Кюри как "национальной награды" ежегодной пенсии в сорок тысяч франков, переходящей на Ирен и Еву Кюри. Через двадцать пять лет после заседания Академии наук от 26 декабря 1898 года, когда зачитывалось сообщение Пьера Кюри, мадам Кюри и Ж.Бемона "О веществе большой радиоактивной силы, содержащемся в уранините", в тот же день 26 декабря, но 1923 года огромная толпа заполнила большой амфитеатр Сорбонны. Французские и заграничные университеты, ученые общества, общественные и военные учреждения, парламент, высшие школы, студенческие землячества, печать прислали делегации на это торжество. На эстраде разместились: президент Французской Республики Александр Мильеран; министр народного образования Леон Берар; ректор академии и председатель Фонда Кюри Поль Аппель; профессор Лоренц, выступающий от имени иностранных ученых; профессор Жан Перрен, выступающий от факультета естествознания Парижского университета, и доктор Антуан Беклер от Медицинской академии. В группу "важных персон" замешались седой мужчина с серьезным лицом и две пожилые женщины, вытирающие на глазах слезы, - это Юзеф, Эля и Броня, явившиеся, чтобы присутствовать на торжестве Мани. Слава, свалившаяся на голову младшей Склодовской, нисколько не отразилась на братских чувствах. Никогда еще волнение и гордость не красили так эти три лица. Андре Дебьерн зачитывает научные сообщения об открытиях в области радиоактивных тел. Руководитель научных исследований Института радия Фернанд Хольвек демонстрирует с помощью Ирен несколько опытов с радием. Президент Французской Республики преподносит Мари Кюри национальную пенсию "как скромное, но искреннее свидетельство общего восхищения, уважения и благодарности", а Леон Берар остроумно замечает, что правительство и палаты, предлагая и принимая этот закон, должны были оставить без внимания или, по выражению юристов, "признать недействительными скромность и бескорыстие мадам Кюри". Последней встает мадам Кюри, приветствуемая громом аплодисментов. Тихим голосом, стараясь никого не забыть, она благодарит всех, кто ее чествовал. Говорит о Пьере Кюри. Заглядывает в будущее. Не в свое, в будущее Института радия, горячо убеждает оказывать ему помощь и поддержку. * * * Я изобразила Мари Кюри в вечернюю пору ее жизни, когда она стала предметом восхищения народных толп, когда ее принимали главы государств, посланники и короли на всех широтах земного шара. В моих воспоминаниях о всех торжествах и приемах в ее честь всегда господствует все тот же образ: бескровное, невыразительное, почти равнодушное лицо моей матери. Когда-то она высказала мысль: "В науке мы должны интересоваться вещами, а не личностями". Прошедшие годы научили ее, что народы, даже правительства, интересуются вещами через посредство личностей. Волей-неволей она усвоила, что ее личная история послужила к чести науки, способствовала расцвету научных учреждений. Она стала средством для пропаганды любимого ею дела. Но в ней самой ничто не изменилось: все тот же страх перед толпой, все та же робость, от которой холодеют руки, пересыхает в горле, а главное, такая же безнадежная неспособность к суете сует. Несмотря на все старания, ей не удается войти в соглашение со славой. Она и впредь не будет одобрять того, что называется проявлением фетишизма. Во время одного из своих путешествий она мне пишет: Я нахожусь вдали от вас обеих и являюсь предметом многих манифестаций, которых я не люблю и не могу оценить, потому что они меня утомляют, - от этого я сегодня с утра чувствую себя немного грустно. Когда я сошла с поезда в Берлине, с того же поезда сошел боксер Демпси, и собравшаяся толпа с приветственными криками бежала вслед по платформе. А в сущности, есть ли разница между шумными приветствиями в адрес Демпси и мой собственный? Мне думается, что такой способ нельзя одобрить, кто бы ни был предметом манифестации. Впрочем, я не представляю себе ясно, как это должно происходить и в какой степени допустимо смешивать человека с той идеей, какую он представляет... Разве неумеренные приветствия открытию двадцатипятилетней давности могли удовлетворить ту страстную студентку, которая еще жила в этой немолодой женщине? В унылом тоне ее высказываний слышится возмущение преждевременными похоронами, какими является "известность". Не раз она проговаривается: "Когда они мне говорят о моих "блестящих работах", мне кажется, что я умерла, что я вижу себя в гробу. - И добавляет: - Также мне думается, что те услуги, какие я еще могла бы оказать, их не интересуют, что, если бы я исчезла, им было бы легче расхваливать меня". В этом сопротивлении, в этом отрешении и заключается сила исключительного воздействия мадам Кюри на людей. В противоположность большим популярным светилам - политическим деятелям, монархам, театральным или кинематографическим актерам, которые с момента появления на эстраде делаются