сходило огромное, желтое. Оно целый день шло по ясной лазури. Ни одна тучка не пересекала пути его. Ночь почти не приносила прохлады. Теплая роса покрывала землю, отнимая надежды на завтрашний дождь. В воде, казалось, можно было спать. В Салтыковке задыхались от духоты, мечтали о холодном ветре и проклинали комаров. Левитан не желал ничего лучшего. Лето было его время. Чем больше солнца, тем веселее и радостнее. Свети, свети над зеленой землей, свети, незакатное, с утра до ночи, не погасай ни на миг! Юноша почти не бывал дома. Левитан хорошо понимал завет Саврасова и не просыпал солнечных восходов, не пропускал торжественного, полного величественной тишины летнего утра. Юноша вскакивал спозаранок, хватал свои художнические принадлежности и неслышно для домашних исчезал до вечера. Левитан так торопился, что забывал взять кусок хлеба. Межа в поле была вся еще в серебристой росе. По ней шел свежий след. Бессонного юношу опережал бессонный рыбак, встававший до солнца, когда на утреннюю кормежку выходит из глубины озер, прудов и рек голодная рыба. Левитан знал, изучил, высмотрел все вокруг, всякую ветку, рощицу, скудный подмосковный перелесок. На узенькой лесной тропинке, продираясь в зарослях, юноша видел, как впереди вспархивала какая-то тяжелая птица. Не просохший от ночной росы лес стряхивал на раннего пешехода крупные капли. Дул жаркий суховей, качались деревья, трепетала листва, и вся земля была в солнечных зайчиках. Солнце играло на воде, на изумрудных лугах, на зернистом песке дороги, в пыли, на высоких гульливых валах хлебов -- всюду, куда проникало своими острыми золотыми стрелами. Художник глядел на окружающее восхищенно -- так не сводят глаз с любимой. Часы текли, точно неубывающая быстрая река. Левитан не замечал времени. Как будто бы оно остановилось для него и медлило пойти дальше. Раз художник облюбовал острова озерной колючей осоки и огромное зеленое блюдо горошника между ними. Было раннее утро. Осоки и горошник только что вышли из тумана, легкого, как белый тюль, на них блестели слезинки крупной прозрачной росы. Она иногда капала на воду, и на спокойной, неподвижной глади ее появлялись тонкие кружки, набегали один на другой, сливались, расходились. Левитан стоял на берегу, не сводя глаз с живописных островов. Юноше захотелось написать этюд с этого знакомого места, красивого сегодня как-то по-новому. У хозяев дачи была старая, никому не нужная, протекающая лодка. Левитан кое-как заткнул в ней щели. Этюд осок и горошника увлек юношу. Он проработал над ним много часов и не заметил, что стоял в воде по щиколотку. Ботинки его были полны, разбухли и потеряли свой нарядный вид. Художник недавно купил их и ежедневно с вечера начищал до щегольского блеска. Юноша с трудом снял ботинки. Они были тяжелые, точно камни. Наутро обувь ссохлась и не влезала на ногу. Пришлось верхнюю часть ботинок отрезать. Левитан с отвращением надел опорки. Юноша ходил в Салтыковке полураздетый. Носил выцветшую красную рубаху. На коленях подрались брюки -- латки уже не держались на обветшалом. Несчастье с обувью доконало его. Левитан прятался от дачников в укромных местах, куда никто никогда не заглядывал. Уединение ему было нужно не только для работы. Оно избавляло его от насмешливых и презрительных взглядов хорошо одетых и довольных собой людей. Художник мечтал когда-нибудь одеться красиво и нарядно. Он видел себя во сне в дорогом костюме, в белой как снег, накрахмаленной сорочке, а главное -- в лакированных башмаках, какие носил молодой актер из богатой дачи на шестой просеке. Художник знал много стихов, воспевающих женщину. Он часто бормотал их, сидя за этюдником или скользя на лодке в камышах. Ему нравились все девушки в Салтыковке, но он не смел приблизиться ни к одной. Солнце спускалось. Московские поезда приходили все чаще и чаще, подвозя дачников. Левитан жил недалеко от Никольской платформы. Здесь было шумно и весело. Сюда по вечерам собиралась на прогулку вся шикарная дачная публика. Женщины и девушки в разноцветных платьях, в шляпках последней моды, в вуалях, в белых башмачках, сопровождаемые молодыми изящными мужчинами с тросточками и хлыстами, говорливым, смеющимся потоком двигались взад и вперед. Улыбки, лукавые взгляды, смех... С радостными восклицаниями гуляющие встречали вновь прибывающих москвичей. Люди сходили на платформу, нагруженные покупками. Несли торты в белых квадратных коробках, решета с фруктами, вина, цветы, свертки из гастрономических магазинов. Повсюду слышались звонкие поцелуи, оживленный говор, милый визг нарядных детишек, получающих подарки от матерей и отцов. Папы в разутюженных чесучовых костюмах вытирал" розовые лысины надушенными платками, семеня, подбегали к знакомым дамам и почтительно прикладывались к ручке. Дамы обмахивались веерами, которые распространяли по платформе острый тонкий запах дорогих духов. Бездельно, беспечно, отдыхая