кнулся мордочкой в серую жилетку Алексея Кондратьевича, свернулся пушистой, густой муфтой и начал мурлыкать. Почему-то это так умилило Саврасова, что на глазах у него появились слезы, и он судорожно погладил кота. -- Отец Питирим, -- крикнул Грибков, -- сделай головкой, ну, сделай головкой. Кот поднялся, разумно посмотрел на хозяина и стал обеими своими пышными щеками тереться о жилетку Саврасова. Кота хотели подержать все гости, и он переходил из рук в руки. Саврасов следил за движением животного, нетерпеливо дожидаясь, когда оно снова попадет к нему. Левитан заметил, что Грибков всячески поощрял интерес Саврасова к животному, рассказывал про него десятки его смешных и вредных проделок. Алексей Кондратьевич слушал одним ухом, рассеянно и механически гладил отца Питирима, савраеовские кудлатые брови угрюмо нависли над злыми глазами. Вдруг Саврасов волнующимся голосом сказал: -- Сергей Иванович, дай мне одну рюмку водки... Грибков быстро и злобно взглянул на Левитана, которому под этим взглядом стало нестерпимо неловко, досадно и обидно за себя. -- Одну... не больше... Не дашь? -- в голосе Саврасова слышалась угроза. -- Устав в монастыре у Калужских ворот не позволяет? Щеки Грибкова зарозовели. Он подсел к Саврасову, попытался его отвлечь, заигрывая с котом. Но Алексей Кондратьевич раздраженно спихнул отца Питирима с колен. Тогда в свою очередь Грибков резко и твердо сказал: -- Я в своей квартире водки не держу. Левитан почти дрожал от возбуждения, ожидая, что Саврасов встанет и уйдет. А он неожиданно посмотрел робко, повертел в руках винную ягоду, откусил от нее и медленно, вяло, скучая, принялся жевать. После ужина танцы продолжались. Левитан собрался уходить. Грибков холодно простился с ним и сказал: -- Вот что вы наделали, видите? Сегодня ночью или завтра, в самом лучшем случае на днях, Алексей Кондратьевич незаметно исчезнет. Впредь обдумывайте свои поступки, когда имеете дело с больными людьми. И надо было вам торопиться с вашей... неудачной картиной!.. Ляпнули Саврасову, что на него плюют в школе. Пусть бы он сам об этом узнал. -- И Грибков почти крякнул на Левитана: -- Вы же еще раз напомнили, что Саврасов погибает! Он и без вас об этом думает! Никогда больше не ходите ко мне, длинный язык! Левитан побрел понурый, виноватый, с ненавистью к своей школе. Пока Левитан был у Грибкова, на улице совсем развезло. Дул необычный для зимы южный ветер, бурно таяло, точно в весенние темные ночи, когда пролетают из полуденных краев первые косяки птиц. Снегу почти не осталось, повсюду журчала и сочилась вода. Левитан невольно подумал, что стояла любимая саврасовокая погода, она когда-то возбуждала в нем бодрость и силы, Алексей Кондратьевич мог загнуть голову к небу и наивно поверить в возвращение улетевших птиц. Юноша шагал по лужам, ступил в глубокую колдобинку, окатил водой проходившую мимо старуху, не обернулся на бранный вопль ее; пронесшийся лихач забрызгал с ног до головы самого Левитана, -- он ничего не видел, не замечал... Саврасов покинул Школу живописи, ваяния и зодчества через год. К отсутствию его привыкли раньше. Алексей Кондратьевич почти не бывал на занятиях или приходил ненадолго, мрачный, под хмельком, с трясущимися руками, несчастный, -- бывший знаменитый Саврасов. В тот день, в который узнали об уходе пейзажиста, саврасовская мастерская не могла работать, ученики взволнованно делились своими чувствами, и не было ни одного ученика, кто бы бросил камнем вслед учителю. Левитан вспомнил все добро и внимание, какими баловал его Алексей Кондратьевич в течение нескольких дружных, незабвенных лет. Николай и Антон Павловичи Чеховы, навестившие Левитана, застали его злого, в хандре и лени. Он валялся на растерзанной постели. Его оставила аккуратность, какою он славился. На полу был сор, разбросаны были кисти, книги. Левитан не находил сразу слов для ответа, мрачно задумывался. Братья переглянулись и долго старались развеселить его. Но юноша не поддался на все веселые и беззаботные шутки. В память своего учителя, а также из личной обиды и упрямства Левитан решил не представлять в школу новой картины взамен забракованной. Совет терпеливо ждал, уверенный, что никто не минует пути, по которому до сих пор шли все воспитанники частной московской академии художеств. Но этого не случилось. Прошло три года. Ожидаемая советам картина не появлялась, зато появились другие; о них писали, говорили в обществе, росла известность Левитана. Молодого художника приняли передвижники на свою очередную выставку. Его "Вечер на пашне" повесили рядом с картинами школьных профессоров -- передвижников. Всесильное тогда товарищество художников признало нового собрата. Для Левитана это признание было важно и дорого. За "Вечером на пашне" последовала картина "Последний снег". Этот весенний мотив -- остатки снега в рощицах, на склонах пригорков, на задворках -- принадлежал не Левитану, был заимствован им у Константина Коровина, но был ближе душе Левитана, повторен им много раз и по-левитановски опоэтизирован. Молодой художник начал говорить самостоятельным голосом. Саврасовской мастерской повезло. На смену славному основателю ее пришел талантливый художник Василий Дмитриевич Поленов. Пять лет назад он написал картины: "Московский дворик" и "Бабушкин сад". Они восхитили современников, открыв им родную, близкую, интимную красоту чисто русского пейзажа. До Поленова никто так не видел, никто не изображал русских задворок и захолустья такими свежими, яркими, нежными красками, никто о таким теплым чувством не любовался обыденным и заурядным и тем не менее поэтическим. Левитан не мог не понять, что в школу пришел достойный руководитель пейзажной мастерской, понятный и близкий ему своим творчеством, сильный и своеобразный колорист, каким не был Саврасов. Левитану было чему поучиться у Поленова. Прежде всего увидеть мир многокрасочным, сверкающим, как бы вечно молодым и вечно зеленым, чего еще не почувствовал молодой художник. Только из-за Поленова Левитан откладывал свой окончательный разрыв со школой. Он работал в мастерской Поленова с увлечением, невольно подпадая под влияние даровитого колориста. Левитан пробыл при Поленове в школе около двух лет. Положение художника было неопределенным, неясным -- не то он ученик, не то посторонний школе. Наконец совет устал ждать и разочаровался когда-либо получить требуемую по уставу картину от Левитана. В 1886 году Исааку Ильичу Левитану предложили: "За непосещение классов оставить училище и взять диплом неклассного художника". Левитан спросил, что это значит, и ему ответили в канцелярии: -- Вы имеете право быть только учителем рисования и чистописания. Исаак Ильич засмеялся и на память взял диплом. САВВИНА СЛОБОДА Под Звенигородом леса, заливные луга, пригорки, а с них открываются зеленые, кудрявые, красивые дали. Место это было известно издавна. Звенигород стерег древнюю Москву от пришлых недругов и завоевателей. Здесь звонили тревожно и часто в сторожевой колокол. При первых призывных ударах его ратные люди седлали коней, и быстрые всадники мчались к Москве, оповещая ее о приближении полчищ татар, поляков, продажных русских самозванцев. Страж Москвы делал свое нужное и полезное дело. Но место это служило и мирным целям. Его облюбовал и открыл еще царь Алексей Михайлович, отец Петра Великого, страстный и пламенный охотник. Лет через полтораста после него звенигородские края назвали русской Швейцарией, и сюда летом стали наезжать художники для работы на открытом воздухе. Это были первые русские пленэристы. Тысячи художников тысячи раз любовались причудливой игрой красок в природе, которые зажигало и тушило живописное солнце, но все-таки следовали традиции, когда-то установленной. Пейзажист семидесятых годов Каменев поселился под Звенигородом, в Саввиной слободе. Она расположена в глубокой зеленой лощине возле древнего Савво-Сторожевского монастыря. Построенный на высокой горе, весь белый, простенький, добротной архитектуры, выступающий из густых зарослей деревьев и кустарника по крутым склонам, монастырь был когда-то летней резиденцией царя охотника. Его недаром тянуло сюда. Эта царская подмосковная была очень красива. Каменев приехал на лошадях. Весеннее бездорожье измучило его. В пути лопнула оглобля при трудном подъеме на обледенелую гору. Застряли среди безлюдного поля между двумя деревнями и простояли полдня, пока куда-то ускакал верхом ямщик за новой оглоблей. Он возвратился с ней, был пьян и еле-еле приладил ее к месту. Над Саввиной слободой стояла шумная, журчащая, рокочущая ночь -- таяли снега, дорогу распустило, иода хлюпала под колесами, из кромешной тьмы над головой струилась нудная дождевая пыль. Дождь начался, едва выбрались из Москвы на Звенигородский большак. Каменев вылез из телеги мрачный. Грязная изба, которую сняла для него за неделю раньше жена, еще больше расстроила его. Под низким черным потолком было неуютно, нище, промозгло. Каменев подумал, что такие бывают на скорую руку построенные из сырых бревен окотничьи сторожки в лесу. -- Двенадцатый век... -- пробормотал Каменев, -- пещерные люди жили немного хуже. Равнодушные дьяволы... Как бы ни жить, им все равно... Россия... Усталый от дорожной тряски, он спал беспробудно, долго, наконец открыл глаза и увидел жену в беленьком нарядном фартуке, хлопотавшую около огромного самовара. Каменев зажмурился -- так сверкало ослепительно, все в лучах, тысячами зайчиков, это начищенное медное чудовище. Красный кирпичный порошок высокой грудкой лежал на тусклом, в протеках, маленьком подносе. Его еще не успели привести в порядок. Оказывается, все на свете можно изменить. Пылающий на солнце самовар, горящие стекла в избе, даже грудка простого красного порошка из кирпича расцветили убогое жилье