ные доспехи ее полых рыцарей. И как же смердело козлом и кожей в просторных покоях, некогда благоухавших сиренью и гвоздикой!

Вся эта дурная орава состояла из двух основных групп: из безграмотных, зверообразных, но, в сущности, совершенно безвредных рекрутов, навербованных в Фуле, и молчаливых, очень корректных экстремистов со знаменитых Стекольных заводов, – на которых и возгорелась впервые революционная искра. Теперь можно (поскольку он пребывает в безопасности, в Париже) сказать и о том, что в этой кампании находился по крайности один героический роялист, так виртуозно менявший внешность, что его ни о чем не подозревавшие однополчане казались с ним рядом посредственными подражателями. На самом деле Одон был одним из величайших земблянских актеров и в отпускные свои вечера срывал аплодисменты в Королевском Театре. Через него король поддерживал связь с многочисленными приверженцами – с молодыми людьми благородных фамилий, с университетскими атлетами, с игроками, с Паладинами Черной Розы, с членами фехтовальных клубов и с прочими светскими и рискованными людьми. Поговаривали, будто пленник вскоре предстанет перед чрезвычайным судом, но говорили и также и то, что его пристрелят во время мнимого переезда к новому месту заточения. И хотя его побег обсуждался каждодневно, планы заговорщиков обладали ценностью более эстетической, нежели практической. Мощная моторная лодка стояла наготове в береговой пещере близ Блавика (Васильковой Заводи) в Западной Зембле, за высокой горной грядой, отделявшей город от моря; воображаемые отражения зыбкой прозрачной воды на каменных сводах, на лодке, причиняли танталовы муки, но ни единому из посвященных в заговор не удавалось придумать, как королю бежать из замка и, не подвергаясь опасности, миновать его укрепления.

В один августовский день, в начале третьего месяца "роскошного заточения" в Юго-Западной Башне, его обвинили в том, что он, пользуясь карманным зеркальцем и участливыми солнечными лучами, подавал световые сигналы из своего выспреннего окна. Просторы, из него открывавшиеся, не только склоняли, как было объявлено, к подобному вероломству, но и порождали у их созерцателя воздушное ощущение превосходства над приниженной стражей. Вследствие того походную кровать короля стащили под вечер в мрачный чулан, расположенный в той же части Дворца, но на первом его этаже. Множество лет тому тут помещалась гардеробная его деда, Тургуса Третьего. После кончины Тургуса (в 1900-м) его разукрашенную опочивальню переделали в подобие часовни, а смежная комнатка, лишась высокого составного зеркала и зеленым шелком обтянутого дивана, вскоре выродилась в то, чем она оставалась вот уже половину столетия, – в старую нору с запертым шкапом в одном углу и дряхлой швейной машинкой в другом. Попасть сюда можно было из выстланной мрамором галереи, идущей вдоль северной стороны Дворца и круто сворачивающей по достижении западной, чтобы образовать вестибюль в юго-западном его углу. Единственное окно, южное, выходило во внутренний двор. Когда-то оно уводило в страну грез с жар-птицей и ослепленным охотником, но недавно футбольный мяч сокрушил легендарную лесную сцену, и теперь новое, простое стекло защищала снаружи решетка. На западной стене висела над беленой дверцей шкапа большая фотография в рамке из черного бархата. Легкие и летучие, но повторенные тысячи раз касания того же самого солнца, что обвинялось в передаче известий из башни, понемногу покрыли патиной изображение романтичного профиля и голых просторных плеч полузабытой актрисы Ирис Акт, несколько лет – до ее внезапной смерти в 1888-ом году – бывшей, как сказывали, любовницей Тургуса. Фривольного вида дверь в противной, восточной стене, схожая бирюзовой раскраской с единственной другой дверью комнаты (выходящей в галерею), но накрепко запертая, вела когда-то в спальню старого развратника, округлая хрустальная ручка ее ныне утратилась, по бокам висела на восточной стене чета ссыльных гравюр, принадлежавших к периоду упадка комнаты. Были они того сорта, что не подразумевает рассматривания, но существует просто как общая идея картины, отвечая скромным орнаментальным нуждам какого-нибудь коридора или ожидательной залы: одна – убогий и горестной Fête Flamande22 под Тенирса, другая же попала сюда из детской, которой сонные обитатели всегда полагали, будто передний ее план изображает пенные валы, а не размытые очертания меланхоличной овечки, теперь вдруг на ней проглянувшие.