от зноя, наслаждаясь свежестью вечера, в привычном обществе прогуливались счастливые люди. И Левитану казалось, что только для них щелкали соловьи в соседних рощах. Юноша не мог усидеть дома. Он тоже хотел радости, ему тоже хотелось кого-то встречать. Но как показаться на люди голодранцем, в опорках, в красной "разбойничьей" рубахе! Такой она ему казалась. Кто-то из озорных мальчишек, когда он торопливо проходил мимо одной дачи, громко назвал его вслед "Ванькой-ключником". Левитан вспыхнул и почти побежал. С тех пор он делал круг, чтобы обойти злополучный дом. В девять часов вечера проходил последний поезд из Москвы, следовавший в Нижний Новгород. Дачники скучали по развлечениям и даже девятичасового поезда дожидались с волнением, пристально глядели вдаль, прислушивались к гулу, ошибались и нетерпеливо подгоняли время. Мужчины щелкали крышками часов, дамы удивленно поднимали брови, когда поезд запаздывал. И вот он появлялся, приветствуемый довольной и возбужденной толпой. Минутное, но высшее развлечение вечера наставало... Левитан пробирался к Никольской платформе в сумерках и прятался за кустами. Отсюда он наблюдал "счастливую", роскошно одетую публику. Юноше передавалось общее ожидание. Наконец грохотал поезд, дрожала листва кустов, мимо неслись бешено разогнавшиеся, точно пляшущие вагоны, из-под колес вздымался поток едкой пыли, окутывая все вокруг. Левитан кашлял, закрывал лицо. Но что-то в этом проносившемся вихре было увлекающее, взбудораживающее. Как-то в августе юноша расположился на обычном своем месте. Днем был ливень, похолодало, кусты роняли дождинки. Левитан сидел не шевелясь. Платформа преобразилась, стала неузнаваемой, новой. Женщины как будто обрадовались ливню и стремительно переоделись с ног до головы. Осенние костюмы представлялись художнику еще красивее летних. В обтянутых кофточках и длинных темных платьях, в шляпках с разноцветными легкими эспри и страусовыми перьями женщины были выше, стройнее, прекраснее. Левитан продрог. Начинался небольшой ветер. С листьев капало. Скоро рубашка на плечах художника прилипла к телу. Юноша не уходил, будучи не в силах расстаться с красивой толпой, плавно двигавшейся по Никольской платформе. Все лето встречал и провожал поезд Левитан. Привык. Знакомо и обычно было и появление и проводы, а сегодня почему-то вдруг начал он следить за его приближением с особым, более сильным и глубоким, чем всегда, чувством. Художник по-новому увидал и эти ослепительные три фонаря вдали, мокрые, блещущие рельсы, лужи, с отраженными в них огнями. Поезд промчался, сноп света словно надвое разрезал куст, открывая спрятавшегося юношу. В то время как бегущие вагоны закрыли от Левитана платформу, он уже вскочил и без оглядки пошел прочь. Художник кашлял ночью, часто просыпался от кашля. Просыпалась сестра, вспоминала, что брат в августе ходит в одной рубашке, и безнадежно горевала. Рано утром, никому не сказавшись, она поехала в Москву. Над Замоскворечьем еще висел плотный туман после вчерашнего ливня, когда женщина подошла к двухэтажному дому в Лаврушинском переулке. Шторы были закрыты наглухо, в особняке спали. Она подождала на улице. Павел Михайлович Третьяков появился у окна часа через полтора. Женщину ввели в кабинет, похожий на магазин, торгующий картинами, золоченым багетом и рамами. Они были всюду, загромождая проходы к маленькому письменному столу, за которым стоял худой, изможденный человек с проницательными глазками. Женщина просила не за себя и была смелой. Третьяков не слыхал о юноше Левитане и переспросил фамилию. Он с любопытством и вниманием выслушал рассказ сестры о страданиях и бедствиях ее брата-художника, но в помощи отказал наотрез. И красная, возмущенная женщина быстро шла по Лаврушинскому переулку, довольная его безлюдием. Ей казалось, что всякий встречный прохожий по лицу понял бы, какой стыд она только что пережила в купеческих скопидомных хоромах. В ушах женщины звучал тихий, спокойный и приятный голос Павла Михайловича, которым он просто и прямо ответил ей, что никогда не помогает художникам за одно звание, а покупает у них картины. Больше всего оскорбило женщину жестокосердие скупщика картин, каким в ярости и обиде представила она замоскворецкого купца, когда он, усмехаясь и подчеркивая, предупредил ее, что и картины он покупает не у всех художников и не всякие, а только одни хорошие. Целый день пробыла женщина в Москве, обходя квартиры знакомых людей. Она везде горячо описывала положение художника, его успехи и даже неудачу с ботинками. Как ни была возбуждена и всполошена женщина, она не могла не заметить неловких усмешек, с какими ее слушали. Собрала она мало денег и вернулась в Салтыковку неистовая, с пылающим, точно обожженным, лицом. Пока сестра путешествовала, брата тоже не было дома. После ливня накануне солнце взошло еще прекраснее. Зной упал. Зеленее, гуще, сочнее