едложил свои услуги. Всеобщее внимание тут же обратилось на него. Он, действительно, зашил раны всем пострадавшим, все у него сошло отлично, и потом он часто хвастался своим искусством, но Каманте сказал мне по секрету, что головы вовсе не были "совсем отрезаны", и пришивать их не пришлось. Так как присутствие масаи на танцах было противозаконным, мы долго прятали раненого масаи от начальства в хижине, предназначенной для слуг, которые сопровождали белых гостей. Тут он поправился, отсюда и исчез внезапно, ни одним словом не поблагодарив Авару. Мне кажется, что для гордого масаи позорно быть раненым -- да и вылеченным! -- человеком из племени кикуйю. Когда на рассвете, после ночи Нгома, я вышла узнать, как чувствуют себя раненые, я увидела, что костры в сером свете раннего утра еще теплились. Вокруг них несколько неугомонных молодых кикуйю прыгали и совали длинные палки в тлеющие угли -- ими командовала древняя старуха, жена скваттера, мать Вайнайны. Они колдовали, напуская порчу на масаи, чтобы девушки племени кикуйю их никогда не любили. Глава вторая Гость из Азии Нгомы были выражением добрососедских, традиционных отношений. Шло время, и на танцы приходили сначала младшие братья и сестры первых танцоров, а позже их дочери и сыновья. Но нас навещали и гости из дальних краев. Ветрымуссоны дуют из Бомбея: мудрые и многоопытные старцы приплыли на кораблях из Индии и появились у нас на ферме. В Найроби жил крупный торговец лесом по имени Шолем Хуссейн, с которым у меня было много деловых встреч, когда я расчищала свой участок -- он был правоверным мусульманином, другом Фараха. Как-то он явился ко мне на ферму и попросил разрешения привести в гости священнослужителя высокого ранга. Прибыло это важное лицо из-за моря, как сказал мне Шолем Хуссейн, из Индии, посмотреть, как живут в Момбасе и Найроби его единоверцы. Они, со своей стороны, хотели оказать ему хороший прием, и, поразмыслив, сочли, что ничего лучше быть не может, чем привезти его ко мне на ферму. Разрешу ли я им прийти? И когда я сказала, что буду рада такому гостю, Шолем Хуссейн объяснил, что из-за своего высокого ранга и святости старец не может есть из посуды, которую употребляют "неверные". Но мне об этом беспокоиться не надо, -- поспешно добавил он, -- мусульманская община в Найроби приготовит угощение и заблаговременно пришлет его ко мне; они только просят разрешения устроить трапезу у меня. Когда я согласилась, Шолем Хуссейн, несколько смущаясь, заговорил снова. Оставалось только одно, последнее. По их этикету и своему высокому званию святой старец должен получить денежный подарок; а в таком доме, как мой, сумма должна быть не меньше ста рупий. Но пусть меня это не беспокоит, -- объяснил он, -- деньги уже собраны мусульманами Найроби, и меня только просят вручить этот подарок их пастырю. А поверит ли он, что это подарок от меня? -- усомнилась я. Тут я никак не могла добиться толкового ответа от Шолема Хуссейна -- иногда темнокожие так замыкаются, что толку от них не добьешься даже под страхом смерти. Сначала я отказалась от роли, предназначенной мне, но и у Шолема, и у Хуссейна так вытянулись от огорчения только что радостно сиявшие физиономии, что я тут же согласилась забыть о своей гордости, и пускай святой старец думает, что ему будет угодно. В день торжественного визита я совершенно позабыла о нем и уехала в поле испытать новый трактор. За мной послали меньшого братишку Каманте, Тити. Трактор так ревел, что я не слышала ни слова, а заводить машину было очень трудно, и я не решалась выключить мотор. Тити гнался за трактором по всему полю, как взбесившаяся собачонка, задыхаясь от пыли и вопя что-то неразборчивое, пока мы не остановились в конце участка. -- Святые пришли! -- заорал он. -- Какие святые? -- крикнула я. -- Все святые! -- с гордостью объяснил он, -- и рассказал, что они приехали на четырех машинах, по шесть человек в каждой. Я вернулась с ним домой и увидела, что на лужайке перед домом, на траве, расположилась целая толпа людей в белых одеяниях -- казалось, что стая огромных белых птиц опустилась на мою лужайку или белокрылые ангелы слетели к нам с неба. Должно быть, из Индии прислали целый Священный Совет, чтобы у правоверных в дебрях Африки не угасал священный огонь веры. И тут безошибочно можно было узнать Великого муфтия, когда он торжественно шествовал мне навстречу, в сопровождении двух служителей культа, а сзади на почтительном расстоянии шел Шолем Хуссейн. Верховный владыка был невелик ростом и очень стар, и лицо у него было тонкое, умное, словно вырезанное из старинной слоновой кости. Его свита приблизилась было, чтобы охранять нас при этой встрече, но затем все отошли в сторону; я должна была занимать высокого гостя сама. Мы не могли сказать друг другу ни слова: он не знал ни английского, ни суахили, а я не знала его языка. Пришлось жестами выражать наше глубокое взаимное уважение. Гостю, как