таниях рассказывает живой человек, который сам вынес их своей плотью. Если уж и не представить себя на его месте, то хотя бы не только из уважения к нему, но и к себе, следует выслушать его, дабы перед окружающими, что ли, не выглядеть черствой шкурой барабанной. Представьте себе, что совершенно чужой Вам человек, измученный, скорчившийся в сыром окопе, который не в силах даже поесть, который мечтает только несколько минут поспать, - это Ваш дед, отец или брат. Он не вернулся с войны, а Вы в своем многоэтажном благополучии недовольны, что телевидение или книга снова возвращают Вас к тем временам. Достойно ли это?! К тому же, господа просвещенное общество, неужели вы забыли про две такие философские категории, как "единичное" и "всеобщее". Их связь я расшифровывать не буду, рассчитывая на обширность ваших познаний. Более того, вы, я уверен, не забыли и про "случайность" с "закономерностью" (помните, через массу случайностей пробивает себе дорогу закономерность), вы только делаете вид, что не принимаете этих категорий во внимание. Иначе Вас заподозрят, чего доброго, что Вы протягиваете ниточку к "сакраментальному" и осмеянному определению: "свобода есть осознанная необходимость". Ведь тогда, страшно подумать, "что станет говорить княгиня Марья Алексевна!". Когда не останется ни одного фронтовика, тогда не останется ничего, кроме как заниматься чистыми философскими обобщениями, благо, они уже не будут бередить души покойников, а сами покойники, слава создателю, не будут путаться под ногами со своими воспоминаниями. Но нельзя же не понимать, что высокого уровня абстракции, к которому заведомо будет стремиться добросовестный исследователь, можно добиться только расширением и углублением фундамента конкретного. Не боясь вступить в противоречие с самим собой, должен сказать однако, что истинное представление о войне, понимание глубины и остроты ее трагедии, понимание сопровождающих ее страданий, незаживающая боль потерь - доступны разве что тем, кто все это перенес сам. Потому то, как удивительно верно заметила одна моя очень интересная и на редкость тонко и точно мыслящая собеседница, фронтовики между собой молчат. И только скупой вопрос и такой же лаконичный ответ можно услышать от них, когда они пытаются уточнить географическое место, быть может, общих боев и время, когда могли оказаться на одном участке фронта. А если таких совпадений не было, ну так и не было. Проникнуть сквозь завесу такого молчание может только тот, кто сам смотрел смерти в лицо. Ибо только такой момент в жизни оставлял в душе неизгладимый след. Настолько неизгладимый, что разглядеть его невооруженным взглядом непосвященного - невозможно. Фронтовики понимают друг друга молча, дети фронтовиков не поймут их, сколь бы отцы ни были красноречивы. Есть и другая, аналогичная тенденция. Вот цитата из вполне доброжелательной рецензии ("Знамя", 2003, No9) на вполне хорошую книгу. "Законный вопрос: что нового может сказать нам автор, когда романы, повести и рассказы о сталинских репрессиях, войне и фашистском геноциде пишутся уже не одно десятилетие, когда они представлены читателю и зрителю во всех мыслимых и немыслимых подробностях?" (Слава богу, в рецензированной книге автор сказал много нового, и, таким образом, вопрос, заданный рецензентом, риторический.) Я опускаю имя автора рецензии и название обсуждавшейся книги, так как это не имеет ни малейшего значения. В данном тексте это не первая ссылка на журнал "Знамя". При большом желании можно разглядеть в них отрицательный оттенок. Прошу не подозревать меня в плохом отношении к журналу. "Знамя" - мой любимый журнал. Только на него я подписываюсь и только его читаю. Поэтому и ссылаюсь только на него. Чтобы отвести от себя подозрение в плохом отношении к журналу "Знамя", здесь я сошлюсь на No 8, 2002. На мой взгляд в статье "Иосиф Виссарионович меняет профессию" Николай Работнов на стр. 209 совершенно убийственно развенчал этого "недочеловека" вместе с Гитлером. Заодно он показал всем тем, кого недочеловек из своей могилы до сих пор держит за фалды, их ничтожность. Я завидую Николаю Работнову. В литературе нет ничего подобного. Мне ни за что не удалось бы написать о Сталине с такой же силой. Лучше сказать - невозможно. Поэтому я прошу у читателя прощения за