выступила из ночной темноты листва деревьев. Мир обновился, расцвел, запах, точно прокатилась по нему огромная, высокая, благоухающая волна, Левитан жмурился от солнца, жадно дышал и глубоко втягивал в себя запах земли. Он любил ее в простом, скромном уборе первых дней весны, любил высохшую, изможденную от июльского зноя, любил пеструю, цветную, в богатом осеннем наряде, любил ее с грозными громами, торжественную, праздничную, омытую дождем. Сегодня она была такая особенная, вся в следах от расплесканного ливня. Левитан пришел к озеру в мокрых опорках и усталый от тяжелых весел. Он нес их, перекладывая с плеча на плечо. Художник, напевая, отвязал лодку, сильно оттолкнулся -- и сразу заскрипели уключины. Любимые осоки приближались, голос юноши крепчал, ночной кашель словно бы не смел беспокоить веселого, радостного, счастливого сейчас Левитана. Юноша проработал в лодке далеко за полдень. Новую картину он назвал "Вечер после дождя". Солнце грело мягко, ровно, нежно, осоки защищали от чужих взглядов с берега, и Левитан снял свою красную рубашку. На ярком свету он писал сумерки, грозовые, низко нависшие облака, между ними с натуры чистейшую, сияющую лазурь, зажег звезду и погасил, неуверенный, что она нужна в картине. В сумерках к Никольской платформе приближался девятичасовой поезд на Нижний. Трехглазый паровоз бросал столбы сильных широких лучей. Они прокалывали сумерки, нащупывали ближние кустарники, оживляли и заставляли трепетать их в белом переливающемся пламени. Платформа и рельсы, еще не просохшие от ливня, блестели, блестели лужи, купая в себе дрожащие разноцветные огни. Вся картина была вчерне, в наброске. Художник любил свои незаконченные вещи с какой-то тревожной нежностью в душе. Так часто матери любят нерожденное дитя, толкающееся в чреве ножкой. Левитан испытывал полное счастье в уединении со своей новой картиной. Вдруг очарование Левитана нарушили. -- Исаак! -- крикнула с берега сестра. Он не узнал ее, вздрогнул, мгновенно надел на себя рубаху и только тогда приподнялся в лодке. При виде сестры юноша вспомнил, что он голоден, что сегодня он вышел из дому без хлеба, который так вкусно и приятно есть на воздухе. Сестра махала руками и звала на берег. Этого никогда не было раньше. Художник встревожился. Он погнал лодку изо всех сил и не успел пристать, как сестра резко и насмешливо крикнула: -- Твой Третьяков -- скопидом, купчишка замоскворецкий. Он сказал, что художники только те, которые попали к нему в галерею. Он посулил и тебя купить, когда ты напишешь хорошую картину. Я ему сказала -- покорно благодарим за ласковые слова, но Исаак кашляет, он оборвыш, сегодня он ушел на работу без корочки хлеба... Она всегда выпаливала все свои мысли залпом. Левитан опустил весла. Ему не приходило в голову к кому-либо обращаться за помощью, особенно к Павлу Михайловичу Третьякову. Юноша видел его на ученических выставках. Ученики разглядывали Павла Михайловича, как некое чудо, посланное художникам. Левитан знал, что одобрения Третьякова дожидались даже Саврасов, Перов. Художник почувствовал сначала такой стыд, что закрыл лицо руками, потом в ярости начал гнать лодку к берегу, стремительно привязал ее к ветле, вышвырнул весла, опорки, этюдник и новую картину. Сестра пришла в ужас. Она еще никогда не видала Исаака таким. -- Что это значит? -- почти прошептала сестра. -- Не сошел ли Исаак с ума? Не хочет ли он совсем утопить на дне озера и ящик с красками, и этюдник, и свою картину? Левитан не дал ей докончить, подбежал вплотную с искаженным лицом и, запинаясь, проговорил: -- Ты меня унизила! Тебе торговать на базаре с лотка, зазывать покупателей, за полу их хватать! К такому человеку ты осмелилась пойти! Что он подумал? Вымогателем меня назвал, а не художником! Левитан рухнул на землю и разрыдался. -- Что я вижу1 Что я слышу! -- визгливо воскликнула женщина. -- Я пришла к нему с такими новостями, а он вместо благодарности сравнивает меня с базарной бабой! Ну, Третьяков оказался скрягой... Ну, а если бы я тебе принесла от него деньги в пакете? И ты завтра бы себе купил новые ботинки, две белые модные рубашки-"фантазии"? Плащ с золоченой застежкой? Тросточку со слоновым набалдашником? Что бы ты сказал тогда? Левитан зажал уши и сквозь слезы безутешно бормотал: -- Какой позор! Когда он увидит мои картины, он вспомнит и... с презреньем отвернется от них. Пришла и сказала замечательному человеку, что у нее есть брат... дрянь... попрошайка... ему не картины писать, а попрошайничать. Левитан наконец прогнал сестру. В семье юноша не нашел поддержки. До поздней ночи спорили с ним зять, брат Авель -- и сестра торжествовала, со смехом подбрасывая на ладонях деньги, которые ей все-таки удалось выклянчить в разных домах. Левитан сделал попытку разорвать несколько кредиток, его схватили за руки, он стиснул кулаки, скомкал деньги, их с трудом отняли. Три