я поняла, уже показали мой дом, все мое серебро было вынуто и подано на стол, цветы расставлены, как это принято у индийцев и сомалийцев. Я подошла и села рядом с гостем на каменную скамью, лицом на запад. Тут остальные гости затаили дыхание, а я вручила старцу сто рупий, завернутых в зеленый шелковый платок, принадлежавший Шолему Хуссейну. Я была несколько предубеждена против святого старца из-за всех бесконечных условностей, но, увидев, что он такой старенький, такой тщедушный, я вдруг подумала, что ему, должно быть, нелегко живется. Сидя вдвоем на солнышке, пока день клонился к закату, мы даже не пытались завязать разговор, а просто дружественно молчали, обходясь без слов, и я почувствовала, что он вообще никогда не может испытывать неловкости. Он излучал странное ощущение полного покоя, невозмутимости, словно в любом положении чувствовал себя неприкосновенным. Он держался очень мило, вежливо, часто улыбался и кивал, когда я показывала ему на горы и на высокие деревья, как будто все на свете ему интересно, но ничто не может его удивить. Чем же вызвано такое отношение к миру, -- подумала я, -- полным неведением зла, сущего в мире, или, наоборот, глубокой мудростью и знанием, которое приемлет все, что существует: скажем, если бы на свете совсем не было ядовитых змей или если бы вы достигли полной невосприимчивости к змеиному яду, вводя себе все нарастающие дозы -- результат был бы, в конечном итоге, один и тот же. Старец спокойно глядел на мир глазами ребенка, младенца, еще не научившегося говорить, которому все любопытно, но по природе своей он ничему не удивляется. Словно я провела этот предвечерний час на каменной скамье в обществе малого дитяти, светлого младенца, может быть, Младенца Иисуса с картины одного из старых мастеров, время от времени как бы качая его колыбельку бестелесной ногой. На лицах очень старых женщин, видевших все, знавших подоплеку всего, часто можно подсмотреть такое же выражение. Это было не мужское выражение лица -- его увидишь скорее в обрамлении белых пеленок, или ему пристало женское одеяние, и оно чудесно сочеталось с красивыми одеждами из белого кашемира, в которые был облачен мой гость. Я лишь однажды видела такое выражение на лице человека в мужском костюме -- это был знаменитый клоун в цирке. Старик, очевидно, очень устал и не пожелал встать, когда Шолем Хуссейн повел всех остальных к реке смотреть мельницу. Он сам был так похож на птицу, что с удовольствием смотрел на птиц. В то время у меня в доме жил ручной аист, еще у меня было стадо гусей, которых никогда не резали -- я их держала просто потому, что они мне напоминали родную Данию. Старик очень заинтересовался ими; он показывал пальцем на все четыре стороны света -- ему было интересно узнать, откуда эти птицы. Мои собаки ходили по лужайке, довершая впечатление райского мира, золотого века. Я думала, что Фарах и Шолем Хуссейн запрут собак в вольере, потому что Шолем Хуссейн, заезжая ко мне на ферму по делам, как верующий мусульманин, панически их боялся. Но вот мои псы спокойно ходят мимо пастырей в белых одеждах, как львы в стаде овец. Ведь эти собаки, по словам Измаила, умели узнавать правоверного мусульманина с первого взгляда. На прощание высокий гость подарил мне на память кольцо с жемчужиной. Я почувствовала, что и мне хочется ответить на подарок подарком -- подложный дар в сто рупий не в счет -- и велела Фараху принести шкуру льва, которого мы недавно застрелили на ферме. Старец взял в руку громадный коготь и, широко раскрыв ясные детские глаза, приложил его к своей щеке -- видно, хотел попробовать, острый ли коготь у льва. Когда он уехал, я задумалась: запечатлелось ли в его мозгу, в этой точеной, благородной голове, все без исключения, что он видел здесь -- до самого горизонта -- или не оставило ни малейшего следа? Но, вероятно, что-то все же врезалось ему в память, потому что через три месяца я получила письмо из Индии; адрес на конверте был написан неправильно, и письмо долго провалялось на почте. Мне писал один индийский принц, спрашивая меня, не продам ли я одну из моих "серых собак", которых ему так расхваливал великий имам, и просил назначить какую угодно цену. Глава третья Сомалийские женщины Об одной группе гостей, которые сыграли большую роль в жизни моей фермы, я не мору писать подробно: они были бы этим недовольны. Это были женщины Фараха. Когда Фарах женился и привез свою жену из Сомали, с ней прибыла целая стая веселых и ласковых смуглых голубок: ее мать, ее младшая сестра и молоденькая род ственница, выросшая в их семье. Фарах сказал, что такое обычай его родины. Браки в Сомали заключаются пс выбору старших членов семьи, они взвешивают все обстоятельства -- и род, и богатство, и репутацию молодых; в самых знатных семьях невеста и жених даже не видят друг друга до свадьбы. Но сомалийцы -- народ рыцарственный, они всегда опекают своих девушек. Считается