де Монфор любо все, что принадлежит мне...". Дюма хотел, в свою очередь, преподнести дарительнице какую-нибудь картину; она воспротивилась: "Прошу Вас, не посылайте мне никаких картин. Прошу Вас, оставайтесь для меня тем же, кем Вы были до сих пор, - человеком, который ничем не обязан мне, а которому, напротив, я обязана пережитыми волнениями. Как это плохо, что Вам ничего не надо от меня! Чем я заслужила такую суровость? Уделите мне хотя бы одну стотысячную долю Вашей дружбы - и это будет для меня щедрым даром..." Несколько дней спустя она писала: "Вы, сударь, самый справедливый и уравновешенный человек из всех, кого я знаю... А главное - Вы человек, которого я уже сильно люблю". Потом она разоткровенничалась: "Это будет благословение Божье, если Вы уделите мне частицу Вашей дружбы, мне - женщине, которая всегда внушала мужчинам лишь то, что Вы называете любовью!.. Мне кажется, только я одна никогда не знала того, что испытывают другие женщины, - как следом за любовью приходит дружба. Я всегда вижу, как самые преувеличенные и фальшивые чувства сменяются ненавистью. Трудно представить себе, какую необычайную привязанность может внушить богатая женщина! Прошли годы. Я успела стать бабушкой, а вокруг меня по-прежнему разыгрываются все эти комедии, делающие мою жизнь до крайности печальной и пустой, ибо в основе ее нет искренности. Мне бы ничего не стоило считать себя счастливой, если бы я послушала тех, кто уверяет меня, будто деньги дают все! Господь Бог, создавая меня, сказал: "Ты будешь богата, все твои начинания ждет успех, тебе будет нечего желать, но сверх этого ты не получишь ничего..." Вот Вам, сударь, совершенно интимное письмо. Г-жа Кассен просит у Вас прощения за него - она вроде тех замерзших растений, что жаждут капельки тепла..." Ей не повезло - она встретилась с человеком, который обладал достаточной мерой тепла, но кичился тем, что не передает его другим. Напрасно рассказывала она ему о своих страданиях - страданиях "матери Горио" - и описывала жестокость Габриели. Дюма вперял в нее свои "стальные зрачки", которые, как она говорила, "насквозь пронзали душу". Позднее он сказал ей, что ответственность за воспитание дочери несет она одна. "Вы больно хлещете, когда беретесь за это дело!" - отвечала она, но, как все другие, униженно покорялась. Адель Кассен - Дюма-сыну: "Через несколько дней я уезжаю в Биарриц. Вы будете очень любезны, если напишете мне, как Ваше здоровье, а также скажете, что за все это время Вы не забыли меня. Вы знаете, что нужны мне. Вы - могучее дерево, на которое я теперь опираюсь. Не оставляйте меня, это было бы поистине слишком печально. В великом одиночестве моей жизни в настоящее время Вы - все. Я знаю, что в наших отношениях нет ничего от секса, но я все-таки женщина и нуждаюсь в Вашей защите - чисто моральной..." Она описывала ему своих многочисленных поклонников. В пятьдесят лет она была еще достаточно богата и красива, чтобы привлекать их. Лорд Паулетт, шестой earl [граф (англ.)] Паулетт, увез ее в Хинтон-Сент-Джордж, графство Соммерсетшир, где у него был замок и поместье площадью в 22129 акров, приносившее ежегодный доход в 21998 фунтов стерлингов. Этот благородный лорд представил Адель своей матери и всему gentry [дворянство (англ.)] графства и умолял очаровательную француженку выйти за него замуж (он дважды овдовел, обе его графини умерли молодыми). Госпожа Кассен рассказала Дюма об этой победе. Хоть она и благодарила его за то, что он не ухаживает за ней, она выказывала бешеную ревность к госпоже Флаго [Оттилия Гендли вышла замуж за художника Леона Флаго; у госпожи Флаго, женщины бесспорно скульптурной красоты, был длинный нос; ее прозвали "дочерью Венеры и Полишинеля"]. Он резко выговаривал ей за чрезмерную чувствительность; она возмущалась цинизмом, который он выставлял напоказ. 20 сентября 1881 года: "Неужели вы можете говорить подобные гнусности: "Любовных огорчений не бывает"? Вот опять что-то новое, и Вам придется взять на себя труд объяснить мне это. Я Вам поверила с грехом пополам, когда Вы написали мне, что не бывает моральных страданий. Это может показаться истиной, потому что Вы прибавили к этому: "Бывают только органы, не способные переносить воль" и т.