ерхом по резервации Я отправилась верхом в резервацию, где обитало племя масаи. Надо было пересечь реку; через четверть часа я доехала до заповедника. Поселившись на ферме, я не сразу нашла брод, где можно было верхом перебираться на тот берег: спуск к реке был очень каменистый, противоположный берег чрезвычайно крутой, но "преодолев, ты счастлив всей душой". Можно мчаться галопом сто миль по траве, по невысоким холмам -- и никаких препятствий на пути: ни изгороди, ни канав, ни проезжих дорог. И нет никаких селений, кроме деревушек племени масаи, да и в тех по полгода никто не живет, когда масаи -- великие путешественники -- отгоняют свои стада на дальние пастбища. По равнине раскинулась густая поросль терновника, и высохшие русла рек в долинах устланы крупными плоскими камнями; там надо искать оленьи тропинки, по которым антилопы переходят сухие русла. Вскоре тебя охватывает удивитель ная тишина. И теперь, вспоминая свою жизнь в Африке, я чувствую: сказать о ней можно точно -- это была жизнь человека, попавшего из шумного и суетливого мира в обитель тишины и покоя. Незадолго до сезона дождей масаи поджигают сухую траву, и по выжженным дочерна равнинам ездить верхом довольно неприятно: из-под копыт коня вздымаются тучи черной сухой пыли, ложатся на одежду, забивают глаза, обгорелые стебли травы, острые, как нож, ранят лапы собакам. Но когда приходят дожди и свежая зеленая травка одевает долины, кажется, что земля под копытами коня мягко пружинит, и твой конь несется, ошалев от радости. Антилопы всех видов выходят пастись на молодую траву, и кажется, что по зеленому сукну бильярдного стола расставили стада игрушечных газелей. Иногда встречаешь стадо канн -- эти могучие мирные красавицы подпускают тебя совсем близко, прежде чем уступить дорогу, и уходят неспешной рысью, закинув назад длинные рога, а подгрудки, которые делают их силуэты угловатыми, подрагивают в такт бега. Кажется, что эти прекрасные звери сошли со старинных египетских надгробий, но там они запряжены в плуги и выглядят совсем как домашний скот. А жирафы даже в заповеднике держатся подальше от людей. По временам, в первые месяцы дождливого сезона, долины так густо покрываются душистыми белыми цветами, что издали кажется, будто кое-где на равнинах лежит снег. Я сбежала от людей в мир животных: у меня на сердце еще лежала тяжесть после случившейся ночью трагедии. Мне стало не по себе, когда я увидела стариков, сидевших У моего крыльца: так, вероятно, в старину чувствовал себя суеверный человек, подозревая, что известная в округе колдунья коварно замышляет зло против него, а может °ыть, уже несет за пазухой восковую фигурку, собираясь окрестить ее его именем. Мои отношения с туземцами, касавшиеся правовых вопросов на ферме, были весьма странными. Так как мне больше всего хотелось жить в мире и согласии со всеми, я не могла устраниться от участия в их жизни, потому что ссоры между скваттерами было так же трудно уладить, как залечить язвы на теле, которые появляются в местном климате и называются "язвы вельда" -- если их не трогать, сверху образуется корка, но под коркой не заживает гноящаяся рана, пока не очистишь ее до самой глубины. Туземцы отлично это понимали, и если они всерьез решали раз и навсегда покончить с какими-то распрями, они просили меня рассудить их. Но так как я совершенно не знала их законов, то на этих судилищах я играла роль заезжей примадонны, которая не знает роли, и ей наперебой подсказывает вся труппа. Мои старики выполняли роль суфлеров тактично и терпеливо. Но случалось, что примадонна, возмущенная навязанной ролью, отказывалась играть и уходила со сцены. Такие случаи мои подопечные воспринимали как жестокие удары судьбы, как недоступную их пониманию Божью кару; им ничего не оставалось, как хранить молчание, сплевывая время от времени себе под ноги. Представления о справедливости в Европе одни, а в Африке -- совсем другие, и правосудие одного мира тягостно и неприемлемо для другого. У африканцев только один способ справляться с бедами бытия -- возмещение убытков; мотивы поступков их не интересуют. Устроил ли ты засаду, поджидая врага, чтобы перерезать ему глотку в темноте, или свалил дерево, убившее наповал незадачливого прохожего, которого ты знать не знаешь -- по соображениям туземцев наказание положено одинаковое. Общество потеряло одного из своих граждан -- эту утрату надо возместить. Туземец не станет долго обсуждать тяжесть вины, или судить какой кары она заслуживает: либо он боится, что размышления заведут его в тупик, либо считает что его это вообще не касается. Но он не пожалеет времени на бесконечные рассуждения о том, сколько овец или коз виновный должен заплатить за преступление или несчастье -- тут время в счет не идет; он заведет тебя с самым серьезным видом в священный безвыходный лабиринт софистики. В те дни это противоречило моим представлениям о справедливости. Все