хорошим тоном, чтобы молодой муж прожил после свадьбы полгода в поселке, где живет семья жены, и в это время она играет роль хозяйки, хорошо осведомленной обо всем, что касается местных обычаев и нравов, и обладает здесь известным влиянием. Иногда, если муж сделать этого не может, все родные по женской линии хотят, хоть ненадолго, сопутствовать молодой жене, даже если им приходится уйти из своей деревни довольно далеко. В моем доме к сомалийским женщинам, уже жившим у меня, прибавилась еще одна сиротка из его племени, которую Фарах приютил, возможно, рассчитывая по позже взять ее в жены, как новоявленный Мардохей юную Эсфирь. Девчушка была удивительно смышленая и живая, и забавно было следить, как наши девушки взялись за ее воспитание, чтобы сделать из нее настоящую хорошо воспитанную девицу, comme il faut*. Когда она появилась у нас на ферме, ей было одиннадцать, и она вечно убегала из дому, увязываясь за мной. Она ездила на моей лошади, носила мое ружье или убегала с мальчишками из племени кикуйю на пруд, где водилась рыба, и, подоткнув юбки, бегала босиком вместе с тотошками по зарослям камыша с бреднем. Маленьким девочкам-сомалийкам обычно бреют головы, оставляя вокруг головы веночек волос, а на макушке -- одну длинную прядь; это очень идет девочкам, и моя девчушка стала похожа на развеселого и бедового юного монашка. Но со временем и под влиянием старших девушек она очень изменилась и сама была зачарова * 3d. благовоспитанную (<)>ранц.). 167 на процессом своего превращения. Она стала ходить медленно-медленно, будто ей привязали к ногам тяжелый груз; глаза у нее были всегда опущены, как и положено воспитанной девушке, и она непременно убегала, соблюдая свой кодекс чести, если к нам приходил чужой мужчина. Волосы ей больше не подстригали, и когда они, наконец, отросли, другие девушки разделили их на пряди и заплели во множество маленьких косичек. Новообращенная серьезно и покорно принимала все сложности этого ритуала: видно было, что она скорее умрет, чем пропустит хоть что-то из этой церемонии. Старая женщина, теща Фараха, как он сам рассказывал мне, пользовалась уважением в своей округе за то, что она прекрасно воспитывала своих дочерей. Теперь они были законодательницами мод и примерными девицами в своем племени. И действительно, все три девушки были полны безукоризненной скромности и сдержанности. Мне редко встречались юные леди, которые держались бы с таким достоинством. Их девическую скромность подчеркивал и наряд. Они носили широченные юбки, на каждую уходила масса материи, -- это я хорошо знаю, потому что сама покупала для них шелк и ситец, по десять ярдов на юбку. Под этими пышными складками их стройные колени двигались в таинственном, завораживающем ритме. Твои стройные ноги, вихрем взбивая Летящие складки одежды, Будят неясные, мучительные желанья, Как две колдуньи, что варят Черное приворотное зелье В глубокой чаше, Матушка этих девушек производила большое впечатление: это была очень солидная дама, чем-то напоминавшая добродушную спокойную слониху, уверенную в своей силе. Я никогда не видела ее сердитой. Учителя и воспитатели должны были бы завидовать этому великому, мудрому дару: она воспитывала детей ненавязчиво, без принуждения, без нудных и тягостных поучений -- она посвящала их в великое тайное общество избранных, куда ученики допускались лишь по ее протекции. Домик, который я построила для них в лесу, стал маленьким университетом Белой Магии, и три молодые девушки) проходившие такой легкой походкой по лесным дорожкам возле дома, казались мне тремя юными волшебницами, которые упорно и прилежно учились, потому что в завершение ученичества должны были овладеть великой силой. Они дружно соревновались, стараясь превзойти друг друга; должно быть, когда тебе и в самом деле предстоит быть предметом купли-продажи, и цену твою будут обсуждать при всем честном народе, соперничество становится откровенным и честным. Жена Фараха, которая могла больше не гадать о своей цене, занимала среди всех особое положение первой ученицы, уже получившей диплом колдуньи; часто можно было видеть, как она доверительно разговаривает со старой колдуньей -- великая честь, которой никогда не удостаивались девушки. Все эти юные женщины хорошо знали себе цену. Молодая мусульманка не может выйти замуж за человека ниже себя, это навеки опозорит ее семью. Мужчина может жениться на девушке из менее знатного рода, это ему не зазорно, и молодые сомалийцы часто брали жен из племени масаи. Но если девушка-арабка может выйти за араба и уехать в Аравию, то девушка-арабка никак не может выйти замуж в Сомали, потому что арабы -- высшая раса, они близкие родичи самого Пророка, и среди арабов девушка из семьи Пророка не может выйти замуж за человека из другого рода. Только молодые девушки, благодаря своему полу, имеют право претендовать на более высокое место в обществе. Они сами простодушно