д. Но заявить, что не бывает любовных огорчений! "Какое варваричество!" - сказал бы герцог Оссуна [Педро де Алькантара - тринадцатый в роде герцогов д'Оссуна, испанский гранд (1812-1898), был своим человеком на Тильзитской улице]. И это говорите Вы! И Вы смеете говорить это мне! Либо Вы смеялись, когда писали мне это, либо Вы были до сего времени счастливейшим из счастливых! Как? Вы никогда не знали сердечных мук?" По правде говоря, он знал их, но гордость заставляла его их подавлять; он хорохорился, чтобы не впасть в отчаяние. Они долгое время оставались друзьями. Адели были известны нелады в семействе Дюма, капризы "Княгини", которую она так же, как когда-то Жорж Санд, называла "Особой", постоянные угрозы свихнувшейся Надин покончить с собой. Быть может, Адель уже несколько лет лелеяла мечту занять место "Особы" в жизни Дюма. Но он развеял все ее иллюзии. Тогда она стала подумывать о браке с герцогом де Монфором, которого настоятельно требовала ее дочь Габриель. Коммерси, 6 мая 1886 года: "Я ищу путь, который вывел бы меня из этого печального положения. Я вижу только одно средство: перестроить свою жизнь на совершенно новый лад, выйдя замуж за герцога, если он еще желает этого, - ведь я уже много лет вожу его за нос. Быть может, тогда я обрету покой, потребный моему несчастному измученному сердцу..." Дюма резко порицал ее: "Бронзовые двери высшего света, - сказал он (как выразился бы Оливье де Жален), - окажутся закрыты перед Вами!" Она незамедлительно ответила: Отель Кайзергоф, Киссинген: "Сдается мне, что Вы поставили себе целью унижать меня в моих собственных глазах. Ах, как Вы жестоки!.. Разумеется, мне не чужд дух смирения (он был у меня всегда), однако Вы заходите слишком далеко. Я буду герцогиней, говорите Вы, только для моих поставщиков и слуг. Подобную вещь могла бы сказать себе я, но зачем Вы говорите мне это с такой жестокостью? Для моих внучек [у госпожи Кассен были три внучки (Джованна, Каролина, Маргарита), старшей из них в 1886 году было шестнадцать лет] я наверняка буду герцогиней де Монфор, а это все, на что я могу трезво рассчитывать в этом мире. Если бы дядей моих дорогих девочек был какой-нибудь Жак или Жан, я испытывала бы те же чувства: он в такой же мере был бы корнем дерева, под сенью которого я должна укрыться. Но он ведет свой род от Плантагенета. Вы считаете, что я поступлю "глупо", выйдя за него замуж? Надеюсь, что мои внучки будут другого мнения. К своей незамужней бабушке они не придут никогда, а к супруге своего дяди герцога побегут бегом! Возможно, что мое теперешнее положение внушает мне иллюзии; очень возможно также, то Вы из дружбы ко мне сгущаете мрачность того будущего, которое я себе уготовила. Но если я и заблуждаюсь, то во имя простительной цели, и если на меня обрушатся все те несчастья, которые Вы предрекаете, то никто не будет от них страдать, а чтобы утешиться, мне достаточно будет вспомнить последние, недавно пережитые мною годы и убедиться, "что все еще обернулось к лучшему. Госпожа де Лавальер говорила: "Если в монастыре кармелиток я буду чувствовать себя несчастной, мне понадобится только вспомнить, сколько страданий причинили мне все эти люди..." Как же Вы не понимаете этого и не помогаете мне своей дружбой, коль скоро Вы питаете ко мне дружбу? Что же это за дружба, если она отказывает мне в утешении?" Авторитет Дюма взял верх. Госпожа Кассен не вышла замуж за герцога. Тем не менее Дюма, отчасти вдохновленный воспоминаниями своей приятельницы - хотя после "Багдадской принцессы" он и поклялся порвать с театром, - написал, наконец, новую пьесу, "Дениза", которую отдал в Комеди Франсез. Клятвы драматурга стоят не больше, чем клятвы пьяницы. Сюжет? Вариант "Взглядов госпожи Обрэ". Молодая служанка, соблазненная сыном своих хозяев, родила ребенка; ребенок этот умер. Это обстоятельство хранится в тайне, известно оно только родителям Денизы Бриссо. Через несколько лет ей случилось полюбить порядочного человека - Андре де Барданна; и он полюбил ее. Она честно и откровенно рассказывает ему о своей ошибке. Он женится на ней - развязка, которая в 1885 году казалась чудовищной дерзостью. В Комеди Франсез "Дениза" была поставлена очень хорошо. Совсем юная актриса Юлия Барте продемонстрировала в спектакле высокое и трогательное благородство; Вормс наделил Барданна своим красивым голосом; Коклен и Го оставались Кокленом и Го. Бланш Пьерсон, покинувшая Жимназ, показала себя достойной своих новых товарищей. Публика приняла спектакль куда более благосклонно, чем "Багдадскую принцессу", потому что эта пьеса была более человечна и потому что - так объяснил бы Дюма - моралист на сей раз решал конфликт в пользу женщины. Граф Примоли, старый друг автора, писал в одном из итальянских журналов: "Дама с камелиями" - произведение молодого человека. "Дениза" - произведение зрелого человека. Пьесы эти между собой никак не связаны, но, быть может, для того, чтобы понять Денизу, надо было любить Маргариту..." А главное - для этого надо было быть сыном одной Денизы, побежденной, не сумевшей начать свою жизнь заново, и поверенным другом Денизы - победившей и все же отчаявшейся. Успех был такой блестящий, какого, по словам Перрена, Комеди Франсез не знала в течение тридцати лет. Во время последнего действия публика рыдала. Каждый раз, как давали занавес, Дюма вытаскивали на сцену и устраивали ему овацию. Президент республики Жюль Греви пригласил его в свою ложу, чтобы поздравить. После спектакля автор поехал ужинать к Бребану со своей дочерью Колеттой, зятем