художника. Вещи, милые вещи, они живут около нас и помогают принимать жизнь проще, теплее, радостнее. Каменев вскочил бодрый, нетерпеливый. Скоро он выбежал на улицу и, потрясенный, замер на месте. Художник был очень чувствительным. Глаза его увлажнились слезами. -- Ах, черт, никак не научусь сдерживаться, -- прошептал Каменев, быстро вытирая лицо ладонями, -- но ведь нет ничего удивительнее природы... И действительно, казалось странным, что мир вышел из вчерашней непроглядной ночи таким ясным и светлым, весь дождь пролился, небо отражалось в лужах на дороге, в них плыли, покачиваясь, белые пушистые облачка, пролетали птицы, легким дыханием ветра несло перышко, уроненное только что протопавшим белоснежным гусем. Солнце зажгло огонь на всем стеклянном и металлическом. Миллионами искр сверкали стремительные полые воды извилистой Москвы-реки, гремучие ручьи малых и больших притоков, синие блюда весенних озер по оврагам, бочаги в черных полях. Вдали мерцало, как золотой уголь, яблоко на шпиле какой-то усадьбы, белой, с колоннадой, с зеленой крышей. Над Саввиной слободой летали голуби. Вдруг они делали острый поворот, как будто опрокидываясь на одно крыло. Тогда внезапно вся стая вспыхивала на солнце, становясь пурпурной. Каменев стоял улыбающийся, наивный и добрый. Скоро у слободской околицы он водрузил широкий из парусины зонт, сел на складной стул и стал писать этюд монастырского пригорка. Около художника собрались саввинские ребята, притихшие бабы, мужики: такого еще не бывало в слободе. Но кто-то решил, что Каменев писал картину по монастырскому заказу. Художника больше не тревожили. Зонт ежедневно передвигался с места на место. Его видели над обрывом, у болота, на пыльной летней дороге, на задворках, у стогов. Каменев утратил свое имя. Слобода прозвала художника "белым грибом". Поклонник пленэра так полюбил Саввину слободу, что остался в ней навсегда. Немного раньше несколько французских художников в поисках естественного освещения при писании своих вещей обосновались в местечке Барбизон близ Фонтенбло. Белые зонты их, как каменевские в России, наблюдали в полях любопытные крестьяне Франции. Судьбы Каменева и французских пейзажистов в силу многих вещей были не схожи. Каменев спился в Саввиной слободе. Мужик, избу которого художник превратил в свою мастерскую, редко возил в Москву к Дациаро пейзажи своего опустившегося постояльца. Магазин Дациаро за дешевку скупал произведения талантливого, но беззащитного и беспомощного человека. Французские пейзажисты, работавшие в Барбизоне, вскоре прогремели на весь мир. Они получили прозвище барбизонцев и пленэристов. Барбизонцы открыли простую истину; ее чувствовали многие, но последнего слова до французов не сказали. Барбизонцы завоевали Париж, а с ним и мир. На полотнах барбизонцев появился настоящий национальный французский пейзаж, подлинная, неприкрашенная, мягкая, нежная и очаровательная природа Франции. И сразу стала приторна, еще более неестественна живопись, выходившая только из мастерских, не видавшая подлинного света, воздуха, солнца. Барбизонцы открыли людям глаза на условность, искусственность эффектов и приемов старой академической живописи, на фальшивую черноту цвета в ней, какого в природе никто никогда не видел, так как его просто нет. Местечко Барбизон приобрело всеобщую известность, стало нарицательным. В каждой стране нашли свой Барбизон. Вслед за Каменевым в Саввиной слободе перебывало много художников, местечко считалось уже художественным поселком, русским Барбизоном. Исаак Ильич Левитан в ученические годы часто бывал в частных картинных галереях Д. П. Боткина, С. М. Третьякова и К. А. Солдатенкова, собиравших западноевропейское искусство. Левитана главным образом привлекали пейзажи великих барбизонцев. Левитан, не отрываясь, смотрел на Коро, самого великого из барбизонцев. Он прочел все, что было на русском языке о Коро, пожалел, что не знал хорошо по-французски, запомнил недоступную ему пока книгу Руже Милле о жизни великого мастера. Левитан с жадностью расспрашивал В. Д. Поленова, бывавшего за границей, о Париже и особо о Коро. Поленов с улыбкой повторил несколько раз все, что ему было известно о главе барбизонцев. Коро вспоминал и Саврасов. Коро стал любовью Левитана. Юноша с тайным удовлетворением уподоблял себя Коро. Они оба любили природу не просто, как любят многие, почти все люди, а с экстазом, упоением, наслаждением. Сокольники, Останкино, Измайловский зверинец, Салтыковка, да и все подмосковные, где жил, мечтал, работал юноша, казались ему своим родным Барбизоном. В Саввиной слободе несколько лет подряд провели Коровины. Они так торопились из Москвы на этюды, что, кажется, в день окончания занятий отправлялись в деревню прямо из школы на Мясницкой. Возвращались Коровины загорелые, возмужавшие, обветренные, восхищенные летним своим местопребыванием. Левитан с