ать в политической жизни, от которой чересчур явственно несло клоакой? Марк зажил той же жизнью, какую вел в Афинах. Он много читал, и Сервилия приходила в ярость, видя, как сын попусту теряет время над книгами. Он исхудал и побледнел. В его глазах вечно чем-то глубоко озабоченного человека появился лихорадочный блеск. Из-за того, что он сильно вытянулся, его походка стала какой-то неуклюжей, и, наблюдая за ним, Сервилия с неудовольствием отмечала, что он делается все больше похож на отца, ее первого мужа. Крайней худобой, которую не могли скрыть складки тоги, он теперь напоминал и Катона. В своем пристрастии к лаконическому аттическому стилю он старался выражать свои мысли не просто кратко, но подчеркнуто сухо, возможно, подсознательно стараясь выделиться на фоне всеобщего увлечения модной цветистостью слога. Он терпеть не мог болтать ни о чем и всей душой презирал высоко ценимое в свете искусство под видом утонченно-вежливых оборотов говорить собеседнику колкости. Посторонним он часто казался высокомерным, но Сервилия подозревала, что за этим прячется самая обыкновенная робость. И что прикажете делать с парнем, не способным вовремя польстить нужному человеку и убежденным, что искренность -- это не порок, а достоинство? Впрочем, мать боялась напрасно. Далеко не все относились к Марку с неприязнью. Прежде всего, его, несмотря на юность, отметила своей благосклонностью знаменитая куртизанка, гречанка Киферида. Танцовщица и актриса, она пользовалась репутацией взыскательной особы и далеко не каждого из обожавших ее юношей-патрициев дарила своим вниманием. Как ни странно, ее связь с Брутом длилась много дольше, чем простой каприз. Очевидно, юный Марк, сумевший добиться бескорыстной привязанности самой дорогой женщины Рима, обладал достоинствами, о которых Сервилия даже не догадывалась. Но и он не на шутку увлекся Киферидой. Друзья, посмеиваясь, передавали, что его однажды застали за странным занятием -- он сочинял своей возлюбленной послание в стихах! Как и в Афинах, в Риме вокруг Марка сложился довольно широкий круг преданных друзей. Серьезность и не показная, а идущая от сердца откровенность притягивали к нему лучших. Между тем в Риме часто судили о человеке по тем, кто его окружал. И на младшего Брута обратилось немало заинтересованных взглядов. Всего за несколько месяцев Марку без всякого старания удалось перехватить у богатого и очень заметного Гая Скрибония Куриона роль предводителя золотой римской молодежи. О нем заговорили. Ему в заслугу ставили холодное упорство, с каким он, храня верность памяти погибшего отца, не замечал знаменитого Гнея Помпея. В отличие от нетерпеливой Сервилии многие считали невозмутимость Марка и его умение выжидать ценными качествами души, угадывая за ними обостренное чувство долга и отсутствие дешевого тщеславия. Тогда-то и разыгралась та странная, до конца так и не проясненная, история, которая едва не загубила в зародыше карьеру Марка Юния Брута. Марк и его друзья проводили дни в праздности. Традиционное для римских юношей занятие -- овладение военным искусством -- оставалось для них под запретом, потому что все, связанное с военным делом, подмял под себя ненавидимый ими Гней Помпей. Но действительно ли они были такими бездельниками, какими хотели казаться? В свои двадцать лет они не располагали жизненным опытом, зато не разучились чувствовать и весьма серьезно прислушивались к голосам, обвинявшим Цезаря и Помпея в стремлении к личной власти. На самом ли деле Брут и его друг Курион вбили себе в голову, что должны выступить в роли мстителей за поруганную свободу? Это не исключено. Во всяком случае, они проявили достаточно легкомыслия, чтобы другие, гораздо более взрослые ловкачи бессовестно использовали их юношеские порывы к собственной выгоде. Гай Скрибоний Курион не мог похвастать безупречной репутацией. В частности, его подозревали в более чем тесной дружбе с молодым Марком Антонием. Слух не подтвердился, ибо, взрослея, Марк Антоний все ярче демонстрировал, что отдает безусловное предпочтение женщинам. Тем не менее Курион оказывал на Антония самое дурное влияние. Именно он пристрастил приятеля к вину, азартным играм и разврату. К двадцати годам Антоний успел промотать оставленное отцом наследство и задолжал кредиторам астрономическую сумму в 150 талантов. Долг в конце концов уплатил отец Куриона, взяв с Антония обещание больше никогда не видеться с его сыном. А Куриону все не сиделось на месте. Еще в апреле прошлого года он явился к Марку Туллию Цицерону, непримиримому врагу Цезаря, справедливо подозревавшему, что консул приложил руку к заговору Каталины. Курион представился выразителем чаяний римской молодежи, по его словам, "горевшей негодованием и, превыше всего ненавидя тиранию, не намеренной терпеть происходящее" [15]. Именно в Цицероне эта "горящая негодованием" молодежь видела