Король вздохнул и начал раздеваться. Его походная койка и ночной столик стояли в северо-восточном углу, лицом к окну. На востоке – бирюзовая дверь, на севере – дверь в галерею, на западе – дверь шкапа, на юге – окно. Черный блайзер и белые брюки унес бывший камердинер его камердинера. Облачившись в пижаму, король присел на край кровати. Человек вернулся с парой сафьяновых туфель, насунул их на вялые господские ступни и вышел, унося снятые бальные туфли. Блуждающий взор короля остановился на приоткрытом окне. За окном виднелась часть тускло освещенного дворика, на каменной скамье под огороженным тополем сидели двое солдат и играли в ландскнехт. Летняя ночь, беззвездная и бездвижная, с далекими содроганиями онемелых молний. Вкруг стоящего на скамье фонаря слепо хлопотала ошалелая бабочка размером с летучую мышь, – покуда понтер не сшиб ее наземь фуражкой. Король зевнул, и подсвеченные игроки, задрожав, распались в призме его слезы. Скучающий взгляд побрел со стены на стену. Дверь в галерею стояла приотворенной, и слышен был часовой, прохаживающийся взад-вперед. Над шкапом Ирис Акт расправила плечи и отвела глаза. Скворчнул сверчок. Постельной лампы всего и хватало на яркий блик золоченого ключика, торчащего в запоре стенного шкапа. От этой-то ключевой искры вспыхнул и покатил в сознании узника чудесный пожар.

Тут нам придется вернуться из августа 1958-го года лет на тридцать назад, во вторую половину одного майского дня. В ту пору он был смуглым и сильным мальчиком тринадцати лет с серебряным колечком на указательном пальце загорелой руки. Королева Бленда, его мать, недавно уехала в Вену и в Рим. У него было несколько близких друзей, но ни один не шел в сравнение с Олегом, герцогом Ральским. В те дни отроки высокородных фамилий облачались по праздникам (которых выпадает так много на долгие наши северные весны) в вязаные безрукавки, беленькие носочки при черных на пряжках туфлях и в очень тесные, очень короткие шорты, называемые hotingueny. Хотелось бы мне снабдить читателя вырезными фигурками, нарядами, деталями убранства наподобие тех, что даются в кукольных картонных наборах вооруженным ножницами детишкам. Они оживили бы эти темные вечера, сокрушающие мой рассудок. Оба мальчика были красивыми, длинноногими представителями варяжского отрочества. Олег в его двенадцать лет был первым центрфорвардом Герцогской Школы. Обнаженный, сиял он в банном тумане, и мощная мужественность его спорила с присущей ему девичьей грацией. То был настоящий фавненок. В описываемый день обильный хлывень лоснил весеннюю листву дворцового парка, и как валилась и вскидывалась персидская сирень в мятежном цвету за зеленой в аметистовых кляксах мутью оконных стекол! Оставалось играть под крышей. Олега все не было. Да и придет ли он вообще?

Юный принц задумал отыскать искусной работы игрушечный набор (дар иностранного владыки, недавно павшего жертвой покушения), который скрасил ему и Олегу прошлую Пасху, а после забылся, как часто случается с редкостными, изящными игрушками, дозволяющими скрытым в них пузырьках восторга единым духом выплеснуть весь их аромат, чтобы затем погрузиться в музейное онемение. В особенности ему теперь захотелось сыскать затейливый игрушечный цирк, умещавшийся в ящике размером с крокетный. Он страстно желал его, – глаза, мозг, та часть мозга, что отвечает подушке большого пальца, живо помнили коричневых мальчиков-акробатов с усеянными блестками попками, элегантного грустного клоуна в брыжах и особенно трех полированного дерева слонов величиной со щенка каждый и с такими податливыми сочленениями, что удавалось поставить глянцевую махину на переднюю ногу или прочно усадить на донце барабанчика, белого с красной каемкой. Менее двух недель прошло с последнего посещения Олега, когда мальчикам впервые позволили разделить общее ложе, и зуд их тогдашних шалостей и предвкушение новой такой же ночи мешалось у нашего юного принца со смущением, заставлявшим искать убежища в давних невинных забавах.

Наставник-англичанин, слегший с вывихнутой лодыжкой после пикника в Мандевильском лесу, не знал, куда задевался цирк: он посоветовал порыться в старом чулане в конце Западной Галереи. Туда и направился принц. Не в этом ли пыльном черном бауле? Баул выглядывал угрюмо и замкнуто. Дождь казался здесь более звучным из-за близости говорливой водосточной трубы. Может, в стенном шкапу? Нехотя повернулся позолоченный ключик. Все три полки и пространство под ними забила разная рухлядь: палитра с отбросами бессчетных закатов, чашка, полная фишек, слоновой кости спиночесалка, томик "Тимона Афинского" в 1/32 листа, перевод на земблянский дяди Конмаля, королевина брата, situla (игрушечное ведерко) с морского курорта, голубой бриллиант в шестьдесят пять карат, ненароком утащенный из шкатулки покойного отца и позабытый в этом ведерке среди камушков и ракушек, палочка мела и квадратная доска для какой-то давно забытой игры с рисунком переплетенных фигур. Он уже было намеревался порыться в другом углу шкапа, когда, дернув кусок черного бархата, угол которого необъяснимым образом зажало краешком полки, почувствовал, как что-то подалось, полка шевельнулась, отъехала, и под дальним ее обрезом обнаружилась в задней стене шкапа замочная скважина, и к ней подошел все тот же позолоченный ключик.