завистью слушал бесконечные восторженные восклицания своих более счастливых товарищей: они могли ежегодно выезжать на этюды. Пока Левитану оставалось только мечтать о такой соблазнительной жизни. Талантливые братья привозили много новых, оригинальных по мотивам, сильных по ярким краскам произведений. Левитан видел, как была разнообразна, красива, богата природа под Звенигородом. В Саввиной слободе Константин Коровин первый из русских пейзажистов подсмотрел замечательный весенний мотив -- остатки снега на задворках. Много художников повторило коровинский мотив. Левитан больше других. Наконец Исаак Ильич собрался в русский Барбизон. Исключение Левитана из школы ускорило осуществление давнишней мечты. Он начинал самостоятельную, ни от кого не зависимую художественную работу. Ранней весной 1884 года вместе с художником В. В. Переплетчиковым он снял избу в Саввиной слободе. И почти повторилось то, что произошло много лет назад с пейзажистом Каменевым. Новые обитатели прибыли в слободу также ночью. Недовольный Исаак Ильич долго ворочался, прежде чем заснул. Переплетчиков утешал его. Левитан старался превозмочь себя, боясь приступа своей тяжелой меланхолии. Он встал прежде Первплетчикова, осторожно, на цыпочках, вышел, чтобы не разбудить товарища; болела голова, подымалась внутри тоска, цепкая и беспощадная. И все вдруг прошло. День занимался не особенно благоприятный, облачный, с запада шла угрюмая, почти черная туча очень странной формы, вся в острых зубцах, с высокими башням, с флюгерами на них. Она походила на гигантскую крепостную стену, плывшую над землей. Под тучей виднелась колеблющаяся серая муть, точно вдали была снежная пурга, или шел весенний прыгучий дождь. На пути солнца лежали поля причудливых белых облаков. Солнце то пряталось за неплотной пеленой, пронизывая ее и делая кремовой, то выкатывалось на свободную голубую воду лазури, отделяющую одну облачную цепь от другой. Солнце светило урывками, и на земле менялись освещение, краски, предметы. Левитан залюбовался рассыпанными по взгорью слободскими избами, как мог любоваться только художник, пейзажист, восторженный поэт открывшимся ему видением. Солнце как бы играло над Саввиной слободой, сейчас погружая ее в полусумерки, но через минуту она полыхала стеклянными рамами, розовыми соломенными крышами, цветными крылечками, наличниками. Дубовая роща около Савво-Сторожевского монастыря, черная, могучая, густая, была еще не одета. Сосновый бор, примыкавший к ней, всегда юный, зеленый, казался пока богаче. И там все менялось от движения солнца. У старожила Саввиной слободы пейзажиста Каменева был запой. Мужик-хозяин возил в Москву картины постояльца. Каменева грабил Дациаро, обсчитывал хозяин, откладывая себе от продажи за провоз сколько хотел, остальное пропивали вместе. Левитан пришел познакомиться со старым пейзажистом. Седое, кудлатое, толстое, бородатое, в дырявом халате существо недружелюбно выглянуло в полуоткрытую дверь. Исаак Ильич объяснил цель своего прихода. Каменев помолчал, оглядел с ног до головы гостя, вдруг как-то криво и нехорошо усмехнулся, а вслед за этим дверь медленно, нарочно медленно, стала закрываться, и ее заложили на крюк. Левитан с удивлением замер на месте, взялся было за скобу, хотел постучать -- и раздумал настаивать на знакомстве. Тем более это казалось лишним, что у самой двери слышался шорох, там стояли и легонько посмеивались. Изба Исаака Ильича наполнилась свежими этюдами. Они прибывали быстро. Художник писал с рассвета до самой темноты. Прошло месяца полтора. Однажды наконец Каменев вылез со своим зонтом в полдень, наткнулся в овраге на Левитана, удивился поклону незнакомого художника, прошел мимо, издали оглянулся и вдруг снял соломенную шляпу. Исаак Ильич весело засмеялся на чудачества старика. Левитан жил в полном уединении. Никто не мешал ему, никто не бывал у него. С Переплетчиковым они встречались только по вечерам, расходясь с утра в разные стороны, да еще ненастье соединяло их в одной избе. Исаак Ильич старался переждать дождь в лесу, в поле, укрываясь под стогами, в сеновалах, под крутым речным берегом, где не тронет ни одна дождинка косо бьющего ливня. В Саввиной слободе, тихой, уютной, красивой, в ее далеких и близких окрестностях Левитану нравилось все. Он никогда еще так сосредоточенно и глубоко не думал над своим творчеством, над творчеством своих товарищей, старших, молодых, прославленных и никому не известных. Здесь ему стали еще ближе и понятнее великие барбизонцы. Они создали национальный французский пейзаж. У них следовало учиться техническому мастерству, больше того, упорному, непоколебимому стремлению к созданию национальной пейзажной живописи. Барбизонцы своим правдивым, искренним, реальным, тонким искусством укрепили в душе Исаака Ильича уверенность, что он стоит на прямой и правильной дороге, относясь так же, как они, к