дня он не разговаривал с сестрой, и она молчала. На четвертый день помирились. На пятый -художника ожидали дома любимые им ватрушки. Он покраснел при виде их, понял, на какие деньги испекли ватрушки, но от соблазна не удержался. Картина "Вечер после дождя" была готова через три недели. Левитан сделал первую большую работу. Он переживал исключительный душевный подъем, словно юноша сразу вырос и возмужал. Несколько дней его совсем не беспокоили шаркающие по земле неуклюжие опорки, продранный локоть на рубахе, новая бахромка на брюках. Картина ему казалась совершенством, нечего поправлять, все на месте, все красиво и верно. Покой потеряла сестра художника. Она решила картину похитить, продать Третьякову, запросив с него самую высокую цену. Неудержимая и самолюбивая женщина хотела добра художнику, но в то же время страстно желала доказать Третьякову, что не зря она была у него первый раз. Без раздумий наметила сестра день, в который поедет к Третьякову. Он наступил. Левитану нездоровилось. Но сестра встала cегодня с левой ноги. Он поскорее ушел из дому. Работать не хотелось. Юноша бесцельно катался по озеру. Когда не ладилась новая работа, всегда думалось о самой последней. Этим художник успокаивал ce6я, что в силах будет написать следующую. Остановка в работе пугала Левитана. Вдруг приходили мысли о неспособности, об отсутствии таланта. Юноша знал, что самая короткая передышка, когда он не брал кистей, вредна. Снова начинать трудно, не те краски видит глаз, не ту свободную, легкую, смелую линию проводят на холсте вялые руки. Левитан попробовал побороть рассеянное настроение, остановил лодку невдалеке от пристани, чтобы написать старую, склоненную над черной водой ветлу. Она не удавалась. Он расстроился, сильнее заболела голова, захотелось домой. Но там сестра не в себе. Он сосредоточился мыслями на ней. Утром сестра перешвыряла все вещи в комнате, не прикоснулась только к картине "Вечер после дождя", не замечала ее, хотя она стояла у стенки на самой дороге и даже мешала ходить. Недовольной женщине было тесно вокруг. Одна рыжая кошка Васена пользовалась милостью хозяйки и могла даже безнаказанно тыкаться носиком в туфли. Левитан все это вспомнил, и какая-то тревога уже родилась в сердце. Дача была на запоре. На условленном месте не оказалось ключа. Юноша поднялся к окну и заглянул в комнату. Пусто. Картина исчезла. Левитан заметался. Для чего-то стал ломиться в двери, стараясь скорее открыть их. Понял, что это бесполезно и не нужно: всю внутренность дачи он видел. Юноша бросился на станцию. Мельком подумал о своих неприличных опорках и красной рубахе, но сейчас было не до них. Вдали послышался свисток поезда. Левитан ворвался на Никольскую платформу. Сестра еще не уехала. Она увидела бегущего брата, спрятала за спину картину и, вся дрожа, закричала: -- Я ему утру нос! Я продам Третьякову лучше тебя! Я ему докажу, как невежливо не верить честным людям! Она вцепилась в картину, высоко вздымая ее над головой и не отдавая. Левитан пережил странный и болезненный стыд за свое произведение на народе, он почувствовал несовершенство работы, -- не только везти продавать Третьякову, даже показывать неудобно. Художник еле-еле отнял свою вещь. Брат и сестра тянули ее друг к другу. Еще немного, и они бы разорвали картину: край подрамника уже вывалился. Возле собиралась улыбающаяся любопытная публика. Когда наконец Левитан одолел, сестра с горечью сказала праздным зевакам: -- Вы видали такого дурня художника? У него просят картину в музей, за большие деньги, а он таки не хочет и не хочет расставаться с ней! Кто-то из толпы насмешливо сказал: -- На слово поверили... То-то одежа на нем добрая, заплаты некуда ставить. Такие молодчики завсегда без денег живут... На что им серебро и золото? Летом всякий кустик ночевать пустит... Левитан кинулся прочь. За спиной раздавался громкий голос сестры. Оскорбленная за брата, она яростно бранилась с его обидчиками. Разочарованный в картине, Левитан задумал продать ее. Зять достал в Москве для Левитана подходящую одежду. Художник облачился в неудобный мешковатый пиджак с чужого плеча. На Покровке торговал старообрядец-антиквар Иван Соломонович Родионов. Умного и хитрого ловца неопытных людей, предлагающих старинные вещи на продажу, кто-то из шутников назвал Иваном Саламандровичем. Так это к нему и прилипло. Называли и сокращенно -- Саламандра. Антиквар долго разглядывал картину, потом довольно усмехнулся и сказал: -- Действие происходит в Салтыковке. Я узнал. У моего зятя, шапочного мастера, там своя дача... Хорошее место Салтыковка... Сорок рубликов дам... Больше не стоит даже на любителя красот деревенской природы... Нажить, пожалуй, и не придется. Сорок рублей! Левитан ехал я не помышлял о таких деньгах. Он вообще не знал, ни сколько картина стоит, ни сколько следовало просить за нее. Саламандра неторопливо отсчитывал и