африканцы одинаково соблюдают этот обычай. Сомалийцы резко отличаются от кикуйю и глубоко презирают их. Но они совершенно так же собирают совет и обсуждают убийство, изнасилование или мошенническую кражу скота, своих драгоценных верблюдиц и лошадей, чьи имена и родословные запечатлены в их сердцах. Как-то в Найроби узнали, что маленький брат Фараха -- ему было всего десять лет, и жил он в поселке Барамур -- бросил камень в мальчика из другого племени и выбил ему два зуба. Представители обоих племен собрались на ферму, расселись на полу в хижине Фараха и вели переговоры много ночей подряд. Пришли тощие старики в зеленых тюрбанах, побывавшие в Мекке, и горделивые юноши из племени сомали, которые в свободное от важных дел время служили оруженосцами у европейских путешественников и охотников; явились и темноглазые круглолицые мальчишки, представители разных семейств -- они не говорили ни слова, но почтительно слушали и учились у старших. Фарах объяснил мне, что дело серьезное, потому что внешность мальчика пострадала, ему будет труднее найти невесту, и, быть может, придется взять не слишком красивую или благородную девушку. В конце концов был назначен половинный выкуп -- пятьдесят верблюдов, тогда как полный выкуп равнялся сотне верблюдов. Далеко в Сомали было закуплено пятьдесят верблюдов, и через десять лет они должны были стать платой за сомалийскую красотку, чтобы она не обращала внимания на то, что у ее жениха нехватает двух зубов; возможно, тут было заложено начало трагедии. Но сам Фарах считал, что он еще легко отделался. Туземцы на ферме никак не могли постигнуть мое отношение к их законам, и, в первую очередь, обращались за возмещением ко мне, когда у них случалось какоенибудь несчастье. Однажды, в сезон сбора кофе, молоденькая девушка из племени кикуйю -- звали ее Вамбои -- попала напротив моего дома под повозку, запряженную волами, и была убита. Эти повозки возили кофе с поля на мельницу, и я строго запретила туземцам кататься на них. Иначе в каждой такой повозке веселая компания девчонок-сборщиц кофе и их младших братишек и сестриц весело катилась бы на медлительных волах -- а ходят они медленнее, чем кто бы то ни было -- и волам было бы тяжело таскать лишний груз. Но у молодых возчиков не хватало духу сгонять волооких красавиц, которые бежали рядом с повозками и просились прокатиться, и возчики, не в силах отказать им в этом удовольствии, просили только слезать с повозки, когда она оказывалась на виду) приближаясь к моему дому. Но бедная Вамбои упала, спрыгнув с повозки, и колесо раздавило ее маленькую черную головку, а по колее потянулись следы крови. Я послала за ее старым отцом и матерью, они пришли с поля, стеная и плача. Я знала, что смерть девушки -- тяжелая материальная потеря для них: ей было пора замуж, и за нее они получили бы и овец, и коз, а может, и пару телок впридачу. Они надеялись на это с самого ее рождения. Я обдумывала, чем я должна им помочь, как вдруг они все обратились ко мне, настойчиво требуя выплатить им полную цену. Нет, сказала я, платить я не собираюсь. Я запретила девушкам с фермы кататься на повозках, и все люди знали об этом. Старики кивали головами, словно соглашаясь со всеми моими словами, но от своих требований отказаться не желали. Они твердили, что кому-то надо платить -- и все. Никакие возражения просто не доходили до них -- с тем же успехом можно было вдалбливать им в головы теорию относительности Эйнштейна. Их нельзя было упрекнуть ни в жадности, ни в назойливости, -- когда я прекратила переговоры и пошла прочь, они поплелись за мной по пятам, словно притянутые магнитом -- просто по закону природы. Они уселись в ожидании у самого дома. Это были жалкие люди, истощенные вечным недоеданием: казалось, что на лужайке у моего дома приткнулась пара маленьких барсуков. Так они сидели до темноты, и я уже почти не могла разглядеть их на фоне травы. Несчастье совсем сломило их: и потеря дочери, и грозившая им нищета слились в одно неизбывное горе. Фарах уехал на целый день, и еще не вернулся, когда в моем доме зажигали свет, и я послала старикам немного денег, чтобы они купили себе овцу и приготовили поесть. Это был неразумный ход: они решили, что осажденный город готов сдаться, и остались сидеть на всю ночь. Не знаю, собирались ли они уйти, если бы вдруг, поздно вечером им не пришло в голову, что надо притянуть к ответу юнца, правившего волами, и взыскать протори с него. Они внезапно встали и ушли с моей лужайки, не проронив ни слова, а ранним утром отправились в Дагорети, где жил помощник районного инспектора. На моей ферме затеяли долгое расследования убийства, во множестве появились молодые франтоватые туземцыполисмены; помощник инспектора предложил старикам единственный выход -- повесить погонщика за предумышленное убийство, но, собрав свидетельские показания, отказался от своего решения, а старейшины отказались собирать Кияму после