Нетерпеливо очистил он другие две полки от их содержимого (все больше старая одежда и обувь), снял их вместе со средней и отпер сдвижную дверь в задней стене шкапа. Слоны были забыты, он стоял на пороге потаенного хода. Глубокая тьма его была непроглядной, но что-то в ее пещерной акустике предрекало, прочищая гулкую глотку, удивительные дела, и принц поспешил в свои покои за парой фонариков и шагомером. Едва он вернулся туда, как появился Олег. В руке он держал тюльпан. Мягкие светлые локоны со времени последнего визита во Дворец остригли, и юный принц подумал: Да, я знал, что он станет другим. Но стоило Олегу свести золотистые брови и наклониться, чтобы выслушать весть об открытии, как по шелковистому теплу заалевшего уха, по оживленным кивкам, одобрявшим предложенное исследование, принц понял, что никаких перемен в милом его соложнике не случилось.

И едва лишь уселся мосье Бошан за шахматы у постели мистера Кэмпбэлла и протянул на выбор два кулака, юный принц увел Олега к волшебному шкапу. Настороженные, тихие, покрытые зеленой дорожкой ступени escalier dérobé23 вели в одетый камнем подземный ход. В сущности говоря, "подземным" он становился не сразу, но лишь когда, протиснувшись под юго-западным вестибюлем, соседствующим с чуланом, пошел под чередою террас, под строем берез королевского парка и после под троицей поперечных ему улиц – Бульваром Академии, Кориолановой Канавой и Тупиком Тимона, еще отделявших его от конечной цели. В прочем же угловатый его и загадочный курс приноравливался к различным строениям, вдоль которых он следовал, то используя бастион, к стене которого ход приникал, как карандаш к держалке карманного дневничка, то проскакивая погребами огромной усадьбы, в которых обилие темных проходов не позволяло приметить вороватого самозванца. Видимо, вмешательством лет установились между заброшенным ходом и миром снаружи – вследствие случайных потрясений в слоях окружающей кладки или слепых тычков самого Времени – некие тайные сношения, ибо там и сям лужица скверной канавной водицы обозначала присутствие рва, или же душный запах земли и дерна свидетельствовал о близости наклонного гласиса над головой, сообщая о чудодейственных проемах и провалах, столько глубоких и тесных, что даже мысль о них мутила рассудок, а в одном месте, где ход прокрадывался через цоколь огромной герцогской виллы с теплицами, знаменитыми коллекцией пустынной флоры, небольшая россыпь песку на миг изменила звучанье шагов. Олег шел впереди, его точеные ягодицы, обтянутые синей хлопковой тканью, двигались споро, казалось, это не факел, а блистание его возбужденного тела озаряет скачущим светом низкий потолок и тесные стены. За ним свет от электрического фонаря юного принца играл на полу, припудривая сзади голые Олеговы лягвии. Воздух был затхл и прохладен. Все дальше и дальше уводил фантастический подкоп. Вот он словно бы начал постепенно подниматься. Шагомер отщелкал 1888 ярдов, когда они наконец добрались до окончания хода. Волшебный ключик от шкапа в стене с уступчивой легкостью скользнул в замочную скважину вставшей у них на пути зеленой двери и завершил бы акт, обещанный столь приятным вниканием, когда бы внезапный взрыв звуков, донесшихся из-за двери, не принудил наших изыскателей остановиться. Два страшных голоса, мужской и женский, то страстно взвиваясь ввысь, то спадая к хриплым полутонам, бранились на гутнийском наречии, на котором изъясняются рыбари Западной Земблы. Омерзительные угрозы исторгали у женщины испуганный визг. Затем вдруг наступило молчание, в конце концов прерванное мужчиной, пробормотавшим короткую фразу небрежного одобрения ("Отлично, душка" или "Лучше некуда"), и она показалась еще более жуткой, чем все ее предварявшее.

Не сговариваясь, принц и его друг в нелепом ужасе развернулись и понеслись с отчаянно бьющимся шагомером назад по пути, которым пришли. "Уф!" – сказал Олег, едва легла на место последняя полка. "У тебя вся спина белая", – сказал принц, когда они поднимались наверх. Бошана и Кэмпбелла они застали доигрывающими ничейную партию. Время шло к обеду. Мальчиков отправили мыть руки. Трепет недавнего приключения уже сменяло возбуждение иного рода. Они заперли дверь. Бежала вода из забытого крана. Исполнившись мужества, они стенали, как голубки.

Эти подробные воспоминания, структура и крапчатость которых взяли немалое время при описании их в настоящих заметках, единым мигом мелькнули в памяти короля. Кой-какие создания прошлого – и это одно из них – могут тридцать лет пролежать в дремоте, как пролежало это, пока их естественное обиталище претерпевает бедственные перемены. Вскоре после открытия потаенного хода принц чуть не умер от воспаления легких. В бреду он то рвался за светлым кружком, шарившим по нескончаемому туннелю, то порывался притиснуть тающий задок своего светлого ангела. На два лета его услали на юг Европы, выздоравливать. Смерть пятнадцатилетнего Олега при тушении тобоггана помогла стушевать реальность их приключения. Для того чтобы потайной ход снова стал реальным, понадобилась революция.