почему-то одними серебряными рублями. Художник невольно вслед за антикваром называл число. Левитан сунул серебро в карман и выскочил из лавочки, с растерянным лицом. Через два шага Левитан уже забыл о Саламандре. Художник помнил лишь, что тяжелое серебро оттянуло карман. Левитан решил на всякий случай принять меры предосторожности. Юноша выбрал уединенную скамью на Покровском бульваре, зорко огляделся вокруг и разложил деньги по всем карманам. Художник успокоился, предовольный своей хитростью. Едва ли существовал вор, умевший очищать четыре кармана сразу! Левитан почувствовал себя богачом. Наконец-то неистовая сестра купила брату белую рубашку-"фантазию", приличные брюки и новые ботинки. Художник пошел гулять по Никольской платформе. Тросточка была самоделковая, из тяжелой черемухи. Юноша оставил на ней крепкую зеленую кожицу, лишь кое-где тронув затейливой резьбой. Красивого молодого человека заметили. Он поймал на себе внимательные и нежные взгляды женщин. Одна нарочно задела его своим боа по лицу. Незнакомка покраснела ярче и гуще, чем художник, сбившийся с шага. Левитан испугался второй встречи и не рискнул идти обратно. Ненавистные свои опорки юноша утопил с камнем в озере. Он с улыбкой смотрел на крупные пузыри, которые долго поднимались со дна. Потом в самом хорошем расположении духа гонял лодку с одного конца озера в другой, вылез на берег, растянулся в высокой душистой траве и лежал, напевая и насвистывая. Новая обувь немного жала, зато она щегольски обтягивала ноги, они казались изящнее, -- юноша заказал купить ему ботинки на номер меньше. СОКОЛЬНИКИ Серебряные рубли таяли, но юный художник верил в себя, хотел жить "самостоятельно", и он снял на Большой Лубянке меблированную комнату. Первую комнату в жизни. Теперь у него был собственный адрес, собственный диван, зеркало и умывальник. Левитан устроил новоселье. Сестра пила чай с любимым черносмородиновым вареньем и плюшками, брат и зять вместе с хозяином распили бутылку красного вина. На другой день принялись за дело. Старший брат Авель, предприимчивый и ловкий человек, успевал учиться в университете и в Школе живописи, ваяния и зодчества. Он поставлял на магазины пейзажи, жанры, рисунки... Случился крупный заказ. Магазин Аванцо просил Авеля написать картину "Крестьяне Рязанской губернии за работой". Братья разделили труд: Исаак писал пейзаж, Авель -- фигуры. С окончанием этой вещи было связано много надежд, и Левитан беспечно тратил свои серебряные рубли. Когда готовую работу Авель принес Аванцо, тот отказался принять ее. Художники еле-еле сбыли картину за пятнадцать рублей какому-то рамочному мастеру. Поздней осенью Левитан уже был должен за комнату. Хозяин вынес из нее диван и зеркало, передав их более аккуратному плательщику. Художник старался не попадаться на глаза кредитору. Но юноша переживал раньше и более тяжелые дни. Как теперь ни приходилось ему круто, он неутомимо и настойчиво работал. С наступлением утра Левитан исчезал из Москвы. Все новые и новые этюды приносил он из своих странствований по подмосковным рощам, лугам, речкам. Он не знал устали, изучая природу. Всякая новая встреча с ней обогащала художника; он не удовлетворялся, не успокаивался, искал дальше и дальше. Он познавал ненасытно, страстно. Он чуял своеобразную, сложную, полную великих тайн жизнь природы, но еще не умел передавать ее, краски его еще были бессильны и мертвы линии. Левитан мучился. Он понимал, что еще косноязычен, что не овладел мастерством, без которого немыслимо запечатлеть самое сокровенное природы. Не было для него ничего легче, чем изобразить пейзаж похожим. Тысячи художников удовлетворялись этим. Левитан морщился, отвертывался от своего "похожего" этюда, уводившего от подлинного понимания природы, такой этюд был только бледным сколком. Иногда работа не шла. Левитан забирался куда-нибудь в лесную глушь, ложился на спину и подолгу, не отрываясь, следил за облаками. В тиши и уединении понемногу восстанавливались силы, опять хотелось работать, найти то, что до сих пор неуловимо ускользало. Ни в один час своей жизни Левитан не был праздным соглядатаем природы. В ту осень Левитан писал в Останкине. Дули северные ветры, останкинские рощи уж много дней наклоняло в одну сторону, поток густой багряной и рыжей листвы не затихал ни днем, ни ночью, шумел, крутился и застилал хладеющую землю шелестящими ворохами. Но казалось, так и не сорвут ветры красные и золотые одеяния леса. На десятый день вихря рощи еще не сквозили. На каждой веточке, пригибая ее, тяжелую и пышную, к зеленому долу, все лето рос неудержимый, молодой, свежий лист; рощи накопили его столько, что убывал он незаметно для глаза. На одиннадцатый день Левитан пришел в Останкино ранним утром, едва занялась заря. Он не узнал знакомых мест. Рощи стояли новые, белые от инея, ветер стихал, но успел за одну ночь оголить деревья -- помог первый