнических нападков на меня. -- Надо же вам, граф, сказать, наконец, свое слово, опровергнуть клеветнические толки,-- горячился сохранивший ко мне неизменную дружбу добрейший доктор Александр Исидорович Булатников. -- Не только толки, но даже газетные пасквили опровергать не собираюсь. Вот на днях один из моих французских приятелей-адвокатов убеждал меня привлечь к суду Бориса Суворина за его клеветническую обо мне статью. "За вас ведь не откажется выступить свидетелем и сам маршал Жоффр",-- продолжал настаивать адвокат, а мой ответ врагам был один и тот же: "Много чести оправдываться перед этими отщепенцами". x x x В числе отрекавшихся от меня один за другим соотечественников были эмигранты еще царского времени и в числе их даже наши личные друзья -- Гольштейны. Кому из старой русской эмиграции в Париже не была знакома эта скромная квартира в "Пассях", где долгие годы проживала уже давно утратившая молодость, но сохранившая запас живительной энергии Александра Васильевна?! Соблюдая русские традиции, она за самоваром принимала бесчисленных друзей и поклонников своего мужа, мрачного на вид, но полного человечности доктора Владимира Августовича Гольштейна. -- Твоя поклонница Александра Васильевна! -- не раз приходилось мне слышать от своих близких после Февральской революции. -- И давно ли,-- говаривала жена моя, Наташа,-- эта женщина возмущалась моим знакомством с тобой, царским полковником с серебряными аксельбантами, а теперь она же поражена, как ты мог отречься от прежней России. Опершись на мою руку, шла Александра Васильевна за гробом своего мужа, несколько дней лишь не дожившего до Октябрьской революции, а три года спустя написала мне следующее письмо: "Члены "Торгово-промышленного союза", прибывшие из Германии, говорят, что германский министр иностранных дел Мальцан лично сообщил, что в Париже есть представители большевиков, и назвал три имени: Скобелев, Михайлов, граф Игнатьев. Такого рода обвинение ставит друзей ваших, и в частности меня, в тяжелое нравственное положение. Я хотела бы знать от вас, в чем [694] тут дело Я очень советую вам раз и навсегда пресечь эти разговоры печатным опровержением в русской, а еще лучше в иностранной прессе..." Желая соблюсти правила вежливости и вместе с тем не стать жертвой провокации со стороны новоявленных друзей Александры Васильевны -- москвичей Третьяковых, мечтавших всеми способами компрометировать меня перед французским правительством, я ответил коротко: "Если быть большевиком означает быть русским, то я большевик". Александры Васильевны я после этого не встречал. x x x -- Подумать только, ведь если бы не революция, я бы уже сенатором мог быть,-- говорил вполне серьезно бывший не очень, правда, резвый на ум губернатор. Место одного из экспертов по русским делам при французском правительстве занял со времени "одесского конфуза", как он сам выражался, некий Рехтзаммер, "левый" эсер, определенный мною в начале войны во французскую армию. Вернулся он в Париж уже в чине капитана, украшенный боевыми орденами, привлекая к себе симпатии своей громоздкой добродушной фигурой и приятным обращением, столь необходимым для всякого крупного дельца. Промелькнув как метеор в дни Временного правительства, Рехтзаммер скрылся с моего горизонта, и я немало был удивлен его появлению в первых числах марта 1921 года на хорошо ему когда-то знакомой нашей квартире на Кэ Бурбон. -- Ну, Алексей Алексеевич, ваша взяла! Советы восторжествовали. Ничего не поделаешь. Только вместо московских утопистов теперь образовалось настоящее правительство матросов и рабочих в Кронштадте. Вот текст их декларации по радио. И этому правительству вы вполне можете доверить ваши миллионы (они, конечно, представляли для Рехтзаммера главный интерес). Машина ждет у подъезда, садимся и прямо на Кэ д'Орсэ, в министерство иностранных дел. Там только и ждут вашей подписи о признании вами этого правительства. -- Семен Николаевич! Вы что же? Куда это я поеду? Неужели и Одесса вас не вразумила? -- Je regrette, mon général,-- переходя, как обычно, в неприятных делах на французский язык и подтягивая свой почтенный животик, отрапортовал по-военному Рехтзаммер, надолго со мной расставаясь. x x x В калейдоскопе событий мы зачастую не задумываемся над логической их связью, злоупотребляя нередко словом "случайность". Такой вот случайности приписал я визит, нанесенный мне через несколько дней после разговора о кронштадтском мятеже старым нашим приятелем Раймондом Эсколье -- личным секретарем Аристида Бриана. -- Премьер-министр очень желал бы вас повидать! -- сказал [695] мне этот любезный молодой человек, один из тех редких французов, которые сохранили с нами отношения.