то, что все-таки задел эту тему по совершенно личным мотивам. Так вот, на самом деле о сталинских репрессиях нового сказать можно очень много. Автору рецензии только кажется, что нечего сказать. На самом деле ничего и не сказано. Любое архивно-следственное дело 37 - 38 годов - это готовый киносценарий, но никем из кинодраматургов не реализованный. Каждое такое дело даже без литературной обработки - это книга, пьеса. Путь от ареста до расстрела был всюду одинаков. Трагедия безвинной жертвы и подлость высшей власти - вот что не показано и не описано во всех ужасающих подробностях. Нельзя же, в конце концов, клоунаду в "10 лет без права переписки" или развесистую клюкву "Утомленных солнцем", где трагедия миллионов подменена бытовыми отношениями на фоне вздымающегося портрета полубога, считать художественными свидетельствами сталинских преступлений. Или так, может быть, и задумано - переложить всю ответственность за убийства ни в чем не повинных людей то ли на потерянного неудачника, политического подонка, то ли на обладателя лоснящейся рожи, жрущего огурец?! Я знаю только две ленты, где психология уничтожаемой жертвы и ложь следствия и пропаганды показаны глубоко и последовательно. Это "Человек из мрамора" Вайды и "Признание", чешский фильм о процессе Сланского. Как записать и на чем это высечь, Что неповинных вы сотнями тысяч По лагерям увезли эшелонами, Как рассказать о злодействе над женами? Неужто все записано, все высечено? Вот уж поистине "век-волкодав", если так обкормил кровью, что даже и вкус ее перестал ощущаться, и кажется, что море, образованное ею, уже обошли все вокруг, по урезу, а берега окончательно изучены. Ах как мне понравилось Мандельштамовское определение века! Еще бы, главное - в созвучии с повторяющимися звуками "век-волк..." Однако Мандельштам не мог знать, как через много лет противопоставил Солженицын два термина - волкодав и людоед. Спиридон в "Круге первом" говорит: "Волкодав - прав, людоед - нет". Так что справедливей, все-таки, "век-людоед". Хотя и приходится жертвовать благозвучием. Век!.. При чем же тут век! Век - это отрезок времени. В нем просто было два людоеда, два вурдалака: Сталин и Гитлер, которые у Н.Работнова названы "недочеловеками". В связи с этим не могу не сказать об одном абсурде. Несколько лет тому назад поэзия ГУЛАГа по воле одного парикмахера от поэзии стала подразделяться на два жанра. Один - это просто лагерь заключенных, с его людьми, их страданиями, тяготами и ужасами... Другой - это, видите ли, лагерная лирика. Предпочтение отдавалось, разумеется, последней. Не вдаваясь в рассуждения по этому поводу, приведу еще один отрывок из стихотворения "Жены": Много же мужества было у каждой, Чтоб продержаться два года, однажды Свет засиял в нашей мрачной могиле: Весточку детям послать разрешили. Коротко...- адрес, два слова привета, Как задыхались в тот день от волнения. Как с замиранием ждали ответа Месяц и больше в тоске и смятении!.. Страстно откликнулись бедные птенчики, Вся всколыхнулася зона унылая, Затрепетали конверты-бубенчики: "Мамочка! Мамочка, мамочка милая! Скоро ли кончатся наши мучения? Ты о себе напиши заявление". Пишут Калинину Леша и Ната: "Папа и мама, ведь, не виноваты!" "Мамочка, Толе, Володе и Шуре Было обещано в прокуратуре, Было серьезно обещано нам, Будто ребятам воротят их мам! Почерком школьным пестреют листочки, Сколько их, сколько их - мальчики, дочки! С гнезд потаскали их черные вороны И раскидали на разные стороны. Отняли радость и отняли дом, И незаслуженным жгучим стыдом Ранили детство, и голыми, нищими Их к уцелевшим подкинули лишними. Нет ни чулочек, ни платьиц у Вали - Все опечатали, все отобрали; Стонет старушка, что не в чем на зиму Даже и в школу ей выпустить Диму. Крошка, не помнящий матери ласки, На фотографию детские глазки Пялит со старшим братишкой Сережей: "Это, скажи, и моя мама тоже?" Таня, Володя, Светлана и Юра, Зло обманула вас прокуратура, Лгали в ответственном секретариате, Маленьким лгали, Алеше и Нате. Крошки, подростки ли, с бабушкой, с тетей, Иль одиноко в детдоме страдая, Вы понапрасну родимую ждете, Детское счастье свое вспоминая. Ждете напрасно, что что-то изменится, И что приедет далекая пленница С нежной улыбкою, с лаской знакомой Взять дорогого из детского