ости индустриально организованного убийства евреев. Адорно: "Геноцид народов - это и есть абсолютная интеграция, подготовка к которой идет повсюду, где людей делают одинаковыми, шлифуют... до тех пор, пока их... в буквальном смысле не искоренят". Если Хайдеггер в своем бременском докладе 1949 года сказал: "Земледелие является сейчас моторизованной пищевой промышленностью, по сути тем же самым, что и производство трупов и газовых камер", - то этим высказыванием, когда позже о нем вспомнили, страшно возмущались именно те люди, которые не находили ничего предосудительного в аналогичных заявлениях Адорно. А ведь Хайдеггер, произнося эту фразу, имел в виду тот же категорический императив, который сформулировал Адорно: человек должен организовывать свое мышление и свои действия таким образом, чтобы "Освенцим не повторился и чтобы не произошло ничего подобного" (358). Хайдеггер понимал свое мышление о бытии как преодоление современной воли к власти - воли, которая однажды уже привела к катастрофе. Хайдеггеровское мышление о бытии не столь уж далеко от того мышления, к которому стремился Адорно и которое он называл "неидентифицирующим мышлением". "Неидентифицирующее мышление", в представлении Адорно, - это такое мышление, которое считается с неповторимостью вещей и людей, не насилует их, пытаясь "идентифицировать" и регламентировать. Не отчуждающее, то есть не идентифицирующее познание "хочет установить, что представляет собой нечто, тогда как идентифицирующее мышление говорит, к какому ряду нечто относится, экземпляром или представителем чего оно является, то есть подмечает именно то, чем оно само по себе не является" (152). 545 То, что у Адорно называется "неидентифицирующим мышлением", уже было описано Хайдеггером как "открывающее" мышление, в котором сущее может показать себя, не подвергаясь насилию. Но Адорно не доверял хайдеггеровскому мышлению о бытии. И выдвигал против него традиционный упрек в иррационализме: "Мышление не способно захватить никакую позицию, в которой непосредственно исчезло бы разграничение между субъектом и объектом, заложенное в каждой мысли, в мышлении как таковом. Поэтому Хайдеггеровский "момент истины" нивелируется до мировоззренческого иррационализма" (92). И все же Адорно с одобрением отзывался об этих "моментах истины", имея в виду отказ Хайдеггера склониться перед позитивистски препарированными фактами, пожертвовав естественным для человека стремлением к решению онтологически-метафизических вопросов. Адорно также разделял и одобрял "томительное стремление вырваться за пределы кантовского вердикта о знании Абсолюта" (69). Но там, где Хайдеггер трансцендирует торжественно и благоговейно, Адорно инсценирует игру негативной диалектики, доказывающей свою верность метафизике посредством отрицания ее отрицания. Поэтому Адорно и мог назвать такую диалектику органом "трансцендирования томления" (Transzendenz der Sehnsucht). Эти два философа различались по способу своего движения, но двигались в одном направлении. Однако близость к Хайдеггеру еще более подогревала в Адорно его нарциссизм, желание выискивать даже самомалейшие различия между собственными идеями и идеями своего оппонента. Адорно как будто даже боялся возможности образования солидарного сообщества тайных и явных метафизиков. Вот примеры сходства в направлении движения: Адорно, подобно Хайдеггеру, обращался к Гельдерлину как к свидетелю метафизических истин; и для него тоже Южная Германия (то есть края, где родился Хайдеггер) была своего рода "землей обетованной". В "Речи о лирике и обществе" Адорно сказал по поводу одного из произведений Мерике [1]: "Напрашивается сравнение с тем обещанием счастья, которое еще и сегодня в некоторые дни дарит приезжему этот южно-германский городок, - но без малейших уступок провинциализму, идиллии маленького города". В конце своих "Размышлений о метафизике" (в "Негативной диалектике") Адорно рассуждает о том, где в современности еще сохранились доступные для человека сферы, в которых можно обрести метафизический опыт. Мы больше не на- 1 Эдуард Фридрих Мерике (1804-1875) - немецкий поэт и прозаик, автор романа "Художник Нольтен" (1832), новеллы "Моцарт на пути в Прагу" (1856) и др. 546 ходим таких сфер в тотальности, когда пытаемся взглянуть на происходящее "сверху"; да и в движении духа через историю, там, где их обнаруживал еще Гегель, для нас они уже не существуют. Там - только ужас; там нет никакой эпифании, никакого возвышенного Мирового Духа, а только "сердце тьмы" [1]. Но в таком случае где же еще живет метафизика и как можно быть "солидарным" с ней "в миг ее падения"? Ответ Адорно: "Тот, кто не хочет сводить метафизический опыт к так называемым первичным религиозным переживаниям, лучше всего поймет, что это такое, если, подобно Прусту, вспомнит о счастье, которое обещают нам названия таких