того, как я и чиновник отклонили претензии. В конце концов старикам пришлось подчиниться непостижимому закону относительности, в кото ром они не понимали ни слова, как приходилось и многим до них. Временами мои старцы из совета Кияма так мне надоедали, что я им прямо высказывала, что я о них думаю. "Вы, старые люди, -- говорила я, -- обираете штрафами свою молодежь, чтобы ваши юноши не могли ничего накопить, не даете им воли, а потом сами скупаете всех лучших девушек". Старики слушали меня внимательно, только маленькие черные глазки сверкали на морщинистых, высохших лицах, а губы пошевеливались, словно повторяя мои слова: они были довольны, что прекрасный принцип наконец-то высказан во всеуслышание. При всех наших разногласиях мое положение судьи племени кикуйю открывало передо мной множество возможностей, и я очень им дорожила. Я тогда была еще молода и часто задумывалась над тем, что значит справедливость и несправедливость, но главным образом с точки зрения подсудимого; на месте судьи я еще никогда не бывала. Но я очень старалась судить по справедливости, оберегая мирную жизнь на ферме. Иногда, если задача казалось мне слишком трудной, я уходила, чтобы побыть наедине с собой, прячась под некое воображаемое покрывало, лишь бы никто не мешал мне, не отвлекал разговорами. На обитателей фермы этот эффектный прием всегда производил благоприятное впечатление, и даже много времени спустя я слышала, как они с уважением говорили, что дело было очень сложное, и что никто не мог в нем разобраться, а мне понадобилась целая неделя. На туземца всегда можно произвести впечатление, если потратишь на окончательное решение больше времени, чем он сам, но это совсем не просто. То, что туземцы выбрали в судьи именно меня и уважали мой приговор, можно объяснить только их особым, мифологическим или теологическим мышлением. Европейцы утратили способность создавать мифы или догмы и восполняют недостачу, черпая из запасов прошлого. Но мышление африканца совершенно естественно ступает по темным и таинственным путям. И этот дар особенно ярко проявляется в их отношении к белым. Это отношение уже с самого начала отражается в прозвищах, которые они дают европейцам, встретившимся на их пути, после очень непродолжительного знакомства. И европейцу необходимо выучить эти прозвища, если надо посылать гонцов с письмами к другу или спросить, как проехать к его дому, потому что туземцы знают иностранцев только под этими прозвищами. У меня был очень необщительный сосед, он никогда не угощал у себя гостей, и его прозвали "Сахане Моджа" -- "Один прибор". Мой приятель, швед Эрик Оттер, назывался "Ресасе Моджа" -- "Один патрон" -- это значило, что ему нужен был всего один патрон, чтобы сразить дичь наповал, и этим именем можно было гордиться. Одного знакомого автомобилиста назвали "Получеловек-Полумашина". А когда туземцы дают белому человеку имя животного -- "Рыба", "Жираф", "Жирный бык", они явно вспоминают какието древние басни, и белые люди сливаются у них со сказочными образами мифологических зверей. Да, слова обладают какие-то магическим действием: если человека много лет все окружающие называют именем какого-нибудь зверя, он сам в конце концов так привыкает к этому имени, что начинает отождествлять себя со своим прообразом. А вернувшись в Европу, он удивляется, что там его никто так не называет. Однажды в Лондонском зоопарке я встретилась со старым чиновником в отставке, которого я знала в Африке под кличкой "Бвана Тембу", то есть "Господин Слон". Он стоял один, перед загоном для слонов, и глубоко задумавшись, созерцал слоновье семейство. Может быть, он частенько навещал их. Его слуги-туземцы, наверное, считали бы совершенно естественным, что он бывал там, но, веро ятно, ни один человек в Лондоне, кроме меня, приехавшей туда всего на несколько дней, не понял бы его до конца. Мышление туземцев работает по своим законам, оно как-то схоже с мышлением наших далеких предков, которые безоговорочно верили, что бог Один, чтобы видеть весь мир, отдал свой глаз, или представляли себе Амура -- бога любви -- мальчуганом, не ведающим любви. Возможно, что кикуйю на моей ферме признавали меня великим судьей только за то, что я не имела ни малейшего представления о тех законах, по которым выносила свой приговор. Оттого что у туземцев есть особый дар создавать мифы, они иногда поступают совершенно непредсказуемо, и от этого вам не уберечься и не уйти. Они могут превратить вас в символ. Я хорошо знала это их свойство и даже придумала свое слово, называя это их отношение ко мне "они делают из меня Медного 3мея"* Европейцы, долго жившие среди туземцев, поймут, что я хочу сказать, даже если обнаружат расхождение с библейским рассказом о медном змее. Я считаю, что при всех наших стараниях ввести в эту страну все, что дал человечеству научный и технический прогресс, даже несмотря на Pax Britannica**, это единственная практическая