простому, без крикливых и парадных красок, скромному русскому пейзажу. Его как бы очень долго не замечали зоркие глаза художников. Условное, академическое, комнатное искусство не могло изобразить живой трепет листвы, тающий весенний снег, осоку в озере, пашни и луга при тех взглядах на изображаемое, каких оно придерживалось. Кто пришел после них, Тем стало легче. Перед самым отъездом в Саввину слободу в каком-то разговоре с Николаем Павловичем Чеховым Исаак Ильич спросил: -- Как ты думаешь, если бы я жил во Франции, к какому бы направлению я там принадлежал? Они сидели в "Восточных номерах", где жил Николай Чехов. Антон Павлович был тут же. Он поправлял гранки какого-то своего рассказа, не вмешивался в разговор и расположился спиной к брату и гостю. Николай Павлович ответил шумно и быстро: -- Черт их, у них сто направлений! Да сколько мы еще не знаем! Куда бы тебя качнуло, угадать трудно... -- Как ты меня мало понял, -- сказал грустно Левитан. -- А я думаю, совсем не трудно найти полочку Исаака, -- неожиданно произнес Антон Павлович, не отрываясь от работы. -- Мы медики, а и то наслышаны, за кем по пятам в Париже гонятся. Находясь в великом мировом городе, -- протяжно, бесстрастно, как судейский чтец, продолжал Чехов, -- голодный житель холодной мансарды меланхолик Исаак Левитан, прозванный барбизонцем, был бы одним из основателей этого художественного, то бишь преступного, сообщества... Исаак Ильич довольно заулыбался и с особой нежностью посмотрел на сутулую спину напряженно работающего Антона Павловича. -- Коро! Коро! -- воскликнул Левитан. -- Какие краски он находил в природе! Как мудро умел писать! Мы не годимся ему в подмастерья. Разве подрамники делать для маэстро... В Саввиной слободе Исаак Ильич бесповоротно понял, что в самом заурядном, незаметном мотиве можно глубже, ярче и правдивее передать типичное русского пейзажа. Теперь художника интересует пасека, освещенная весенним солнцем, самодельные деревенские колоды ульев, деревянный ветхий мостик через ручей с отраженными в нем голыми стволами деревьев, вешний снег у сеновалов, улица в слободе с часовенкой и колодцем, -- все интимное, скромное, смиренное, ничем не примечательное, пока художник не сумеет внести в изображаемое всю теплоту своей души, лирический трепет, пока не опоэтизирует видимое. Эти излюбленные левитановские мотивы были новыми в русской пейзажной живописи. Они увлекали целое поколение художников. Оно во сне и наяву грезило найти ключ к подлинному живописанию русского пейзажа, который наконец увидели, но каждый истолковывал по-своему. Изображение близкой, родной красоты оказывалось не таким легким и доступным. Левитан жил окруженный товарищами, которые чаще всего произносили магические для всех художников его круга слова: "русский дух", "русские мотивы", "русский национальный пейзаж", "наше", "собственное", "русское откровение"... Исаак Ильич, не гонясь за поисками только ему одному принадлежащих мотивов, подхватил недоговоренное, в намеке, подчас ленивое и случайное, глубоко проник в него, изучил, развернул шире, исчерпал. Не так ли работают крупные люди, используя всю добытую до них руду. До них и для них. В Саввиной слободе Исааку Ильичу принадлежали в избе три стены, завешанные еще не засохшими этюдами, Переплетчикову -- четвертая. Но и тут настигала Левитана непрошеная и незваная печаль. Тогда весь мир вдруг становился тусклым, неинтересным, даже раздражающим, руки не держали кистей, да и нечего было имя делать -- вдохновение отлетало, мозг спал. Исаак Ильич трое суток проскитался где-то с ружьем в лесах. Перепуганный Переплетчиков отправился в Звенигород и заявил в полиции о безвестно пропавшем художнике. Пока там собирались его искать, он вернулся домой, бодрый, здоровый, с убитой уткой, немного припахивавшей. Три дня Левитан питался одними лесными ягодами. Он мечтал об утке за обедом. Переплетчиков понюхал ее и отказался есть. Исаак Ильич застрелил птицу в первый день своих скитаний. Хозяйка не пожелала готовить дохлятину, и охотник был очень огорчен. Под смех Переплетчикова Исаак Ильич пошел в звенигородскую полицию с просьбой прекратить поиски здравствующего и нашедшегося жителя Саввиной слободы. В полиции могли не поверить, и он взял с собой хозяина. Тот удостоверил своего жильца. Оба они показались подозрительными, их задержали и посадили в холодную. Переплетчиков прождал до вечера, почуял что-то неблагополучное и явился на выручку. Полиция была уже закрыта. Сторожиха в подоткнутой за пояс красной юбке мыла помещение. Холодная выходила в общую ожидальню для посетителей небольшим глазком-оконцем, закрытым черной решеткой. Левитан окликнул Переплетчикова и успел сказать ему адрес квартиры пристава, который узнал раньше от сторожихи. Женщина, потрясая мокрой мочальной шваброй, отогнала Переплетчикова. Он кинулся к приставу. -- В общем порядке, -- сказал