Убедясь, что трескучие шаги стражника удалились достаточно, король открыл шкап. Теперь он был пуст, лишь маленький томик, "Timon Afinsken", еще валялся в углу, да в нижнее отделение напиханы были какие-то старые спортивные тряпки и гимнастические туфли. Уже возвращались шаги. Он не посмел продолжить осмотр и снова замкнул дверцу шкапа.

Было очевидно, что потребуется несколько мгновений совершенной безопасности, чтобы с наименьшим шумом произвести череду мелких движений: войти в шкап, запереться изнутри, снять полки, открыть потайную дверцу, полки поставить на место, скользнуть в зияющую тьму, потайную дверцу закрыть и замкнуть. Скажем, секунд девяносто.

Он вышел в галерею, и стражник – довольно смазливый, но невероятно тупой экстремист – тотчас приблизился. "Я испытываю некоторую настоятельную потребность, Хэл, – сказал король. – Прежде чем лечь, я хочу поиграть на рояле". Хэл (если его и вправду так звали) отвел его в музыкальную, где, как ведал король, Одон бдительно охранял зачехленную арфу. То был дородный рыжебровый ирландец с розовой лысиной, ныне прикрытой ухарским картузом русского мастерового. Король присел к "Бехштейну" и, как только они остались наедине, коротко изъяснил ситуацию, беря между тем одной рукой звенящие ноты. "Сроду не слышал ни о каком проходе", – проворчал Одон с досадой шахматиста, которому показали, как можно было спасти проигранную им партию. Его Величество совершенно уверены? Его Величество уверены. И они полагают, что ход ведет за пределы Дворца? Определенно за пределы Дворца.

Как бы там ни было, Одон с минуту ни минуту должен уйти, он нынче играет в "Водяном", чудной старинной мелодраме, которой не ставили, по его словам, лет уже тридцать. "Мне вполне хватает собственной мелодрамы", – заметил король. "Увы", – откликнулся Одон. Наморщив лоб, он медленно натягивал кожанку. Сегодня вечером ничего уже не сделаешь. Если он попросит коменданта оставить его в наряде, это лишь возбудит подозрения, а малейшее подозрение может стать роковым. Завтра он изыщет возможность обследовать этот новый путь спасения, если это путь, а не тупик. Может ли Чарли (Его Величество) пообещать, что не предпримет до того никаких попыток? "Но они подбираются все ближе и ближе", – сказал король, имея в виду грохот и треск, долетавшие из Картинной Галереи. "Да где там, – сказал Одон, – дюйм в час, ну от силы два. Мне пора", – добавил он, поведя глазами в направлении важного и жирного стражника, шедшего ему на подмену.

В нерушимой, но совершенно ошибочной уверенности, что сокровища Короны скрыты где-то во Дворце, новое правительство подрядило чету заграничных спецов (смотри примечание к строкам 680–681), чтобы те их отыскали. Спецы трудились вот уж несколько месяцев. Уже почти ободрав Палату Совета и кой-какие еще парадные покои, эта русская пара перенесла свою деятельность в ту часть галереи, где огромные полотна Эйштейна чаровали многие поколения земблянских принцев и принцесс. Не умея добиться сходства и потому мудро ограничившись распространенным жанром утешительного портрета, Эйштейн проявил себя выдающимся мастером trompe l'oeil24 в изображении разного рода предметов, окружавших его почтенные мертвые модели, заставляя их выглядеть еще мертвее рядом с палым листом или полированной панелью, которые он воспроизводил с такой любовью и тщанием. Но помимо того, в иных из этих портретов Эйштейн прибегал к довольно странному трюку: меж украшений из дерева или шерсти, золота или бархата он, бывало, вставлял одно, и в самом деле выполненное из материала, который в прочих местах картины передавала живопись. В этом приеме, имевшем очевидной целью обогатить эффекты его зримых и осязаемых достижений, было все же нечто низкое, он обнаруживал не только явный изъян в даровании Эйштейна, но и тот простенький факт, что "реальность" не является ни субъектом, ни объектом истинного искусства, которое творит свою, особливую "реальность", ничто не имеющего с "реальностью", доступной общинному оку. Но вернемся к нашим умельцам, чье постукивание приближалось вдоль галереи к изгибу, у которого стояли, прощаясь, король и Одон. В этом месте висел громадный портрет, запечатлевший прежнего хранителя казны, дряхлого графа Ядрица, написанного опирающимся на чеканный с гербом ларец, одну из сторон которого, обращенную к зрителю, образовывала продолговатая накладка из настоящей бронзы, а на написанной в перспективе затененной крышке ларца художник изобразил блюдо с прекрасно выполненной двудольной, похожей на человеческий мозг половинкой ядра грецкого ореха.

"Хорошенький их ожидает сюрприз", – пробормотал Одон на родном языке, пока жирный страж проделывал в углу положенные, довольно утомительные процедуры, хлопая об пол ружейным прикладом.

Можно простить двум советским профессионалам предположение, что за настоящим металлом и найдется настоящий тайник. В эту минуту они решали: отодрать ли накладку или снять картину, мы же позволим себе слегка забежать вперед и уверить читателя, что тайник – продолговатая ниша в стене – там, и верно, имелся, но, впрочем, не содержал ничего, кроме ломаной ореховой скорлупы.