Морисом Липпманом и своим другом Анри Каэном, который крикнул, садясь в фиакр: "Кучер, в Пантеон!" Надин Дюма, вынужденная по нездоровью остаться в Марли, получила двадцать восемь телеграмм, в которых ей после каждой картины сообщались впечатления публики. Министр почт Кошери приказал не закрывать телеграфа. Премьера пьесы Дюма стала событием национального значения. Глава третья ЗДРАВСТВУЙ, ПАПА! В 1880 году был организован комитет под председательством Адольфа де Левена для сооружения на Площади Мальзерб памятника Дюма-отцу. Но публика выказала себя неблагодарной по отношению к писателю, который так сильно и так долго волновал ее чувства: подписка не оправдала ожиданий. Тогда Гюстав Доре великодушно предложил свой труд а дар и создал проект монумента, до воплощения которого он, к несчастью, не дожил: Доре умер незадолго до торжественного открытия памятника, состоявшегося 3 ноября 1883 года. Гюстава Доре вдохновил сон Дюма-отца, когда-то рассказанный им сыну: "Мне приснилось, что я стою на вершине скалистой горы, и каждый ее камень напоминает какую-либо из моих книг". На вершине огромной гранитной глыбы - точно такой, какую он видел во сне, сидит, улыбаясь, бронзовый Дюма. У его ног расположилась группа: студент, рабочий, молодая девушка, навеки застывшие с, книгами в руках. С другой стороны, присев на цоколь, несет караул д'Артаньян. Дюма-сын с глазами, полными слез, слушал речи ораторов, сидя рядом с женой и двумя дочерьми. Жюль Кларети сказал: "Говорят, что Дюма развлекал три или четыре поколения. Он делал больше: он утешал их. Если он изобразил человечество более великодушным, чем оно, быть может, есть на самом деле, не упрекайте его за это: он творил людей по своему образу и подобию..." Эдмон Абу: "Эта статуя, которая была бы отлита из чистого золота, если бы все читатели Дюма внесли по одному сантиму, эта статуя, господа, изображает великого безумца, который при всей своей жизнерадостности, при всей своей необычайной веселости заключал в себе больше здравого смысла и истинной мудрости, чем все мы, вместе взятые. Это образ человека беспорядочного, который посрамил порядок, гуляки, который мог бы служить образцом для всех тружеников; искателя приключений - в любви, в политике, в войне, - который изучил больше книг, чем три бенедиктинских монастыря. Это портрет расточителя, который, промотав миллионы на всякого рода дорогостоящие затеи, оставил, сам того не ведая, королевское наследство. Это сияющее лицо - лицо эгоиста, который всю жизнь жертвовал собой ради матери, ради детей, ради друзей, во имя родины; слабого и снисходительного отца, который отпустил поводья своего сына и тем не менее имел редкое счастье еще при жизни наблюдать, как его дело продолжает один из самых знаменитых и блестящих людей, которым когда-либо рукоплескала Франция... ...Дюма-отец однажды сказал мне; "Ты не зря любишь Александра; это человек глубоко гуманный, сердце у него такое же большое, как голова. Не будем ему мешать; если все пойдет хорошо, из этого малого Выйдет Бог-Сын.". Сознавал ли этот замечательный человек, произнося эти слова, что тем самым он присвоил себе имя Бога-Отца? Возможно, ведь у Дюма его собственное "я" никогда не вызывало отвращения, потому что он был всегда наивен и добр. Доброта составляет не менее трех четвертей в той удивительной, сложной и хмельной смеси, которую являл собой его гений... Этот писатель, могучий, пылкий, неодолимый, как бушующий поток, никогда не делал ничего из ненависти или из мести; он был милостив и великодушен по отношению к своим самым жестоким врагам; потому-то он оставил в этом мире одних только друзей... Такова, господа, мораль настоящей церемонии..." Это был радостный день для Дюма-сына. После смерти Дюма-отца газеты поспешили опустить слово "сын", но он сразу же запротестовал: "Это слово - неотъемлемая часть моего имени; это как бы вторая фамилия, дополняющая первую". Александр Второй увидел, как между его особняком и домом, где жил Александр Первый, вырос памятник его отцу, окруженному любовью, восхищением, поклонением. Все ораторы в своих речах объединяли этих двух людей. Сын на какое-то мгновение позволил себе быть счастливым. В тот день он пожимал руки тем, с кем накануне не хотел здороваться. Вспомнили, что отец называл его "своим лучшим произведением" и что он, почти единственный среди сыновей великих художников, не только не был раздавлен своим именем, но еще приумножил его славу. Отныне каждый день, возвращаясь домой, он будет видеть это широкое доброе лицо и говорить статуе: "Здравствуй, папа!" Вечером в Комеди Франсез артисты возложили венок на бюст Дюма-отца и сыграли его пьесу "Мадемуазель де Бель-Иль". Единственной фальшивой нотой прозвучал голос Гайярде, соавтора "Нельской башни", - он возражал против того, чтобы название этой пьесы в числе других было высечено на пьедестале. Дюма ответил ему, что