деревень, как Оттербах, Ваттербах, Ройенталь, Монбрунн... Когда человек попадает туда, он верит, будто оказался в краю исполненных чаяний, будто это осуществилось" (366). Свои поиски края потерянной и вновь обретенной метафизики Адорно описал в небольшом очерке "Аморбах". Аморбах - так назывался городок в Оденвальде [2], в котором он провел свое детство. Там как бы соединились многие мотивы, которые позже будут играть важную роль в его философствовании. Монастырский сад над озером навсегда останется для него прообразом красоты, "об основании которой я напрасно стал бы вопрошать Целое". Он не забудет поскрипывание старого парома, переправляющегося через Майн, - эту акустическую эмблему движения к новым берегам: ведь именно так совершается любой переход от одного мира к другому. В детстве, стоя на холме, Адорно мог наблюдать, как внизу, в городке, с наступлением сумерек одновременно во всех домах вспыхивает электрический свет (только-только добравшееся до их краев новое изобретение); и это, как потом оказалось, было щадящей подготовкой к будущему шоку от столкновения с современностью - в Нью-Йорке и в других местах. "Мой городок так хорошо берег меня, что подготовил к встрече даже с тем, что совершенно ему противоположно" (22). Адорно ходил по дорогам Аморбаха точно так же, как Хайдеггер по своему "проселку"; для обоих это были реальные и в то же время воображаемые места метафизического опыта, которые оставались живыми благодаря воспоминаниям и заклинающей силе языка. Хайдеггер: "И до сих пор мысль... случается, вернется на те пути, которые проселок пролагает через луга и поля... А широта всего, что выросло и вызрело в своем пребывании возле дороги, подает мир. В немотствовании ее речей, как говорит Эккехардт, старинный мастер в чтении и жизни, Бог впервые становится Богом" (Проселок, 238-239). 1 "Сердце тьмы" - повесть Джозефа Конрада (1857-1924), написанная в 1902 г. 2 Платообразный горный массив на юго-западе Германии (земли Гессен и Баден-Вюртемберг). 547 Для Aдорно, черпавшего свой метафизический лиризм из воспоминаний об Оденвальде, хайдеггеровский "проселок" - дешевая поделка "народного промысла". На слова: "... расти означает - раскрываться навстречу широте небес, а вместе корениться в непроглядной темени земли" (Проселок, там же, 239) - Адорно немедленно реагирует обвинением Хайдеггера в фашизме, в приверженности идеологии "крови и почвы". Трудно отделаться от впечатления, что факт временного сотрудничества Хайдеггера с национал-социализмом сыграл Адорно на руку: благодаря этому обстоятельству Адорно, в других случаях действовавший очень осторожно, смог философствовать против Хайдеггера, "вооружившись молотом", и создал между собой и своим противником дистанцию, которая, если бы речь шла только об их мышлении, оказалась бы далеко не столь велика. С нападок Адорно на Хайдеггера (оба, между прочим, после 1945 года ни разу не встречались лично, и Хайдеггер в своих выступлениях никогда даже не упоминал имени Адорно) началось победное шествие "жаргона диалектики", который вплоть до семидесятых годов утверждал себя в качестве подлинного жаргона высоких притязаний. Когда (в середине шестидесятых) репортер одной из газет спросил Людвига Маркузе, какую книгу, по его мнению, сейчас было бы полезнее всего написать, тот ответил: "Я бы предложил одну, очень серьезную, под названием "Совсем без диалектики не обойтись - наброски к патологии духа времени"". "Диалектика", которую имел в виду Людвиг Маркузе, возникает при попытке превзойти сложность действительности в дискурсе. Воля к такому сверхсложному дискурсу рождается не только из страха перед банальностью, но и из стремления обнаружить в общем "вводящем в заблуждение контексте (Verblendungszusammen-hang)" (Адорно) нечто "совершенно Иное" [1], след удачной 1 "Ностальгия по совершенно Иному" - под таким названием было опубликовано в 1961 г. интервью Хоркхаймера, в котором он, в частности, утверждал: "Нет абсолютной истины, а есть лишь последняя реальность, теология (я хотел бы быть понятым правильно), есть надежда на то, что, несмотря на характерную для мира несправедливость, несправедливость не сможет утвердиться в качестве последнего слова" (цит. по: Реале Д., Антисери Д. Западная философия. С. 568). В том же интервью говорится об изначально человеческом "общем интересе создать мир, в котором человеческая жизнь была бы прекраснее, продолжительнее, менее горькой и, хотелось бы добавить, да трудно в это поверить, - мир, способствующий развитию духа" (там же). 