сообщниками своих обожателей, Мари таинственно "отсутствует" на торжествах с ее участием. То потрясающее впечатление, какое производит эта неподвижная, одетая в черное фигура, конечно, получается от полного отсутствия какого-либо контакта между публикой и ею. Из всех людей, пользовавшихся почетом, быть может, ни один не появлялся с таким замкнутым выражением лица, с таким отсутствующим видом. В буре приветствий никто не казался столь одиноким. ОСТРОВ СВЯТОГО ЛЮДОВИКА Всякий раз по возвращении Мари из блестящего путешествия обе дочери встречают ее на вокзале. В руках ученой все тот же большой коричневый кожаный саквояж, когда-то подаренный обществом польских женщин; он набит бумагами, папками, футлярами для очков. В сгибе локтя у Мари зажат целый сноп увядших цветов, преподнесенных где-то в пути, и, хотя он ее стесняет, она не решается его бросить. Передав дочерям вещи, Мари взбирается на четвертый этаж своего дома на острове Св. Людовика. Пока она просматривает почту, Ева, став на колени, распаковывает вещи. Среди знакомых предметов одежды она находит докторскую мантию, эмблемы вновь полученной степени доктора honoris causa, футляры с медалями, пергаментные свитки и - самое драгоценное из всего прочего - меню банкетов, которые Мари старательно хранит. Так удобно на оборотной стороне этих карточек из толстого и крепкого картона писать карандашом физико-математические расчеты. Наконец в шорохе шелковой бумаги появляются на свет подарки для Ирен и Евы и купленные самой Мари сувениры, выбранные ради их своеобразия и скромности. Их сберегут навсегда. Кусочки окаменелых деревьев из Техаса послужат в качестве пресс-папье; дамасские клинки из Толедо будут играть роль закладок в научных книгах; шерстяные коврики, вытканные руками польских горцев, покроют столики. По вороту черных кофт Мари приколоты крошечные украшения, собранные в Большом каньоне, - кусочки серебряной руды, на которых индейцы выгравировали молнии в виде зигзагов; гранатовые брошки из Богемии; золотое филигранное ожерелье; старомодная, очень хорошенькая брошь из аметистов - вот единственные драгоценности моей матери. Не думаю, чтобы за все дали триста франков. Странный вид у этой семейной квартиры на набережной Бетюн - большой, неудобной, прорезанной коридорами и внутренними лестницами, а мадам Кюри прожила в ней двадцать два года! Внушительные комнаты этого здания XVII века тщетно ждут парадных пышных кресел и диванов, соответствующих их пропорциям и стилю. В громадной гостиной, где можно разместить человек пятьдесят гостей, а бывает редко больше четырех, стоит на вощеном красивом паркете, который поскрипывает и потрескивает при каждом шаге, унаследованная от доктора Кюри мебель красного дерева. Никаких плюшевых штор, сквозь тюлевые занавески просвечивают высокие окна с всегда отворенными ставнями. Мари не выносит матерчатых украшений. Она любит блестящие поверхности, оголенные окна, не скрадывающие ни одного солнечного луча. Она желает любоваться всем чудесным видом - Сеной, набережной, а справа - древним ледорезом. Мари слишком долго жила в бедности, чтобы уметь устраивать себе красивое жилище, и теперь у нее нет к этому охоты, да, впрочем, нет и времени менять общий характер домашнего устройства, который останется таким до конца ее жизни. Однако постоянный приток всяких подарков способствует украшению пустых и светлых комнат. Тут и акварельные рисунки различных цветов, поднесенные анонимным поклонником; и копенгагенская ваза, самая большая и самая красивая на этом фарфоровом заводе; и коричневый с зеленым ковер - подарок одной румынской фабрики; и серебряная ваза с пышной надписью... Единственным собственным приобретением Мари является черное фортепьяно, купленное для Евы, на котором младшая дочь упражняется часами, причем мадам Кюри никогда не жалуется на поток ее арпеджио. Только одна комната из всех имеет вид действительно обжитой - это рабочий кабинет Мари. Портрет Пьера Кюри, застекленные шкафы с научными книгами и кое-какая старинная мебель придают ему благородный тон. Это квартира, выбранная самой Мари из множества других в целях своего спокойствия, - самое шумное жилище, какое можно себе представить. Гаммы пианистки Евы, резкие звонки телефона, стремительный галоп черного кота, любителя кавалерийских атак в коридорах, громкий звон колокольчика на входной двери, назойливые свистки буксирных пароходов на Сене отдаются усиленным эхом от высоких стен. * * * Еще до восьми часов утра шумная деятельность служанки, далеко не шикарной, легкой на ногу и подгоняемой распоряжениями мадам Кюри, поднимает на ноги всю квартиру. Без четверти девять скромный лимузин останавливается на набережной и дает тройной сигнал. Мари бросается надевать шляпку, манто и торопливо сходит с лестницы. Пора в лабораторию! Благодаря государственной пенсии и постоянному пособию от американских