польза, какую туземцы получают от белых. Конечно, не всех белых они могли использовать для этой цели, да и цена им была разная. Они в своем мире создали свой табель о рангах, сообразно тому, насколько мы годились на роль "Медного Змея" в их жизни. Многие мои друзья -- Деннис Финч-Хэттон, Галбрейт и Беркли Коулы и сэр Нортроп Макмиллан -- пользовались у туземцев в этой роли особым уважением. Лорд Делами? считался Медным змеем первой величины. Помню, как я путешествовала в горах, когда на поля напала саранча. Насекомые уже побывали там год назад, а теперь их мелкие * См. Библия, кн. Чисел, XXI, 9. '"' Зд. мир, навязанный Британией побежденным народам. черные отпрыски принялись пожирать то, что еще уцелело, а уж после них не осталось ни единой травинки. Для туземцев это была жуткая напасть: после столь сокрушительного удара им трудно было оправиться. Они впали в неистовое отчаяние, задыхались, выли, как издыхающие псы, бились головой о невидимую стенку, вставшую перед ними в воздухе. И тут я случайно упомянула, как, проезжая по ферме Деламира, видела саранчу, расползшуюся по всем его угодьям, загонам и пастбищам, и сказала, что Делами? просто пришел в полное отчаяние и клял все на свете. Слушатели мои вдруг успокоились и даже как-то облегченно вздохнули. Они спросили, что говорил Делами? о своем несчастье, и просили меня еще много раз повторить его слова, а потом замолчали. И хотя я была очень скромным Медным Змеем по сравнению с лордом Деламиром, все же были случаи, когда я оказывалась полезной моим туземцам. Во время войны, когда роковая власть транспортного корпуса легла тяжелым бременем на всех туземцев, скваттеры с фермы часто приходили и рассаживались около моего дома. Они не разговаривали даже друг с другом, только молча глядели на меня, сотворив себе из меня Медного Змея. Прогонять их мне было неловко -- они никому не мешали, да если бы я их и прогнала, они все равно уселись бы где-нибудь неподалеку. Но выносить это было совсем непросто. Помогло мне то, что в это время полк моего брата был послан на передовые позиции, в траншеи у Вайми-Риджа: я могла обратить взор в ту сторону и смотреть на него, как на своего Медного Змея. Кикуйю отвели мне роль главной плакальщицы и печальницы, когда нашу ферму постигли тяжкие невзгоды. Так должно было быть и теперь, после несчастья с ребятишками. Раз я горюю о пострадавших детях, все работники на ферме могли перестать о них сокрушаться, на время позабыть о несчастье. Когда случалось какое-нибудь бедствие, они смотрели на меня, как община привыкла смотреть на жреца, который испивает чашу до дна) один за всех, ради всех. У колдовства есть одна особенность: стоит хоть раз попасть под действие колдовских чар, как от них уже никогда полностью не освободишься. Мне казалось, что быть водруженной на столб очень, очень тягостно и болезненно, и я от души желала избежать этой участи. И все же, много лет спустя, случалось, я спрашивала себя: "Неужто со мной смеют так обращаться? Ведь я была некогда Медным Змеем!" Когда я возвращалась на ферму и переезжала реку вброд, я прямо посреди реки встретила сыновей Канину, трех юношей и- мальчика. У них в руках были копья, и они очень спешили. Когда я их окликнула и спросила, что слышно об их брате Каберо, они остановились по колено в воде, молчаливо опустив глаза и, помедлив, ответили едва слышно. Каберо, сказали они, не вернулся, и о нем ничего не слышно с тех пор, как он убежал прошлой ночью. Они уверены, что его уже нет в живых. Либо он в отчаянии покончил с собой -- а самоубийство часто кажется туземцам, даже детям, вполне естественным выходом -- или же он заблудился в лесу и его сожрали дикие звери. Братья искали его повсюду и теперь отправились на поиски в заповедник. Когда я выехала на берег реки, ступила на свою землю, я обернулась и оглядела равнину -- мои владения лежали выше земель заповедника. Нигде на равнине не было и признаков жизни, только вдали паслось и резвилось стадо зебр. На другом берегу из зарослей показались юноши и мальчик, они пошли быстро, гуськом друг за другом -- казалось, короткая гусеница быстро пробирается среди трав; иногда их оружие поблескивало на солнце. Казалось, они без колебаний выбрали направление -- но куда они направлялись? Их единственными путеводителями в по исках пропавшего ребенка могли быть только грифы, которые сразу начинают кружить над мертвым телом среди равнин, и по их полету можно установить, где лежит добыча львов, Но какой приманкой может быть для жадных стервятников жалкое маленькое тельце -- вряд ли их соберется много, да и задержатся они ненадолго. Думать об этом было грустно, и я поехала домой. Глава третья Вамаи Я поехала на Кияма, со мной был и Фарах. Я всегда брала Фараха с собой, когда надо было иметь дело с племенем кикуйю, и хотя Фарах в своих раздорах вел себя довольно опрометчиво, и, как и все сомалийцы, сразу терял голову, когда