единственного спасителя республики. Убедить в этом преисполненного тщеславия бывшего консула не составило труда, и в конце беседы с Курионом он проникновенно произнес: -- Риму нужен новый Брут или новый Сервилий Ахала... Либо сам Курион, либо его друг Лентул, сын Бибула от первого брака, передали эти слова Бруту. На молодого человека, ни на миг не забывавшего о семейном предании, они произвели необыкновенное по силе впечатление. Не исключено, что за внешним равнодушием, отличавшим поведение Марка Юния весной и летом 58 года, скрывались смутные, но вполне реальные замыслы по устранению Помпея. Впрочем, даже если он мечтал об убийстве и мести, никого в свои мечты не посвящал. Курион подобной сдержанности не проявлял. В сущности, он не придавал сколько-нибудь серьезного значения хлесткой фразе, брошенной Цицероном. Просто ему, польщенному вниманием к себе бывшего консула, нравилось выступать в роли оппозиционера, бросающего вызов Юлию Цезарю. Но он слишком громко заявлял о своей враждебности консулу и слишком петушился, чтобы быть действительно опасным. Зато шумные декларации привлекали к нему всеобщее внимание и могли сослужить неплохую службу для будущей политической карьеры. Разумеется, остается вероятность -- и дальнейший ход событий не позволяет ее полностью исключить, -- что Курион действовал в качестве агента-провокатора, работавшего на консула [16]. Наступили иды квинтилия [17], и вечером народ собрался на театральное представление в честь закрытия Аполлоновых игр. Когда в театр вошел Цезарь, его встретила ледяная тишина. Несколькими минутами позже в зале появился Курион, и публика разразилась громом рукоплесканий. Цезарь сделал вид, что ничего не произошло. Но вот по ходу пьесы знаменитый трагик Дефил произнес слова, обращенные к тирану: -- Да, ты велик, но только потому, что мы ничтожны! При этом он обернулся к ложе консула и вонзил в Цезаря обвиняющий перст*. Публика взревела от восторга, а актер снова и снова повторял на "бис" удачную реплику. Рукоплескания перешли в шквал, когда Дефил, по-прежнему не сводя взгляда с консула, продекламировал: * Разумеется, никаких лож в Риме не было. Слова Дефила относились не к Цезарю, а к Помпею, чье прозвище было Великий. -- Законы и обычай попирая, ты видишь в том великую заслугу. Но знай: настанет день, и ты заплачешь! Цезарь позеленел от ярости, но не шевельнулся и до конца досмотрел представление, в котором каждая сцена, казалось, разыгрывалась против него лично. С мест, занятых плебеями, неслись сочные ругательства, а ряды, предназначенные патрициям и всадникам, оглашались взрывами хохота. В первом ряду сидел донельзя довольный Цицерон, и его вид убедил Цезаря, что бывший консул подкупил актеров [18]. Ничего! Он ему это еще припомнит...** ** Цицерон в этом деле не участвовал, и Цезарю даже в голову такая мысль не могла прийти. Очевидно, именно это событие послужило толчком к организованной Цезарем акции, разобраться в хитросплетениях которой сегодня невероятно трудно. Каждый римский политик определенного ранга имел в своем распоряжении обширную клиентуру, состоявшую в том числе и из весьма сомнительных персонажей, по мере надобности исполнявших роль телохранителей, информаторов, шпионов, провокаторов, а то и наемных убийц. Цицерон, в котором страх за свою жизнь порой доходил до паранойи, содержал немалое число подобных исполнителей. Среди них был человек по имени Луций Веттий. Именно он четыре года тому назад сумел внедриться в окружение Катилины и доносил Цицерону о каждом шаге Луция Сергия и его друзей [19]. Он же информировал патрона о связях между Каталиной и Цезарем. Мы не знаем, по-прежнему ли Веттий работал на Цицерона или успел перебежать к Цезарю. Известно лишь, что в конце лета того года Веттий активно занимался тем, что морочил голову некоторым восторженно-наивным молодым людям, убеждая их, что они должны спасти Рим от грозящей ему тирании. С ним встречались и Курион, и Брут -- и последний все так же считал, что убить Помпея велит ему сыновний долг. Внешне Брут вел себя абсолютно спокойно. Зато запаниковал Курион. Дело зашло для него слишком далеко. Он понимал, что из любимца публики превращается в настоящего заговорщика и должен рисковать своей кудрявой головой ради... А, собственно, ради чего? До Куриона вдруг дошло, что он не может ответить на этот вопрос. Ради республики? Ради борьбы с тиранией? Пустые слова! Стоят ли они опасности, которой он подвергает свою жизнь? Курион словно в миг протрезвел и бросился за помощью к тому, кто всегда выручал его из самых серьезных неприятностей. Он все рассказал отцу. Отец Куриона не любил Помпея, но ему и в голову бы не пришло использовать против него столь смелые средства. И он сообщил императору о грозящей ему опасности, не забыв подчеркнуть, что его сын не имеет к заговору никакого отношения, а узнал о нем случайно. Помпей отнесся к предупреждению вполне серьезно, тем более что о готовящемся покушении он слышал и из других источников, помимо Куриона. О том, что против него что-то затевается, он знал из письма консула Бибула, очевидно, тоже предупрежденного сыном, и, наконец, от Веттия, то ли полагавшего, что заговорщики платят ему слишком мало, то ли просто добросовестно исполнявшего свою подрывную службу. Цезарь предложил Помпею раздуть из этих откровений большое политическое дело, одним махом добившись сразу двух целей: привлечь народные симпатии, выставив себя в роли невинных жертв, и дискредитировать оппозицию, обвинив ее в потворстве молодым фанатикам. 