заранее разрешает использовать это название при сооружении памятника Гайярде. В наши дни трудно даже представить себе, какое положение занимал Александр Дюма-сын в восьмидесятые годы в Париже. Всемогущий в театре, он царил также в Академии, где вел себя, как мушкетер. Когда Пастер выставил свою кандидатуру, Дюма написал Легуве: "Я не допущу, чтобы он пришел ко мне, - я сам приду благодарить его за то, что он пожелал быть среди нас..." Луи Пастер - Дюма-сыну: "Сударь, не могу выразить, как я тронут Вашей поддержкой и той поистине благосклонной и непосредственной манерой, с какою Вы по своей доброте мне ее предложили. Ваше письмо к г-ну Легуве стало семейной реликвией. Его с радостным рвением переписывают для отсутствующих... Благодарю Вас, сударь, и с нетерпением жду того дня, когда. Бог даст, смогу с превеликой гордостью называть себя и подписываться "Ваш преданнейший собрат...". По четвергам в Академии эти два человека, которых тянуло друг к другу, выбирали себе места по соседству. Пастер оценил "чуткость этого сердца, которое открывалось тем шире, чем достойнее был повод...". Однажды Дюма, слушая прения, сделал из листка бумаги птичку. Пастер выпросил у него эту игрушку для своей внучки. Дюма отдал ему птичку, написав на крыле: "Одна из моих героинь, пока неизвестная". Пастер знал, что Дюма, когда ему сообщали о чьем-то действительно бедственном положении, бывал щедр. Он слыл "прижимистым". Враги ехидно говорили о нем: "сын мота - жмот", и эти слова они приписывали Жорж Санд. Это ложь; госпоже Санд лучше, чем кому-либо, было известно бескорыстие человека, который написал за нее множество пьес и отказался от гонорара. Наученный горьким опытом отца, Дюма-сын считал деньги. Благоразумие - не скупость. Врагов у него хватало. Его остроты, подчас жестокие, оскорбляли людей. У своего приятеля, барона Эдмона Ротшильда, он однажды спросил: "Не оттого ли, что я написал "Полусвет", вы сажаете меня за один стол с моими героинями?" Госпоже Эдмон Адам (Жюльетте Ламбер), которая хотела свести его с Анри Рошфором, он написал: "Дорогой друг! Говорю Вам совершенно откровенно... Этот человек, вечно восстающий против всех и вся только потому, что все и вся стоят выше его; человек, оскорбляющий всех и вся только потому, что он всех и вся ненавидит; человек, который брызжет ядовитой слюной на своих прежних друзей, когда не может их укусить; человек, самым своим существованием обязанный людям, которых он готов убить; чья признательность тем, кто его спас, выражается не иначе, как руганью и клеветой; человек, выпускающий гнусную газету и сознающий, что она гнусная, - только ради того, чтобы зашибить деньгу и обеспечить себе благополучие, которым он попрекает других, - этот человек достоин презрения и презираем по заслугам. Вы обладаете способностью дышать в подобной атмосфере, - это особое органическое свойство; что касается меня, то я выбил бы стекла, чтобы глотнуть воздуха... Вы находите очень забавным сажать за один стол бывших сторонников империи и Вашего монстра, с которым, пользуясь случаем. Вы хотели бы примирить Вашего друга Дюма, так как Вам надоело и Вас раздражает, что первый так оскорбляет второго. Но есть типы, чьи оскорбления - благо, ибо в конце концов существуют люди порядочные и существуют совсем другие. Ваш приятель Рошфор - среди последних, и как бы Вы ни старались, Вам не удастся извлечь его из этого круга. Что может делать такое чистое и светлое существо, как Вы, в обществе этого детища хаоса и грязи? Неужели же Вы надеетесь очистить эту клоаку и оздоровить это болото?" Если гнев рождает стихи, то полемика заостряет прозу. Однако остроты Дюма, в то время приносившие ему все большую славу, нередко кажутся нам посредственными. Он украшал ими свои обеды по вторникам (там бывали Детай, Мейсонье, Лавуа, Миро, Мельяк) и обеды у госпожи Обернон. - Я глухой, хоть и сенатор, - сказал ему маршал Канробер. - Это самая большая удача, какая может выпасть сенатору, - ответил Дюма. Молодой актрисе, которая, вернувшись со сцены, сказала ему: "Потрогайте мое сердце, - слышите, как оно бьется? Как вы его находите?" - он ответил: "Я нахожу его круглым". Когда ему сказали, что его приятель Нарре, став чересчур толстым, теперь немного поубавил в весе, он заявил: "Да, он худеет с горя, что толстеет". Принцу Наполеону, который за глаза поносил одну из его пьес, а при встрече с автором поздравлял его с удачей, он заметил: "Ваше высочество поступили бы лучше, говоря другим о достоинствах моей пьесы, а мне - о ее недостатках". Так как его пьесы все еще шли с успехом, новые постановки всецело занимали и молодили его. Знаменитому стареющему писателю отрадно предоставить свой опыт и свое мастерство в распоряжение молодых людей, таких, каким когда-то был он сам. Теперь "Даму с камелиями" играла Сара Бернар. В этой роли она была неподражаема и всякий раз вносила что-то новое. Когда