дело касалось обид, нанесенных его племени, но разбирая споры и ссоры других людей, он судил беспристрастно и мудро. Кроме того, прекрасно владея языком суахили, он служил мне переводчиком. Я знала заранее, еще до моего прибытия на собрание, что главной целью собравшихся было обобрать Канину до нитки. Он увидит, как его овец гонят в разные стороны: одних -- в возмещение потерь семьям пострадавших и погибших детей, других -- на прокорм участников Киямы. С самого начала я была против всего этого. Ведь Канину, подумала я, потерял своего сына точно так же, как и другие отцы, а мне участь его ребенка казалась самым трагическим событием во всей этой истории. Вамаи умер, его это все уж не касалось, Ваньянгери -- в больнице, где о нем хорошо заботятся, но Каберо был всеми отвергнут, и никто не ведал, где лежат его кости. А вот Канину особенно подходил на роль быка, откормленного на убой для праздничного пира. Он был од ним из самых зажиточных моих скваттеров: в моих списках за ним числились тридцать пять голов скота, пять жен и шестьдесят коз. Его деревня была близко от моего леса, я видела и его ребятишек, и его коз; его женщин мне вечно приходилось гонять за то, что они рубили мои большие деревья. Кикуйю не знают предметов роскоши, самые богатые из них живут точно так же, как бедняки, и в хижине Канину я не нашла бы никакой обстановки -- разве что небольшую деревянную табуретку, на которую можно было присесть. Но в деревне Канину было много хижин, и вокруг толклась толпа старух, молодежи и детворы. К вечеру, когда пора было доить коров, они вереницей шли к деревне с пастбищ, и синие тени безмолвно скользили рядом с ними по траве. Все это богатство придавало сухощавому старику в кожаной накидке, с черным хитрым лицом, испещренным сетью тончайших, забитых грязью, морщин, вид набоба, едва ли не святого, полного достоинства и сознания своего величия. У меня с Канину не раз происходили настоящие схватки. Я даже грозилась выгнать его с фермы за его проделки. Но Канину был в хороших отношениях с соседним племенем масаи и отдал за них замуж четырех или пятерых своих дочек. Кикуйю сами рассказывали мне, что в старину масаи считали ниже своего достоинства родниться с племенем кикуйю. Но в наши дни этому странному вымирающему племени, чтобы совсем не исчезнуть с лица земли, пришлось поступиться своей гордостью -- женщины из племени масаи плохо рожали, и спрос на плодовитых молодых девушек кикуйю был очень велик. Все дети Канину были красивы, и он пригнал через границу заповедника много статных резвых телочек в обмен на своих юных дочерей. Многие отцы семейств племени кикуйю разбогатели на подобных сделках. Великий вождь племени, по имени Кинанджи, как мне рассказывали, отдал больше двадцати своих дочек племени масаи и пригнал взамен больше ста голов скота. Но с год назад в заповеднике масаи был объявлен карантин: скот болел ящуром, и перегонять стада оттуда было запрещено. Для Канину настали тяжелые времена. Масаи -- племя кочевое, они переходят с места на место, смотря по времени года, по погоде и по тому, где пастбища обильнее. Те стада, которые по закону принадлежали Канину, перегонялись с места на место и часто оказывались миль за сто от хозяина, и никто не знал, что там с ними происходит. Масаи вообще беззастенчивые жулики, а с племенем кикуйю и вовсе не церемонятся -- настолько они их презирают. Но они отважные воины и, как говорят, пылкие любовники. В их руках сердца бедных дочерей Канину таяли, как сердца древних сабинянок, и полагаться на своих дочерей Канину уже не мог. А потому старый хитрец Канину стал перегонять свой скот по ночам, когда районный инспектор и представитель ветеринарного управления спокойно спали, с того берега реки на мою ферму. Это было откровенное преступление, потому что туземцы отлично понимают все правила карантина и очень их уважают. И если бы их коров обнаружили на моей земле, то и на моей ферме был бы объявлен карантин. Поэтому я выставила посты на реке, чтобы ловить на месте преступления людей Канину, и в лунные ночи завязывались отчаянные стычки: нарушители проворно удирали по берегам потока, посеребренного луной, а телки, из-за которых заварилась вся каша, в ужасе разбегались во все стороны. Йогона, отец убитого мальчика Вамаи, был, наоборот, человеком очень бедным. У него была всего одна старая жена, и скота у него только и было, что три козы. Вряд ли он мог когда-нибудь разбогатеть -- уж очень был прост. Я хорошо знала Йогону. За год до несчастного случая и нынешнего заседания на ферме случилось жуткое убий ство. Два индийца, арендовавшие у меня мельницу немного выше по течению реки -- они мололи муку для племени кикуйю -- были убиты и ограблены ночью, и убийц так и не нашли. Насмерть перепуганных индийских купцов и лавочников округи словно ветром сдуло; мне пришлось дать Пуран Сингху -- сторожу на моей собственной мельнице -- старое охотничье