1 октября на площади Форума стража арестовала Веттия, уверенного, что консул не даст его в обиду. При обыске у него нашли кинжал, хотя ношение оружия в Риме было запрещено. На самом деле это постановление не соблюдалось, и именно поэтому всякая потасовка на улицах города нередко переходила в кровавую схватку. Веттий недоумевал: неужели те, кто его использовал, теперь хотят от него избавиться? Человек неглупый, он решил, что для спасения у него есть только один путь: тащить за собой как можно больше народу. И, глядя в лицо оцепеневшим сенаторам, двойной агент принялся называть имена... Кинжал и задание заколоть Помпея, заявил он, дал ему консул Бибул. О том же ему говорили Гай Скрибоний Курион, Луций Лентул -- сын фламина Марса, Луций Эмилий Павл -- юноша из семьи, близкой к популярам... Еще там был... Но здесь Веттий начал путаться. Действительно, разобраться в именах человека, кем-либо усыновленного, было нелегко. Кажется, его звали Марк Сервилий Юниан... Или Марк Цепион Брут? Допрашиваемый так и не мог вспомнить правильного имени того, кого обвинял, но сенаторы и без того уже поняли: речь идет о Марке Юнии Бруте, приемном сыне покойного Квинта Сервилия Цепиона. И тут началось. Первые разоблачения Веттия никого ни в чем не убедили. Бибул? Курион? Но разве не благодаря им стало известно о заговоре? Павл? Вздор! Он еще несколько месяцев назад уехал в Грецию! Но Брут... Всем известна его ненависть -- законная, впрочем, -- к Помпею. Так значит, молодой Брут вознамерился убить императора? Что ж, это очень похоже на правду... Перед кем выслуживался Веттий, возводя обвинения против Марка Юния Брута? Перед врагами родственников юноши Катона и Бибула, то есть перед Цезарем и Помпеем. Он или не знал, или просто забыл, что между Цезарем и матерью Брута Сервилией существует тесная связь [20]. Веттий очень старался, но в результате этих стараний Цезарь оказался в безвыходном положении. Тем временем дело шло своим ходом. Веттия бросили в темницу, объявив врагом народа, -- зловещий признак, возможно, предтеча грядущих арестов и казней. То же самое происходило четыре года назад, когда гонения обрушились на друзей Каталины. Для расправы над ними понадобилось всего два дня. О страшном обвинении, нависшем над сыном, Сервилия узнала тотчас. Эта холодная, расчетливая, бессердечная женщина боготворила Марка. Ради него она пошла бы на все, даже на убийство. А если он и в самом деле виноват? Но ведь это она воспитала в нем поклонение перед памятью предков-тираноубийц и ненависть к тиранам. Она же научила его ненавидеть Помпея. И, подумать только, она еще упрекала его в бездеятельности! А этот глупый юнец втихомолку точил кинжал, уверенный, что мать его похвалит! Но к чему теперь вспоминать об этом? Виноват Марк или нет, горе-заговорщик или жертва провокатора, он ее сын. И ему грозит опасность. Мать должна его спасти, чего бы это ей ни стоило. Никто не в силах ей помочь. Никто, кроме Цезаря. Вне себя от тревоги, Сервилия приказала приготовить носилки. Ее путь лежал к дому великого понтифика, роскошному зданию, в которое Цезарь переехал пять лет назад, когда наконец получил этот вожделенный сан. Сервилия знала, что на спасение сына у нее есть всего одна ночь. Консул пребывал в ярости. По милости Веттия он попал в ловушку. Если дать делу законный ход, Брут сгинет в подземельях Туллианской тюрьмы, где палач перережет ему горло. Цезарь ни в коем случае не хотел этого допустить. Ему нравился этот высокий нескладный парень с его убийственной искренностью, не говоря уже о Сервилии -- лучшей из женщин, которой он не хотел причинять горя. Молодого Брута надо оправдать. Но ведь именно этого и добиваются его враги! Что же делать? Гай Юлий и Сервилия искали выход всю ночь, и они его нашли. Они действительно являли собой неординарную пару. Ранним утром консул отправился прямо в тюрьму и в нарушение сенаторского эдикта приказал вывести заключенного. Затем вместе с агентом-провокатором он двинулся к Форуму, уже запруженному толпой горожан, ибо римляне привыкли подниматься ни свет ни заря. Втолкнув Веттия на ростральную трибуну, Цезарь потребовал, чтобы тот повторил перед народом свои вчерашние