заморозок, острый, колкий, разрушающий и неумолимый. Художник с досадой поворотил домой: аллея, которую он писал, неузнаваемо изменилась, хорошо, что накануне успел Левитан подправить на своей картине три низеньких деревца, росших по краю дорожки. Вечером на Большую Лубянку заглянул Николай Павлович Чехов. Он был слегка под хмельком. Чехов заметил грустный взгляд хозяина и со смехом сказал: -- Знаешь, Исаак, я вчера познакомился в трактире "Колокола" с одним очень благообразным богомазом. Он пьет я не пьянеет, ругает постоянно водку, никому не советует пить и берется любого отучить от пагубной привычки. Однако секрет свой никому не открывает. Я случайно узнал... Чехов вынул из кармана маленький пузырек, задумчиво постоял, хлебнул из него глоток, закашлялся и опрокинул все содержимое пузырька в умывальник. -- Спирт -- плохое средство, -- сказал он, мрачнея. -- Больше не возьму в рот. -- Давай лучше пить чай, -- предложил Левитан. -- Я сейчас попрошу поставить нам самовар. Николай Павлович согласился. Левитан вышел из комнаты. Чехов прошелся по ней, беспокойный, удрученный, бледный. -- У тебя чего-нибудь поесть найдется? -- спросил он, когда Левитан вернулся из коридора. -- Немного осталось черного хлеба и полбулки, -- ответил хозяин. -- Я не хочу, а тебе хватит. -- Ну-у, -- пренебрежительно произнес гость, -- разве это еда. Это мне надоело. Я бы с колбаской, с ветчинкой, с буженинкой съел бутербродик. Я сейчас схожу и куплю. Сегодня мне заплатили за рисунки в двух юмористических журналах. Я, брат, крез. Черт с тобой, угощу. Твой чай, моя закуска. Он начал собираться. -- Нет, нет, -- остановил его Левитан, -- я сам. Давай деньги. Ты еще где-нибудь застрянешь, и у меня будет пустой чай. Чехов подчинился, лукаво посмеиваясь: -- В плену, так в плену... Я человек слабый... Ох, хитрец! Догадался, что я к буженине прихватил бы кое-чего... Гость засиделся. Хмель выдохся, и милый, любимый друг, живой, громкоголосый, остроумный, был приятен. Он рассказывал о своих будущих планах, с удовольствием вспоминал хорошо проведенное лето, в которое много работал, приготовил несколько новых вещей на ученическую выставку, рассчитывая произвести сильное впечатление. Левитан слушал, сочувствовал, одобрял, вместе радовался удачам товарища и сомневался в своих. Новую картину он показал Чехову не сразу. -- Что же ты, Исаак, скрытничаешь! -- воскликнул Николай Павлович. -- Угощаешь меня одними этюдами, а главное приберегаешь под конец. Обещаю тебе успех на выставке. Здорово ты подался вперед. Как ты хочешь назвать пейзаж? Левитан всегда волновался, когда говорили о его вещах даже самые близкие друзья, в особенности же, если они держали их в руках. Близорукий Николай Павлович низко наклонился к пейзажу, и Левитану казалось, что товарищ непременно найдет много недостатков. -- Я еще окончательно не выбрал названия, -- сказал Левитан нетвердо. -- Просто подписать "Пейзаж" -- это скучно. Может быть, назову "Осенний день" или "Сокольники". Не знаю, право... Николай Павлович поставил холст перед собой на свободный стул. -- Я бы тебе не советовал называть одним словом "пейзаж", -- осторожно вымолвил Чехов. -- Такие определения ничего не дают, потом их вспоминают, закрывая глаза, и говорят: "какой-то пейзаж", "какого-то художника". Вещь обезличивается. По-моему, "Осенний день" -- хорошо. Конечно, совсем не оригинально. Тысячи этих "Осенних дней", а по существу верно. -- Тебе он нравится? -- перебил Левитан. -- Все в нем, по-твоему, в порядке или чего-то недостает? Чехов ответил сразу: -- И нравится, и не совсем. Осенний день я не могу почувствовать вполне... Я догадываюсь... Принудительно догадываюсь... Раз на дорожке листва, по бокам стоят рыженькие деревья -- все ясно: не весна, не лето, а осень. А вот осеннего настроения не воспринимаешь. Пейзаж не живет своей собственной жизнью. Мне кажется, по аллее надо пустить красивую одинокую женщину в черном платье. Я бы так и сделал. Будет центр картины: через это прекрасное создание я пойму, что осенний день грустен... -- Но ведь тогда пейзаж совсем перестанет быть самостоятельным, -- недовольно пробурчал Левитан. -- Выбирай, что лучше, -- ответил Чехов,-- ты спрашивал, я сказал, твое дело решать. Раз в году, на рождественских каникулах, с 25 декабря по 7 января, в Школе живописи, ваяния и зодчества бывали ученические выставки. Попасть на них могли только лучшие работы, и молодежь с трепетом дожидалась решения профессорского жюри. Выставку посещала "вся Москва". Газеты, захлебываясь, описывали вернисаж. Наряду с перечислением знатных особ, почтивших выставку своим посещением, мелькали фамилии юных, но будущих знаменитых художников. Их появлялось ежегодно слишком много, но иногда газеты угадывали. Левитан, Архипов, братья Коровины, скульптор Матвеев прошли через эти выставки. "Осенний день. Сокольники" -- так назвал Левитан свою