Где-то взвился железный занавес, открыв расписной, с нимфами и ненюфарами. "Завтра я принесу вам флейту", – со значением крикнул по-земблянски Одон и улыбнулся, уже затуманиваясь, уже теряясь в дали своего феспианского мира.

Жирный стражник отвел короля в его комнату и сдал смазливому Хэлу. Половина десятого. Король ложится в постель. Лакей, нервозный мерзавец, принес всегдашнее молоко и ночную стопочку коньяку и вынес шлепанцы и халат. Уже он вышел из комнаты, как король приказал ему выключить свет, отчего вернулась обратно рука и пясть в перчатке нашарила и повернула выключатель. Дальняя молния еще трепетала на оконном стекле. В темноте король прикончил питье и поставил пустую стопку на столик, и она, приглушенно звякнув, чокнулась со стальным электрическим фонарем, припасенным предусмотрительными властями на случай, если выключат электричество, что в последнее время проделывали частенько.

Ему не спалось. Повернув голову, он глядел на полоску света под дверью. В конце концов дверь тихонько приотворилась, и просунулся внутрь молодой красивый тюремщик. Шальная мыслишка сплясала в мозгу короля, однако молодой человек всего лишь хотел предупредить узника, что намерен присоединиться к однополчанам, играющим в соседнем дворе, и что дверь он до своего возвращения запрет. А ежели королю чего потребуется, пускай покричит в окно. "И долго тебя не будет?" – спросил король. "Yeg ved ik" [Не знаю], – ответил стражник. "Доброй ночи, злой мальчик", – сказал король.

Он обождал, пока силуэт стражника возникнет в свете двора, где прочие фуляки радостно приняли его в игру. Тогда, в безопасной тьме, король покопался в одеждах на донышке шкапа и натянул поверх пижамы нечто, на ощупь сошедшее за лыжные брюки, и что-то еще, пахнувшее старым свитером. Дальнейшие раскопки наградили его парой теннисных туфель и шерстяной шапкой с наушниками. И король приступил к тому, что уже отрепетировало воображение. Когда он снимал вторую полку, что-то, мелко стукнув, упало, он догадался – что – и подобрал, пусть будет талисманом.

Нажать кнопку фонарика, не погрузившись вполне, он не посмел, не мог позволить себе и шумно споткнуться, а потому одолел восемнадцать незримых ступеней более или менее сидя, будто пугливый новичок, что на заду съезжает по мшистым камням Маунт-Крона. Тусклый свет, наконец испущенный фонарем, был теперь его драгоценнейшим спутником, – дух Олега, призрак свободы. Он ощущал смесь восторга и тревоги, род любовной страсти, в последний раз испытанный им в день коронации, когда при подходе к трону несколько тактов сочной, сильной и полнозвучной музыки (ни автора ее, ни физического источника он так никогда и не установил) поразили его слух, и он вдохнул аромат помады хорошенького пажа, склонившегося, чтобы смахнуть с ножной скамейки розовый лепесток, и в свете фонаря король ныне увидел себя облаченным в уродливо яркий багрянец.

Потайной ход, казалось, еще опустился. Вторжение окружения стало намного заметней, чем в день, когда двое подростков, исследуя ход, дрожали в безрукавках и шортах. Лужа переливчатой ровной воды удлинилась, вдоль ее берега брела, словно хромец со сломанным зонтом, больная летучая мышь. Памятная россыпь цветного песка хранила тридцатилетней давности рубчатый оттиск Олеговых башмаков, бессметный, как след ручной газели египетского ребенка, тридцать столетий назад оставленный на синеватых нильских кирпичах, подсыхающих на солнце. А там, где ход прорезал фундамент музея, неведомо как очутилась сосланная и забытая безголовая статуя Меркурия, сопроводителя душ в Нижний Мир, и треснувший кратер с двумя черными фигурками, играющими под черной пальмой в кости.

В последнем колене прохода, упиравшемся в зеленую дверь, валялись грудой какие-то хлипкие доски, беглец, спотыкаясь, прошел по ним. Он отпер дверь и, потянув ее, застрял в тяжелой черной завесе. Едва зарылся он в ее вертикальные складки, ища какого-то прогала, как слабый фонарь закатил беспомощное око и угас. Он разжал ладонь, и фонарик ухнул в глухую пустоту. Король вонзил обе руки в глубокие складки пахнущей шоколадом ткани, и, несмотря на неверность и опасность этой минуты, его движение физически, если можно так выразиться, напомнило ему о смешных, сперва разумных, а после отчаянных колыханиях театрального занавеса, сквозь который тщетно пытается прорваться занервничавший актер. Это гротескное ощущение – и в такую дьявольскую минуту – разрешило тайну прохода еще до того, как он все же выбрался из завесы в тускло освещенную, полную тусклого хлама lumbarkameru, бывшую некогда гримерной Ирис Акт в Королевском театре. Она так и осталась тем, чем стала после смерти актрисы: пыльной дырой, сообщающейся с подобием зальчика, где иногда околачивались в дни репетиций актеры. Куски мифологических декораций, прислоненных к стене, наполовину скрыли большое фото короля Тургуса в бархатной раме, – таким он был в ту пору, когда проход в милю длиной служил экстравагантным пособником его свиданий с Ирис.