ружье, иначе он грозился уйти, да еще надо было долго уговаривать его остаться. Мне самой казалось в первые ночи после убийства, что я слышу чьи-то шаги возле дома, а потому я держала ночного сторожа -- это и был Иогона. Нрав у него такой тихий и кроткий, что вряд ли он мог бы справиться с убийцами, но старик был славный, и разговаривать с ним было приятно. Он отличался детской веселостью, на его широкой физиономии всегда выражалось живое, трепетное внимание, и стоило ему взглянуть на меня, как он заливался смехом. Казалось, что он очень рад моему приезду на Кияму. Но даже в Коране, который я стала в это время изучать, сказано: "Ты не должен склонять правосудие на сторону неимущих". Кроме меня, по крайней мере еще один человек понимал, что цель собрания -- содрать с Канину семь шкур: это был сам Канину. Другие старики сели в кружок, сосредоточившись до предела и не спуская с него глаз. Канину же, с головой накрывшись широким плащом из козьей шкуры, лишь изредка то хныкал, то скулил, как собака, которая уже устала выть и только повизгивает, чтобы не позабыть о своих горестях. Старики хотели начать разбор с дела о раненом мальчике Ваньянгери, чтобы насладиться бесконечными спорами и препирательствами. Какой назначили бы выкуп, если бы Баньянгери вдруг умер? А что, если он останется изуродованным? Или станет немым навсегда? Фарах от моего имени заявил, что я не хочу обсуждать это дело, пока не побываю в госпитале в Найроби, и не поговорю с врачом. Они молча проглотили разочарование и перешли к обсуждению следующего дела. Я попросила Фараха перевести старикам, чтобы они договорились поскорее на Кияме, а не тратили на это всю оставшуюся жизнь. Совершенно ясно, что речи об убийстве тут не могло быть -- это, конечно же, был несчастный случай, беда. Совет Кияма оказал мне честь, выслушав со вниманием мои объяснения, но как только я закончила, посыпались возражения. -- Мсабу, -- говорили они, -- мы ничего не знаем. Но мы видим, что и вы сами тоже не все знаете, а кроме того, мы плохо понимаем, что вы нам говорите. Выстрелил сын Канину. А иначе, как бы он единственный не пострадал от выстрела? Хотите узнать подробнее -- пусть Мауге все нам расскажет. Его сын тоже был там, и ему отстрелили ухо. Мауге был одним из самых богатых скваттеров, и, в некотором роде, соперничал с Канину. Это был человек очень солидный, весьма внушительный с виду, каждое его слово обладало весом. Хотя иногда он и замолкал, чтобы подумать. -- Мсабу, -- сказал он, -- мой сын мне рассказывал: мальчики все по очереди брали ружье и целились в Каберо. Но он не хотел объяснять им, как оно стреляет -- нет, не хотел. В конце концов, он забрал ружье, и оно тут же выстрелило, поранило всех детей и убило Вамаи, сына Иогоны. Вот так оно и случилось. -- Я все это уже знаю, -- сказала я. -- И это просто беда, несчастный случай. И я могла нечаянно выстрелить из своего дома, да и ты, Мауге, из своего. Все собрание заволновалось. Они все уставились на Мауге, а ему, видно, стало не по себе. Потом они принялись тихо, как бы шепотом, переговариваться между собой. Наконец, заговорили снова. -- Мсабу, -- сказали они, -- на этот раз мы не поняли ни одного слова. Мы думаем, что ты говоришь про винтовку. Потому что ты сама так хорошо стреляешь из винтовки, но не из охотничьего ружья. Если бы речь шла о винтовке, ты была бы совершенно права. Но из охотничьего ружья никто не мог бы стрелять из твоего дома, или из дома Мауге, никто до самого дома бваны Менанья, и убить людей прямо в самом доме. Я немного помолчала, потом сказала: -- Теперь все знают, что стрелял сын Канину. Пусть Канину теперь даст Иогоне много овец, чтобы возместить ему ущерб. Но все знают и то, что сын Канину -- неплохой мальчик, он не хотел убить Вамаи, поэтому Канину не должен расплачиваться за этот несчастный случай, как за убийство, и отдавать слишком много овец. Тут заговорил старик по имени Авару. Он имел понятие о цивилизованном мире, потому что отсидел семь лет в тюрьме. -- Мсабу, -- сказал он, -- вы говорите, что сын Канину неплохой мальчик, а потому Канину не должен отдавать слишком много овец. Но если бы его сын нарочно захотел убить Вамаи, а значит, был бы скверным ребенком, разве Канину было бы от этого лучше? Разве он так обрадовался бы, что захотел бы дать еще больше овец? -- Авару, -- сказала я, -- ты знаешь, что Канину потерял сына. Ты сам ходил в школу, значит, ты знаешь, что этот мальчик хорошо учился. А если он был таким хорошим во всех делах, то Канину особенно тяжело было его потерять. Наступило молчание, долго никто не проронил ни слова. Но тут Канину, словно вспомнив о забытом горе или долге, протяжно застонал. -- Мемсаиб, -- сказал Фарах, -- пусть теперь эти кикуйю назовут сумму, которую они затаили в своем сердце. Он говорил со мной на суахили, чтобы собрание его поняло, и своего добился: от его слов им стало явно не по себе -- туземцы не