обвинения. Ночь, проведенная в темнице, и разгневанный вид патрона лишили Луция Веттия остатков былой смелости. Да, на жизнь великого и великодушного Гнея Помпея готовилось покушение, затевали же его вовсе не восторженные юнцы, а зрелые многоопытные мужи, составляющие сливки сенаторской оппозиции. Кто именно? Претор Домиций Агенобарб -- шурин Катона. Но истинным вдохновителем заговора стал "красноречивый консуляр", которому охотно помогал его зять. По этим приметам каждый догадался, что речь идет о Цицероне и Марке Латеранском, муже его дочери Туллии*. * Такого мужа у дочери Цицерона не было; она была замужем трижды -- за Пизоном, Фурием Крассином и Долабеллой. Веттий бил себя кулаками в грудь и признавался, что накануне оговорил безвинных. С особенно подозрительным жаром он старался обелить Марка Юния Брута, того самого, которого вчера, запинаясь, именовал Сервилием Цепионом. Разумеется, пройдет совсем немного времени, и по городу разнесутся сальные сплетни про "самое мощное средство давления, подушку", благодаря которой близкому к консулу юноше удалось избежать кары. Но это будет потом, а сейчас сделано главное: официально сын Сервилии чист, как новорожденный агнец. Веттия снова отвели в Туллианскую тюрьму, где на следующую ночь он очень кстати скончался. Сервилия не скрывала, что ради сына пойдет хоть на убийство. Цезарь взял этот труд на себя. Чем не доказательство преданной любви, может быть, даже более убедительное, чем баснословной красоты жемчужина стоимостью в шесть миллионов сестерциев [21], которую он на радостях подарил Сервилии год назад, когда его впервые избрали консулом? Как же пережил все происшедшее сам Марк? Он испытал унижение. Кризис, разразившийся 1 и 2 октября 58 года, он перенес с завидным хладнокровием. Ни один важный шаг никогда не давался ему легко, потому что со своими высокими понятиями о совести он всегда мучительно размышлял, в чем добро и справедливость, и всегда боялся ошибиться. Но стоило ему принять решение, он становился непоколебим. В отличие от Куриона все опасения, все сомнения и все тревоги он переживал до того, как наступала пора действовать. Когда же от слов требовалось перейти к делу, им овладевала холодная решимость и трезвая ясность мысли, не оставлявшая в душе места страху. Он и теперь был готов нести ответственность за свои шаги перед лицом сената и римского народа и бестрепетно встретить смерть. Вмешательство матери и Цезаря превратило его смелый поступок в фарс. Он верил, что от него зависит судьба Рима, а на самом деле... Игрушкой в руках тайного агента, молодым идиотом, которого более опытные политики использовали в своих целях, -- вот кем он оказался*. * Судя по Аппиану и переписке Цицерона, Веттий был агентом Цезаря, из тех, которых сейчас называют провокаторами. Задача его была запутать и дискредитировать врагов Цезаря, особенно Куриона, Бибула и Катона. Веттий вкрался в доверие к Куриону и предложил убить Помпея. Курион, не совсем еще утративший привычки порядочного человека, предупредил Помпея через своего отца. Веттия схватили раньше времени и, растерявшись, он понес отсебятину. Оговорил Брута и сказал глупость: показал нож и объявил, что его дал ему Бибул. Как будто, говорит Цицерон, в Риме нож нельзя достать иначе, чем от консула! Дело провалилось, Веттий, который знал слишком много, был убит. Читатель, наверное, уже догадался, что Бруту ничего не угрожало. Ведь никто из тех, кого оговорил Веттий, не пострадал. Он не мог без отвращения думать о себе и о других. Правда открывалась ему во всей ее неприглядной наготе. Хвастливый фанфарон Курион, едва повеяло опасностью, помчался искать защиты у папочки и, не задумываясь, выдал всех своих друзей, лишь бы спасти собственную шкуру. Бибул, которого Марк ненавидел уже за то, что он посмел жениться на Порции, на публике изображал из себя непоколебимого оппозиционера, а втихомолку сговаривался с Цезарем и Помпеем. И в конце концов оказалось, что судьба Рима, как и его личная судьба, решилась в постели его матери... Где же здесь идеал римской доблести? Где священные ценности, в которые он верил всю свою жизнь? Неужели в тайных сговорах, в шпионских провокациях, в постельных интригах? Марку казалось, что он в одночасье лишился всех былых иллюзий. Зачем жить дальше? Что ж, в двадцать четыре года многие еще верят, что смешное убивает... Сервилия отчитала его, как мальчишку, приказала бросить опасные мечтания и потребовала взглянуть в лицо правде жизни. Что ему оставалось? Раз этот мир создан для циников и мерзавцев, продажных политиков, прохвостов и лжецов, он подчинится матери и поступит к ним в ученики. Во всяком случае, попробует. ...