548 жизни, - при этом не подпадая под влияние идеи прогресса, как она понимается в гегелевской или марксистской диалектике. "Критическая Теория была попыткой сохранить наследие диалектики, не строя при этом фантазий победителя" (Слотердайк) [1]. И все же благодаря негативной диалектике тоже одерживались победы - правда, только в мире дискурса. Новая манера выражаться - самодовольная, не скупящаяся на обличения, украшающая себя намеками на невысказанные тайны, - быстро распространилась и к северу, и к югу от Майна. Ульрих Зоннеман, например, рассуждая о зле банальности, писал, что банальность "принадлежит к нутру истины, но не может вынести своего бытия-внутри; то есть, вследствие некоего извращения совести, одновременно является тем, что она есть, и не выдерживает сознания того, что как раз это (то, чем она является. - Т. Б.) есть ничто; в этой неспособности вынести саму себя - которая, если перейти теперь к роли банальности в мире, выражается одновременно и как неспособность вынести истину, и как невыносимость для последней - и состоит ее, банальности, бытие". Жан Эмери [2] высмеял этот пассаж, перефразировав его на языке "скверной банальности" так: "... человек, который довольствуется мыслительными клише вместо того, чтобы их разрушать, из-за этого своего греха пассивности становится врагом истины". У Адорно язык диалектики еще оставался чудом тончайшей игры смысловых оттенков - "утопия познания: раскрывать внепонятийное (Begriffslose) с помощью понятий, но так, чтобы не отождествлять его с ними" [3] (Адорно)... Жан Эмери назвал этот язык "невнятностью, разыг- 1 Слотердайк П. Критика цинического разума. С. 418 (пер. А. Пер-цева). По мнению Слотердайка, "Адорно... не доверяет идеологии победителя, говорящей о достижении более высокого в синтезе. На самом деле победы "общего" не приводят ни к какому снятию напряженности, ни к какому преодолению противоречий... Негативно понятая диалектика движется навстречу Общей Полемике, не признавая этого прямо. Если Первый - это "идеализм" властей, а Второй - это "материализм" угнетенных, то Третий, который возникает из спора между ними, - это, в принципе, опять же Первый, только гораздо худший" (там же, с. 415-416). 2 Жан Эмери (1912-1978; настоящее имя Ганс Майер) - уроженец Вены, в 1938 г. бежал в Бельгию и взял себе новое имя; потом попал в Освенцим, после освобождения остался в Бельгии и стал свободным литератором. Автор автобиографической книги "На границах сознания" (опубликована в Германии в 1966 г.), в которой исследует менталитет "еврея эпохи Катастрофы". Р. Сафрански здесь и далее цитирует работу Ж. Эмери "Жаргон диалектики". 3 Речь идет о принципе нетождественности бытия и мышления. 549 рывающей из себя сверхвнятность"; однако со временем, у эпигонов Адорно и Хоркхаймера, тот же жаргон становился все более грубым и "внятным" - пока наконец негативная диалектика не обернулась опять своим "позитивным" ликом и из печати (незадолго до 1968 года) не начали выходить одна за другой коллективные монографии, в которых "тенденциально" (одно из жаргонных словечек тех лет) исследовались такие феномены, как "нерепрессивный эрос", "усеченный код" (restringierte Code), "потенциал маргинальности" (Marginalisiertenpotential) и даже "рабочий класс в качестве субъекта, которому приписывается реконструкция системотрансцендирующего процесса эмансипации общества". В новом контексте диалектика Адорно, скорее эстетическая, оказалась невостребованной. Смена господствующих парадигм с ориентацией на "опе-рабельность" и "релевантность практике" привела во Франкфурте (и не в нем одном) к открытому конфликту: взбунтовавшиеся студенты захватили здание Социологического института, Адорно вызвал полицию... Через год он скончался. Можно предположить, что его сердце просто не выдержало всех этих испытаний [1]. 1 Адорно "позволил полиции очистить институт от бунтующих студентов, а позже выступил свидетелем на процессе во Дворце юстиции... Студенты превратили свидетеля в обвиняемого. Вчерашние восторженные ученики бросали колкие насмешливые реплики по поводу конформизма бывшего мэтра. Адорно покинул Франкфурт... Из Швейцарии он прислал письмо с просьбой преобразовать лекции в семинары - студенты не позволяли ему больше читать курс" (см.: Соловьева Г. Г. Современный Сократ. - В: Путь в философию. С. 352). То были годы, когда Хайдеггер нашел в Провансе пристанище для своей философии, когда многие считали его "швабским даосом", а сам он был твердо убежден, что для современной публичности как бы уже умер. Да и эссе Ханны Арендт, написанное в 1969 году по случаю восьмидесятилетия Хайдеггера, хотя и проникнутое любовью, звучало едва ли не как некролог: "Ураганный ветер, сквозящий через все мышление Хайдеггера, - как и тот, другой, что еще и сейчас, по прошествии двух тысячелетий, веет нам навстречу со страниц платоновских сочинений, - родом не из нашего столетия. Он происходит из изначальной древности и оставляет после себя нечто совершенное, нечто такое, что, как и всякое совершенство, принадлежит изначальной древности". 550 За несколько лет до того имя Хайдеггера еще раз привлекло к себе всеобщее внимание. 