Беглец, облаченный в багрец, проморгался и выбрался в зальце. Двери многих гримерных выходили сюда. Где-то за ними взревела буря оваций и стихла. Иные, далекие звуки обозначали начало антракта. Несколько костюмированных исполнителей прошло мимо короля, в одном из них он признал Одона. На Одоне был бархатный камзол с медными пуговицами, бриджи и полосатые чулки – воскресный наряд гутнийского рыбаря, – кулак все еще сжимал картонный кинжал, которым он только что разделал свою милашку. "Господи помилуй", – сказал он, узрев короля.

Выхватив из кучи фантастических одеяний два плаща, Одон подтолкнул короля к ведущей наружу лестнице. Одновременно в кучке людей, куривших на лестничной площадке, произошло смятение. Старый интриган, сумевший, умаслив различных чинуш-экстремистов, добиться поста главного режиссера, ткнул в короля дрожащим перстом, но будучи ужасным заикой, так и не смог выдавить слов гневного узнавания, от которых клацали его фальшивые челюсти. Король попытался натянуть козырек шапки на лицо, – и едва не упал на нижних ступенях узенькой лестницы. Снаружи лил дождь. Лужа отразила карминный его силуэт. Несколько машин стояло в поперечном проулке. Здесь Одон обыкновенно оставлял свой гоночный автомобиль. На один страшный миг ему показалось, что машину угнали, но тут же он с исключительным облегчением вспомнил, что нынче поставил ее на соседней улице. (Смотри интересные заметки к строке 149.)

Строки 131–133: Я тень, я свиристель, убитый влет поддельной далью, влитой в переплет окна

Здесь вновь подхвачена изысканная мелодия двух открывающих поэму строк. Повторение этой протяжной ноты спасено от монотонности тонкой вариацией в 132-й строке, где обратный ассонанс между первым ее словом и рифмой дарит нашему уху своеобразное томное наслаждение, подобно отзвуку полузабытой грустной песни, в напеве которой значения больше, чем в словах. Ныне, когда "поддельная даль" и в самом деле исполнила ужасное ее назначение, и поэма, оставленная нам, – это единственная уцелевшая "тень", мы невольно прочитываем в этих стихах нечто большее простой игры отображений и дрожи миража. Мы ощущаем, как судьба в обличии Градуса милю за милей пожирает "поддельную даль", лежащую между ним и несчастным Шейдом. Тоже и ему предстояло в слепом и упорном полете встретиться с отражением, что разнесет его на куски.

И хотя Градус пользовался всеми доступными средствами передвижения – наемными автомобилями, пригородными поездами, эскалаторами, аэропланами, – почему-то мысленно видишь его и мышцей рассудка ощущаешь как бы вечно несущимся по небу с черным чемоданом в одной руке и неряшливо свернутым зонтом в другой, в долгом скольжении над морем и сушей. Сила, что переносит его, – это волшебное действие самой поэмы Шейда, само устройство и ход стиха, мощный двигатель ямба. Никогда прежде неумолимость поступи рока не обретала столь ощутимой формы (иные образы приближения этого трансцендентального шатуна можно найти в примечаниях к строке 17).

Строка 137: лемниската

"Уникурсальная бициркулярная кривая четвертого порядка", – сообщает мой старый усталый словарь. Я не способен понять, что тут может быть общего с ездой на велосипеде, и подозреваю, что фраза Шейда не имеет сущностного смысла. Как многие поэты до него, он, видимо, поддался очарованию обманчивой эвфонии.

Вот вам разительный пример: что может быть благополучней и ослепительней, что более способно породить представление о звуковой и пластической красоте, чем слово coramen? Между тем оно обозначает попросту сыромятный ремень, которым земблянский пастух торочит жалкую свою снедь и лоскутное одеяло к крупу самой смирной из своих коров, когда перегоняет их на vebodar (горный выпас).

Строка 144: Игрушка

Мне повезло, я видел ее! Как-то майским или июньским вечером я заглянул к моему другу, чтобы напомнить о подшивке памфлетов, написанных его дедушкой, чудаковатым деревенским священником, хранившейся, как он однажды проговорился, где-то в подвале. Я застал его в мрачном ожидании неких людей (кажется, сотрудников кафедры с женами), которые должны были явиться для официального обеда. Он охотно свел меня в подвал, но, порывшись в пыльных кипах книг и журналов, сказал, что, придется поискать сборник как-нибудь в другой раз. Тут я и увидел ее на полке между подсвешником и непробудно уснувшим будильником. Он, подумав, что я мог подумать, что она принадлежала его покойной дочери, поспешно пояснил, что ей столько же лет, сколько ему. То был раскрашенный жестяной негритенок со скважиной в боку, практически лишенный ширины, – просто два более-менее слипшихся профиля, тачка его вся покорежилась и поломалась. Сдувая пыль с рукава, Шейд сказал, что хранит эту игрушку как своего рода memento mori25, – однажды в детстве, во время игры с этой куклой, у него приключился странный припадок. Голос Сибил, донесшийся сверху, прервал нашу беседу. Ну что же, теперь заводной жестяный малый заработает снова, потому что ключ от него у меня.