-- Но только так, частным образом,-- продолжал он,-- министр желает потолковать с вами о русских делах у себя на Авеню Клебер. Премьер-министр недоумевает: что же творится у вас в России, и очень бы желал вас повидать. Кронштадт совершенно сбил нас с толку. Бриан, как и почти все французские политические деятели, либеральные и не либеральные, начал свою карьеру социалистом -- якобы защитником рабочего класса, что не помешало ему, постепенно "правея", уже за много лет до первой мировой войны, добившись поста премьера, учинить кровавые расправы над бастовавшими рабочими. Он стал гибким политиканом, столь ценным для лавирования среди бесчисленных и надводных, и подводных шхер беспринципной буржуазной республики. Писал он мало, говорил много, побеждая даже врагов даром своего красноречия. Столь же гибким был Бриан и во внешней политике, чем только я и мог объяснить проявленный им интерес ко мне, отчужденному в те дни уже от всех французских так называемых "друзей". Частные адреса таких политических деятелей, как Бриан, должны были быть всегда знакомы известному кругу людей, и я, лишенный всякого общения с политическим миром, не без чувства внутреннего удовлетворения поднимался уже на следующее утро к человеку, который, по мнению Клемансо, "никогда ничего не знал, но все понимал". Скромная банальная обстановка малоуютного парижского салончика, в котором меня принял мой старый знакомый Аристид, ровно как и отсутствие в комнате письменного стола -- опасного свидетеля деловых разговоров,-- все предрасполагало к интимной беседе. -- Я позволил себе побеспокоить вас, генерал, после вчерашнего моего свидания с Керенским. Ведь "левее" его у вас политических деятелей в Париже не имеется? -- Да, он считался "левым" -- ответил я. -- Так вот, желая как-нибудь изменить нашу политику в отношении России, а политика эта, между нами говоря, что-то мне не нравится, я и обратился к Керенскому и спросил его мнения по этому вопросу. А он, представьте, не разделяет моей оценки положения и остается на враждебной позиции к Советскому правительству. Поймите же, однако, мое удивление, когда я узнаю, что вы, испытанный друг Франции, человек, проделавший с нами всю войну, офицер, которого мы привыкли уважать,-- оказываетесь, по словам моего секретаря, чуть ли не настоящим большевиком. Вы даже отказались признать кронштадтское правительство. Не могу же я сам, так вот, ни с того, ни с сего, изменить нашу линию поведения в отношении вашей страны... Вы должны нам помочь, вы должны нам помочь,-- то и дело повторял Бриан, и в этот момент мне казалось, что он говорил это искренно. Мой доклад о преступности иностранных интервенций, о выгодах, ввиду приближавшейся опасности экономического кризиса, скорейшего [696] установления хотя бы торгово-промышленных отношений с Советской Россией, премьер внезапно прервал вопросом: -- Есть ли у вас ваша фотография в штатском? -- Есть,-- удивленно ответил я. -- Это хорошо. Я попрошу вас принять сегодня вечером одного маленького человечка, которому вы можете доверять. Рано утром 25 марта 1921 года в Париже разорвалась одна из тех газетных бомб, происхождение которых читателям бывает трудно определить: в самой правоверной и политически невинной газете "Эксцельсиор", на том месте, где обычно помещались описания светских балов и дипломатических приемов, появился мой портрет и мое интервью, изложенное известным журналистом Марселем Пэи, о большевиках. -- Ну, а теперь уж Игнатьев попался! -- облегченно вздохнули белоэмигранты, бережно пряча этот номер газеты во внутренний карман пиджака.-- Вместо пушек посылать в Россию тракторы! И какова же дерзость этого предателя веры, царя и отечества! -- вопили они.