7 февраля 1966 года в еженедельнике "Шпигель" в связи с выходом из печати книги Александра Швана "Политическая философия в мышлении Хайдеггера" была опубликована статья под названием "Хайдеггер: полночь в ночи мира", в которой содержались некоторые лживые утверждения: там, например, говорилось, что Хайдеггер в свое время запретил Гуссерлю появляться в университете и перестал общаться с Ясперсом, потому что последний был женат на еврейке. Ясперс, возмущенный этой статьей, писал Ханне Арендт: "В такие моменты "Шпигель" снова впадает в свой прежний дурной тон" (9.3.1966, BwAJ, 655). Реакция Ханны Арендт выразилась в бурном выплеске ярости против Адорно, который на самом деле не имел никакого отношения к статье в "Шпигеле": "Хотя доказательств у меня нет, я почти убеждена, что заварили всю эту кашу франкфуртские приспешники Визенгрунда-Адорно. И это тем более гротескно, что, как теперь выяснилось (благодаря студентам), Визенгрунд (полуеврей и один из противнейших людей, которых я знаю) сам пытался осуществлять политику гляйхшалтунга. Он и Хоркхаймер годами обвиняли в антисемитизме - или шантажировали угрозами таких обвинений - каждого в Германии, кто осмеливался выступить против них. Это действительно мерзкая компания" (9.3.1966, BwAJ, 670). Друзья и знакомые Хайдеггера настаивали, чтобы он опроверг несправедливые обвинения, выдвинутые против него "Шпигелем". Эрхарт Кестнер писал 4 марта: "У меня нет более сильного желания... чем чтобы Вы отказались от Вашего несопротивленчества. Вы даже не представляете, как глубоко огорчаете Ваших друзей тем, что до сих пор упрямо "не хотите замечать" происшедшего. В качестве одного из самых убедительных аргументов я могу сослаться на то... что клеветнические измышления, если человек не защищается от них публично, начинают восприниматься как факты" (BwHK, 80). Кестнера не удовлетворило коротенькое "письмо читателя", отправленное Хайдеггером в редакцию "Шпигеля". Он желал бы, чтобы его друг опубликовал более энергичное и пространное опровержение возведенной на него клеветы. Сам Кестнер незадолго перед тем заявил о своем выходе из берлинской Академии изящных искусств, так как не хотел делить членство в этой организации с Гюнтером Грассом, который оскорбил Хайдеггера в одном из эпизодов своего романа "Собачьи годы" ("Слушай как следует, псина: он родился в Мескирхе. Это под Браунау на реке Инн. И он, и тот, другой, отде- 551 лились от пуповины в один и тот же год, урожайный на вязаные шапочки. Он и тот, другой, изобрели и придумали друг друга" [1]). Кестнер узнал, что "Шпигель" заинтересован в том, чтобы опубликовать интервью с Хайдеггером, и попытался заручиться согласием последнего. Но вначале Хайдеггер отказался: "Если бы "Шпигель" действительно проявлял интерес к моему мышлению, то г-н Аугштайн, когда читал в здешнем университете лекции в прошлый зимний семестр, мог бы меня навестить - точно так же, как по завершении этих лекций он навестил в Базеле Ясперса" (11.3.1966, BwHK, 80). Кестнер продолжал настаивать. 21 марта он написал: "Никто не призывает Вас вдруг полюбить тон "Шпигеля" или оценивать его уровень выше, чем он того заслуживает. Но я полагаю, что не следует и недооценивать благоприятную для нас перемену ветра: то обстоятельство, что г-н Аугштайн в данный момент гневается на Грасса и издевается над ним. До меня доходят слухи о том... что г-н Аугштайн более всего любит размышлять о губительности современного обожествления науки, что он глубокий скептик. И я, собственно, не вижу никакой причины, по которой Вы могли бы не желать этого визита" (BwHK, 85). Разговор все-таки состоялся, после того, как редакция "Шпигеля" согласилась принять условие Хайдеггера - не публиковать это интервью при его жизни. Состоялся 23 сентября 1966 года, в доме Хайдеггеров во Фрайбурге [2]. Помимо самого Хайдеггера, Аугштайна, редактора "Шпигеля" Георга Вольфа и одной дамы, фотографа Дигни Меллер-Маркович, 1 Грасс Г. Собачьи годы. (Millennium.) СПб.: Амфора, 2000. С. 498 (пер. М. Л. Рудницкого). В этой книге содержится очень много крайне оскорбительных пассажей, высмеивающих как самого Хайдеггера, так и стиль его философствования. Например: "Пес ты онтический! Кобель алеманский! Псина в вязаной шапочке и в туфлях с пряжками! Что ты с малышом Гуссерлем сделал? Что ты с толстяком Амзелем учинил? Ах ты, досократическая нацистская собака!" (с. 413); "Они сходят с поезда во Фрайбурге в Брайсгау и стучатся в двери университета. Хотя стены еще помнят эхо громовой речи, которую он произнес здесь в тридцать третьем - "Мы хотим сами себя..." - но ни в одной аудитории вязаная шапочка не висит. "Ему запрещено, потому что он..."" (с. 498); "Бытие собаки, то есть то, что она есть, означает для меня брошенность сущей собаки в ее данность..." (с. 397). У тогдашних немецких читателей не могло остаться и тени сомнения насчет того, кого именно герой романа называл "праздношатающимся на лыжах Ничто" (с. 499) и какую книгу зачитывал вслух солдатам, из-за чего те "чуть не падали под стойку и ржали до потери бытия и времени" (с. 498). 