дома. Мама, которая очень важна, Мама, которая всем так нужна, Мамы ученые и инженеры, Те, кем гордились их Вовы и Веры, Те, что учили заботливо в школе, Те, что в больнице лечили от кори, Те, что вели в небеса самолет, Иль просто на кухне варили компот. Только по свету распущена слава, Будто дано вам великое право, Но никогда еще злей и свирепей Вас не ковали в железные цепи. Не бесчеловечно ли требовать лирики от матери, которая бьется от безысходности и тоски по оставленным детям? В самом начале стихотворения, из которого взят этот отрывок, есть такие строчки: Мать забирали - лежал в скарлатине Маленький мальчик в московской больнице; Ты бы письмом запросила о сыне, Но у "начальника" не допроситься! Хоть головою разбейтесь в кусочки, Хоть изойдите слезами от муки - Вам написать не позволят ни строчки: Неумолимы железные руки. И все это выносит несчастная, ни в чем (!!!) не повинная женщина. О ее невиновности известно a priori. И кому-то приходит в голову требовать от нее лирических стихов, написанных в лагере. Иначе, дескать, тема избитая. Забыли, про "Худые песни Соловью в когтях у кошки". По-видимому, не лирическими объявляются и такие лагерные стихи, которые сочинила мама, когда ее подруги были отправлены в очередной этап, а она оставлена по болезни. " Женщинам, отправленным в этап для сжигания сучьев на лесоповале": Я вижу Севера суровое величье, Я вижу синюю мерцающую даль И кротость ваших лиц в их красоте девичьей, И ваших глаз усталую печаль. Убором снежным пышно разодетый, Я вижу вековой дремучий лес, И в скорбном мужестве немые силуэты, ................................................... И по колено ледяной компресс, И конвоир с ружьем наперевес... Костров бушующих оранжевое пламя, И едкий дым, и треск сухих ветвей, И сердце каждое, тяжелое, как камень, С туманным обликом оставленных детей. Ах, неба синего бездонная безбрежность, И спутник горя - серебристый смех, И ваша хрупкость, и пугающая нежность... Я вижу вас, я вижу всех. В одном из писем тонкий и чуткий ценитель Н.Гумилев писал, что ему удалось найти пару новых рифм. Уверен, что рифму "компресс - наперевес" он оценил бы высоко. А уж то, что за ней... Только "век-людоед" и мог соединить медицинское средство со штыком. Вопрос только, что хуже: по колено ледяной компресс, или штык у ружья, которое наперевес. Узнай Маяковский, что после него и как было приравнено к штыку... Какие мамины стихи были совершенно лишены всякой лирики, так это "производственные". Их мама штамповала в открытую, в отличие от тех, что приведены выше. О существовании последних не мог и не должен был знать никто. Иногда маму водили в клуб для лагерного персонала, и она читала им про "норму", "трудовой героизм" и "соцсоревнование". Однажды стрелок, конвоируя ее в клуб, где начальство собралось на концерт, сказал: "Ну что ты им все про норму да работу! Ты напиши, как ихные дети уроки учат с електрицством, а у наших и карасину в лампах нет, все при лучине. Вот". Нашел-таки себе заступницу! И перед кем! Вот уж поистине нарочно не придумаешь. А в другой раз мама грузила на телегу какие-то тюки. Возница заботился и о ней, и о лошади, которую звали Белка. Лошадь, по словам мамы. была изящным и стройным животным. Ее хозяин это сознавал, и потому относился к лошади соответствующим образом: за всю дорогу не употребил ни кнута ни ругани. На пути встретилась рытвина, Белка не могла вытянуть из нее груз. Все увещевания человека остались ею не услышанными. Не подействовал и упрек: "Я с тобою, як с дамою, а ты, як курва". "Разгружай", - скомандовал он маме, а сам стал заворачивать самокрутку. Через несколько минут сквозь дымок он сказал маме с участием и почти нараспев: "И чего они тебя, такую птаху, мучают... " За поэтические успехи в пропаганде высокопроизводительного рабского труда от имени управления лагерей Севера и Урала маму наградили грамотой. Вместо привычного нам обрамления грамоты красными лентами, дубовыми листьями и прочими "бантиками", у этой - доски, привинченные шурупами к полю грамоты. По доскам - слабенький бледный растительный орнамент. "Живописные" элементы грамоты, как клейма на иконе, изображают весь процесс добычи и первоначальной обработки древесины: в его начале обозначен мачтовый лес. Затем пни и лежащие рядом спиленные плети