бедный Брут, в войне с самим собой, Встречать других любовью забывает. Уильям Шекспир. Юлий Цезарь. Акт I, сцена II III В ВОЙНЕ С САМИМ СОБОЙ Прошло несколько месяцев. Иногда на Форуме или у кого-нибудь в гостях Брут случайно встречал Куриона и других молодых людей, скомпрометированных откровениями Веттия, и с удивлением отмечал, что они ничуть не утратили своей беззаботности и по-прежнему с увлечением говорят о пустяках. Казалось, он один еще вспоминал нелепое дело, выставившее его посмешищем перед всем городом. Порой ему чудилось, что существованию, купленному за счет материнской снисходительности, он предпочел бы веревку палача в подземельях Туллианской тюрьмы. Впрочем, мысли о книгах, оставшихся бы непрочитанными, странах, где ему не довелось бы побывать, и женщинах, с которыми он никогда бы не познакомился, возвращали ему вкус к жизни. И потом, разве он совершил нечто позорное? Да. он замышлял расправу с убийцей своего отца, но ведь этого требовал от него сыновний долг! Да, он избежал смерти благодаря вмешательству консула, главы партии популяров, но ведь род Юниев всегда считал себя приверженцами популяров! Однако возникали и новые вопросы. Разве хоть кто-нибудь в Риме еще верил в серьезность борьбы между популярами и оптиматами? Город погряз в коррупции. Гай Юлий Цезарь, Марк Лициний Красс и Гней Помпей, забыв, что двадцать лет назад они принадлежали к враждовавшим партиям, теперь делили между собой власть, как куски пирога. Изменился весь расклад политической жизни. Сервилия сумела найти общий язык с одним из нынешних хозяев города. Если бы только Марк захотел, он получил бы в свои руки баснословно крупные козыри. Но он не желал строить карьеру на покровительстве любовника матери и служить триумвирату, извратившему самый дух законных институтов. Парадоксальным образом отныне защитниками республики выступали оптиматы, объединившиеся вокруг Цицерона и Катона. Брут считал, что обязан защищать республиканский строй и его идеалы. Он решил примкнуть к наиболее слабой партии, потому что именно она, на его взгляд, отстаивала правое дело. Верный чувству долга, он с презрением отверг предложенную Цезарем помощь и из всех путей, лежавших перед ним, выбрал самый трудный. В конце года истекал срок консульских полномочий Цезаря и Бибула. Оппозиция с нетерпением ждала этого момента, надеясь рассчитаться с Гаем Юлием за все злоупотребления, допущенные на посту высшего магистрата. Цезарь же отнюдь не намеревался выпускать власть из рук, и его соглашение с Помпеем и Крассом носило вовсе не случайный характер. Объединившись, эта троица действительно становилась непобедимой. За Крассом стояло золото, за Помпеем -- легионы. Что же касается Цезаря, то он располагал самым грозным оружием, позволявшим ему держать под контролем всю политическую жизнь города, -- поддержкой плебса. Вооруженные шайки, состоявшие из беглых рабов, гладиаторов и просто городских подонков, обитателей Субурры, по его приказу могли сорвать любое собрание и не допустить избрания неугодных триумвирам кандидатов. Для бывшего консула существовал единственный способ сохранить власть: получить из рук сената и римского народа империй, то есть право управлять одной из римских провинций в качестве проконсула. Сенаторы сделали попытку лишить Цезаря этого права, поручив ему контроль за состоянием лесов и летних пастбищ, но тут в дело вмешался его близкий друг, плебейский трибун, и планы сената провалились. Цезарь стал проконсулом Иллирии и Цизальпинской Галлии, получив в свое распоряжение три легиона, расквартированные в Аквилее, с правом лично назначать легатов и устроить на поселение в Новом Коме (ныне Комо) пять тысяч колонов. Против обыкновения должность проконсула была ему присуждена не на год, а сразу на пять лет. Мало того, когда умер проконсул Трансальпийской Галлии, Помпей, храня верность соглашению с Цезарем, добился того, что и эта провинция перешла под управление Гая Юлия. Это дало последнему повод с довольной ухмылкой заявить: -- Я получил все, что хотел. Теперь я пройду у них по головам. Покидая Рим на пять лет, он оставлял в городе преданных ему друзей. Консулами года были избраны тесть Цезаря Луций Кальпурний Пизон и близкий к Помпею Авл Габиний. На должность плебейского трибуна Цезарь сумел протолкнуть одну из своих креатур -- умного и хитрого Публия Клодия Пульхра. Перед Клодием он поставил конкретную задачу -- избавиться от возглавлявших сенаторскую оппозицию Цицерона и Катона. Клодий отнесся к поручению с большим воодушевлением. Еще несколько лет назад он оказался замешан в скандальное дело о святотатстве [22], из которого рассчитывал выпутаться с помощью Цицерона. Но тот обманул его ожидания и в суде выступил обвинителем. Клодий не мог ему этого простить [23]. В марте 57 года трибун Клодий предложил проект закона, по которому любой магистрат, приговоривший к казни римского фажданина без соблюдения законной процедуры, карался ссылкой. Этой мерой он явно метил в Цицерона, который в свое время без суда и следствия расправился с сообщниками Каталины. Понимая, что за Клодием стоят Цезарь и Помпей, сенат побоялся встать на защиту своего лидера. 