по ходу действия пьесы понадобилась гербовая бумага, она сымпровизировала: "Не ищите - у меня ее сколько угодно". Дюма-сын ее баловал и задаривал конфетами с ликером, которые она очень любила. Когда Комеди Франсез возобновила "Иностранку", Дюма настоял, чтобы роль, которую играла Сара, поручили Бланш Пьерсон. Роль Круазет получила Барте. Пьеса зазвучала по-иному - пожалуй, даже лучше. Драматург понимает, что жизнь пьесы зависит не только от нее самой, но и от прочтения, и ему приятно сознавать, что после его смерти его произведения будут меняться, а значит - жить. Комеди Франсез стала теперь, как в свое время Жимназ, домом Дюма-сына. Смерть генерального комиссара Эмиля Перрена была для Дюма большой утратой. Этих двух людей - холодных и высокомерных - связывала прочная дружба. Когда Перрен заболел неизлечимой и мучительной болезнью, Дюма часто приходил к нему, стараясь его ободрить. В один июньский день 1885 года Перрен послал сказать Дюма, что он хочет как можно скорее увидеть его: "Я умру с минуты на минуту - я хотел бы пожать Вашу руку, проститься с Вами и поблагодарить Вас за последнюю большую радость моей жизни - успех "Денизы". Вернувшись домой, Дюма сказал своей дочери: "Нельзя умереть более стойко, чем он". Другим горем была смерть Адольфа де Левена - старейшего друга семейства Дюма. Страдавший раком желудка, Левен отказался от пищи и умирал с голоду, окруженный своими четырьмя собаками, которые лизали ему руки, и птицами, певшими в большой вольере. Дюма приходил к нему три раза в день. - Как вы себя чувствуете? - спрашивал он. - Как человек, уходящий из этого мира. Я уже предвкушаю иной мир. Я прожил достаточно; ничто из нынешних событий меня не занимает. Дюма требовал, чтобы он принял хоть немного пищи. - Зачем? Мне выпало счастье умирать без мук. Если я восстановлю свои силы - кто знает, что со мною будет потом? В свои восемьдесят два года Левен был худощавый, стройный старик с удлиненным, чуть красноватым лицом; он носил слегка набекрень шляпу с очень высокой тульей, большой отложной воротник и длинный галстук, несколько раз обвязанный вокруг шеи. Он одевался так же, как во времена Луи-Филиппа; его борода в восемьдесят лет упрямо оставалась черной. Нервный, раздражительный, он тем не менее отлично ладил сначала с Дюма-отцом, а потом и с Дюма-сыном. Он сделал Дюма-сына своим единственным наследником и оставил ему свое имение Марли в память тех счастливых лет, что они провели там вместе. Он приказал Дюма держать у себя его лошадей до их естественной смерти, чтобы им никогда не пришлось ходить в упряжке, тащить фиакр или телегу. Каждой из своих собак он назначил содержание. Отпевали его в Марли, похоронили на кладбище Пек. Дюма произнес речь и зачитал отрывок из "Мемуаров" Дюма-отца, где автор "Антони" рассказывал о своей встрече со шведом, который сделал из него французского драматурга. "Все, кто знал Левена, - сказал Дюма-сын, - даже те, кто впервые увидел его в последние годы жизни, сразу же узнают его в этом портрете, где он изображен молодым. Напоминая ели своей суровой северной родины, которые всегда остаются стройными и зелеными, - всегда, даже когда они покрыты снегом, - наш друг до восьмидесяти двух лет оставался все тем же невысоким, стройным человеком, с изящной осанкой, аристократически непринужденными манерами, гордым и твердым взглядом. Что касается достоинств его души и его ума, о которых мой отец так часто говорит в своих "Мемуарах", то с годами они только умножились. Несколько холодный внешне, как все те люди, которые хотят знать, кого они дарят своей дружбой, ибо не могут дарить ее без уважения к человеку, дабы не лишить его потом ни того, ни другого, - несколько холодный внешне, Левен был самым надежным, самым преданным, самым нежным другом для тех, кому удалось растопить лед первого знакомства... Утром 14 апреля мне показалось по некоторым признакам, что смерть решила вскоре дать ему покой, которого он от нее ждал. Я больше не отходил от него. "Если бы сегодня была хорошая погода!" - это последние слова, которые он был в силах пробормотать, и это единственное из его последних желаний, которое не могло быть исполнено. С этой минуты - только легкое пожатие руки, все более шумное дыхание, движения головы и взгляды, означавшие последнее прости... День угас, умолкли птицы; наступили сумерки. Его спокойное лицо со строгими чертами освещал теперь лишь слабый свет ночника. Дыхание его становилось все ровнее, все реже, все тише, и мне пришлось склониться над ним, чтобы увериться, что он уснул вечным сном, без малейшего содрогания и без всякой борьбы. Я закрыл ему глаза, поцеловал его и не покидал до тех пор, пока слуги, плача и читая молитвы, не одели его в костюм, в котором он пожелал покоиться вечным сном. Вот как покинул мир этот бесценный человек. Невозможно представить себе смерть более простую, более спокойную, более