благодетелей исчезли материальные заботы. Доходы мадам Кюри, хотя некоторые и сочли бы их смехотворными, вполне обеспечивали ей комфорт, которым она плохо умела пользоваться. Она никогда не могла усвоить привычку прибегать к услугам горничной. Если она заставляла шофера ждать себя более нескольких минут, то чувствовала себя виноватой. Когда Мари входила вместе с Евой в магазин, она не глядела на цены, а по наитию, безошибочно указывала рукой на самое простое платье, на самую дешевую шляпку, единственные ей по вкусу. Мадам Кюри не жалеет денег только на деревья, на цветы, на виллы. Выстроила себе две дачи: одну в Ларкуесте, другую на Средиземном море. С возрастом она стала искать более горячего солнца на юге и более теплого моря, чем в Бретани. Ей доставляло новые радости спать на чистом воздухе на террасе своей виллы в Кавальере, любоваться видом на бухту и Йерские острова, сажать у себя в саду на крутом берегу эвкалипты, мимозы, кипарисы. Два ее друга, мадам Сальнав и мадемуазель Клеман, с некоторым страхом любуются ее проделками: Мари купается в протоках между скалами, плавая от одной скалы к другой, и подробно описывает свои достижения дочерям: Купание здесь хорошее, но до удобных мест надо ходить довольно далеко. Сегодня купалась у скал, выступающих в Ла-Виже, но сколько надо карабкаться! Уже три дня море спокойно, и я уверилась, что могу плавать на хорошее расстояние. При спокойном море заплыв на триста метров меня нисколько не пугает, я, несомненно, способна и на большее. По-прежнему она мечтает уехать из Парижа и жить зимою в Со. Она купила там участок с намерением строить дом. Проходят годы, но окончательного решения не принимается. И каждый день в час завтрака она пешком возвращается домой, переходит мост Турнель почти таким же быстрым шагом, как и прежде, и, немного запыхавшись, поднимается по лестницам старинного здания на острове Св. Людовика. * * * Когда Ева была еще ребенком, а Ирен, юная ассистентка мадам Кюри, жила и работала с матерью, разговор вокруг круглого обеденного стола часто сводился к научному диалогу между ученой матерью и старшей дочерью. Технические формулы лезли в уши Евы, которая толковала их по-своему. Так, например, девочка с удовольствием слушала, как ее мать и старшая сестра употребляли в разговоре некоторые алгебраические формулы: бэбэ прим (Bb^1) и бэбэ квадрат (Bb^2). Ева думала, что все эти бэбэ, должно быть, прелестны. Но почему они "прим" и почему "квадрат"? У кого какие преимущества? В одно прекрасное утро 1926 года Ирен спокойно объявляет родным о своей помолвке с Фредериком Жолио, самым блестящим и самым кипучим из сотрудников Института радия. Весь уклад жизни в доме нарушился. В квартире, населенной лишь женщинами, вдруг объявился мужчина, молодой человек вторгся туда, куда вообще не проникал никто, кроме Андре Дебьерна, Мориса Кюри, Перренов, Борелей и Моренов. Молодожены жили сначала на набережной Бетюн, а затем сняли себе отдельную квартиру. Мари, хотя и была довольна счастьем дочери, все же огорчилась нарушением привычной жизни со своей постоянной сотрудницей в работе и плохо скрывала тайное смятение. Но затем благодаря ежедневной близости она лучше узнала Фредерика Жолио - своего ученика, ставшего зятем; лучше оценила исключительные достоинства этого красивого молодого человека - говорливого, преисполненного энергии, и тогда убедилась, что все к лучшему. Два ассистента вместо одного больше могли помочь ей в ее заботах, в обсуждении текущих работ, в осуществлении ее проектов, а вскоре они стали делать свои предложения и вносить новые идеи. Чета Жолио усвоила привычку четыре раза в неделю приходить завтракать к мадам Кюри. И снова вокруг круглого стола заговорили о "бэбэ квадрат" и "бэбэ прим". * * * - Мэ, ты поедешь в лабораторию? Серые глаза, с недавнего времени прикрытые очками в черепаховой оправе, а сейчас разоруженные, ласково остановились на Еве: - Да, сейчас. Но раньше побываю в Медицинской академии. Впрочем, заседание академии только в три часа, и, думаю, у меня еще будет время... Да, я проеду на цветочный рынок и, может быть, заеду на минуту в Люксембургский сад. Троекратный гудок "форда" у подъезда. Через несколько минут Мари уже прохаживается между рядами горшков с цветами и ящиками с перегнойной землей, выбирает цветы для посадки в саду лаборатории и, завернув их в газетную бумагу, осторожно кладет на сиденье в автомобиле. Она знакома с садовниками и садоводами, но почти никогда не бывает в цветочных магазинах. Не знаю, по какому инстинкту или же по привычке к бедности она дичится очень дорогих цветов. Очаровательные друзья мадам Кюри - Жан Перрен, Морис Кюри - часто врываются к ней с большими букетами в руках. И совершенно так же, как если бы она смотрела на какие-нибудь драгоценности, она удивленно, немного робко смотрит на большие махровые гвоздики и прекрасные