-- Французов хочет убедить в бесплодности интервенции на примерах разгрома Колчака, Деникина и "других Врангелей", а не Врангеля! Ну, уж это мы ему припомним! Пусть Марсель Пэи нарочито и допустил много неточностей, все же цель, поставленная Брианом,-- создать брешь в общественном мнении, была достигнута: номер "Эксцельсиора" много дней переиздавался, дойдя до небывалого тиража -- миллион пятьсот тысяч экземпляров. Не мог я тогда предполагать, что старая лиса Аристид, поставленный мною лицом к лицу с новой Россией, останется верным себе и найдет другие средства борьбы с Советской властью за локарнским столом. Для меня же это был первый экзамен моей политической зрелости, и, увы, я почувствовал себя на нем, как когда-то в корпусе на экзамене по военной истории. "Если бы знания камер-пажа Игнатьева соответствовали его красноречию, то он несомненно заслужил бы сегодня высшую оценку, в которой я на этот раз принужден ему отказать",-- вынес мне тогда приговор грозный преподаватель полковник Хабалов. Теперь, на чужбине, я стремился всеми имеющимися в моем распоряжении средствами защитить свою родину от всяких попыток повернуть вспять ее историю. Я достаточно убедительно доказывал все выгоды для французов завязать с нами для начала хотя бы торговые отношения, но сам еще не постигал всей глубины и величия совершавшихся в России событий. x x x Воюя против всех иностранцев, пытавшихся рассматривать Россию чуть ли не как будущую колонию, я в то же время не мог отрешиться от поставленной самому себе задачи во что бы то ни стало восстановить для России временно потерянный ею кредит во Франции, не сознавая, [697] что заграничный капитал главной своей целью ставит закабаление всех, кто от него зависит. Я был окружен людьми, мыслившими по-старому. Помню, что и раздобытая книга Карла Маркса "Капитал" показалась мне странной и не отвечавшей на мучивший меня вопрос о рождении на месте старой России новой и непонятной еще для меня страны. Я не сумел в ней разобраться. Исчезновение слова "Россия" в названии моей родины тоже несказанно меня огорчало. Вот чем объяснялось непреодолимое желание встретиться как можно скорее с людьми родного берега, перебраться и вступить на который я, к сожалению, мог только мечтать. Действительно, как же можно без вызова и приказа бросить защиту своей страны за границей? Не подтверждал ли я многократно, даже в письменной форме, французскому правительству, что не покину своего поста до признания Францией Советской власти? Но Москве, вероятно, не до меня. Там, очевидно, даже забыли о моем существовании, а я не желаю о себе напоминать через французов, через де Монзи и Эррио, которые, приняв на себя роль Христофоров Колумбов, совершили в 1922 году путешествие в казавшуюся им небезопасной Советскую Россию. -- Они имеют право прогуливаться по родной мне земле, а я вот и ступить на нее не могу! И обидным также казалось, что французы, хорошо знавшие линию моего поведения, тщательно и преднамеренно скрывали от меня свое общение с Советской властью. Ничто, однако, не помешало мне добраться до Лиона, где в начале 1923 года СССР по приглашению Эррио впервые участвовал на Международной ярмарке. Там надеялся я встретить советских представителей, узнать что-нибудь о России, подать, наконец, через них голос в Москву. Долго и страстно лелеял я эту мечту, но, когда над входом в пушной отдел я увидел два скрещенных алых флага и прочел не встречавшиеся мне дотоле ни в книгах, ни в газетах буквы "URSS", мной овладело сильное волнение. Это были флаги моей Родины. Я всегда придавал большое значение символике, и красный цвет отделял для меня в ту пору Страну Советов от всего остального мира стеной непроницаемой. Вступая на территорию нашего стенда, я не подготовил себя и к встрече с соотечественниками: обратиться к ним, подобно посетителям, на французском языке я был не в силах, а заговорив по-русски, я рисковал, что меня примут за белоэмигранта. Так молча и довольно долго рассматривал я больше людей, чем товар, завезенный явно для оптовой продажи, интересный только для крупных покупателей, но не для публики. Это став