2 Русский перевод этого интервью опубликован в: Философия Мартина Хайдеггера и современность. С. 233-250. 552 на этой встрече присутствовал, в качестве безмолвного "секунданта" Хайдеггера, и Генрих Виганд Петцет. По свидетельству Петцета, Аугштайн незадолго до начала беседы признался ему, что испытывает "безумный страх" перед "прославленным мыслителем". После этого признания Петцет, поначалу опасавшийся, что Аугштайн будет вести себя как "пыточный палач", сразу же проникся к нему симпатией. Хайдеггер тоже волновался. Он ждал посетителей у двери своего кабинета. "Я немного испугался, - рассказывает Петцет, - когда взглянул на него и понял, в каком он напряжении... Жилы на его висках и на лбу набухли, глаза от волнения были слегка выпучены". "Безумный страх" Аугштайна особенно заметен в начале беседы. К "болевым точкам" этот человек прикасается очень осторожно, с обходными маневрами и как бы кончиками пальцев: "Господин профессор Хайдеггер, мы систематически замечаем, что на Вашу философскую деятельность падает некоторая тень от определенных, не очень долго продолжавшихся обстоятельств Вашей жизни, которые так и остаются непроясненными, то ли из-за Вашей гордости, то ли потому, что Вы не считали целесообразным высказываться по этому поводу" [1]. Хайдеггер, соглашаясь на такую беседу, не мог не понимать, что она будет вращаться главным образом вокруг его национал-социалистского прошлого. Тем сильнее он был удивлен, когда Аугштайн как-то даже чересчур поспешно оставил эту тему, чтобы перейти к разработанной Хайдеггером интерпретации современной эпохи и в особенности к его философии техники. Аугштайн и Георг Вольф просили извинения всякий раз, когда, например, приводили цитаты из ректорской речи Хайдеггера или речи, произнесенной им на празднике памяти Шлагетера, а также когда напоминали о слухах, касавшихся участия Хайдеггера в сожжении книг или его поведения по отношению к Гуссерлю. Интервьюеры Хайдеггера так мягко определяли характер его ангажированности при национал-социализме, что он сам предложил более соответствующую действительности версию тогдашнего своего поведения. Согласно интерпретации Аугштайна и Вольфа, Хайдеггеру в его бытность ректором просто приходилось "многое... говорить ad usum Delphini". На это Хайдеггер возразил, "что оборот "ad usum Delphini" мало что объясняет. Тогда я верил, что в дискуссии с национал-социализмом мог бы открыться новый и единствен- 1 Выделенная курсивом часть фразы в русском переводе отсутствует. 553 но возможный путь к обновлению" [1]. Однако и хайдеггеровская версия тоже не до конца правдива. И вот почему: вовсе не в "дискуссии с национал-социализмом" искал он "путь к обновлению", а сама национал-социалистская революция, как он ее тогда понимал, представлялась ему обновлением. Не упомянул он в интервью и о том, что одно время видел в таком обновлении событие эпохального значения, метафизическую революцию, "полный переворот... немецкого бытия" - даже больше того, переворот бытия всего Запада. Он не сказал, что, помимо всего прочего, поддался опьянению властью; что, желая защищать чистоту революции, иногда занимался доносительством; что вступил в конфликт с вышестоящими национал-социалистскими инстанциями и с собственными коллегами - чем и объяснялась его неудача на посту ректора - именно потому, что хотел "двигать" революцию дальше. Вместо этого он пытался создать впечатление, будто его сотрудничество с национал-социалистами было чуть ли не формой сопротивления. Он подчеркивал, что до 1933 года занимал аполитичную позицию, а свое решение принять ректорство изображал как жертвенный акт, который он, Хайдеггер, совершил, чтобы не допустить худшего - захвата власти в университете функционерами из НСДАП. Короче говоря: Хайдеггер в этой беседе скрывал тот факт, что одно время был убежденным национал-социалистским революционером, и умалчивал о философских побуждениях, которые сделали его таковым. 