пристав строго и внушительно, -- я прибуду в присутствие завтра к одиннадцати и прикажу выпустить тех, за кого вы ходатайствуете. Больше разговаривать не стал, не слушал резонов Переплетчикова, надвигался на него грудью и бесцеремонно теснил к двери. -- Между прочим, -- вдруг хмуро произнес пристав, -- надо бы и вас посадить, беспокоите меня вне служебных занятий да еще и на моей квартире... Дверь в холодной отомкнули на другой день только к вечеру. Исаак Ильич вынужден был купить водки своему безвинно пострадавшему хозяину. Они вернулись домой уже в сумерках. Левитан был безудержным, исступленным охотником. В Саввину слободу его манила не только художественная работа, но и охота. Недаром здесь жил царь-охотник двести лет назад. Леса помельчали с тех пор, человек уничтожил раздолье для зверей и птиц, разогнал стаи и табуны их, но всех не перевел, и Левитану осталось довольно и озер, и болот, и лесных зарослей, и дичи, и зайцев. Исаак Ильич почти скопидомно отказывал себе в самых необходимых расходах, он не каждый день обедал и пил чай, за искусство его еще платили дешево... Он отдавал последнее своей охотничьей собаке -- она никогда не бывала голодна. Левитан-художник и Левитан-охотник неразделимы. Охота давала художнику новые богатые запасы художественных впечатлений. Когда, долго не обновляемые, они оскудевали, усталый художник брал ружье, собака виляла хвостом, неслась впереди хозяина вдоль слободы, навстречу дул желанный ветер с заливных лугов, пряно и сладко пахло у сеновалов на задворках, коршун плавал в синеве над лесом, высматривая жертву. Наставало приятное, заработанное, выстраданное безделье -- отдых. Чем дальше от слободы, тем быстрее шагал охотник. Он почти бежал, не спуская глаз с покорной и умной собаки. Она у него знала счет до десяти. Исаак Ильич спрашивал: -- Веста, пять, восемь, три... И собака лаяла столько раз, сколько следовало. Левитан разговаривал с Вестой, как с близким ему человеком. Она смотрела удивленными своими преданными глазами, которые словно понимали все, что происходило с ее хозяином. Бормоча стихи, любуясь лесной опушкой на закате, ромашкой и маками на уединенной полянке, заросшим прудом с колыхающимися при ветерке бело-желтыми чашечками ненюфар, вбирая в себя тысячи картин природы, Исаак Ильич переваливал с горки на горку, скрывался в осоках, камышах, в хлебном поле, ложась на меже и подстерегая легковерную птицу. Кажется, Веста уставала раньше. Она бежала около охотника, высунув красный, как кусок семги, влажный язык. -- Ах, Веста, Веста, -- укорял и жалел Левитан, -- ты мнoro бегаешь. Собачий век восемнадцать лет. Год собачий равен пяти человеческим. Значит, ты все-таки проживешь до девяноста, а я, может быть, половину только... Они много разговаривали, считали до десяти, забавлялись. Птица часто улетала в недоступную высоту. Белый дымок выстрела опаздывал. Веста неслась на своих упругих, точно летучих ногах, возвращалась разочарованная. Ей некого было подбирать, даже искать. Переплетчиков привык к уходам Левитана и больше не беспокоился за судьбу товарища. Веста прибегала первая домой и ложилась у крыльца, измученная, худая, с подтянутыми боками, с завивающейся, полупросохшей шерстью от долгого купанья в озерках и болотах. -- Хозяйка, -- кричал Переплетчиков, -- поставьте самоварчик. Охотничий конь прискакал -- значит, всадник у околицы. Пить будет до седьмого пота. В Саввиной слободе была поздняя осень. Великолепный убор звенигородских краев, пламенеющий, яркий, резкий, потухал. Надвигалось в природе то, чего Левитан не любил. Художник начал готовиться к отъезду. Одна осенняя охота привязывала Левитана к порядком надоевшей избе. Исаак Ильич пропадал дотемна. Оставалось немного пороху и дроби. И он решил все расстрелять. Однажды пошел такой безнадежный, беспросветный, надолго дождь, что Левитан с досадой вернулся домой к полудню, промокший и озябший, из ружейного дула пришлось выливать воду, и Веста жалобно и горько скулила, дрожа и ежась. Только художник немного опомнился, как дверь отворилась, и в избу вошел в черном плаще с капюшоном Каменев. Он до сих пор, чуждаясь и сторонясь, кланялся при встречах, не произнося ни одного слова, и Левитан растерялся, увидев его у себя. На столе стояла плошка со вчерашней холодной зайчатиной. -- Ага, охотнички, -- сказал весело Каменев, -- мы зайчиков покупаем, у них свои собственные. Под зайчика с чесночком очень приятно пить перцовку... Ч-черт ее, не могу объяснить почему. Смерть люблю зайчатину. Напрашиваюсь, напрашиваюсь, батюшка. Приглашайте скорее старика к столу. Левитан засуетился. Чем-то неожиданно симпатичным, добрым, привлекательным повеяло от Саввинского дичка. Усадив его, Исаак Ильич помялся, покраснел и виновато извинился: -- Простите, ни перцовки, ни водки у меня нет... Старик удивленно поднял брови. -- А... а зачем? -- пробормотал