20 марта Цицерон бежал из Рима и укрылся в Греции. Торжествующий Клодий приказал сжечь роскошный дом оратора на Палатине и воздвигнуть на его месте храм Свободы. Таким образом, от Марка Туллия Цицерона удалось, пусть временно, избавиться. Оставалось разделаться с Катоном. Здесь дело обстояло гораздо сложнее, ибо отыскать за Катоном хоть какой-нибудь грех не представлялось возможным. Человек во многих отношениях невыносимый, Катон, тем не менее, не давал ни малейшего повода усомниться в своей честности и уважении к закону. Его следовало удалить из Рима под каким-нибудь благовидным предлогом, по возможности придав ссылке видимость почетной миссии. Изобретательный ум Клодия нашел такой предлог, вовремя вспомнив о Кипре. Этим независимым островным государством правил Птолемей -- брат египетского царя Птолемея XIII. Занимая в Средиземноморье стратегически выгодное положение, Кипр славился своим богатством. Клодий предложил сенату присоединить остров к Римской империи, обвинив Птолемея в пособничестве морским пиратам, бесчинствовавшим в тех краях. Поручить низложение Птолемея и конфискацию его сокровищ, настаивал Клодий, можно только человеку исключительной честности -- такому, как Марк Порций Катон. В ответ на возмущение Катона, прекрасно понявшего, что кроется за этим предложением, Клодий тихонько прошептал ему: -- Соглашайся добром, не то тебя отправят туда силой, ты уж мне поверь. Пепелище, оставшееся на том месте, где еще недавно высился дом Цицерона, яснее ясного говорило Катону, что это не пустая угроза. В то же время он сознавал, что выполнение миссии займет месяцы, если не годы. А средства? С неслыханной щедростью Клодий дал ему в помощники двух писцов, про которых каждый знал, что они нечисты на руку. И все! Ни воинов, ни кораблей! А если Птолемей проявит сопротивление? Да легче наполнить водой бездонную бочку, легче вкатить на гору сизифов камень, чем такими силами завоевать Кипр! Его ждет неминуемый провал. Но разве не этого добивается Клодий? Когда месяцы спустя проконсул вернется в Рим ни с чем, его уже никто не станет воспринимать всерьез. Хитрый Клодий провел свое предложение через народное собрание, и теперь отказ Катона выглядел бы нежеланием подчиниться закону. Разумеется, ему, образцу республиканской добродетели, такое даже не пришло бы в голову. Рим высказал свою волю, он обязан ее исполнить. И скрепя сердце Катон дал согласие отправиться на Кипр. Он даже не слишком возмущался, когда к первой невыполнимой миссии Клодий добавил еще одну, такую же нереальную: принудить сенат Византия принять назад нескольких знатных граждан, высланных, по мнению Рима, незаконно. Для Катона это задание означало всего лишь лишние полгода изгнания. Как ни тянул он с отъездом, но решающий день настал. Весь во власти бессильной ярости, в начале весны следующего года в Брундизии он сел на корабль и взял курс на остров Родос, где намеревался сделать продолжительную остановку и обдумать сложившееся положение. Вместе с ним уезжал его племянник Марк Юний Брут. Что заставило Марка разделить с дядей опалу? Он решился на это добровольно и по зрелом размышлении. Брут наотрез отказался участвовать в затеваемых Сервилией комбинациях. Он не желал быть обязанным триумвирам -- ни Крассу, по дешевке скупавшему земельные участки в бедных кварталах, пострадавших от пожаров, ни Помпею, убийце его отца, ни Цезарю, попиравшему закон. Чтобы доказать Сервилии, что он не намерен плясать под ее дудку, Марк решился сопровождать дядю на Кипр. Гораздо больше, чем фантастический план аннексии острова, его привлекала возможность снова увидеть Грецию, встретиться с друзьями, послушать знаменитых родосских философов. Разумеется, не обошлось и без горделивого сознания того, что он не боится пойти наперекор триумвирам и Клодию. Пусть весь Рим пресмыкается перед ними, Брут не таков! Все уроки Сервилии пропали втуне: сын ее как был, так и остался идеалистом. Катоном владела одна навязчивая мысль -- что скажут о нем в Риме. На Родосе, утопавшем в роскоши и удовольствиях, он вел все тот же суровый образ жизни, к которому привык дома, чем немало веселил греков. Ну и пусть смеются! Главное, что в курии все будут знать -- несгибаемый Катон верен себе. Бруту, искренне любившему Грецию, приходилось нелегко. Его, ученика аттических философов и ораторов, больно ранил спесивый тон, в каком Катон взял привычку разговаривать с греками*. К тому же дядя вовсе не собирался предоставлять племяннику возможность в свое удовольствие заниматься философией. Он привез его сюда не на каникулы! * Катон был философом; ученик греков, он побеждал в диспутах греческих ученых. Автор явно путает Катона Младшего с его знаменитым предком -- Катоном Старшим, непримиримым врагом греков. Ладил ли Марк с