выставочную картину -- поместили очень выгодно, на хорошем свету, какой только возможен был на узкой Мясницкой улице, в полутемном старинном здании. Школе было лестно похвалиться талантливым своим воспитанником, и его произведение выделили на особую стену, среди самых интересных и отобранных. Настал день вернисажа. Левитан проснулся еще затемно. От волнения его лихорадило. Он взглянул на свои руки и поморщился: они мелко-мелко дрожали. Юноша стиснул кулаки, и это не помогло. Левитан вспомнил, как прошлым летом в Салтыковке карапуз лет девяти-десяти вылез из озера к сидевшей на берегу старухе и сказал: "Посмотрите, бабушка, как у меня нижняя губа трясется. Отчего? Я совсем не озяб, а весь дрожу". Бабушка засмеялась и велела внучку скорее одеваться. Левитан вспомнил, улыбнулся и закрыл рот ладонью -- у него тоже вздрагивали губы. Художник нетерпеливо подошел к окну. Пустая улица лежала еще в мутном полумраке, какой бывает только зимой. Не утро, не вечер. Сумеречное время тянулось долго. Левитану надоело ждать, пока наконец посветлело и стали появляться люди с поднятыми меховыми воротниками. Морозило, ранние пешеходы бежали почти вприпрыжку, пар струился из-под воротников, и края их серебрились инеем. Левитан зябко повел плечами, натянул на себя осеннее, вытершееся до основы рыжеватое пальто, закутался шарфом и вышел. "Цирюльник Мокей Петухов с Малой Лубянки" -- как значилось на вывеске -- уже открыл свое заведение. Здесь давали на прокат маскарадные костюмы. Левитан долго рылся в грудах оперных боярских кафтанов, в черных одеяниях капуцинов, в камзолах щеголей, пока не отыскал подходящий скромный сюртучок, еще хранивший на рукавах и полах желтый воск от елочных свечей. Цирюльник Мокей Петухов разъяснил юноше, что сюртук брали, когда маскировались старым евреем из Бердичева. -- Вот он мне и пригодится как раз, -- сказал Левитан. -- Но нельзя ли вывести пятна от воска? Цирюльник нахмурился, отрицательно махнул рукой и пробурчал: -- У нас берут костюмы нарасхват, какие есть. Нам некогда заниматься чисткой. Сами можете. Воск выводится просто. Раскалите на огне столовый нож, положите промокательную бумажку на пятно, можно и не промокательную, только дотронетесь, воска и следов не останется. Левитан взял сюртук на один день, до вечера. Цирюльник получил деньги и потребовал для верности паспорт. Художнику пришлось сбегать домой и принести. Наконец костюм завернули в бумагу, и Левитан торопливо понес его. Цирюльник вдруг испугался за сохранность своей вещи. -- Постойте, постойте, -- закричал он, останавливая юношу в двери, -- я вас, господин, предупреждаю, не прожгите сюртук, вам придется заплатить тогда всю его стоимость, как за новенький-с. На вернисаже больше всего неловко было Левитану за сестру. В семейной гордости за брата, она разрядилась так, что всем бросалась в глаза. Напудренная, с мушкой около рта, распаренная и пунцовая от жары, она подходила к Левитану и брала его под руку. Левитан дико осматривался по сторонам и осторожно старался освободиться от любвеобильной и тщеславной сестры. Доброй и наивной женщине было лестно и приятно показать свое родство с Исааком, и она крепко держалась за рукав прокатного сюртука. Юноша мучительно боялся, что от горячих ее рук останутся пятна, а Мокей Петухов беспощаден. Наконец Левитан не выдержал тайных своих мук и бесцеремонно вырвался из сестрицына плена. Кроме товарищей-учеников, перед "Осенним днем" стояла посторонняя публика, среди нее назойливо вертелась беспокойная сестра и даже к ужасу Левитана затевала разговор с незнакомыми людьми. О чем она говорила, было понятно. Юноша горел от стыда, почти ненавидел восторженную и умиленную улыбку сестры, ее влажные, ласковые, сияющие глаза. Он только издали, через три комнаты, поглядывал на свой пейзаж. Друзья по мастерской Саврасова хотели показать товарищу какой-то недостаток в картине, позвали юношу, потом потащили, но он уперся и схватился за легкий выставочный щит. Левитана оставили. Николай Чехов пришел на вернисаж со своим братом Антоном Павловичем, который нынешней осенью приехал из Таганрога и поступил в Московский университет на медицинский факультет. Братья заметили необычный наряд Левитана, лукаво усмехнулись; художник почувствовал себя неуклюжим в слишком длиннополом сюртуке. Николай Павлович таинственно отвел друга в дальний угол, где никого не было, подмигнул Антону и начал расстегивать пуговицы на груди Левитана. Юноша смотрел ошеломленно и не сопротивлялся. Николай Павлович широко распахнул сюртук. На черной шелковой подкладке, в рамочке, было вышито желтым несколько слов. -- Тавро гласит, -- сказал Антон Павлович, близоруко прищуривая глаза и наклоняясь ближе: -- "Сия вещь принадлежит владельцу цирюльни на Малой Лубянке, Мокею Агееву сыну Петухову с сынами и дочерями К-о". Антон Павлович тихонько засмеялся. Николай Павлович рассыпался звонкой тоненькой трелью. Левитан поскорее застегнулся, стал давиться смехом и вдруг разразился им сильнее и громче обоих братьев. -- Дураки, -- прокартавил юноша, -- откуда вы все знаете? Я не видал этой надписи. Прошу вас никому не говорить.