розы. Половина третьего. Мари выходит из машины у ограды Люксембургского дворца и спешит на свидание у "левого льва". Среди сотен детей, играющих в саду, бывает маленькая девочка, которая, завидев Мари, бежит к ней во всю прыть своих малюсеньких ножек: Элен Жолио, дочь Ирен. По виду мадам Кюри - бабушка сдержанная, не склонная к нежностям. Но она тратит много времени на всякие обходные маневры, чтобы поговорить несколько минут с малюткой, одетой в ярко-красное платьице и спрашивающей деспотическим тоном: "Мэ, ты куда идешь? Мэ, почему ты не остаешься со мной?" Часы на сенате показывают без десяти минут три. Надо расставаться с Элен и ее пирожками из песка. В строгом зале заседаний на улице Бонапарта Мари садится на свое обычное место рядом со своим старым другом, доктором Ру. Она единственная женщина среди шестидесяти своих почтенных коллег, участвующая вместе с ними в работе Медицинской академии. * * * - Ах! Как я устала! - говорит почти каждый вечер Мари Кюри с бледным лицом, осунувшимся и постаревшим от утомления. Ее задерживают в лаборатории до половины восьмого, иногда и до восьми. Автомобиль довез ее до дома, и три этажа показались ей труднее, чем обычно. Она надевает ночные туфли, накидывает на плечи курточку из черного ратина. Бесцельно бродит по дому, еще более безмолвному в конце дня, и ждет, когда горничная доложит, что обед подан. Напрасный труд, если бы дочь стала говорить ей: "Ты слишком много работаешь. Женщина в шестьдесят пять лет не может, не должна работать, как ты, по двенадцать или четырнадцать часов в день". Ева отлично знает, что мадам Кюри не способна работать меньше, что такой довод был бы для нее страшным признаком одряхления. В этих условиях все пожелания дочери могли сводится только к одному - чтобы у матери хватило подольше сил работать по четырнадцать часов в день. С тех пор как Ирен перестала жить на набережной Бетюн, мадам Кюри и Ева обедают вдвоем. Множество обстоятельств протекшего рабочего дня занимают ум Мари, и она не может удержаться, чтобы не обсуждать их вслух. Так, от вечера к вечеру, из ее не связанных между собой замечаний вырисовывается таинственная, волнующая картина напряженной деятельности лаборатории, которой Мари предана и душой и телом. Хотя Ева никогда и не увидит всех этих приборов, но они становятся для нее чем-то дружественным, близким, как и сотрудники лаборатории, о которых Мари говорит тепло, почти нежно, с большим упором на притяжательные местоимения: - Я очень довольна "моим" молодым Грегуаром. Я знала, что он очень даровит... (Кончив суп.) Представь себе, что сегодня я застала "моего" китайца в физическом кабинете. Мы говорили по-английски, и наш разговор продолжался бесконечно. В Китае неприлично противоречить, и, когда я высказываю гипотезу, в неточности которой он перед этим убедился, он все-таки любезно поддакивает мне. А я должна сама догадываться, что у него есть возражения. Перед моими учениками с Дальнего Востока мне приходится стыдиться своих плохих манер. Они более цивилизованные, чем мы! (Приступая к компоту.) Ах, Евочка, надо бы пригласить к нам на вечер "моего" поляка нынешнего года. Боюсь, как бы он не пропал в Париже. В такой Вавилонской башне, как Институт радия, различные национальности сменяются одна другой. Но среди них всегда есть хоть один поляк. Если мадам Кюри не может дать университетскую стипендию своему соотечественнику, так как есть более способный кандидат, она за свой счет оплачивает занятия молодого человека, приехавшего из Варшавы, но он никогда не узнает об этом. Мари сразу прерывает овладевающие ею мысли. Наклонившись к дочери, она говорит другим голосом: - Теперь, дорогая, расскажи мне что-нибудь. Какие новости в мире? С ней можно говорить обо всем, в особенности о вещах по-детски наивных. Рассказ восторженной Евы о достижении ею средней скорости в семьдесят километров на автомобиле находит в Мари понятливую слушательницу. Сама мадам Кюри, хотя и осторожная, но страстная автомобилистка, с волнением следит за спортивными возможностями своего "форда". Анекдоты о ее внучке Элен, какое-нибудь детское ее словцо вызывают у Мари нежданно молодой смех до слез. Она умеет говорить и о политике без резкости. "Ах, этот оптимистический либерализм!" Когда французы хвалят преимущество диктатуры, она мягко говорит им: "Я жила под политическим гнетом. Вы - нет. Вы не понимаете вашего собственного счастья жить в свободной стране..." Сторонники революционного насилия встречают у нее отпор: "Вам никогда не убедить меня, что было бы полезно отправить Лавуазье на гильотину!.." У Мари не было времени стать настоящей воспитательницей своих дочерей. Но благодаря ей Ирен и Ева каждодневно пользуются одним несравненным благом: счастьем жить совместно с исключительным человеком - исключительным не только по таланту, но и по своей гуманности, по своему