дядей? Теперь он все чаще вспоминал мать, которая откровенно насмехалась над причудами брата. Действительно, Катон отличался отвратительным характером, легко впадал в гнев и в такие минуты становился просто жестоким. За его показной скромностью скрывалось невероятное тщеславие, за внешним спокойствием философа -- чудовищный эгоизм, от которого приходилось страдать близким. Но в его нынешнем положении Марку оставалось только молча терпеть. Больше всего Катон боялся сделать неверный шаг. Он затягивал свое пребывание на Родосе, надеясь, что в Риме наступят перемены и он спасется из ловушки, уготованной ему Клодием. До него дошел слух, что Цицерон уже вернулся в город; слышал он также, что Птолемей XIII, изгнанный из Египта в результате дворцового переворота, нашел прибежище в Риме и пытается отстоять перед сенатом независимость своего брата. Чтобы избежать обвинений в полном бездействии, Катон отправил на Кипр проквестора Канидия, которому доверял во всем. Сам по себе Канидий значил слишком мало, чтобы неуспех его миссии мог пагубно отразиться на добром имени начальника. После отъезда Канидия прошло всего несколько дней, и Катон велел Бруту плыть в Саламин, там нагнать отбывшего проквестора, вместе с ним ехать к Птолемею и проследить за ходом переговоров. Сам он прибудет позже. Марк ничем не выказал охватившего его недовольства. Ему, новичку в политике, дядя поручил контролировать опытного Канидия -- что за глупая идея! Если их постигнет неудача, ответственность за нее падет на Брута. Его репутация, и так подмоченная делом Веттия, будет окончательно погублена. Неужели Катон, давно точивший зуб на Сервилию, решил отомстить ей, отыгравшись на Марке? Мрачно смотрел он, как грузили на корабль его сундуки и ящики с книгами -- багаж, с которым он не расставался никогда. Скупость Катона, изящно именуемая им разумной экономией, давно вошла в поговорку*. Он наотрез отказался нанимать отдельное судно, так что Марку предстояло путешествие на обычном греческом корабле, до отказа забитом людьми и животными, потому что капитан дорожил каждым лишним ассом, полученным с пассажиров. Прежде это только позабавило бы Брута, но теперь казалось оскорбительным и недостойным официального римского чиновника, выполняющего важную государственную миссию. * Здесь автор опять путает обоих Катонов. Больно задетый в своем юношеском самолюбии, он жестоко страдал. Неожиданный выход из унизительного положения дала ему сама природа: во время плавания он заболел. Он никогда не отличался крепким здоровьем. Возможно, его настиг приступ малярии -- широко распространенного среди римлян заболевания, объяснявшегося близостью Понтенских болот. Возможно также, болезнь вспыхнула на нервной почве -- как реакция на глубокое огорчение. Капитана все эти тонкости совершенно не интересовали. Не хватало еще, чтобы этот римлянин помер у него на борту! А вдруг он заразный? Чуть изменив курс, судно направилось к Памфилии -- ближайшему порту малоазийского побережья -- и высадило больного на берег. Довольно далеко от Кипра. Одна эта мысль, казалось, вдохнула в юношу новые силы. Первым делом он отправил дяде письмо, в котором сообщил, что серьезно болен и выздоровление, скорее всего, затянется надолго. Избавившись от назойливой дядиной опеки, Марк твердо решил, что будет заниматься только тем, что ему нравится -- читать, слушать философов, осматривать окрестности. Если дяде нужен идиот, готовый рискнуть вместо него головой, пусть поищет его в другом месте. Ноги его не будет на Кипре! Но Фортуна распорядилась иначе. Какие бы распри ни раздирали Рим изнутри, для всего Средиземноморья он оставался великой державой. За каждым приезжим римлянином жителям соседних стран чудились непобедимые легионы, могущественный флот и безжалостная военная машина. Покоренный Восток не любил римскую волчицу, но он ее боялся. Конечно, время от времени находился смелый до безрассудства восточный царь или полководец, дерзавший бросить вызов всесильному Городу. Гордость и любовь к свободе не позволяли им безропотно склониться под римским игом. Но Птолемей Кипрский не принадлежал к их числу. Долгие века праздной жизни в роскоши и неге погасили в наследниках Птолемея огонь, пылавший в жилах их предка -- македонского наемника и соратника Александра. Нынешнему царю Кипра отваги хватало лишь на то, чтобы привечать у себя на острове киликийских пиратов, взимая в свою пользу часть награбленной добычи. Птолемей понимал, что провинился перед Римом, но он даже не догадывался, какими смехотворными ресурсами располагали прибывшие к нему посланцы Рима. Едва узнав о том, что Катон уже на Родосе, царь заранее сложил оружие. Весть о скором приезде проквестора Канидия окончательно его добила. Откуда ему было знать, что эмиссар Катона везет ему выгодное предложение о почетной отставке? Он словно наяву видел, как его, закованного