сравнивают этот обычай с чистокровным коннозаводством, потому что сомалийцы высоко ценят племенных кобыл. Когда мы с девушками познакомились поближе, они меня стали расспрашивать -- неужели это правда, что, как они слыхали, в Европе некоторые народы отдают своих девушек мужьям задаром? Им даже говорили совершенно непостижимые вещи: будто есть племя настолько безнравственное, что родичи платят жениху, чтобы он женился на девушке! Стыд и позор таким родителям, да и девушке, которая разрешает так с собой обращаться. Где же их уважение к женщине, к девственности? Если бы они сами, говорили мне эти девушки-сомалийки, на свое горе родились бы в таком племени, они дали бы обет никогда, до гроба, не выходить замуж. В наше время, в Европе, мы не имеем возможности изучать великое искусство девической скромности; читая старые романы, я как-то не сумела должным образом оценить очарование напускной стыдливости и не испытывала симпатии к недотрогам. Только теперь я поняла, каким образом моего деда и прадеда заставили пасть на колени. Система приемов сомалийских девушек -- это одновременно и природный дар, и высокое искусство, это религия и стратегия, и даже хореография, как в балете -- и все это делается всерьез, с должным рвением, аккуратно и очень умело. Вся прелесть этой игры была в противоборстве разных сил: за вечным принципом унижения противника таилась великодушная щедрость; за напускным педантизмом -- готовность весело смеяться, и -- какое презрение к смерти! Эти дочери воинственной расы умели вести свою чинную, церемонную игру в скромность, как некий великолепный, грациозный военный танец; конечно, они и мухи не обидят, но и не успокоятся, пока не выпьют до капли всю кровь из сердца своего врага; они были кровожадными юными волчицами в овечьих шкурах невинности. Сомалийцы -- народ крепкий, закаленный жизнью в пустыне и на море. Тяжкие испытания, вечные тяготы, удары высоких волн и долгие века превратили женщин этого народа в такой вот твердый, сияющий янтарь. Дом Фараха женщины украсили, как шатер кочующего племени, которому приходится в любую минуту собирать свои пожитки и двигаться в путь -- увешав стены множеством ковров и вышитых покрывал. Во всем доме пахло благовонными курениями. Для них благовония -- неотъемлемый признак дома; некоторые сомалийские курения удивительно ароматны. Когда я жила на ферме, я довольно редко виделась с белым женщинами, но привыкла по вечерам сидеть в доме у Фараха, с его старой тещей и молодыми девушками. Они интересовались всем на свете, даже мелочи радовали их. Над мелкими неудачами на ферме и забавными шутками о местных делах они безудержно хохотали, и этот смех сотней колокольчиков звенел по всему дому. Когда я стала учить их вязанию, они заливались смехом, будто я показывала им кукольный театр. Но невинность не имела ничего общего с неведением. Они все помогали старшим и при рождении младенца, и возле смертного одра, и спокойно обсуждали подробности со' своей старой матерью. Иногда чтобы развлечь меня, они рассказывали мне сказки в Духе "Тысячи и одной ночи", чаще всего очень забавные, где о любви говорилось с предельной откровенностью. Во всех этих сказках, как правило, верх брала женщина, -- героиня всегда выходила победительницей из любой ситуации, посрамив мужчин, а то, была ли она целомудренной девицей или видавшей виды женщиной, значения не имело. Их старая мать слушала эти сказки с едва заметной лукавой улыбкой. И в этом замкнутом женском мирке, так сказать, за стенами этой крепости, я чувствовала: маленький гарнизон знает, что стоит на страже высокого идеала, иначе он не отстаивал бы с такой отвагой свои позиции; они верили в рай на земле, когда утвердится царство женщин и власть будет в их руках. В такие минуты старуха-мать както преображалась -- она сидела, как массивный черный идол на троне, словно воплощение могущественного женского божества древних времен, которое существовало прежде того бога, чьим пророком был Магомет. Они никогда не отрекались от этой богини, но прежде всего они были практичны, понимали требования новых времен и обладали безграничным запасом уловок, которые всегда держали наготове. Молодые женщины подробно расспрашивали меня о европейских обычаях и нравах, внимательно слушали, когда я им рассказывала о манерах, воспитании и одежде белых дам, словно хотели пополнить свое стратегическое образование, свой арсенал уловок, выпытывая, как женщины чуждой расы и иных обычаев побеждают и порабощают мужчин. Наряды играли огромную роль в жизни этих женщин, что совсем не удивительно: эти одежды были одновременно военным снаряжением, завоеванной добычей и символом победы, как вражеские знамена. Муж-сомалиец, воздержанный от природы, равнодушен к еде и питью, да и к личным удобствам, он суров и неприхотлив, как его родная земля; женщина для него -- предмет роскоши. К ней он стремится, жаждет ее, добивается, она -- высшее