благородную, более достойную того, чтобы служить поучительным примером для людей беспечных и слабых. Что касается меня, то я исполнил его волю: он появится рядом со своей женой. Друга моего отца, которого он более шестидесяти лет тому назад нашел на живописной дороге, окаймленной боярышником и маргаритками, я с благоговением похоронил там, где он пожелал, - среди друзей, под холмом из цветов..." После смерти Тейлора и Ценена остался в живых только один свидетель молодости Дюма-отца - самый великий из них, Виктор Гюго. И он, в свою очередь, покинул мир в 1885 году. Дюма-сын не слишком скорбел о нем. Сначала этих двух людей разъединили неприятные воспоминания, потом - политика. Гюго верил в прогресс, в республику; Дюма - в упадок, в тщетность всех усилий. Театральное шествие от Триумфальной арки до Пантеона раздосадовало Дюма. "Если бы произведения Виктора Гюго, - сказал он, - были враждебны республике, вместо того чтобы быть враждебными империи, стихи его от этого не стали бы хуже, зато ему не устроили бы национальных похорон... Если бы он жил возле Тронной площади, а не возле площади Звезды, его талант не оскудел бы, но его тело не провезли бы под Триумфальной аркой. На похоронах Мюссе, который тоже был великим поэтом, не набралось и тридцати человек..." В Академии по поводу похорон Гюго велись долгие споры. Должен ли Максим дю Кан, тогдашний старейшина, произнести речь от имени академиков? Некоторые из них полагали, что ввиду политических взглядов Максима дю Кана лучше не рисковать - возможна враждебная демонстрация. "Академия, - сурово изрек Дюма, - должна быть выше общественного мнения. У нее есть свои правила. Пусть она их соблюдает". В этой высокомерной и воинствующей непримиримости был он весь. Глава четвертая "ФРАНСИЙОН" На место Перрена в Комеди Франсез пришел Жюль Кларети. Это был еще не старый, ловкий человек с крючковатым носом. Он первым придумал раздел еженедельной хроники. Его "Парижская неделя", которую печатала "Тан", забавляла читателей резкими и неожиданными переходами. В Комеди Франсез он после сурового Перрена казался бесхарактерным. Он всем все обещал. Ему дали несколько прозвищ: "Фридрих Барбарис", "Да-Если-Нет", "Антрепренер госпожи Церемонии". Карикатуристы изображали, как он бежит по коридору, спасаясь от сосьетеров. Но он продержался двадцать восемь лет. Вступив на пост администратора, он первым делом обратился к Дюма за новой пьесой. "Гвардию, введите в дело гвардию!" - кричал он. Дюма - "светоч надежды и светоч мысли" - начал для него пьесу "Фиванская дорога", но работа подвигалась медленно. Он хотел довести замысел до совершенства. "Когда ты близок к тому, чтобы покинуть этот мир, надо говорить только то, что стоит труда быть сказанным..." Старость начинается в тот день, когда умирает отвага. Близился срок, назначенный им самим для передачи театру "Фиванской дороги", Дюма понял, что пьеса не может быть готова к этому времени. Однако Кларети на него рассчитывал. Как быть? Он вспоминает, что когда-то написал один акт на смелый и легкий сюжет. Женщина говорит мужу: "Если ты мне изменишь, я возьму себе любовника". Муж ей изменяет; она едет на бал, увозит первого попавшегося молодого человека, ужинает с ним и, возвратившись домой, заявляет: "Я отомстила". Это неправда, но муж верит. Жена довела бы свою игру до конца и пошла бы даже на развод, если бы тот самый молодой человек не появился вновь на сцене в качестве нотариального клерка, вызванного для составления необходимых для развода документов. Он лучше кого бы то ни было знает, что ничего серьезного не случилось. Он заявляет об этом, и ему удается убедить мужа. Драма исчерпана; комедия кончается, как ей положено. Дюма послал Кларети "Франсийона" со следующей запиской: "Кончено. Очень опасно. Очень длинно. Очень устал. Ваш, А.Д." Тема была не нова. Луи Гандера когда-то давал Дюма читать пьесу "Мисс Фанфар" на тот же сюжет. Дюма перестроил ее первое действие. Гандера, которому больше нравилась его собственная версия, сам разрешил Дюма воспользоваться для себя переделанным действием, которое и стало отправной точкой для "Франсийона". Шедевр ли это? Нет, но это удачная пьеса, одна из самых приятных в наследии Дюма-сына. Сам Гандера великодушно одобрил мастерство виртуоза. "Александру Дюма - третьему носителю этого славного имени, уже исполнилось шестьдесят два года, но энергия его племени еще не истощилась в нем. Какой человек! Какой великолепный Негр! Он обращается с нами, как с белыми. Он дает нам почувствовать свою силу, а иногда и жестокость; нас это вполне устраивает. Ведет он публику по правильной или по ложной дороге, он делает это рукою мастера. Он владеет и управляет ею примерно так же, как его дед управлял лошадьми. Если и есть какая-либо разница между молодым и сегодняшним Дюма, она состоит не в том, что теперь он слабее; она состоит в том, что, вволю