и связки по девять бревен в каждой. Далее все, что сопровождает лесосплав, затем лесопилка. Процесс венчают товарные вагоны с отодвинутыми дверями и готовыми к погрузке штабелями досок. В слове "грамота" все буквы набраны из коротких деревянных планок, скрепленных между собой и привинченных к полю грамоты шурупами. Все слово подчеркнуто также длинной привинченной планкой. Всюду бревна и доски, доски и бревна. В тексте - и про режим, и про ударный, стахановский труд, производительность и массовость, а также и соревнование, которое названо трудовым, но не социалистическим. Грамота помечена датой 7.XI.44. Через несколько дней после этой даты я был назначен командиром взвода пешей разведки стрелкового полка на 4-м Украинском фронте. Эти события были независимы. Наша жизнь, как поверхность Луны, испещрена кратерами безнравственности: от огромных до едва различимых. Но Луна лишена защитной оболочки атмосферы, которая предохранила бы ее от ударов извне. Что же, за тысячелетия существования земляне так и не выработали иммунитета от эпидемий безнравственности?! А наша страна, все еще переживающая постигшую ее катастрофу, так и мечется между безнравственностью, которую она не может преодолеть якобы из-за нищеты, и нищетой, которую, не преодолев безнравственности, так и не изжить. Мое представление о моей собственной жизни противоречиво. В самом деле, я не имею права не считать себя счастливым человеком, не имею права жаловаться: Война подарила мне теперь уже 59 лет жизни, в то время, как очень многие мои сверстники погибли. Мне 80 лет. Инвалид войны и пенсионер, я еще занимаюсь исследовательской работой и преподаю; мне бывает неловко жить, когда я узнаю о смерти и хороню людей моложе меня. С детства усвоивший принцип разумного потребления, я материально не бедствую, хотя у меня нет ни дачи, ни автомобиля, отчего я никоим образом не чувствую себя ущемленным (формулировку "разумное потребление" я узнал только недавно; когда я его "усваивал", я не знал, что это так называется, так жила семья). У меня есть замечательные дочь и внучка и еще более замечательные правнучка и правнук. Теперь ей семь, ему на год меньше. Не задержаться на детишках нельзя. Хотя бы вот такой случай. Обладая к своим годам уже достаточно большим опытом воспитуемых, они решили, очевидно, что для его практического использования время вполне настало. "Ты будешь наш сын", - сказали они мне однажды. Я согласился. Через полчаса многочисленных воспитательных действий, иногда весьма противоречивых, я тихонько возроптал. Тогда мальчишка встал в позу, подбоченился и с интонацией, не допускавшей сомнений в ее происхождении, заявил: "Ты серьезно думаешь, что со старшими можно разговаривать таким тоном?" Чего же еще желать! Однако есть вокруг меня еще то, что называется политико-моральным и психологическим климатом. Он отвратителен. Вот у А.С.Пушкина в "Истории села Горюхина" замечательно сформулирована вечная истина: "Мысль о золотом веке сродна всем народам и доказывает только, что люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало надежды на будущее, украшают невозвратимое минувшее всеми цветами своего воображения". Конечно, Пушкин ведет речь о народе, а не об отдельном человеке, и прямой проекции одного предмета на другой ожидать трудно. Все-таки какую-то привязку этапов отдельной жизни к трем временным категориям допустить можно. Минувшее... Для меня оно было и счастливым, и горестным, интересным до увлекательности и нудным до отвращения, при этом никто не может меня упрекнуть в неправедности моего существования: свой долг перед моей страной я исполнил; но самым ярким и неизгладимым было то, что можно назвать "я на войне" Между прочим, "я на войне" - это не только обобщающая, быть может даже несколько более выразительная, краткая характеристика. Это еще и курьезные воспоминания, связанные с войной. Ее, так сказать, отдаленные последствия. В сентябре 1970 г. я в составе группы сотрудников нашего института был в Мюнхене на конгрессе. В один из дней у меня образовалось свободное время, и я отправился к месту фашистских сборищ, Хофбройхаузу на "экскурсию". Возле киоска с сувенирами я увидел на вертушке открытку с изображением фестзала и попросил хозяина киоска показать мне, где находилось кресло Гитлера. Хозяин был весьма любезен. Пожилой здоровяк со щетиной под цвет щек, он стал говорить, что фотография сделана именно с того места, где обычно сидел Гитлер, и что именно поэтому самого гитлеровского кресла увидеть нельзя. Вдруг он резко оборвал свой рассказ и с оттенком подозрения спросил, почему я интересуюсь гитлеровским креслом, кто я такой и откуда. Я сказал, что из Москвы. В ответ: "Ich glaube nicht Ihnen !" Я показываю свой паспорт. Да, действительно... "Ich war in Russland, Wolchov! Und Ich habe ein Stuck..."