благо его жизни: кони, верблюды, домашний скот тоже нужны и желанны, но дороже жен у него ничего нет. И сомалийские женщины поощряют в мужчинах эти качества. Они жестоко высмеивают слабых; но, жертвуя многим, они не дают забыть о своей высокой ценности. Эти женщины даже пару туфель не могут себе купить -- они получают все только от мужчины, сами себе не принадлежат и непременно должны быть собственностью какогото мужчины: отца, брата или мужа, но при этом женщина считается самым драгоценным имуществом. Просто поразительно -- к чести обеих сторон -- сколько добра сомалийские женщины могут вытянуть из своих мужчин: их задаривают и шелками, и золотом, и янтарем, и кораллами. Все, что с таким трудом достается мужчинам в долгих, изнурительных торговых сафари, все бесконечное терпение, хитроумные сделки, лишения, часто связанные с риском для жизни, -- все превращается в конечном итоге в наряды и украшения для женщин. Молодые девушки, у которых еще нет своего мужчины-данника, сидят в своих маленьких, похожих на шатры хижинах, изо всех сил стараются сделать прически покрасивее, и ждут не дождутся того времени, когда они смогут победить победителя и ограбить грабителя. Они все охотно и щедро делились своими украшениями, им доставляло большое удовольствие наряжать свою младшую сестрицу, самую хорошенькую, в платье старшей сестры, они даже, смеясь, надевали на нее пышный золотой головной убор, который девушкам носить вовсе не полагалось. Сомалийцы обожают судиться, родовые распри длятся годами, и редко случалось, чтобы присутствие Фараха не требовалось в Найроби или на сходках племени на нашей ферме. В таких случаях его почтенная старая теща, когда я к ней заходила, очень тактично и умно расспрашивала меня о всех перипетиях дела. Она могла бы расспросить самого Фараха -- он рассказал бы ей все, что она хотела узнать, так как очень уважал ее. Но она выбрала другой путь, очевидно, из дипломатических соображений. Это, в случае необходимости, давало ей возможность сделать вид, что в мужских делах женщины не разбираются и совсем не понимают, о чем идет речь. И если она давала какие-то советы, то изрекала их загадочно, как легендарная Сивил ла, словно по вдохновению свыше, и не несла за них никакой ответственности. На торжественных собраниях сомалийцев у нас на ферме или во время больших религиозных праздников женщины брали на себя и устройство праздника, и угощение. Сами они на трапезе не присутствовали, и вход в мечеть был им заказан, зато они считали делом чести устроить праздник на славу, проявить себя во всем блеске, однако скрывали даже от близких подруг то, что они в глубине сердца обо всем этом думают. В этих случаях они всегда напоминали мне светских дам прошлого поколения у меня на родине, так что я видела их в своем, воображении в турнюрах, с длинными узкими шлейфами. Точно так же и скандинавские женщины из поколений наших матерей и бабушек, цивилизованные рабыни добродушных варваров, оказывали честь гостям на традиционных праздниках своих мужей и повелителей -- по случаю охоты на фазанов или многолюдных осенних облавных охот. Сомалийцы с незапамятных времен были рабовладельцами, и их жены отлично ладили с туземцами, обращаясь с ними беззаботно и снисходительно. Туземцу было проще служить у сомалийцев и арабов, чем у белых, потому что у всех темнокожих народов, в общем, одинаковый темп жизни. Жену Фараха очень любили работники из племени кикуйю, и Каманте часто говорил мне, что она очень умная. С моими белыми друзьями, которые чаще других гостили у меня на ферме, -- Беркли Коулом и Деннисом Финч-Хэттоном, -- эти молодые сомалийки держались дружелюбно, часто судачили о них и знали о них на удивление много. Разговаривали они с ними, как сестры, пряча руки в глубоких складках платья. Но отношения между ними усложнялись тем, что и у Беркли, и у Денниса были слуги-сомалийцы, а с ними девушки разговаривать не могли ни под каким видом. Как только Джама или Билеа, строй ные, темноглазые, в красивых тюрбанах, показывались на ферме, мои молодые сомалийки исчезали с лица земли, будто они мгновенно уходили под воду: бесследно, не оставив ни пузырька на водной глади. И если в это время им нужно было видеть меня, девушки крались, таясь за углами дома, накинув на голову одну из своих широких юбок. Англичане вслух говорили, что ценят доверие к себе, но мне кажется, что в глубине души они были обижены: словно холодный сквознячок задевал их сердца -- неужто их и вправду считают такими безобидными, будто они вовсе и не мужчины? Иногда я брала девушек с собой в гости или просто прокатиться и всегда спрашивала разрешения у их матерей -- как бы не запятнать репутацию, чистую, как лик Дианы. Неподалеку от фермы жила жена австралийца, очаровательная молодая женщина, мы с ней несколько лет очень дружили: она приглашала к себе молодых сомалиек на чашку чая. Это было для них великим событием. Девушки