внутреннему отрицанию всякой пошлости, всякой мелочности. Мадам Кюри избегает даже такого проявления тщеславия, какое было бы вполне простительно: ставить себя в пример другим женщинам. "Нет необходимости вести такую противоестественную жизнь, какую вела я, - говорит она своим чересчур воинственным поклонницам. - Я отдала много времени науке, потому что у меня было к ней стремление, потому что я любила научное исследование... Все, чего я желаю женщинам и молодым девушкам, это простой семейной жизни и работы, какая их интересует". * * * Вечерами во время тихих обедов случается, что Мари и Ева заводят разговор о любви. Эта женщина, пострадавшая так трагически, так несправедливо, не питает большого уважения к страсти. Она охотно присоединилась бы к словам одного крупного писателя: "Любовь - чувство не почтенное". Я думаю, - пишет она Еве, - что нравственную силу мы должны черпать в идеализме, который, не развивая самомнения, внушает нам высокие стремления и мечты; я также думаю, что обманчиво ставить весь интерес к жизни в зависимость от таких бурных чувств, как любовь. Она умеет выслушивать всякие признания, хранить их в полной тайне так тонко, как если бы она их никогда не слышала. Умеет бежать на помощь своим близким, если им угрожает несчастье или опасность. Но разговоры с ней о любви никогда не удаются. В ее суждениях и философии все личное упорно исключается, и Мари ни при каких обстоятельствах не открывает дверей в свое горестное прошлое с целью извлечь из него какие-нибудь поучительные случаи или воспоминания. Это ее внутренний мир, куда никто, даже самый близкий человек, не имеет права проникать. Обеим дочерям она дает понять только свою тоску из-за того, что старится вдали от своих двух сестер и брата, к которым по-прежнему питает нежную привязанность. Сначала изгнание, а потом вдовство лишили ее былой ласки, теплоты семейного уюта. Она пишет грустные письма своим друзьям, жалуясь, что видится с ними слишком редко: Жаку Кюри, живущему в Монпелье, брату Юзефу, Эле, наконец Броне - тоже с разбитой жизнью: она потеряла обоих детей, а в 1930 году и своего мужа Казимежа Длусского. Мари - Броне, 12 апреля 1932 года: Дорогая Броня, я тоже грущу от того, что мы разлучены. Хотя ты чувствуешь себя одинокой, у тебя все же есть утешение: в Варшаве вас трое, и ты можешь находить поддержку и заботу о себе. Поверь мне, родственная связь все же единственное благо. Я это знаю потому, что у меня его нет. Старайся извлечь из него нравственную поддержку и не забывай свою парижскую сестру: давай видеться почаще... * * * Если после обеда Ева собирается уйти из дому, поехать на какой-нибудь концерт, Мари приходит к ней в комнату и ложится на диван. Смотрит, как одевается дочь. Их мнения о женском туалете и эстетике различны. Но Мари уже давно отказалась от навязывания своих взглядов. Из них двоих скорее Ева подавляет мать, категорически настаивая, чтобы Мари меняла свои черные платья раньше, чем они вытрутся до основы. Споры обеих женщин остаются чисто академическими, и мать, уже примирившись, весело, с юмором делает дочери замечания: - О, бедняжка, какие ужасные каблуки! Нет, ты никогда не убедишь меня, что женщины созданы для хождения на ходулях... И что это за новая мода делать вырез на спине. Спереди это еще куда ни шло, но целые гектары голых спин?! Во-первых, это неприлично; во-вторых, риск заболеть плевритом; в-третьих, просто некрасиво! Если первые два довода не производят на тебя впечатления, то третий должен подействовать. А вообще - платье красивое! Но ты слишком часто ходишь в черном. Черный цвет не для твоего возраста... Самые тяжкие минуты - косметический грим. Когда Ева оценивает окончательные результаты продолжительной работы над своим лицом, она внимает ироническому зову матери: "Ну-ка, повернись ко мне, я полюбуюсь!" Мадам Кюри оглядывает ее беспристрастно, научно. Она - в ужасе. - Что с тобой поделаешь, я не возражаю против этой мазни в принципе. Я знаю, что так было всегда. В Древнем Египте женщины выдумывали и похуже... Могу сказать тебе только одно: я нахожу это ужасным. Без всякого смысла ты коверкаешь брови, раскрашиваешь рот... - Мэ, уверяю тебя, что так лучше. - Лучше!! Так слушай, я, чтобы утешиться, приду тебя поцеловать завтра утром, когда ты будешь еще в постели и не успеешь навести на свое лицо весь этот ужас. Я люблю, когда ты ходишь без искусственной отделки... Теперь, дочка, можешь удирать... Можешь удирать, дочка. До свидания... Ах да! Нет ли у тебя чего-нибудь мне почитать? - Конечно! Чего тебе хочется? - Не знаю... Ну, чего-нибудь полегче. Только в твоем возрасте нужно читать мрачные, гнетущие романы. Несмотря на разные литературные вкусы, у них с Евой есть и общие любимцы: Коллет, Киплинг... В "Книге джунглей", в "Рождении дня", в "Сидо", в "Киме" Мари неустанно перечитывает великолепные, живые описания