1 В русском переводе эта часть текста дана в ином варианте: "Шпигель: ... Ваша позиция в 1933 году определялась двумя полюсами. Первый: многое Вы были вынуждены говорить ad usum Delphini. Это был один полюс. Однако другой полюс все же содержал в себе нечто более позитивное; Вы об этом говорите: у меня было ощущение, что здесь есть нечто новое, что здесь - сдвиг. Хайдеггер: Да, это верно. Было не так, что я говорил только для вида, я как раз видел эту возможность" (там же, с.236). Но если Хайдеггер и пытался представить свою роль в нацистский период более безобидной, чем она была на самом деле, он, по крайней мере, не разыгрывал из себя "застрельщика демократии", в отличие от многих других заметных фигур послевоенной Германии. Когда разговор перешел на ту проблему, что "техника все больше отрывает человека от земли и лишает его корней" (242), Хайдеггер напомнил, что национал-социализм поначалу собирался бороться с этой тенденцией, но затем сам превратился в ее главную движущую силу. Философ признался, что не способен судить, "как вообще и какая политическая система может соответствовать техническому веку"; а потом добавил: "Я не уверен, что такой системой является демократия" (241-242). Именно в этом месте беседы Хайдеггер и сказал: "Только Бог еще может нас спасти" (243). Под таким заголовком интервью было опубликовано в "Шпигеле" в 1976 году, после смерти Хайдеггера. 554 Эта беседа по замыслу должна была положить конец спорам об "ангажированности" Хайдеггера в период национал-социализма, на самом же деле после ее публикации такие споры вспыхнули с новой силой. Ведь Хайдеггер строил свою защиту по тем же линиям, что и подавляющее большинство тогдашних "скомпрометированных", по поводу которых Карл Шмитт в своем "Глоссарии" ядовито заметил: они сделали открытие, истолковав соучастие как одну из форм сопротивления. Однако то, что простительно обычным людям, Man, как-то не к лицу философу подлинности, который требовал от вот-бытия решимости, подразумевающей, среди прочего, и мужественную готовность принять на себя ответственность. Ответственность же простирается не только на сферу намерений человека, но и на его ненамеренные ошибки - на непредусмотренные последствия его действий. Но справедливо ли было требовать от Хайдеггера, чтобы он взял на себя часть ответственности за чудовищные преступления национал-социализма, в которых он в самом деле не участвовал - не участвовал даже в их идеологической подготовке? Ведь он никогда не был расистом... О "хайдеггеровском молчании" было сказано много слов. Чего же от Хайдеггера ждали? Герберт Маркузе 28 августа 1947 года написал ему, что ждет "слова", которое "окончательно" освободило бы Хайдеггера от "идентификации" с национал-социализмом, стало бы "публичным признанием" его - Хайдеггера - "изменения и преображения". Хайдеггер ответил, что еще во времена национал-социализма публично (в своих лекциях) засвидетельствовал такое изменение, а в 1945 году демонстративное отречение от своих прежних убеждений было для него невозможно, поскольку он не хотел оказаться в дурном обществе тех "приверженцев нацизма", которые "самым омерзительным образом заявляли о своем переходе на другую мировоззренческую позицию", желая обелить себя и открыть для себя путь к послевоенной карьере. Требование общественности, чтобы он "дистанцировался" от убийства миллионов евреев, Хайдеггер по праву считал чудовищным. Ведь если бы он решился на такое, это означало бы молчаливое согласие с суждением тех, кто приписывал ему соучастие в геноциде. Чувство собственного достоинства не позволяло Хайдеггеру пойти на это незаслуженное унижение. 555 Но если Хайдеггер не желал оправдываться, то есть фактически признать себя потенциальным соучастником массовых убийств, это вовсе не значит, что он отвергал требование "осмыслить Освенцим". Каждый раз, когда Хайдеггер говорил об извращенности новоевропейской воли к власти, использующей и природу, и человека как простой материал для устроения мира, он имел в виду и Освенцим - независимо от того, произносилось ли это название вслух или нет. Для него, как и для Адорно, Освенцим был типичным преступлением современности. Если мы поймем его критику современности как философствование об Освенциме, станет очевидно: проблема "хайдеггеровского молчания" заключается вовсе не в том, что он молчал об Освенциме. В философском плане он умалчивал о чем-то другом: о себе самом, о том, что философ вообще склонен поддаваться соблазну власти. И еще он не задавал себе - как это, к сожалению, слишком часто случалось в истории мышления - один очень важный вопрос: кто я, собственно, есмь, когда я мыслю? Мыслящий "владеет" своими мыслями, но иногда получается и наоборот: мысли овладевают им. "Кто" мышления меняется. Тот, кто мыслит о великом, легко может впасть в искушение и принять самого себя за великое событие; он хочет соответствовать бытию и тщательно следит за тем, каким предстает в контексте истории, - а не за тем, каким видится самому себе. Его собственная "непредрешенная" личность растворяется в мыслящей самости и в великой системе взаимосвязей, к которой эта самость принадлежит. Онтологическая дальнозоркость не позволяет ясно видеть онтически ближайшее. Потому-то и возникает дефицит знания самого себя: собственных (обусловленных конкретным временем) противоречий, отпечатков, накладываемых на твою личность биографическими случайностями, твоих идиосинкразии. Философ, который знаком со своим непредрешенным "я", менее склонен к тому, чтобы смешивать себя с героями своей мыслящей самости и позволять собственным мелким историям раствориться в большой Истории. Одним словом: знание самого себя лучше всего защищает от соблазняющей власти. 