разряжались в пух и прах, напоминая оживший букет прекрасных цветов, и когда я вела машину, они щебетали за моей спиной, как птички в вольере. Им все было ужасно интересно -- дом, одежда, даже муж моей приятельницы, когда они видели его вдалеке верхом на лошади или идущего за плугом. А когда подавали чай, оказывалось, что пить его дозволяется только замужней сестре и детям, а молодым девушкам пить чай не разрешалось: он считался слишком возбуждающим напитком. Им приходилось довольствоваться только сладостями да печеньем, и они пробовали это угощенье скромно и с достоинством. Мы обсуждали -- можно ли девчушке, которая пришла с нами, пить чай или она уже в том возрасте, когда это будет рискованно? Замужняя сестра считала, что это ей не повредит, но сама девочка посмотрела на нас суровым, пристальным, укоризненным взглядом и гордо отвергла чашку с чаем. Молодая родственница этих женщин, молчаливая девушка со светло-карими глазами, умела читать по-арабски и знал.а наизусть отрывки из Корана. У нее была склонность к теологии, мы с ней часто беседовали и на религиозные темы, и обо всех чудесах мира. Именно от нее я услышала новую версию легенды о Иосифе Прекрасном и о жене Потифара. Она верила в то, что Христос родился от Девы, но сомневалась, был ли он сыном Божиим, считая, что у Бога сыновей по плоти быть не могло. Мариаммо, гуляя в саду, встретила архангела, посланного Богом, он коснулся крылом ее плеча, и от этого она понесла. Как-то вместо аргумента в наших спорах я показала ей открытку -- фотографию статуи Христа работы Торвальдсена из Копенгагенского Собора. И она возлюбила Спасителя -- нежной и восторженной любовью. Она могла слушать мои рассказы о Нем неустанно, она вздыхала и заливалась краской. Ее мучила мысль об Иуде -- разве это человек, откуда только такие люди берутся! -- попадись он ей, она бы с радостью выцарапала ему глаза вот этими руками! Это была всепоглощающая любовь, великая страсть, сродни тем благовонным курениям, которые они возжигали в своих домах -- рожденные темной древесиной далеких горных лесов, они источали сладостный, диковинный для нас аромат. Я попросила у французских монахов разрешения привезти моих молодых мусульманок в миссию, и они охотно, со свойственной им веселой приветливостью, дали согласие, радуясь и этому новому событию, так что мы однажды поехали туда к концу дня и торжественно, друг за дружкой, вошли под прохладные своды собора. Молодые женщины ни разу в жизни не бывали в столь величественном здании и, глядя вверх, закрывали головы руками, словно боялись, что высокие своды обрушатся на них. В церкви было множество скульптур) а мои спутни цы видели их только на открытках -- они даже не представляли себе, что это такое. Во французской миссии была статуя Пресвятой Девы в человеческий рост, в белых и небесно-голубых одеждах, с лилией в руке, а рядом святой Иосиф, и на руках у него Младенец. Девушки, онемев, смотрели на прекрасную Деву и только вздыхали. Они уже слышали о святом Иосифе и очень уважали его за то, что он был столь верным мужем и защитником Девы, и теперь смотрели на него почтительно -- ведь он, жалея жену, нес Младенца. Жена Фараха, ожидавшая ребенка, ни на шаг не отходила от Святого Семейства все время, пока мы были в церкви. Отцы-миссионеры очень гордились церковными окнами, заклеенными прозрачной цветной бумагой -- под витражи -- где были изображены Страсти Господни. Молодая родственница не сводила глаз с этих витражей, она обошла всю церковь, ломая руки) и у нее едва не подламывались колени, словно она сама несла тяжелый крест. По дороге домой девушки почти не разговаривали: мне кажется, они боялись, задавая вопросы, выдать свое невежество. И только через несколько дней они меня спросили -- могут ли святые отцы попросить Пресвятую Деву или святого Иосифа сойти со своих пьедесталов? Свадьбу молоденькой кузины мы отпраздновали у нас на ферме, в красивом бунгало; в нем тогда никто не жил, и я разрешила сомалийцам устроить там это торжество. Свадьба была роскошная и длилась целую неделю. Я присутствовала на главной церемонии, когда процессия женщин, распевая дружным хором, вела невесту навстречу процессии мужчин, которые тоже с песней сопровождали жениха. До сих пор она ни разу его не видела, и я подумала: может быть, она представляла себе его похожим на торвальдсеновского Христа, или у нее есть и второй идеал -- нечто вроде Любви земной и Любви небесной, по канонам рыцарских романов? За неделю я побывала на свадьбе несколько раз. И когда бы я ни приезжала, в доме всегда царило праздничное веселье, и он благоухал свадебными куреньями. Мужчины плясали с кинжалами, женщины кружились в общем танце, старики сговаривались насчет купли-продажи скота, шла непрестанная пальба из ружей, подъезжали и уезжали двуколки, запряженные мулами. Ночью в ярком свете керосиновых фонарей, зажженных на веранде, играли чудесные краски, которыми