насладившись своими природными данными и своим искусством, он предпочитает теперь упражнения одновременно и более простые и более трудные..." Мир, который Дюма живописал в "Франсийоне", был его обычным миром, где мужчины при белом галстуке из гостиной своей супруги едут в клуб, а оттуда попадают в спальню "небезызвестных девиц". Фауна Дюма-сына здесь представлена полностью: тут и бессовестный муж, и оскорбленная жена, и друг - завсегдатай клуба, но при этом философ, и приятельница-резонерка; тут и аппетитная особа - наполовину традиционная инженю, наполовину просвещенная девица образца 1887 года. Однако диалог был искрометный, действие стремительное, и публика бурно приветствовала своего покорителя. "Франсийон" прошел на "ура". При поднятии занавеса публика рукоплескала художнику. "Странный аппарат из дерева и никеля" привлек все взгляды: еще ни разу до этого памятного вечера на сцене Французского театра не видели телефона! "Ну и смельчак этот Кларети!" - шептались зрители. "Я был очарован, увлечен, взволнован не меньше, чем публика, - писал Сарсе. - Первое действие ослепляет... Фейерверк острот. Остроты, обыгрывающие ситуацию, характер, блестящие каламбуры! Богатство, не поддающееся описанию!" Франсина де Ривероль в исполнении Юлии Барте походила на "задорную козочку, бьющую копытами". Дюма-сын - Юлии Барте: "Все целуют Вам руки. Вам, победившей вдвойне, - получаются стихи, которые я не способен продолжать. Оставайтесь долгие годы такой же. Это пожелание человека, который может теперь только желать..." "Ах, уж этот Дюма, этот Дюма! - злословили в гостиных. - Он хочет убедить нас в том, что светская женщина, будучи обманута мужем, способна подцепить первого встречного и на другой же день начать хвастаться тем, что стала любовницей этого незнакомца. Ну и история!" Другие усматривали в пьесе определенный тезис: "Око за око, зуб за зуб!" - вот девиз Вашей героини, и Вы его одобряете. Вы провозглашаете право женщины на возмездие. "Убей ее!" - говорили Вы прежде, и по Вашей команде под аплодисменты присяжных вытаскивались револьверы... "Измени ему!" - говорите Вы теперь - и ночные рестораны сразу же распахивают свои двери и отпирают отдельные кабинеты". Дюма не говорил: "Измени ему!" Наоборот. Однако он утверждал, что, хотя адюльтер не имеет для мужчины тех последствий, какие он имеет для женщины, и для него это далеко не пустяк. Читателя нашего времени, видевшего немало куда более рискованных пьес, удивляет, что эту пьесу считали "грубой". В ней все же была правда. Общество, описанное в "Франсийоне", - это не общество Сен-Жерменского предместья, еще менее - общество квартала Марэ. Это мир Елисейских Полей и равнины Монсо. "В этом районе Парижа добродетель встречается не так редко, как стыдливость. Там есть порядочные женщины, но жаргон, на котором они изъясняются, нередко с примесью площадных словечек, бросает вызов приличию. Файф-о-клок в одной из гостиных этого мирка, или, вернее сказать, в холле, у молодой супружеской четы, в кругу близких друзей, вот тот маленький праздник, на который нас приглашает г.Дюма..." - писал Луи Гандера. И в заключение Гандера еще раз напоминал о происхождении Дюма, зная, что это не может не понравиться его другу: "Еще больше, чем само произведение, поражает нас его автор - его сила, которую мы ощущаем в его виртуозности; его жизнерадостность, непосредственным выражением которой является бьющее через край веселье. Мы все - кто бы мы Ни были - восхищаемся г-ном Дюма; мы его любим, и если нам есть за что прощать его, мы с радостью это делаем, ибо внук победителя при Бриксене спустя сорок лет - или около того - после своего литературного дебюта все еще являет нам с истинно негритянским темпераментом самый язвительный ум и самое блестящее, самое беспощадное и самое меткое остроумие, какое только может явить парижанин". Глава пятая ЛЮБОВЬ И СТАРОСТЬ Талант не возмещает того, что уничтожает время. Слава молодит только наше имя. Шатобриан, "Письмо к Анри Ривьеру" Действительно, в то время Дюма иногда казался необычайно веселым. Этот созерцатель любви вынужден был наконец сознаться себе, что влюблен, как шестидесятилетний мужчина может быть влюблен в молодую женщину - с отчаянной страстью, внушающей последнюю надежду. С очень давних пор он вел дружбу со старым, ушедшим на пенсию актером - почетным старшиной Комеди Франсез - Ренье де ла Бриером, которого называли просто Ренье. Трудно представить себе более привлекательную чету, чем супруги Ренье. Муж, в прошлом актер высокого класса, затем архивариус Французского театра, профессор Консерватории, режиссер и, наконец, заведующий постановочной частью Оперы, прошел хорошую школу у ораторианцев. Это был маленький человек, любезный и саркастичный; его непосредственная и отточенная актерская игра в свое время и волновала и развлекала публику. "Он не гнался за эффектами, они сами шли к