Строка 149: нога средь вечных льдов

Хребет Бера, суровая двухсотмильного горная гряда, немного не достигающая северной оконечности Земблянского полуострова (у самого своего основания отрезанного несудоходным проливом от безумного материка), разделяет его на две части – цветущую восточную область с Онгавой и другими городами, такими как Эроз или Гриндельводы, и гораздо более узкую западную полосу с романтическими селениями рыбарей и чудесными береговыми курортами. Два побережья соединяются двумя асфальтированными трактами: тот, что постарше, уклонившись от трудностей, проходит вначале восточными склонами на север к Одивалле, Полюбу и Эмбле и лишь затем обращается к западу в крайней северной точке полуострова; а что поновее – замысловатая, петлистая, дивно нивелированная дорога, пересекает хребет с востока на запад, начинаясь чуть севернее Онгавы и проходя к Брегбергу, в туристических проспектах ее именуют "живописным маршрутом". Несколько троп в разных местах проникают в горы и идут к перевалам, из которых ни один не поднимается выше пяти тысяч футов, – отдельные же вершины возносятся еще двумя тысячами футов выше, сохраняя свои снега и в середине лета, с одной из них – с самой высокой и трудной, с Маунт-Глиттернтин, – в ясные дни различается далеко на востоке, за заливом Сюрприза, смутное марево, которое кое-кто называет Россией.

Бежав из театра, друзья намеревались проехать двадцать миль на север по старому тракту и повернуть налево, на пустынный проселок, который со временем привел бы их к главному оплоту карлистов – к баронскому замку в еловом бору на восточном склоне хребта Бера. Однако бдительный заика разразился-таки припадочной речью, судорожно заработали телефоны, и едва беглецы одолели дюжину миль, как замешкавшийся костер во тьме перед ними, на пересечении старого тракта с новым, выдал заставу, – спасибо и на том, что она отменила оба маршрута зараз.

Одон развернулся и при первой возможности уклонился на запад, в сторону гор. Узкая и ухабистая дорога, поглотившая их, миновала дровяной сарай, выскочила к потоку, перелетела его, гулко хлопая досками, и разом выродилась в утыканную пеньками просеку. Они очутились на опушке Мандевильсого леса. Гром рокотал в ужасном коричневом небе.

Несколько секунд оба стояли, глядя вверх. Ночь и деревья укрыли подъем. С этого места умелый альпинист мог к рассвету добраться до Брегбергского перевала, – если ему повезет, пробив черную стену леса, выбраться на проторенную тропу. Они решили расстаться: Чарли двинется вперед к далекому сокровищу приморской пещеры, Одон же останется позади, для приманки. Уж он им уcтроит веселую гонку с сенсационными переодеваниями, сказал он, а заодно свяжется со всей остальной командой. Матерью его была американка из Нью-Вая, что в Новой Англии. Уверяли, будто она – первая в мире женщина, стрелявшая волков и, полагаю, других животных тоже, с самолета.

Рукопожатие, блеск молнии. Король погрузился в сырые темные заросли орляка, и запах, и кружевная упругость, и сочетание уступчивой поросли с уступистой почвой напомнили ему о тех временах, когда он выезжал сюда на пикники – в иную часть леса, но на этот же склон горы, повыше, в валунные пустоши, на одной из которых мистер Кэмпбелл подвернул однажды лодыжку, и двум здоровенным прислужникам пришлось тащить его, дымящего трубкой, вниз. В целом довольно скучные воспоминания. Да не в этих ли местах располагался охотничий домик – сразу за водопадом Силфхар? Отличная была охота по тетеревам и вальдшнепам – занятие, обожаемое покойной матушкой его, королевой Блендой, твидовой королевой наездников. Теперь, как и тогда, дождь закипал в черных деревьях, и остановившись, можно было услышать, как ухает сердце и ревет вдалеке поток. Который час, kot or? Он надавил кнопочку репетира, и тот, ничтоже сумняся, прошипел и отзвякал десять часов двадцать одну минуту.

Всякий, кто пытается в темную ночь взбираться крутым склоном сквозь пелену недружелюбных растений, знает, какой невероятной сложности задача стояла перед нашим монтаньяром. Более двух часов бился он с ней, запинаясь о пни, срываясь в овраги, цепляясь за незримые ветви, воюя с еловой дружиной. Он потерял плащ. Он помышлял уже, не лучше ли будет зарыться в мох и ждать наступления дня. Внезапно затеплилась впереди точечка света, и вскоре он уже ковылял по скользкому, недавно выкошенному лугу. Залаял пес. Камень покатился из-под ноги. Он понял, что близко горная bore (изба). Он понял также, что свалился в глубокую слякотную канаву.