в цепи, волокут по римским улицам жалким статистом чужого триумфа... Когда ему сообщили, что Канидий высадился в Саламине, Птолемей утратил остатки самообладания и принял яд. Наследников он не оставил, и подданные кипрского царя смирились с потерей независимости и присоединением острова к провинции Киликии. Еще ни одно завоевание не давалось Риму так легко и не приносило ему так много. Не веря своим глазам, осматривал Канидий царские богатства -- золото, серебро, драгоценные камни, украшения, монеты всевозможной чеканки, предметы искусства, пурпурные ткани, роскошную мебель, дорогую посуду, ковры... По самым скромным подсчетам, здесь добра не на одну тысячу талантов. Канидию стало страшно. Он приехал прощупать почву и по возможности избавить Катона от бесконечных, как принято на Востоке, переговоров, а оказался в роли хозяина острова и всех этих сокровищ. Понимая, что дело ему не по плечу, он отослал Катону письмо с просьбой немедленно приехать. Но Катон увяз в других переговорах -- с Бизантием. Бросить их сейчас и сломя голову мчаться на Кипр, где трудности к его вящей славе разрешились сами собой, казалось ему верхом глупости. Рисковать успехом своей второй миссии только потому, что Канидий боится не справиться с поручением? Ну уж нет! Лучше он пошлет к нему племянника. Катон отправил Бруту в Памфилию резкое письмо, требуя незамедлительно прибыть в Саламин и проследить за составлением описи имущества Птолемея. Марк не скрывал от друзей, что приказ дяди ничуть его не обрадовал. Чем он может помочь Канидию, который разбирается в этих делах гораздо лучше него? Или дядя не доверяет своему проквестору? Как бы там ни было, в отговорки племянника, не желавшего обижать подозрением его подчиненного, дядя точно не поверил. Катон привык деспотически командовать окружающими и любил сталкивать их лбами, заставляя завидовать друг другу. Еще раз повторив свое приказание, он ясно намекнул племяннику, что любые проволочки с его стороны будет считать проявлением лени, нерешительности и тщеславия. Несправедливые упреки задели Марка за живое. Вспомнил он и о матери. Он и так рассердил ее, когда службе у Цезаря предпочел поездку на Кипр. Новых уверток она ему не простит. Что ж, в конце концов почему не воспользоваться случаем, чтобы на деле приобщиться к высокой политике и завязать полезные знакомства? Да и денег заработать не помешает... Брут смирил свое недовольство и осенью 56 года высадился в Саламине. Впрочем, ему недолго пришлось действовать на свой страх и риск. Невероятный успех Катона в кипрском деле словно по волшебству подтолкнул и переговоры с сенатом Византия. Брут еще не закончил читать отчеты Канидия, как его дядя уже был на острове и взял руководство в свои руки. Неуживчивый в семейном кругу, Марк Порций Катон и в работе был не подарок. Он всех изводил своей маниакальной придирчивостью. Чтобы ему угодить, требовалось не только запредельное терпение, но и скрупулезная точность во всем, и изрядная гибкость. Брут и сам любил точность, мог он проявить и дотошность, и даже терпеливость. Но вот что касается гибкости... Одиннадцать месяцев, проведенные в Саламине бок о бок с дядей, стали для него сущей пыткой. Понимая, что вывезти в Рим мебель, картины, статуи, посуду и драгоценности Птолемея невозможно, Катон решил продать их на месте. Убежденный, что все кругом только и думают о том, как бы его надуть, он лично договаривался с каждым покупателем, отчаянно торгуясь. Видно, его далекие предки и в самом деле разбогатели, торгуя свиньями [24]. Никому не доверяя, он снова и снова пересчитывал вырученные деньги. Как он еще удержался, чтобы не приказать обыскивать каждого из своих помощников -- вдруг кто позарился на ложку или сестерций? Даже самых близких друзей он перестал пускать к себе в комнаты, и кое-кто из них затаил на него смертельную обиду. В конце концов его заместитель Мунаций бросил все и уехал в Рим. Но Катон ничего не замечал. Он так вжился в образ скупца, охраняющего несметные сокровища, что ему позавидовали бы герои Плавта. Брут сдерживал себя, однако его чувства к дяде разительным образом переменились. После Кипра в их отношениях больше не осталось ни теплоты, ни сердечности. Но он не спешил покидать Кипр, потому что успел завязать в Саламине и Памфилии знакомства среди местной знати, заинтересованной в связях с римской аристократией. Конечно, Брут пока не входил в число влиятельных лиц, он к этому и не стремился, пока вокруг него не сложится собственный круг друзей и должников, иными словами, собственная клиентура. Наконец Катон продал последний предмет мебели Птолемея. Брут вздохнул с облегчением, но, как оказалось, рано. Катон панически боялся везти всю сумму -- семь тысяч талантов -- морем. Он долго думал, как уменьшить риск путешествия, и, конечно, придумал. Разделив деньги на части по два таланта и п