природы, которая всегда являлась для нее источником бодрости и силы. Она знает наизусть множество стихов французских, немецких, английских, русских, польских... Взяв выбранный Евой том, она уединяется у себя в кабинете, усаживается в красный бархатный шезлонг, подкладывает под голову мягкую пуховую подушечку и перелистывает несколько страниц. Но через полчаса, может быть, через час она откладывает книгу. Встает, берет карандаш, тетради, оттиски статей. И, как обычно, будет работать до двух, до трех часов ночи. Вернувшись домой, Ева видит сквозь круглое окошко узенького коридора свет в комнате у матери. Она проходит по коридору, толкает дверь... Каждый вечер картина одна и та же. Мадам Кюри, окруженная листами бумаги, счетными линейками, брошюрами, сидит на полу. Она никогда не могла привыкнуть работать за письменным столом, усевшись в кресло, по традиции "мыслителей". Ей требуется неограниченное пространство, чтобы разложить свои записи, таблицы, чертежи, диаграммы. Она поглощена трудным теоретическим расчетом и не поднимает головы при входе дочери, хотя и чувствует ее присутствие. Выражение лица сосредоточенное, брови сдвинуты. На коленях тетрадь, карандашом она набрасывает знаки, формулы. Губы что-то шепчут. Можно разобрать, что это цифры. И так же, как шестьдесят лет тому назад в классе арифметики у пани Сикорской, мадам Кюри, профессор Сорбонны, считает по-польски. ЛАБОРАТОРИЯ - Мадам Кюри у себя? - Я к мадам Кюри. Она приехала? - Не видели мадам Кюри? Такие вопросы задают молодые люди и молодые женщины в белых лабораторных халатах, встречаясь в вестибюле, через который должна пройти ученая, чтобы попасть в Институт радия. Пятьдесят научных сотрудников каждое утро ждут здесь ее появления. Всякий стремится, "чтобы не беспокоить ее после", спросить совета, получить на ходу какое-нибудь указание. Так образуется то, что Мари в шутку называет "светом". Совет ждет недолго. В девять часов старенький автомобиль въезжает за ограду со стороны улицы Пьера Кюри, заворачивает на аллею. Дверца автомобиля хлопает. Через садовый вход появляется мадам Кюри. Группа ожидающих радостно окружает ее кольцом. Робкие, почтительные голоса докладывают о том, что такое-то измерение закончено, сообщают новости о растворении полония, вкрадчиво замечают: "Если бы мадам Кюри зашла посмотреть на камеру Вильсона, то увидела бы нечто интересное". Мари хотя и жалуется иногда, но очень любит этот вихрь энергии и любознательности, налетающий на нее с самого утра. Вместо того чтобы ускользнуть, бежать к собственной работе, она остается, как была - в шляпе и мантилье, в кругу своих сотрудников. Среди этих лиц, жадно смотрящих на нее, каждый взгляд напоминает ей о каком-нибудь опыте, который она обдумывала в одиночестве. - Месье Фурнье, я думала над тем, о чем вы говорили... Ваша идея хороша, но способ ее осуществления, какой вы предлагаете, невыполним. Я нашла другой, который должен удаться. Я сейчас зайду к вам, и мы поговорим. Мадам Котель, какие получились у вас результаты? Вы уверены в точности вычислений? Вчера вечером я проверила их, и у меня получились несколько иные числа. Ну, да там увидим... В ее замечаниях нет ни беспорядочности, ни недоговоренности. В течение нескольких минут, которые она посвящает кому-нибудь из научных сотрудников, мадам Кюри целиком сосредотачивается на изучаемой проблеме, известной ей во всех подробностях. Через минуту она уже говорит с другим о другой работе. Ее ум чудесно приспособлен к такой своеобразной гимнастике. В лаборатории, где молодые люди напрягают все свои силы, она похожа на чемпиона по шахматам, который играет одновременно тридцать - сорок партий. Люди проходят, здороваются, останавливаются. Дело кончается тем, что Мари садится на ступеньку лестницы, не прерывая заседания, мало пригодного для ведения протокола. Сидя на лестнице и глядя снизу вверх на сотрудников, стоящих перед ней или прислонившихся к стене, она ничуть не похожа на классический тип начальника. И тем не менее!.. Это она сама, тщательно изучив способности каждого, подобрала младших сотрудников лаборатории. И почти всегда она же намечает им темы работ. К ней приходят ее ученики в минуты своего отчаяния, твердо веря, что мадам Кюри обнаружит ошибку в опыте, которая увела их на ложный путь. За сорок лет научной работы эта седовласая ученая приобрела огромный запас знаний. Мадам Кюри является живой библиографией по радию: владея в совершенстве пятью языками, она перечитала все печатные работы об исследованиях в этой области. В явлениях, уже известных, она открывает возможность дальнейших исследований. Благодаря своему здравому суждению Мари обладает бесценной способностью - разбираться в запутанных клубках познания и гипотез. Расплывчатые теории и соблазнительные, но необоснованные предложения некоторых ее учеников встречают отрицание и в выражении ее