богаты Аравия и СЬмали; из подъехавших повозок выпархивали, а навстречу им выбегали из дома другие стайки женщин в одеждах, ласкавших глаз чудеснейшими красками Аравии и Сомали: алой, нежно-зеленой, суданской коричневой, цвета бенгальской розы и огненного шафрана. Сын Фараха родился на ферме, ему дали имя Ахмед, но звали его Сауфе -- кажется, это значит "Пила". Его сердце не ведало робости, присущей детям кикуйю. Еще совсем крошечным, туго запеленатый, как желудь -- как бы одна голова, почти без тельца -- он сидел очень прямо и смотрел вам в лицо не мигая: казалось, что держишь на руке маленького соколенка, или у тебя на коленях сидит львенок. Мальчик унаследовал веселый, сердечный характер матери, и как только научился бегать, стал великим и жизнерадостным искателем приключений и занял место признанного вожака среди наших юных туземцев. Глава четвертая Старик Кнудсен Иногда гостей из Европы заносило на ферму, как обломки кораблекрушения в тихую заводь: покружатся-покружатся в затишье, а потом их снова уносит, или они пропитываются водой и идут ко дну. Старик Кнудсен, датчанин, появился на ферме больной, слепой и прожил у нас столько, сколько ему понадо билось, чтобы умереть, как умирает зверь, в одиночестве. Он бродил по дорогам, согнувшись под тяжестью своей злой доли, подолгу ни с кем не говорил ни слова, измотанный этой тяжестью, а когда заговаривал, в голосе его, как в голосе гиены или волка, слышался отзвук тоскливого воя. Но когда он отдышался, немного отдохнул от боли, вновь полетели искры затухшего было костра. Он приходил ко мне и рассказывал, как ему приходится бороться с припадками страшной тоски, с нелепой склонностью видеть все в черном свете. Надо мыслить трезво -- ведь внешние обстоятельства жизни, черт побери, были совсем не так плохи, нечего на них пенять. Проклятый пессимизм! Да, пессимизм -- вот гнуснейший порок! Именно Кнудсен посоветовал мне жечь уголь и продавать его индийцам в Найроби, когда на ферме настали тяжелые времена. На угле можно заработать тысячи рупий, уверял он меня. А под эгидой старого Кнудсена успех обеспечен, потому что часть своей бурной скитальческой жизни он прожил на крайнем севере Швеции и там научился всем тонкостям ремесла. Он взялся обучить местных жителей этому искусству. Когда мы с Кнудсеном работали вместе в лесу, мы о многом беседовали. Жечь уголь -- работа приятная. Что-то в ней есть манящее, опьяняющее; известно, что лесные углежоги все видят в ином свете, чем другие люди, они любят поэзию и всякие россказни; считается, что лесные духи частенько наведываются к ним в гости. Очень красивы раскаленные груды угля, когда, закончив обжиг, затухающую кучу разваливают и уголь рассыпается по земле: отливающая атласным блеском, прокаленная в огне, освобожденная от грубой матери, ставшая невесомой и нетленной, маленькая умудренная опытом мумия дерева. Да и сама обстановка -- сказочная, необычно прекрасная. Рубили мы только подрост -- из толстых бревен уголь не жгут -- и жгли мелкий уголь под нетронутой густой сенью деревьев. В тишине и сумраке африканского леса свежесрубленные ветки пахли крыжовником, а крепкий, свежий, прилипчивый горьковатый дымок тлеющей массы бодрил, как ветерок с моря. Казалось, что ты попал на театральную сцену; на экваторе, где никаких театров не было и в помине, эта сцена казалась волшебной. Сизые дымки струйками курились над ровными рядами куч, которые были похожи на темные шатры на сцене: казалось, что это декорация -- лагерь контрабандистов, а может, и стоянка солдат -- в романтической опере. Среди них бесшумно, темными тенями сновали туземцы. В африканском лесу, когда вырублен весь подлесок, на свежие пни слетаются бабочки, роями льнут к ним. Все это преисполнено таинственности и по-детски бесхитростно. В подобном окружении маленькая, согбенная фигурка старого Кнудсена казалась удивительно уместной -- теперь, когда он занимался любимым делом, он метался, как рыжий огонек, туда-сюда, то поругивая, то подбадривая остальных, и напоминал постаревшего, ослепшего и весьма злокозненного Пэка*. Он целиком отдавался своей работе, и с туземцами был на удивление терпелив. Но мы с ним не всегда ладили. В Париже, где я в юности училась в художественной школе, нам объяснили, что лучший уголь получается из оливкового дерева, а Кнудсен утверждал, что у оливкового дерева слишком гладкие ветки, и -- тысяча чертей! -- все знают, что только узловатые ветки дают при обжиге самый лучший уголь. Но одно свойство здешнего леса умиротворяло вспыльчивый нрав Кнудсена. У африканских деревьев мелкая, по большей части перистая листва, и когда вырублен густой подлесок и лес как бы опустошен и очищен, сквозь кроны пробивается точно такой же свет, как в наших буковых лесах ранней весной, в мае, когда листочки только-только распустились или когда только что лопнули почки. Я об *Шаловливый лесной дух, обычно в виде маленького мальчишки. ратила