нему". Он написал несколько превосходных книг, в том числе "Тартюф и актер". Его жена, женщина удивительной красоты, была дочерью Луизы Гревдон из Жимназ, некогда обожаемой любовницы Скриба. Его дочь - еще одно чуде - в восемнадцать лет вышла замуж за архитектора Феликса Эскалье, который был в то же время и живописцем. Дюма-сын знал восхитительную Анриетту еще ребенком. Он наблюдал, как вместе с нею растут ее очарование и изящество, - он восторгался ею. Ее брак с архитектором был прискорбной ошибкой. Казалось, только один этот каменный человек не боготворил эту женщину - свою жену, за которой безуспешно ухаживало столько других мужчин. Немало выстрадав, она разошлась с ним и теперь, разочарованная, упавшая духом, жила у родителей. Анриетта всегда восхищалась Дюма, но он внушал ей робость; перед ним она "чувствовала себя маленькой девочкой". Она спрашивала у него совета, что читать, и благодарила за жалость к ней. "Чувство, которое я питаю к Вам, вовсе не жалость, - отвечал он, - это самая безграничная нежность". Она жаловалась на одиночество и просила увенчанного славой драматурга, который, по ее мнению, был "прекрасен, как бог", чтобы он проводил с нею время и развлекал ее. Дюма-сын - Анриетте Эскалье, ноябрь 1887 года: "Мой прелестный маленький друг! Вы просите у меня золотую монету на одну из Ваших благотворительных затей - но отчего же Вы просите так мало? Неужто Вы верите в легенду, что я скуп? Во всяком случае, по отношению к Вам я таковым не буду. Пользуйтесь моим кошельком вволю; он во всех случаях окажется больше, чем Ваши маленькие ручки. Я всегда буду счастлив творить добро вместе с Вами, потому что Вы не захотите делать зла. Мой прелестный маленький друг, я у Ваших ног, - они, наверное, не больше Ваших ручек... Если у Вас есть фотографии, где Вы похожи на себя, - дайте мне одну. Я верну ее Вам в книге, рассказывающей историю богини, на которую Вы, по-моему, похожи. Вы увидите, что все Ваши друзья придут к тому же мнению, но первым открыл это сходство я. Передайте Вашей матушке мой самый почтительный привет". Портрет действительно был возвращен Анриетте в книге Лафонтена "Психея". Дюма переплел два томика в бирюзовый сафьян и наклеил фотографию Анриетты на внутреннюю сторону верхней обложки. К книгам было приложено следующее письмо: "Мой дорогой маленький друг! Созовите семь греческих мудрецов, соберите судей ареопага, присоедините к ним Фидия, Леонардо, Корреджо, Клодиона и скажите им: "Мой друг Дюма утверждает, что я похожа на Психею". Все они ответят - каждый на своем языке: "Что ж! Это правда". Вот почему я преподношу Вам сегодня историю этой царской дочери, которую Амур сделал богиней, и прилагаю к ней Ваш портрет (который, я надеюсь. Вы мне возместите), дабы те, в чьи руки попадет эта книга, когда ни Вас, ни меня уже не будет в живых, убедились, что ни мудрецы, ни судьи, ни художники, ни я не ошиблись. Не ошиблись, открыв в Вас божественные черты той, что сделала Венеру ревнивой, а Купидона - постоянным. Мой маленький друг, в награду за свои преподношения я позволю себе поцеловать Вам руки". Пораженный тем интересом, который совершенно явно выказывало к нему столь молодое и столь желанное создание, он не смел сорвать цветок улыбнувшегося ему счастья. Давно уже он не верил в искреннюю любовь. Стоило ему начать анализировать чувства какой-нибудь женщины, как он обнаруживал гордость, тщеславие, потребность в защите, но никогда не находил той абсолютной и гордой верности, которая все еще оставалась для этого седовласого человека юношеской мечтой. Поэтому он безжалостно отталкивал от себя всех, кто его осаждал: актрис и светских женщин, грешниц и кающихся. Примерно в то же время он отвечал одной юной девушке из Сета, предложившей ему себя: "Дорогое дитя! Я понял Вас, хотя не желал понимать, потому, что не должен... Боже упаси меня от того, чтобы поставить всю Вашу жизнь в зависимость от Вашего первого увлечения и от моей последней иллюзии! Я давно уже покончил с любовью, Вы могли быть моей дочерью. Вы обаятельны и обладаете тем, что я ценю превыше всего, - девственностью. Я не сделаю Вас похожей на других женщин, не ввергну во все беды, весь ужас падения и раскаяния. Я слишком хорошо знаю, что это такое и к чему ведет. Я не хочу, чтобы Вы имели повод когда-либо жаловаться на меня или краснеть за себя. В сердце моем я отвел Вам достойное место - единственное, какое Вы можете занять там с честью. Не искушайте меня на что-либо, превышающее дружбу; Вам принадлежит то, что есть во мне лучшего. Обнимаю Вас..." Однако Анриетта Эскалье, искренне влюбленная; ослепленная авторитетом, славой и внешностью Дюма-сына, не теряла надежды победить его сопротивление. Ее решимость укрепляли сведения о раздорах в семье Дюма, о княгине с расстроенными нервами, о том, что отношения Дюма с Оттилией Флаго (которая стала бабушкой) приняли характер дружбы, и