- показывает на бедро. "Und Ich war in Deutschland" - отвечаю я. "In Arme-e-e?!" - изумляется он. "Ja, Ja, Und Ich habe ein Stuck auch" - показываю я на свое бедро. Лицо моего собеседника оживилось, глаза заблестели, во всей фигуре обозначилась решимость. Закрывает киоск и .... ведет меня на экскурсию по Хофбройхаузу, а потом дарит мне упомянутую открытку. Второй комичный эпизод случился в предместьи Цюриха ранней весной 1978 г., т.е. через тридцать три года после войны. Поднимаясь по довольно крутому склону в направлении нового комплекса Высшей технической школы, я поймал себя на том, что шаг мой стал пружинистым, и я слегка пригнулся, подавшись вперед. В чем дело? А в том, что по мере моего подъема над небольшим холмом стала вырастать крыша с характерными для немецких деревенских построек очертаниями. Приглушенный временем рефлекс сработал мгновенно. . Я выполнил, что полагалось мне как мужчине, и при этом на мою долю выпал жребий остаться живым. Я не только не питаю надежды на будущее (его у меня нет), но завтрашнего дня просто боюсь. А настоящим кто доволен у нас? Я к тому же все время в готовности получить зуботычину то ли с экрана телевизора, то ли из радиодинамика. А то и на улице... С другой стороны, не все потеряно. Ведь я самым непосредственным образом связан с молодежью. В первую очередь, это мои студенты. Конечно, мне бы хотелось видеть в них романтиков, какими были студенты в середине прошлого века. Наверняка среди них такие есть и сейчас. Но уж слишком много сил они тратят на заработки. На настоящую учебу, какую я видел в 70-х годах, у них, за редчайшим исключением, не остается времени. И я не считаю себя вправе укорять их за это, хотя в душе и сожалею. А ведь умные и сообразительные люди. Важное обстоятельство: в последние десять лет на группу в 15-20 человек не более одного москвича в год. В этом учебном году ни одного. Несмотря на пессимистические ноты в этих рассуждениях, неизвестно, кто кому больше дает. То, чему я их учу, при большой необходимости они смогут прочитать сами в разных источниках (потратив, разумеется, значительно больше времени, чем слушая мои лекции). Меня же постоянное общение с ними держит на плаву. Хотя бы вот почему. Какая-нибудь формула или рассуждение в моей лекции отпечатываются на некотором молодом лице либо нахмуренными бровями, либо расширенными округлыми глазами. Потом вдруг наступает момент, когда лицо расправляется почти в улыбку, сопровождаемую еле уловимым кивком согласия. Понял и формулу, и рассуждение! И как же меня всякий раз обескураживает очередное известие об отъезде моего выпускника за границу в аспирантуру или на работу. И я бессилен противопоставить этому что-нибудь, кроме сожаления. И что я должен был испытывать, когда один из американцев, приезжавший на рубеже веков в Россию на симпозиум, сказал мне: "Откуда же нам брать, как не у вас?!" Пожалуй, это была более пощечина, чем похвала. Возвышающимся сейчас новым "отцам" нации на это наплевать... А может быть, выгодно? А может быть, на все вопросы уже ответил Фазиль Искандер ("Знамя", No2, 2004) перекрыв мой пролившийся выше интеллигентский плач только несколькими строчками: И не новый сановник, И не старый конвой - Капитал и чиновник Тихо правят страной, Без особых усилий, Знать не зная греха, На глазах у России Жрут ее потроха. И далее Вдохновенное племя Вдохновенным племенем Ф.Искандер называет шестидесятников., Где теперь твоя мысль? Ты раздвинуло время - И скоты ворвались. Иногда меня приглашают в соседнюю школу к старшеклассникам на беседы по поводу военно-исторических годовщин. Я помню, как первый раз, это было несколько лет тому назад, я шел на такую встречу не без опаски. Ведь на улицах по вечерам я видел и слышал столько отталкивающего... Однако когда я пришел на встречу, я увидел несколько десятков молодых красивых умных и одухотворенных лиц... Беседа удалась. Каждый год 9 мая я прихожу в Центральный парк им. Горького на встречу с однополчанами. Правда, это скорее "одноармейцы", т.