любят назначать конкретную цену. Фарах свысока поглядел на собравшихся и подсказал: "Сотня!" Сотня овец для этих людей совершенно сказочная ценность, никто всерьез о таком выкупе и не думал. В Совете наступила мертвая тишина. Старики, конечно, почувствовали, что этот сомалиец смеется над ними, и решили лучше промолчать. Очень дряхлый старик прошептал: "Пятьдесят", но никто не обратил на него внимания; казалось, его цена так легковесна, что шуткой Фараха ее унесло, как ветром. Помолчав, Фарах бросил: "Сорок!" тоном завзятого торговца скотом, отлично знающего и цены, и рынок. Его слова взбудоражили собрание, все заволновались, стали переговариваться между собой. Они еще не скоро решат -- станут судить, рядить, препираться, но все же начало было положено. И когда мы, наконец, пришли домой, Фарах доверительно сказал мне: -- Думаю, что старики теперь согласятся взять с Канину сорок овец. Но Канину пришлось выдержать на Совете еще одно испытание. Старый, пузатый Категу, один из самых крупных скваттеров на ферме, отец и дед огромного клана, встал и предложил подобрать поодиночке всех коз и овец, которые Канину должен был отдать, и всех отметить. Но такого не водилось ни на одном Совете, Иогона сам нипочем бы не додумался до такого, и я поневоле подумала, что Категу и Иогона сговорились решать дело с выгодой для Категу. Я немного задержалась -- посмотреть, чем все это кончится. С самого начала казалось, что Канину решил сдаться на произвол своей горькой судьбы; он опустил голову и жалобно стонал каждый раз, когда называли тех коз и овец, которых ему придется отдать, будто у него вырывали зуб за зубом. Но когда под конец Категу, помявшись, назвал большую желтую безрогую козу, сердце Канину не выдержало, и терпение у него лопнуло. Одним широким движением он сорвял с себя плащ и ринулся вперед. С минуту он взывал ко мне нечленораздельным ревом, как бык, обреченный на заклание -- чудовищный De profundis*, -- но, бросив на меня быстрый взгляд, понял, что я на его стороне, и что желтая коза останется у него. Он тут же умолк и сел на место; только выдержав паузу, он бросил на Категу многозначительный и высокомерный взгляд. Через неделю, после того, как Совет несколько раз собирался на очередные и внеочередные обсуждения, члены его, наконец, установили, что Канину должен отдать Иогоне сорок овец, но указывать, каких именно, сочли излишним. Недели через две, вечером, когда я обедала. Фарах рассказал мне последние новости об этом деле. Три старца из племени кикуйю вчера явились на ферму из Ньери. До их поселка, там, в Ньери, дошел слух об этом деле, и они пришли оттуда пешком, чтобы выступить на собрании и засвидетельствовать, что Вамаи вовсе не сын Иогоны, а сын их покойного брата, и что поэтому компенсация за его гибель законно причитается им. Я усмехнулась, услышав эти нахальные требования, и сказала Фараху, что ничего другого и нельзя было ожидать от этих кикуйю из Ньери. Нет, задумчиво сказал Фарах, он считает, что они правы: Иогона действительно пришел на ферму шесть лет назад из Ньери, и, как Фарах узнал, Вамаи -- вовсе не сын Иогоны. И никогда им не был, -- добавил Фарах. А Иогоне, -- продолжал он, -- просто очень повезло: ему два дня назад уже отдали двадцать пять из положенных сорока овец. Иначе Канину отдал бы их в Ньери, чтобы с ними больше не встречаться и не мучиться из-за того, что они больше ему не принадлежали. Но Иогона все же должен быть все время начеку: от кикуйю * Первые слова псалма "Из глубины возвах..." из Ньери не так-то просто отделаться. Они поселились на нашей ферме и грозятся подать жалобу инспектору округа. Поэтому я уже не удивилась, когда через три дня увидела у своего дома трех мужчин из Ньери, принадлежащих к самому нищему слою племени кикуйю и похожих на трех облезлых гиен, которые протащились сто пятьдесят миль по кровавым следам Вамаи. С ними пришел Иогона. Он был просто в отчаянии. Пожалуй, это можно было объяснить тем, что ньерским кикуйю терять было нечего, а Иогона мог лишиться двадцати пяти овец. Трое чужаков уселись на камни и застыли, неподвижные, как клещи на шее овцы. Я вовсе не сочувствовала им; как бы то ни было, они с полным равнодушием относились к покойному мальчику при его жизни, а Иогону мне было жаль -- он достойно держал себя на Кияме и, как мне казалось, горевал по Вамаи. Когда я стала расспрашивать Иогону, он так дрожал и всхлипывал, что понять его было невозможно; мы ничего не добились. Но через два дня Иогона пришел рано утром, когда я сидела за машинкой, и попросил меня записать то, что он мне расскажет о своем отношении к покойному мальчику и его родне. Он хотел отнести бумагу инспектору округа в Дагоретти. Иогона держался просто, спокойно, и это производило особенно сильное впечатление, потому что он глубоко переживал эту беду и нисколько не притворялся. Судя по всему, он считал принятое решение великим подвигом, не лишенным