он. -- Вы же... говорили... перцовку закусывают зайцем... Каменев звонко засмеялся и нежно погладил Левитана по спине. -- Я, милый коллега, не всегда хлещу водку. Нынче мне ее насильно не вольете в рот. Я бы увидал у вас, не стал пить. Когда Каменев не в запое, он трезвость проповедует. Старик с аппетитом съел почти всю зайчатину из плошки, без умолку говорил, хохотал, смешил и даже пел старинные песни, которые теперь вывелись, а когда-то их пели в Саввиной слободе. Старик овладел Левитаном. Они не хотели расставаться и через три часа. Каменев осмотрел дотошно, молча, серьезно все этюды Левитана, альбомы с рисунками, быстро начал собираться домой, неловко надел свой не просохший за долгий день плащ и неожиданно обнял Исаака Ильича. -- Профессором будете, -- пробормотал он вполголоса, -- а нам... умирать пора. Он всхлипнул, выскочил в сени, громко хлопнул дверью и побежал по гремучему полу на крылечко. По грому дверей Левитан понял: старик не хотел, чтобы его провожали. Через неделю Исаак Ильич уехал. Он нарочно трое суток бродил по полям, пока не убил зайца. Накануне отъезда художник пришел к знакомой каменевской двери. Попрощаться не удалось так, как представлял себе это прощанье Левитан. На стук старик опять приоткрыл дверь, в щель пахнуло сильно и резко спиртом, луком, глаза неприятно мигали. Молча Каменев просунул руку, выдернул зайца из-под мышки у Левитана и заложил крюк осторожно, потихоньку, чтобы не звякнул. Наутро подали лошадей. Мужик-кучер перетаскал вещи художников, усадил Переплетчикова и Левитана, закутал грязным брезентом и только после этого снял шапку-вязанку и достал с донышка ее записку. Каменев дрожащей рукой написал Левитану на обороте отрывного календаря за вчерашний день: "Зову вас в Саввину слободу на весну. Вы едете с сыном того ямщика, который когда-то привез меня сюда. Он и передаст..." Левитан долго оглядывался на Саввину слободу, покуда не скрылась за горой. ГЛУХАЯ ЗИМА С мечтой о Саввиной слободе встречал Исаак Ильич зиму. До сих пор она бывала для него самым трудным временем года. Художник кочевал по меблированным комнатам, дешевым, неказистым. Безденежье гнало его из одной "меблирашки" в другую. Они были набиты битком. Везде окружал чужой, беспокойный, часто скандальный люд. Тихое искусство Левитана требовало деревенского покоя, тишины. Исаак Ильич работал, затыкая уши ватой, навешивая на дверь изнутри все, что у него было мягкого и приглушающего. В тот год он обосновался в меблированных комнатах "Англия" на Тверской, прижился здесь, стал оставлять номерок за собой на лето, как это при скудных средствах художника ни стесняло его. В "Англии" жило еще несколько необеспеченных живописцев. Среди них общий любимец Школы живописи, ваяния и зодчества талантливый анималист Алексей Степанович Степанов. В левитановской комнате по вечерам частенько собирались друзья его -- братья Чеховы, Степанов, Переплетчиков, Шехтель, Нестеров, Константин Коровин. Довольно большой номер о трех окнах на Тверскую, но с перегородкой для кровати и приплюснутым низким потолком мало походил на удобную студию. С узкой улицы свет падал скупо. В полях, за городом, еще продолжался светлый и ясный день, в "Англии" уже становилось сумеречно. Левитан пододвигал мольберт к самому окну. Здесь художник усидчиво проводил все светлые часы. Работу спасали летние этюды. Они вдохновляли как сама природа, сейчас недоступная сквозь замерзшее зимнее окно. Исаак Ильич создавал при жалком этом освещении свои лучшие картины. Антон Павлович Чехов назвал жизнь Левитана в номерах "Англии" "английским периодом". Друзья художника охотно подхватили эту шутку. Зимний день короток, его недоставало Левитану, слишком быстро наступало то время, когда краски переставали сверкать и гасли, словно потушенная лампа. Зима выдалась облачная, темная, по неделям стояла серая мгла, нельзя было взять в руки кистей. Исаак Ильич ходил между трех своих мольбертов с начатыми на них картинами и скучал от безделья. Художники жаловались друг другу на "убыточную" зиму. Левитан год от году, чем становился совершеннее, работал медленнее. Он подолгу не снимал с мольберта новой вещи, прежде чем она не удовлетворяла его вполне. Передвижники часто обвиняли художника в "незаконченности" пейзажей. Передвижники возвращали Левитану некоторые произведения, не допуская их на выставки. "Незаконченность" была кажущейся. Левитан в картине стремился к обобщению, к гармонии всего. Отдельные подробности пейзажа могли и не выписываться до той "окончательности", по слову И. Н. Крамского, какая требовалась по взглядам на пейзаж передвижников. Редкий из них понимал, что проще отделать каждую деталь, чем выразить обобщенное. Исаак Ильич "делал" свои вещи трудно, и бессолнечная зима стоила ему дорого. Антон Павлович Чехов приносил заказы на рисунки из сатирических и юмористических журналов "Стрекоза", "Будильник", "Зритель". Левитан был блестящим рисовальщиком. Ему охотно давали работу. Антон Павлович придумывал тексты под рисунками и самые темы их. В веселую минуту он позировал для рисунков Левитана и брата. Впоследствии Левитан написал хороший и сердечный портрет Антона Павловича. Чехову платили в журналах копейки за рассказы, еще меньше -- художникам. Исаак Ильич трудился, как поденщик, и не мог прокормиться. В поисках заработка он принял заказ написать этюд Москвы-реки с замерзшими в ней баржами у Краснохолмского моста. Левитан писал в сильные морозы, на ветру, плохо одетый и простудился. Болезнь нашла слабое место: с воспалением надкостницы художника уложили в лечебницу Кни. Потом близкие друзья перевезли его в номера "Англии". Художники Степанов, Нестеров, архитектор Шехтель, братья Чеховы попеременно дежурили у постели больного. Терпеливого и гордого Левитана болезнь сломила. Он громко стонал от невыносимой боли и оправдывался перед товарищами в своей слабости. Когда Исаак Ильич поднялся, ему не на что было купить хлеба. Давно было занято-перезанято у всех. Шатающийся после болезни художник пошел в один богатый дом, где раз в неделю по четвергам принимали художников, писателей, актеров. Левитан пользовался особыми милостям" хозяйки. Его допускали в "салон" среди немногих гостей, еще не успевших стать знаменитыми. Был только вторник, и неурочное появление художника к обеду удивило. Но он принес несколько этюдов, как будто желая узнать мнение о них хозяйки. Польщенная любительница искусств вещей не купила, но Левитана из вежливости оставили "откушать". Исаак Ильич протянул кое-как с неделю. Работа не ладилась. Художник явился на аукцион Общества любителей художеств с недоконченными вещами. Кроме выставок и частной продажи с рук, только здесь могли сбыть нуждающиеся художники свои произведения, сбыть за бесценок, при удаче -- скоро, и Левитан рассчитывал на быстроту. Исаак Ильич приходил ежедневно справляться. Но вещи залежались. День на пятый художник покраснел и опустил глаза. Над частым посетителем улыбнулась молоденькая девчонка, дававшая справки. На Арбате жил учитель рисования Ревуцкий. Левитан уныло пошел к нему, в ту отвратительную по воспоминаниям квартиру, которую приходилось посещать в самые безвыходные дни своей школьной жизни. Ревуцкий поденно нанимал молодых художников, задавая им тему картины. Делец пользовался большой известностью в мещанских и обывательских кругах, сбывая им дешевый товар. Поденщик-художник заканчивал свой безрадостный труд. Ревуцкий расплачивался, подписывал своим именем картины и отправлялся по невзыскательным клиентам. Вещи Ревуцкого висели во многих купеческих особняках, по трактирам, даже в борделях. Левитан не работал у Ревуцкого уже больше двух лет. Упитанное сладкое лицо мошенника самодовольно засияло при виде знакомого художника, об успехах которого он знал из газет. -- А-а-а, -- протянул он насмешливо, -- я думал, вы забыли, в каком арбатском переулке проживает некто, спасающий художников от голодной смерти... Москва, ведь она неприветливая, черствая, скопидомная... Один Ревуцкий готов служить искусству. -- Давайте тему, -- перебил его Левитан. -- Ах, что вы! -- выкрикнул Ревуцкий манерно. -- Ах, посмею ли признанному мастеру докучать подсказками! Да и подойдете ли вы теперь к моему ателье? Не знаю, не знаю... У вас свои почитатели, у нас, бедных, тоже свои... Впрочем... раздевайтесь... Предупреждаю; плата у меня та же. Может быть, вы задорожитесь? Вы же на пороге к знаменитости... А знаменитость, это значит куши, кушики, кушищи... Левитан сказал резко и прямо: -- Платите - что хотите. Тему? Он торопливо скинул свое пальто, размотал шарф с шеи и начал тереть руки, разогревая их с мороза. Ревуцкий задумался, поднял глаза на старинную хрустальную люстру и кстати оправил на ней одну висюльку, выбившуюся из ряда. Исаак Ильич невольно подумал, что, наверно, чьими-то слезами облита эта люстра, попавшая от разорившегося человека в грязное гнездо хищника. -- Слушайте, -- приказал Ревуцкий, -- речка, на бережку домик, вокруг домика плетень, развешано разноцветное белье, сушится на солнышке, кругом лес... Ах да, по воде плывет лебедь с лебедятами. Это ходкий мотивчик у моих покупателей. Старушка с корзинкой идет по грибы от домика. За углом его, в кустах, молодая красавица обнимает и целует молодого человека, подстриженного горшочком... Понимаете, купеческий признак, домостройчик, намек-с на сословие... Нанимаю на три дня. Размер -- аршин с четвертью на три четверги. Да, да... Небо делайте фиолетовое, воду темную, у девицы-красавицы пышные груди, каравайчиками, чтобы из-под кофточки выпирали. Прошу к мольберту. Эй, Степка, -- крикнул он прислуживающему в мастерской рыжему веснушчатому парню, -- принеси господину Левитану из кладовой подрамник с натянутым холстом. Да осторожнее, гляди, дурал