556 Молчание Хайдеггера... Оно сыграло какую-то роль и тогда, когда Хайдеггер встретился с Паулем Целаном. Поэт Пауль Целан, родившийся в Черновцах, в 1920 году, случайно уцелел в лагере уничтожения, где погибли его родители, и с 1948 года жил в Париже; там он увлекся философией Хайдеггера, в особенности поздней. Философ Отто Пеггелер вспоминает, что Целан в разговорах с ним отстаивал именно поздние, такие трудные в языковом отношении постулаты Хайдеггера, а в 1957 году даже хотел послать Хайдеггеру свое стихотворение "Свиль", позже вошедшее в сборник "Решетка языка". В стихотворении идет речь о том, как повреждение глаза позволяет по-новому увидеть мир и закрепляет, сохраняет память: "Свиль в глазу: / пусть он сохранится, / этот знак, несомый сквозь тьму". Возможно, само это стихотворение должно было стать знаком некоей связи с Хайдеггером, связи, которой Целан желал, но к надежде на которую примысливал образ разделявшей их двоих "раны". Неизвестно, действительно ли Целан отправил стихотворение. После того как они много раз подробно беседовали о хайдеггеровской философии, Отто Пеггелер спросил Целана, может ли он посвятить ему свою книгу о Хайдеггере. Целан отклонил это предложение, но отказ дался ему "нелегко". Он объяснил, "что его имя не следует связывать с именем Хайдеггера, не обсудив этого предварительно с самим Хайдеггером". Как бы то ни было, Целан основательно изучал труды Хайдеггера, в принадлежавшем ему экземпляре "Бытия и времени" имеются многочисленные пространные пометки, он знал хайдеггеровские интерпретации поэзии Гельдерлина, Тракля, Рильке. В его стихотворении "Ларго" встречается выражение "heidegangerisch Nahe" (приблизительный перевод: "близкое, как оно открывается гуляющему по пустоши", "по-хайдеггеровски близкое"). Мартин Хайдеггер, со своей стороны, с начала пятидесятых годов внимательно следил за творчеством Пауля Целана. Когда германист Герхарт Бауман летом 1967 года готовил выступление поэта во Фрайбурге и прислал Мартину Хайдеггеру письменное уведомление о дате этого вечера, тот ответил: "Я уже давно хочу познакомиться с Паулем Целаном. Он дальше всех продвинулся вперед, но, как правило, предпочитает держаться в задних рядах. Я знаю о нем все, знаю и о тяжелом кризисе, из которого он сам себя вытащил, насколько это вообще по силам человеку... Было бы хорошо показать Паулю Целану и Шварцвальд". 557 24 июля 1967 года, выступая в большой аудитории Фрайбургского университета, Пауль Целан видел перед собой самое многочисленное собрание слушателей из всех, с какими ему приходилось иметь дело за свою жизнь. В зале присутствовало более тысячи человек. Среди них был и Мартин Хайдеггер, сидевший в первом ряду. Перед этим Хайдеггер прошелся по книжным магазинам и попросил продавцов поставить книги Целана на видное место в витринах. Ему охотно пошли навстречу. Только что приехавший поэт, отправившись погулять по Фрайбургу, повсюду в книжных магазинах видел томики своих стихов - и потом с радостью рассказал об этом знакомым, ждавшим его в фойе гостиницы, всего за час до начала выступления. Мартин Хайдеггер, который тоже там был, конечно, не стал упоминать о своей удачной придумке. Во время этой первой встречи Хайдеггера с Целаном произошел следующий эпизод. После того как некоторое время все возбужденно переговаривались друг с другом, кто-то предложил сфотографироваться на память. Целан вдруг резко поднялся со своего места и заявил, что фотографироваться с Хайдеггером не хочет. Хайдеггер, сохраняя невозмутимость, повернулся к Герхарту Бауману и спокойно сказал: "Он не хочет - что ж, оставим это" (62). Целан ненадолго вышел, а когда вернулся, дал понять, что больше не возражает против общего снимка. Однако его первая выходка возымела свое действие и никто не решился повторить предложение. Целан, казалось, теперь чувствовал неловкость и пытался как-то загладить произнесенные им обидные слова. После его выступления все снова собрались вместе, чтобы выпить по бокалу вина. Хайдеггер предложил Целану на следующее утро поехать в Шварцвальд, побродить по верховым болотам и заодно заглянуть в тодтнаубергскую "хижину". Тот согласился. Но едва Хайдеггер ушел, как Целан, оставшийся вдвоем с Герхартом Бауманом, стал приводить всевозможные возражения против предложения, которое только что принял. И в конце концов объяснил, что ему трудно находиться рядом с человеком, о чьем сомнительном прошлом он не может забыть. "Его досада быстро переросла в решение отказаться", - вспоминает Бауман, который тогда напомнил Целану, что тот сам выражал желание встретиться с Хайдеггером и получить возможность с ним пообщаться. Целан даже не попытался как-то разрешить эти противоречия. Он по-прежнему имел предубеждение против Хайдеггера, но, с другой стороны, работы и сама личность фрайбургского философа произвели на него глубокое впечатление. Он чувствовал, что его тянет к Хайдеггеру, - и упрекал себя за это. Он искал сближения - и запрещал себе хотеть чего-то подобного. На следующий день Целан все-таки поехал в Тодтнауберг. Время до полудня они с Хайдеггером провели вдвоем, в "хижине". О чем они говорили, неизвестно. Целан оставил запись в книге для посетителей: "Пишу в книгу для гостей хижины, не отводя взгляда от колодезной звезды, с надеждой в сердце на грядущее слово". 