риска, и приступал он к нему торжественно и благоговейно. Я записала все его показания. Времени на это ушло немало -- ведь дело касалось событий, происходивших больше шести лет назад, и к тому же чрезвычайно запутанных и сложных. Рассказывая, Иогона то и дело останавлизался, стараясь припомнить поточнее все, что случилось в те дни. Он подолгу сидел, обхватив голову обеими рука ми, иногда ударял себя по темени, словно пытаясь вытряхнуть забытое из памяти. Один раз он даже прижался лицом к стене, как делают женщины племени кикуйю, разрешаясь от бремени. Я сделала копию с этого документа. Она сохранилась у меня до сих пор. Из-за массы ненужных подробностей было очень трудно уследить за тем, как развивались события, и вообще повествование было очень запутано. Я ничуть не удивилась, что Иогона вспоминал с трудом, -- удивительно было, как он вообще что-то мог вспомнить. Начинался рассказ так: -- В то время, когда Ваверу Вамаи из Ньери собрался помирать ("на-така куфа", то есть хотел умирать, как говорят на языке суахили), у него было две жены. У одной жены было от него три дочки, после смерти Ваверу она вышла замуж за другого. За свою вторую жену Ваверу еще не расплатился, он все еще был должен ее отцу двух коз. Эта жена надорвалась, подымая тяжелую вязанку хвороста, у нее случился выкидыш, и было неизвестно, сможет ли она рожать детей... Мои записи, длинные и запутанные, едва ли помогут читателю разобраться в путанице взаимоотношений и родственных связей в племени кикуйю. -- У этой жены уже был маленький ребенок, по имени Вамаи. В то время он был очень болен, люди считали, что у него оспа. Ваверу очень любил свою жену и ее ребенка, и умирая, очень мучился, не зная, что с ней станется после его смерти. Поэтому он послал за своим другом, Иогоной Каньягга, который жил неподалеку. В то время Иогона Каньягга был должен Ваверу три шиллинга за пару башмаков. И тут Ваверу предложил ему договориться на таких условиях... И они поладили на том, что Иогона возьмет к себе жену своего умирающего друга с ребенком и отдаст отцу этой женщины тех двух коз, которые ему за нее причитаются. Далее следовал список тех затрат, которые пришлось сделать Иогоне при усыновлении маленького Вамаи. Он сказал, что достал для Вамаи очень хорошее лекарство, когда взял его к себе, так как ребенок был очень болен. Он покупал специально для него рис у индийского купца, потому что ребенок совсем не поправлялся, питаясь одной кукурузой. Один раз ему даже пришлось заплатить штраф -- пять унций! -- белому фермеру: тот пожаловался, что Вамаи загнал одного из его индюков в пруд. И эту трату наличных денег, которые ему, как видно, было нелегко наскрести, Иогона запомнил навсегда, он повторял это при каждом удобном случае. Иогона так говорил о ребенке, которого он потерял, будто позабыл, что это приемыш, а не его собственное дитя. Приход и требования трех человек из Ньери потрясли его. У очень простых людей есть талант, природный дар -- принимать в сердце приемных детей, как своих собственных; добрые сердца наших европейских крестьян так же легко открываются чужим детям. Когда Иогона досказал свою историю и я все записала, я сказала ему, что сейчас прочитаю ему записи. Он отвернулся от меня, пока я читала, чтобы лучше сосредоточиться. Но когда я прочла его имя: "И он послал за Иогоной Каньягга, своим другом, который жил неподалеку", он быстро повернулся лицом ко мне, залился смехом и смотрел такими восторженными, горящими глазами, будто он не старик, а совсем мальчишка, живое воплощение юности. А когда я кончила читать и прочла имя, заверяющее отпечаток его большого пальца, он снова заглянул мне прямо в глаза, уже более спокойно, но с еще большей важностью. Наверное, так Адам взглянул на Творца, когда Он создал его из праха земного -- вдохнул в него жизнь и живую душу. А теперь я создала его, он увидал себя воплощенным: Иогона Каньягга, сотворенный в жизнь веч ную. Когда я вручала ему этот документ, он жадно схватил его, бережно завернул в угол своего плаща и не выпускал из рук. Он никак не мог позволить себе потерять этот драгоценный документ: ведь в нем заключена была его душа, доказательство его существования. Каким-то образом Иогона Каньягга совершил чудо, он оставит свое имя навеки в памяти людей: Плоть стала Словом и обитала с нами, полная благодати и истины*. Мир слов, запечатленных на бумаге, впервые открылся туземцам Африки, когда я там жила. И если бы мне захотелось, я могла бы схватить за хвост наше прошлое, вновь почувствовать то, что и моему народу пришлось пережить: время, когда всему безграмотному населению Европы таким же образом была дарована грамотность. В Дании это произошло добрую сотню лет тому назад, и, судя по тому, что мне в раннем детстве рассказывали древние старики, мне кажется, было несомненное сходство в реакции людей на это событие. Не часто человек так бескорыстно и с таким восторгом поклонял