красивых глаз, и в твердых, как металл, аргументах. С какой уверенностью работаешь у такого учителя, и смелого и мудрого! Сборище у лестницы мало-помалу распыляется. Получившие от Мари указания на данный день исчезают со своими записными книжками. Мадам Кюри провожает кого-нибудь из них в "физическую" или в "химическую" и, наконец освободившись, идет в свою особую лабораторию, надевает рабочий черный халат и отдается собственным работам. Ее сосредоточенность на себе самой длится недолго. Кто-то стучится в дверь. Появляется один из научных работников, держа в руках исписанные листы бумаги. За ним ждет очереди другой сотрудник... Сегодня понедельник - обычный день заседаний Академии наук, и авторы сообщений, которые должны быть зачитаны сегодня во второй половине дня, приносят их мадам Кюри на просмотр. Для чтения этих рукописей Мари уходит в очень светлую, небольшую комнату, которую посторонний человек вряд ли без колебаний признает кабинетом известной ученой. Большой дубовый письменный стол, стенная полка для бумаг, книжные шкафы, старенькая пишущая машинка, кожаное кресло, похожее на сотни других таких же кресел, придают комнате достойный вид. На столе мраморная чернильница, стопка брошюр, бокал, откуда щетиною торчат ручки и остро очиненные карандаши, какая-то хорошенькая художественная вещица - подарок студенческого общества... и - о чудо! - восхитительная матово-коричневая маленькая урна из раскопок Ишии. Нередко случается, что руки, подающие мадам Кюри заметки для академии, дрожат от волнения. Авторы знают, что суд будет суровый! По мнению Мари, изложение их никогда не бывает достаточно ясным, достаточно изящным. Она устраняет не только технические погрешности, но переделывает фразы целиком, исправляет синтаксические ошибки. "Ну вот, теперь, я думаю, сойдет", - говорит она, возвращая ни живому, ни мертвому юному ученому его "мазню". Но когда Мари довольна работой своего ученика, то ее улыбка, выражение довольства: "Очень хорошо... Превосходно" - вознаграждают работника за его труд, и, окрыленный, тот летит в лабораторию профессора Перрена, так как обычно он докладывает академии сообщения сотрудников Института радия. * * * Тот же Жан Перрен говорит всем: "Мадам Кюри не только знаменитый физик, но и лучший руководитель лаборатории из всех мне известных". В чем тайна этого превосходства Мари? Прежде всего необычный, вдохновляющий патриотизм по отношению к Институту радия. Она - пламенный служитель и защитник достоинства и интересов этой любимой ею обители. Она сама терпеливо добывает радиоактивные вещества в количестве, необходимом для проведения исследований в широком масштабе. Обмены любезностями и кокетничанье мадам Кюри с директорами бельгийского завода "Рудное объединение Горной Катанги" заканчивается неизменно одним и тем же: "Рудное объединение" любезно посылает мадам Кюри тонны отработанной руды, а Мари с восторгом сейчас же принимается за извлечение желанных элементов. Из года в год Мари обогащает свою лабораторию. Вместе с Жаном Перреном она бегает по министерствам, требует субсидий, ассигнований на научные работы. Таким путем она добивается в 1930 году особого кредита в пятьсот тысяч франков. Временами она чувствует себя утомленной и несколько униженной этими хлопотами и тогда описывает Еве свои ожидания в приемных, свои страхи, а в заключение говорит с улыбкой: - По-моему, в конце концов нас выставят за дверь, как нищих. Научные работники лаборатории Кюри под руководством такого надежного рулевого вторгаются в еще не исследованные области учения о радиоактивности. С 1919 по 1934 год физики и химики Института радия опубликовали четыреста восемьдесят три научные работы, из них тридцать четыре дипломные и диссертации. Из этих четырехсот восьмидесяти трех исследований лишь тридцать одно падает на долю мадам Кюри. Здесь необходимо дать пояснения. В последний период своей жизни мадам Кюри думает больше о будущем, может быть чересчур жертвуя собой, и отдает лучшую часть своего времени обязанностям директора, руководителя. Сколько бы она создала сама, если бы могла, подобно окружающей ее молодежи, посвятить каждую минуту научной работе! И кто может сказать, как велика роль Мари в работах, предложенных и руководимых ею шаг за шагом? Мари не задает себе таких вопросов. Она радуется победам, одержанным той коллективной личностью, которую она зовет даже не "моей лабораторией", но тоном затаенной гордости просто "лабораторией". Она произносит это слово так, как будто на земле не существует никакой другой лаборатории. * * * Духовные, гуманные качества этой одинокой ученой помогают ей стать вдохновительницей других. Не очень общительная мадам Кюри умеет внушить преданность к себе своим товарищам по работе, продолжая и после многих лет ежедневного сотрудничества звать их "мадемуазель" или "месье". Стоит Мари, увлекшись научным