Надо мной будут потешаться. На вернисаж приехал вместе с московским генерал-губернатором Долгоруковым московский митрополит, разные знатные и сановные особы. Это уж было выше сил Левитана, и он спрятался в столовую к Моисеевичам, притворившись голодным. По неопытности он вообразил, что важные люди, едва взглянув на его пейзаж, почувствуют к "Осеннему дню" такую же нежность, какую к нему испытывал сам автор. Пораженные, они захотят его видеть, с ними придется разговаривать, и они, наверное, сразу сообразят, что на дебютанте прокатный маскарадный сюртук. -- Стой, куда ты? -- удержал его Николай Павлович Чехов. -- А вдруг тебя начнут искать? -- Он от этого и бежит, -- серьезно сказал Антон Павлович и, подумав, добавил: -- Зря торопитесь. Почти не случается так в жизни, чтобы молодых художников на руках носили. Нет, не читал и не слыхал о подобных историях. Давно отбыли именитые гости. Вслед за ними явился полупьяный Алексей Кондратьевич Саврасов. Он шумно прошелся по выставке, громко провозглашая отметки, которые бы поставил ученикам. -- Единица! -- резко говорил он перед одним портретом. -- Это же не художник, а пастух, играющий на самодельной дудке! А вот этому можно около трех назначить. Своего нет, так хоть чужие приемы маленько усвоил. Тьфу! -- плевался он у других щитов. -- Выставка должна быть гордостью училища, а тут как на развале у Китайской стены... Саврасов ничего не понимает или он понимает много, а такую дрянь надобно держать художникам по темным чуланам -- кадушки с капустой и огурцами закрывать, нельзя тащить ее на белый свет. Стыдиться же людям надо! Он двигался из комнаты в комнату, сопровождаемый неприязненными взглядами обиженных учеников-неудачников, а больше того ненавидящими взглядами профессоров, из мастерских которых вышли плохие вещи. Левитан просидел у Моисеевичей и буйное шествие любимого своего учителя. Об отметке юноша узнал от Чехова. Когда художник вернулся на выставку, Николай Павлович весело сказал: -- Был старик... Шевелюра на боку... Глаза злые... Кое-кто из профессоров попрятался, а сторожа по знаку Перова изготовились... Пять с двумя минусами тебе поставил. Кричал: "Где Исаак? Почему ненужную женщину влепил в пейзаж?" Вот тут пойми и разберись. Я тебе ее вписал, думал иначе нельзя, а выходит, я напортил и советом и делом. Мне за мой портрет отметки не было, но... черт, целовать меня принялся публично... Совсем Антона очаровал... Тот так за ним по пятам и ходил... -- Ч-чудной Саврасов! -- воскликнул Антон Павлович. -- Живой, горячий, умный! Когда смотрел его картину "Грачи прилетели", невольно подумал, что, наверно, такую вещь может написать только замечательный человек. Теперь вижу -- не ошибся. Рад, что на вернисаж пришел. Один Саврасов того стоит. Ка-ак он энергично и прямо разносил всякую дрянь. Развесили ведь много же хлама. Право, как в плохой лавочке картин, где хозяин ничего не понимает в искусстве. Невежда просто скупает по дешевке все, что ни принесут. Он и за маляра и за гения платит по пятачку. Незадолго перед закрытием, когда схлынула публика, один за другим приехали владельцы картинных галерей - Солдатенков и Третьяков. Солдатенков обходил комнаты быстро, разочарованно качал головой и, к общему удивлению учеников, купил на последнем щите несколько заурядных и серых вещей. Им Саврасов даже не поставил самой низкой отметки, а только закрыл от них глаза руками и, дурачась, мелко перекрестил свою грудь. И сразу после отъезда Солдатенкова Николай Павлович Чехов сказал Левитану: -- Видишь, Исаак, как расправляется Солдатенков. Решил, что все-таки неудобно ничего не купить. Ну, напоследок и ткнул пальцем: забираю-де оптом, заверните. На будущий год давай просить совет профессоров, чтобы нас с тобой непременно повесили на дополнительном щите. Он солдатенковский. Хорошие поместим в первых залах, под псевдонимом, а сюда давай под полным титулом. Возьмут скорее. Левитан вздохнул и одернул свой сюртук, тянувший в плечах. -- Как будто он сидит на мне не совсем хорошо? -- тихо спросил Левитан. -- Я ужасно беспокоюсь. Так неловко ходить в костюме, не по тебе шитом. Я устал, и вернисаж мне надоел, лучше бы его не было. Чехов поправил левитановский сюртук и пошутил: -- Ага. Надоел! Это, брат, ты из зависти. Завистники всегда так говорят. Вон солдатенковские счастливцы теперь собственные сюртуки могут купить... Павел Михайлович Третьяков казался очень скучным, ленивым и нерешительным человеком. Он еле переставлял ноги, медленно переходя от одного щита к другому. Он подолгу стоял перед каждой картиной, отодвигался от нее, смотрел издали, вблизи, сбоку. Иногда Третьяков возвращался