е. ветераны 1-й гвард. армии. Но все равно общих воспоминаний очень много. Года полтора тому назад, в хорошую погоду мы сидели на солнышке за пластмассовыми столиками, помаленьку потягивали водочку. Обрывки фраз, вспышки воспоминаний, смех и грусть. Я думаю, каждый может представить себе, что такое встреча стариков-фронтовиков. Таких группок с транспарантами, на которых написаны номера армий и дивизий, всегда множество. Целые семьи с детьми в праздничном расположении духа прогуливаются тут же, с уважением и почтением рассматривают виновников торжества, заговаривают с ними, рассказывают про своих воевавших родственников, придирчиво расспрашивают о прошлом, выясняют разные детали и оценки. В нескольких шагах от нашей 1-й гвард. армии я увидел трех девушек. Неброско и со вкусом одетые, они тихо переговаривались, комментируя происходившее. На милых лицах мысль и интеллигентность. Умные глаза. Само собою, красота, молодость и стать. Не помню как, но так или иначе завязалась беседа, в которой, несколько минут спустя принял участие и я. Под легким хмельком я сказал: "Если бы я был лет на сто моложе, как бы я за вами ухлестывал!" Сказал и испугался. Во-первых, почувствовал некоторую фривольность, если не сказать, пошлость, своей фразы. Во-вторых, по нынешним временам могли последовать, например, такие ответы: "Ну, дед, ты даешь!" или "Ты, дед, прикольный, в натуре!" Ничего подобного не случилось. Ответ был быстр и точен: "А мы бы с удовольствием приняли Ваши ухаживания". Разумеется, это было сказано не мне, старому грибу, лично, а моему поколению, чем было признано его нравственное превосходство над всеми последовавшими. При этом вполне сознательно был отсечен, как несущественный, тот самый оттенок пошлости, который меня напугал. Я уверен, что в сгорбленном, седом и морщинистом старичье эти девушки увидели тех нас молодых, которые были движимы в первую очередь своим, может быть, и неосознанным, мужским бескорыстным долгом защитников. Кроме того, мгновенная реакция девушек на мои слова, настоящий русский язык, правильность речи, тон и естественная, я бы сказал, светскость их поведения, - все это свидетельствовало об их воспитании и культуре. Прошло уже столько времени, а я с благодарностью вспоминаю тот случай, вижу лица тех девушек и слышу их голоса. Но вижу и слышу я и значительно более раннее. Я помню свое детство, которое проходило на фоне героики, романтики и самоотверженности. В мои 10 - 12 лет была и челюскинская эпопея, и Гражданская война в Испании, когда мы все ходили в шапочках-"испанках", и замечательные перелеты через Северный полюс. Во всем этом было столько привлекательности, смелости и благородства!..Объездив вместе с моим отцом на его служебном "газике" все строившиеся дороги Подмосковья от Клина до Серпухова и от Можайска до Коломны, с их асфальтовыми базами и участками, асфальтосмесителями и катками, каменными и песчаными карьерами, рабочими столовыми в огромных брезентовых палатках, увидев и почувствовав напряженный ритм огромной стройки, я с гордостью присоединял жизнь отца и всей нашей семьи к делам страны. Однажды дождливою летнею ночью я проснулся и увидел, как отец и мама стояли у открытого окна и напряженно всматривались в несущиеся по небу тучи, не появится ли в них просвет: это будет признаком вероятного прекращения дождя, что даст возможность выполнять план укладки асфальта. Дело в том, что, не в пример нынешним дорожным работам, в те времена асфальтирование воспринималось как священнодействие, и укладка асфальта в дождь - считалась кощунством. Думали ли мои родители, что за эту бескорыстную и горячую преданность делу строительства отец вскоре получит пулю в затылок, а маму упекут на восемь лет в концлагерь!? И когда даже люди, которых никак не причислишь к жрецам революции, искренне говорят, что Маяковский был искренним романтиком революции, то я этому верю и верю тоже искренне. И если именно от этой искренности Маяковский погиб, разбившись о стену революционного цинизма, то я скорблю об этом. Каким-то образом