558 "Грядущее слово" - это выражение могло означать многое. Ждал ли Целан от Хайдеггера признания его прошлой вины, был ли разочарован тем, что такого признания не последовало? Но Целан вовсе не казался разочарованным, когда Бауман, как он рассказывает, встретил их обоих несколько часов спустя, в гостинице: "К моему радостному удивлению, я застал и поэта, и мыслителя в приподнятом настроении. Они вкратце рассказали мне о событиях нескольких последних часов, особенно о своем походе к "хижине". Целан будто сбросил с себя всю тяжесть". На следующий день Целан, бодрый и в хорошем настроении, уехал во Франкфурт. Мария Луиза Кашниц [1], встретив его через несколько дней, была поражена тем, как он преобразился. И даже сказала друзьям: "Да что они там во Фрайбурге с ним сделали, что там с ним случилось? Его прямо не узнать" (72). Все еще пребывая в этом радостном настроении, Целан 1 августа 1967 года написал стихотворение "Тодтнауберг": Арника, василек, / где в книге, глоток из колодца под / в сей день, строка кубом со звездами,/ о надежде в той / в сердце хижине, / на мыслителя где в книге той - / грядущее (вот чьи имена там вписаны / уже грядущее) перед моим? - / слово... [2] 1 Мария Луиза Кашниц (1901-1974) - немецкая писательница и поэтесса, долгое время жила (и умерла) в Риме; автор поэтических сборников "Возвращение во Франкфурт" (1947), "Вечный город" (1952), "Твое молчание - мой голос" (1962), книг "Тучный ребенок" (1952), "Дом детства" (1956), "Длинные тени" (1960), "Дни, дни, годы" (1968), "Между всегда и никогда" (1971) и др. 2 Пер. (кроме выделенных курсивом строк) Н. Мавлевич. Выделенные строки она переводит: "... в сей день, строка надежды на из сердца мыслителя исходящее слово...". Стихотворение заканчивается так: "... Лес, пустошь, тряска, ятрышник с ятрышником, порознь, позже, в пути, проступает резкость, везущий нас, тот человек - он слушает тоже, кое-как проложены гати в болоте, влажно, топь". 559 "Грядущее слово" (kommende Wort) - эти строки могут быть поняты как ответ на метафизический адвентизм Хайдеггера, на его размышления о "грядущем Боге", о "пути к языку" - пути, который приводит к повороту. Во всяком случае, под "грядущим словом" явно имеется в виду не только признание Хайдеггером его политической вины. "Вот уже грядущее слово (ungesaumt kommendes Wort)", - говорилось в первом варианте стихотворения, который Целан в 1968 году послал Хайдеггеру. Но в исправленном варианте, который вошел в сборник стихов 1970 года "Световолие", Целан убрал слова в скобках, то есть отказался от надежды на немедленный приход ожидаемого "слова". Целан и Хайдеггер встречались еще несколько раз, обменивались письмами. Их отношения становились все более дружескими. Хайдеггер думал, что летом 1970 года покажет Целану гельдерлиновские места на Верхнем Дунае. И заранее готовился к этой поездке. Но она не состоялась. Весной 1970 года, в Париже, Пауль Целан покончил с собой... Хайдеггер постоянно старался расположить Целана к себе, был по отношению к нему очень предупредительным, иногда даже по-настоящему заботливым. Когда они встретились в последний раз, в чистый четверг 1970 года, опять возник небольшой скандал. Целан читал свои стихи, потом началось их обсуждение. Хайдеггер слушал так сосредоточенно, что потом мог дословно цитировать целые строки. И, тем не менее, во время дискуссии Целан при всех обвинил его в невнимательности. Оба расстались в подавленном настроении. Бауман проводил Хайдеггера до дому. Когда они прощались у садовой калитки, Хайдеггер, "глубоко взволнованный", сказал: "Целан болен - неизлечимо". Чего ждал Целан от Хайдеггера? Вероятно, он и сам этого не знал. Хайдеггеровское слово просвет (Lichtung) было для него обещанием, и он ждал, когда это обещание сбудется. Может быть, название последнего прижизненного сборника стихов Целана, "Световолие" (Lichtzwang), содержит в себе нетерпеливый ответ. 560 ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Сумерки жизни. И снова Ханна. Хайдеггер и Франц Беккенбауэр. Листья, тяготы, отголоски песен... Чего люди не забудут. Смысл вопрошания о бытии и самого бытия: две дзэнские притчи. Мост. Татуиров