спором, задержаться где-нибудь в саду, на скамейке, как встревоженный, нежный голос одной из ассистенток возвращает Мари к действительности: "Мадам, вы простудитесь! Мадам, умоляю вас, идите в помещение!" Если Мари забывает пойти позавтракать, чьи-то руки тихо подкладывают ей ломтик хлеба и фрукты... И служители, и рабочие лаборатории также испытывают на себе силу ее обаяния, единственного в своем роде. Когда Мари наняла себе отдельного шофера, то институтский "мастер на все руки" Жорж Буато - и чернорабочий, и механик, и шофер, и садовник - плакал горькими слезами от одной мысли, что теперь не он, а кто-то другой будет возить мадам Кюри с улицы Пьера Кюри на набережную Бетюн. Чувство привязанности к своим соратникам, малозаметное внешне, помогает Мари выделять в этой большой семье самых больших энтузиастов своего дела, людей с наиболее возвышенной душой. Я редко видела свою мать такой подавленной, как при известии о неожиданной смерти одного из ее учеников в августе 1933 года: Прибыв в Париж, я была крайне огорчена, - пишет она. - Молодой химик Реймонд, которого я так любила, утонул в Ардеше. Его мать пишет мне, что годы, проведенные им в лаборатории, были лучшими годами его жизни. А для чего, раз это имело такой конец? Сколько в нем было прекрасной юности, прелести, благородства и обаяния - все исчезло из-за какого-то дрянного купания в холодной воде. Своим ясным взглядом она видит изъяны и достоинства, неумолимо отмечает недостатки, которые будут всегда мешать научному исследователю стать большим ученым. Больше, чем тщеславных, она боится неудачников. Материальный ущерб, причиненный неловкою рукой при монтаже какой-нибудь установки, приводит ее в отчаяние. Об одном мало способном экспериментаторе она сказала своим близким: "Если бы все были такими, как он, мало веселого произошло бы в физике!" * * * Если кто-нибудь из сотрудников защищает диссертацию, получает диплом или удостаивается премии, то в честь его устраивается "лабораторный чай". Летом такие собрания организуются в саду, под липами. Зимою мир и тишина в библиотеке, самом большом помещении института, вдруг нарушаются звоном посуды. А какова посуда! Стеклянные химические стаканы служат и чашками для чая, и бокалами для шампанского, шпатели заменяют чайные ложки. Студенты обслуживают и угощают пирожными своих товарищей, руководителей, весь небольшой состав служащих. Среди присутствующих мы видим и Андре Дебьерна, руководителя конференций, и Фернанда Гольвека, ответственного за постановку исследовательской работы, и оживленную, разговорчивую Мари, которая защищает руками свой стакан чаю от окружающей толкотни. Но вдруг наступает тишина. Мадам Кюри собирается поздравить сегодняшнего лауреата. Несколькими теплыми фразами она характеризует оригинальность его работы, раскрывает те трудности, какие он преодолел. Гром аплодисментов сопровождает ее заключительные слова: любезный комплимент в адрес родителей героя торжества или же, если это иностранец, в адрес далекого отечества. "Когда вернетесь вы на вашу прекрасную, знакомую мне родину, где меня принимали так хорошо, вы сохраните, я надеюсь, добрые воспоминания об Институте радия. Вы сможете там подтвердить, что работаем мы много, стараемся делать как можно лучше..." Некоторые из таких "чаев" приносили Мари особое волнение. На одном из них праздновали защиту докторской диссертации ее дочерью Ирен, а на другом - ее зятем Фредериком Жолио. Мадам Кюри видела, как под ее руководством расцветают дарования этих двух служителей науки. Изучив явления ядерного распада, Ирен и Фредерик Жолио открывают искусственную радиоактивность: определенные вещества, например алюминий, подвергнутые облучению, превращаются в новые, еще не известные в природе радиоактивные изотопы, которые сами становятся источником излучения. Нетрудно угадать последствия такого поразительного создания искусственных радиоактивных элементов для химии, биологии, медицины. Быть может, недалеко то время, когда для целей радиотерапии будут заводским способом получать вещества, имеющие радиоактивные свойства! На том заседании Физического общества, где молодые супруги излагают свои работы, Мари слушает внимательно и гордо, сидя среди публики. Встретив Альберта Лаборда, бывшего когда-то ассистентом Пьера Кюри, она обращается к нему с необычною восторженностью: "Здравствуйте! Как они хорошо говорили, не правда ли? Вот мы и вернулись к прекрасным временам старой лаборатории!" Мари слишком взволнована, возбуждена, чтобы остаться дольше на этом вечере. Она идет домой пешком по набережным в обществе нескольких коллег. И без конца говорит об успехе "своих детей". * * * По другую сторону сада, на улице Пьера Кюри, сотрудники профессора Рего, которых Мари зовет "соседями визави", на основе своих исследований разрабатывают терапевтические методы для борьбы против рака. С 1919 п