то время ассоциируется у меня с песней на стихи Иосифа Уткина: Были два друга в нашем полку, Пой песню, пой, Если один из них грустил, Смеялся и пел другой. И ссорились часто наши друзья, Пой песню, пой, Если один говорил из них "да", "Нет", - говорил другой. Однажды их вызвал к себе командир, Пой песню, пой, "На Север поедет из вас один , На Дальний восток - другой". Друзья усмехнулись: "Ну, что за пустяк!" Пой песню, пой, "Ты мне надоел", сказал один "И ты мне", - сказал другой. А северный ветер кричал: "Крепись!!!" Пой песню, пой, Один из них вытер слезу рукавом, Ладонью смахнул другой. Ведь именно с этим перекликаются слова К.Симонова: "Где настоящие друзья, там дружба не видна". Эти искренние отношения, верность, доверие и преданность... Они так свойственны были тем поколениям. И как они гармонировали с передовыми идеями справедливости, готовностью к самопожертвованию, с мужественностью, рыцарством. Я видел это вокруг себя и среди друзей и сослуживцев моего отца. И в какое русло подлости и предательства было канализировано все богатство человеческих чувств... Изъедено доносами, клеветой, ложью и наветами. Все это совершил сталинский "гений". Носители благородства были поглощены лагерями и застенками, а затем - уничтожены. Я скорблю о них. Близка ли песня И.Уткина последующим поколениям? Несомненно. Но у разных поколений она вызывала разные ассоциации. У меня - незамутненность преданности, верности и романтики. Как мне не хочется расставаться с нею. XIV. Заключение. Я заканчиваю эти записки. Они - сотая доля того, что я мог бы написать еще. Но моя основная работа Чуть было не написал - деятельность. Однажды в Совете ветеранов 1-й гвард. армии меня пригласили написать пару страниц в сборник "Автографы победителей". Там вместо моих слов: "...Меня назначили командиром взвода пешей разведки", было напечатано: "Я возглавил взвод пешей разведки". До сих пор краснею, когда вспоминаю про это. По-моему, даже маршал Жуков не говорил, что он "возглавил" фронт. оставляет мне мало времени для продолжения записок. Я могу сказать только следующее. Я не подгонял свое повествование ни под какой шаблон, не следовал никакой моде или тенденции. Писал о том, что знал и сам видел, что сам делал. Ни слова неправды. Сообщая о неудачах, да и просто о катастрофах, на каком бы уровне ни гнездились их причины, я уверен, что ничего не "очерняю" и не "охаиваю". Рассказывая о победах, ничего и никого не обеляю. Не скрывая презрения к Ткачуку и Гоняеву, я с признательностью вспоминаю многих других конкретных людей, которые повстречались мне на войне, вспоминаю подчас с восхищением. Я их люблю. Я не скрываю своего отношения к Сталину и cнисхожу к проклятиям сталинистов. Войну мы выиграли не благодаря "гению всех времен и народов", а вопреки ему. Вот уж кто очернил нашу историю!.. Поразительно только, что с уже не раз попранными честью и нравственностью готовы не задумываясь расправиться еще раз. И все ради того, чтобы полнее насладиться ощущением, как убийца благославляет из могилы. Но при ближайшем рассмотрении все оказывается до боли просто. Приверженцы сталинизма демонстрируют готовность и желание ценой убийства безвинных умножить свое благополучие и возможность властвовать над ближними. А прятать преступления Сталина за феноменом якобы "спасения России" - это безнадежное занятие. Просталинские заклинания шиты белыми нитками. Миром управляют не идеи, а интересы. Каким я помню и вижу собирательный облик дорогого мне однополчанина? Бравый подтянутый офицер с гладко выбритым лицом, спрыснутым шипром, в предвкушении принятия награды, сопровождаемой рюмкой - эти внешние симпатичные признаки далеко не исчерпывают офицерской сути. Пехотный офицер - заботливый трудяга, отвечающий за все, все понимающий, смельчак, личный пример которого - непререкаем. Это и пахнущие потом портянки на сбитых сильных мужских ступнях. Это и нажитая боевым опытом мудрость, которая во сто крат шире боевого устава пехоты. С другой стороны, портрет воина-фронтовика не исчерпывается простуженным голосом, небритым лицом, красными от недосыпания слезящимися глазами и чернотой под ногтями на руках, сжимающих саперную лопату. И, разумеется, жизнь фронтовика - это отнюдь не только невыразимые внутренние страдания. Но часто она