внимание Кнудсена на это сходство, и ему это так понравилось, что он все время, пока мы жгли уголь, делал вид, будто мы вернулись в Данию и в Троицын день устроили пикник в лесу. Одно старое дуплистое дерево Кнудсен окрестил "Лоттенбургом" в честь местечка на окраине Копенгагена, где народ веселился. Я спрятала несколько бутылок датского пива во чреве "Лоттенбурга" и пригласила Кнудсена выпить: он снисходительно признал, что это неплохая шутка. Когда все наши кучи с углем уже курились, мы сидели и говорили о жизни. Тогда я многое узнала о прошлом Кнудсена, об удивительных приключениях, выпадавших ему на долю повсюду, куда бы его ни забросила судьба. И во время этих бесед слушателю надлежало говорить только о самом Старике Кнудсене, единственном праведнике, иначе, того и гляди, впадете в мрачнейший пессимизм, против которого он сам же вас предостерегал. Чего он только не видывал: и кораблекрушения, и эпидемию чумы, странных рыб невиданной расцветки, запои и трезвость, три ложных солнца на небе и ложных друзей, мрачные злодейства, минутные удачи, когда золото лилось дождем, и вновь -- беспросветную нищету. Лишь одно сильное чувство он сохранял в своей Одиссее: ненависть к закону, ко всем его хитросплетениям и крючкотворству. Он был от рождения бунтарем и в каждом преступнике видел товарища. Для него самым героическим делом было нарушение закона. Он любил поговорить о кораблях, о королевских семьях, о бродячих жонглерах, карликах и сумасшедших, потому что их он считал стоящими вне закона, а также о преступлениях, бунтах, мошенничествах и обманах. А к законопослушным гражданам он питал глубочайшее презрение и любого добропорядочного человека считал рабом в душе. Он даже не верил в закон всемирного тяготения, во всяком случае, пренебрегал им, как я заметила, когда мы с ним вместе рубили лес: он не видел никакого препятствия тому, чтобы непредубежденные, предприимчивые люди не могли обратить этот закон в его полную противоположность. Кнудсену очень хотелось, чтобы я обязательно запомнила имена его знакомых, главным образом, отпетых жуликов и негодяев. Но в своих рассказах он ни разу не назвал имени женщины. Казалось, время изгладило из его памяти все женские имена -- от милых девушек Эльсинора до бесстыдных девок портовых притонов. И все же во время наших разговоров я чувствовала, что он обходит молчанием имя какой-то женщины, чувствовала ее невидимое присутствие. Не знаю, кто это мог быть -- жена, мать, учительница или жена его первого хозяина -- я мысленно называла ее "мадам Кнудсен". Я представляла ее себе женщиной небольшого роста -- ведь он сам был таким коротышкой. Это была женщина, которая вечно портит жизнь мужчине, отнимает у него всякую радость, и при этом она всегда права. Это была жена, которая пилит мужа даже в постели, хозяйка, все переворачивающая вверх дном во время генеральной уборки, она вечно мешала и перечила во всяком деле, насильно умывала мальчишек, выхватывала из-под носа у мужа стакан с джином -- она была воплощением законности и порядка. В своих притязаниях на абсолютную власть она походила на богиню сомалийских женщин, но мадам Кнудсен и не думала побеждать силой любви, она властвовала утверждением своей правоты, сознанием своей непогрешимости. Видно, Кнудсен повстречал ее в ранней юности, когда это впечатление неизгладимо врезалось в его память. Он удрал от нее в море, потому что море она ненавидит и никогда туда не доберется, но вот на берегу, в Африке, он от нее спастись не сумел, она опять его одолевала. И в глубине своего дикого, непокорного сердца, в каждой мысли, таящейся под его рыжей с проседью шевелюрой, он боялся ее больше всех мужчин на свете, и в каждой женщине подозревал замаскированную до неузнаваемости мадам Кнудсен". Выжигание угля в конце концов никакой выгоды нам не принесло. Случалось, что какая-нибудь из тлеющих куч воспламенялась, и вся наша работа шла насмарку, превращалась в дым. Кнудсена очень огорчали эти неудачи, и как-то он заявил, что никто на свете не может выжигать уголь, если у него под рукой нет снега. Кнудсен помог мне устроить на ферме пруд. В одном месте дорога огибала большую лощину, поросшую травой, там был ключ, и я давно собиралась построить там запруду и превратить поляну в озеро. В Африке воды всегда нехватает, и для наших стад было бы большим подспорьем получить водопой на самом пастбище и не делать долгих переходов вниз к реке. Мысль о плотине денно и нощно занимала всех жителей фермы, везде только об этом и говорили, а когда плотину достроили, для всех это стало великим праздником. Плотина была длиной в двести футов. Старик Кнудсен принимал в строительстве большое участие, он научил Пурана Сингха, как сделать на плотине слив. Плотина принесла нам много хлопот. Когда ее достроили, оказалось, что она плохо держит воду: когда, после долгой засухи, начались проливные дожди, дамба во многих местах дала