Заскорузлый мужик и его пухлая женушка, которые, будто персонажи старой и скучной сказки, приютили измокшего беглеца, сочли его отставшим от своих чудаком-туристом. Ему позволили обсушиться в теплой кухне и накормили баснословным ужином: сыр, хлеб, кружка горного меду. Чувства его (благодарность, истома, приятная теплота, сонливость и прочие) слишком понятны, чтобы стоило их описывать. Корни лиственницы потрескивали в пламени очага, и все тени потерянного им королевства сошлись поиграть вкруг его качалки, пока он задремывал между огнем и мерцающим светом глиняной лампадки, остроклювой, вроде римского светильника, висевшей над полкой, где убогие бисерные безделушки и обломки перламутровой раковины обратились в крохотных солдат, вьющихся в отчаянной схватке. На заре, при первом звоне коровьего колокольца, он пробудился с ломотою в шее, отыскал снаружи хозяина – в сыром углу, отведенном для малых естественных надобностей, – и попросил доброго gruntera (горного селянина) показать ему кратчайший путь к перевалу. "Гарх, лежебока, – гаркнул хозяин, – вставай!"

Грубая лестница вела на сеновал. Мужик положил заскорузлую руку на заскорузлые поручни и снова гортанно воззвал в темноту: "Гарх! Гарх!" Имя это, хоть и даваемое лицам обоего пола, является в строгом смысле мужским, и король ожидал увидеть на сеновале голоногого юного горца, похожего на смуглого ангела. Вместо него показалась растрепанная деваха, одетая, впрочем, в мужскую рубаху, доходившую ей до розовых икр, и в пару несоразмерных бахилок. Мгновенье спустя, словно в цирковом номере с переодеванием, она появилась снова, – по-прежнему прямо и вольно висели желтоватые пряди, но грязную рубаху заменил грязный же свитер, а ноги укрылись в вельветовых брюках. Ей велено было свести чужака в такое место, откуда он сможет легко достичь перевала. Сонное и недовольное выражение мутило всякую привлекательность, какой могло на взгляд тутошних пастухов обладать ее курносое и круглое личико, впрочем, она с достаточной охотой подчинилась отцовой воле. Его жена, напевая старинную песню, возилась с кухонной утварью.

Перед уходом король попросил хозяина, коего звали Грифф, принять старинный золотой, оказавшийся в кармане его, – то были все его деньги. Грифф наотрез отказался и, продолжая протестовать, углубился в сложное дело отмыкания и съема засовов с двух-трех тяжелых дверей. Король взглянул на старуху, поймал одобрительное подмигивание и положил незвучный дукат на очаг, рядом с морской розоватой раковиной, примостясь к которой стояла цветная картинка, изображающая грациозного гвардейца и его декольтированную жену – Карла Возлюбленного, каким он был с лишком лет двадцать назад, и молодую королеву, гневную девственницу с черными как смоль волосами и льдисто-голубыми глазами.

Звезды еще только начали выцветать. Он шел за девушкой и за счастливой овчаркой вверх по заросшей тропинке, блестевшей рубиновыми слезами в театральном сиянии горного утра. Сам воздух казался подцвеченным и стеклянистым. Отвесный утес, вдоль которого поднималась тропа, отзывался могильной стужей, но на противоположном обрыве там и сям между верхушками росших понизу елей летучая паутина солнечных лучей уже заплеталась в узоры тепла. За следующим поворотом это тепло обволокло беглеца, и черная бабочка опустилась, танцуя, на каменистую осыпь. Тропинка еще сузилась и постепенно исчезла среди толчеи валунов. Девушка указала на склон за ними. Он кивнул. "Ступай теперь домой, – сказал он. – Я отдохну здесь и дальше пойду один".

Он опустился на траву близ переплетенного эльфина леса и вдохнул яркий воздух. Тяжко дышащий пес улегся в его ногах. Гарх улыбнулась, впервые. Земблянские горянки – это, как правило, несложные механизмы для утоления неприхотливой похоти, и Гарх исключения не составляла. Едва присев подле него, она пригнулась и через лохматую голову стянула плотный серый свитер, открывши голую спину и blancmangé26 грудей и обдав смущенного спутника едкими запахами неухоженной женственности. Она намеревалась раздеваться и дальше, но король жестом остановил ее и поднялся. Он поблагодарил ее за доброту. Он потрепал невинного пса и, не оборачиваясь, пружинистой поступью зашагал вверх по травянистому склону.

Еще посмеиваясь девичьей незадаче, подошел он к огромным камням, сгрудившимся вокруг озерца; множество лен назад он пару раз добирался досюда со скалистого склона Кронберга. Теперь он приметил проблеск воды за естественной аркой, шедевром эрозии. Арка оказалась низковата, пришлось пригнуться, чтобы спуститься к воде. В этом влажном тинтарроне он увидал свое отражение, но странно, однако, – из-за того, что на первый взгляд показалось оптическим обманом, это отражение расположилось не у ног его, но много дальше, и сверх того, ему сопутствовало покоробленное рябью отражение скального выступа, торчавшего гораздо выше теперешнего его местонахождения. В конце концов чары, сотворившие этот образ, не выдержали натяжки, и образ распался, двойник его