выражается и внутренним удовлетворением, и гордостью, и успокоением после удачного боя, когда, ощутив себя живым, можно расслабиться, передохнуть и поесть, да и пропустить несколько живительных глотков. Я знаю, что такое голод, холод, страх смерти и нечеловеческое физическое напряжение готовых лопнуть жил. Но я вынес все это и выжил. А потому я не был бы достоин самого себя, если бы жалость к себе была лейтмотивом моих воспоминаний о войне. При всем при том, оглядываясь назад, я с сожалением сознаю, что мог бы и воевать и вести себя лучше, чем это было на самом деле. А впрочем, почему я думаю, что размышления старика могут кому-то понадобиться. Надежда на то, что ближайшее будущее окажется результатом прямой экстраполяции прошлого и настоящего, весьма иллюзорна. Если бы это было не так, то предсказания сбывались бы. Однако чаще всего повороты бытия неожиданны и внезапны. Я все более убеждаюсь в том, что современная жизненная норма во многом мне чужда и отталкивающа. А вдруг именно то, что мне чуждо, как раз и есть истина (которая, черт побери, всегда конкретна!)... Кто рассудит? Но я такой истины не принимаю. До чего же картинная концовка. Какая категоричность, пафос и драматичность. Поневоле вспомнишь Базарова: "Друг Аркадий, не говори красиво". Ну и что с того, что ты этого не принимаешь? И почему я вроде бы и не настаиваю на своей же резкой оценке? В сентябре 44 года я следовал в направлении от Моршанска на 4-й Украинский фронт. Я сознавал себя офицером. Шутка ли, мне присвоено звание младший лейтенант! Более того, в отличие от многих и многих моих спутников у меня уже есть приличный боевой опыт и ранение. Ни тени пессимизма и страха. Я еду побеждать. Я молод и даже доволен собой. Трагедия семьи отодвинута на второй план. Хотя я сознаю масштаб истребления людей, почти похоронивший гуманистическую составляющую жизни всего человечества. И вот оказывается, что другой человек, сорокалетний, а не двадцатилетний, как я, в то же самое время воспринимает действительность, в которой мы оба существуем, совсем по-иному. Крупный ученый и общественный деятель, доктор филологии, профессор. Несмотря на ограниченную подвижность, связанную с болезнью ног, ведет активный образ жизни и выполняет не только профессиональные обязанности, но участвует во многих акциях, свойственных последней военной осени. Приведу цитату из сентябрьской дневниковой записи этого человека. Дневник публикуется в журнале "Знамя". В составе пропагандистской группы ЦК автор записи летал в Минск после его освобождения летом 44-го. "....Главное - поездка по району: печь, где немцы сжигали трупы, груды вещей расстрелянных, обнесенный колючей проволокой лагерь - пустырь с изоляторами на столбах (ток), поле, где похоронено 220000 человек, траншеи с человеческим пеплом (крупный, светло-серый, много мелких костей). В траве валяются вставная челюсть, носовые платки. Лес, где наши самолеты громили окруженных немцев, - всюду разбитые танки, пушки, машины, ракеты, снаряды. Трупы лошадей, до сих пор не закопанные немцы. Они уже истлели, но местами - еще сильный запах гниения. Большой лес заполнен этими остатками уничтоженной армии. Рассказы партизан о сражениях, расстрелах, убийствах, пытках". Вот что увидел и услышал в Белоруссии автор дневника. И вот что следует сразу после этой записи. "Некуда уйти: вера в бога - интеллектуальное убежище кретинов. Вера в культуру и прогресс, но они-то и довели до всего этого. Вера в себя - миллионы таких же гибли в самых жестоких страданиях. Не остается ничего, кроме цинизма, фатализма, пустой инерции жизни. Кто найдется, чтобы сказать о новых моральных ценностях после этой войны. Она убила людей внутренне". Можно понять отчаяние человека. Психологическая, возрастная усталость. Минутная слабость. Эмоциональный срыв. И ведь мы знаем, что отнюдь не все исчерпалось цинизмом, не исчезла вера ни в бога, ни в себя. Ни в культуру. Так или иначе, но все было преодолено. Вглядываясь и в себя тогдашнего, и в автора дневниковых записей, прожив с тех пор 60 лет, я могу сказать только одно: даже при крайне критической оценке явлений жизни следует воздерживаться от категорических прогнозов и пророчеств. Упаси боже, это не поучение, это попытка защититься от окончательного расставания с надеждой.