понимали туземцев, чем мы, дети индустриальной эры, когда-либо сможем их понять. Когда был Совсем как у себя дома (франц.). создан первый паровоз, и различные расы мира пошли разными путями и больше никогда не сходились, мы потеряли друг друга. Мою дружбу с Беркли омрачала одна тень -- Яма, его молодой слуга-сомалиец, был из племени, враждовавшего с племенем Фаруха. Людям, знающим непримиримость родовых междоусобиц сомалийцев, мрачные, тяжелые взгляды, которыми обменивались эти дети пустыни за обеденным столом, прислуживая Беркли и мне, ничего доброго не предвещали. Вечерами мы иногда обсуждали с Беркли, что мы будем делать, если вдруг, выйдя утром из своих комнат, найдем хладные трупы Ямы и Фараха с торчащими в груди кинжалами. В этих родовых распрях туземцы не знают ни удержу, ни страха, и только привязанность -- какая бы она ни была -- к Беркли и ко мне удерживала их от кровопролития. -- Я даже не решаюсь, -- говорил мне Беркли, -- сказать Яме, что я передумал, и завтра не поеду в Эльжорет, где живет его девушка. Ведь его сердце окаменеет от обиды, ему будет совершенно не до меня и не до того, чтобы чистить мою одежду -- он все бросит, пойдет и убьет Фараха. Однако сердце Ямы никогда не таило обиды на Беркли, не обращалось в камень. Он давно уже служил у Беркли, и тот часто говорил мне о нем. Один раз, рассказывал Беркли, он о чем-то поспорил с Ямой, который считал себя абсолютно правым, и, потеряв терпение, ударил молодого сомалийца по лицу. -- И знаете, моя дорогая, -- сказал Беркли, --в ту же секунду я получил сдачи. -- А что было потом? -- спросил я. -- О, все уладилось, -- скромно сказал Беркли. И, помолчав, добавил: -- Ничего особенного. Он же на двадцать лет моложе меня. Это случай никак не отразился на отношениях хозяина и слуги. Яма очень спокойно, даже слегка покровительственно, вел себя с Беркли -- так большинство сомалийских слуг относится к своим господам. После смерти Беркли Яма не захотел оставаться в наших местах и уехал обратно в Сомали. Беркли горячо, с неутолимой страстью, любил море. Он любил мечтать, как мы с ним, когда он разбогатеет, купим дау* и отправимся морем торговать в Ламу, Момбасу и Занзибар. Мы составили в мечтах отличный план, и команда была подобрана, только денег так и не накопили. Когда Беркли уставал или ему нездоровилось, он всегда утешал себя мечтами о море. Он непрестанно сетовал на то, что сделал большую глупость, проведя всю жизнь на суше, а не на море, и ругал себя ругательски. Как-то, когда я собиралась в очередную поездку в Европу, а он был в дурном настроении, я, чтобы утешить его, сказала, что привезу два корабельных фонаря, какие вешают по левому и правому борту, и повешу перед входом в дом. -- Да, это было бы славно, -- сказал он. -- Дом будет хоть немного походить на корабль. Но фонари должны побывать в плаваниях. И вот в Копенгагене, в морской лавке, где-то на одном из старых каналов, я купила пару огромных старых тяжеленных фонарей, много раз ходивших в плавание по Балтийскому морю. Мы повесили их по бокам двери, выходившей на восток, и радовались, что фонари повешены как положено, и когда Земля идет своим курсом в космосе, стремясь вперед, никакие столкновения ей не грозят. Эти фонари пришлись очень по душе Беркли. Он часто приезжал затемно и обычно гнал машину вовсю, но когда горели фонари, он вел ее медленно-медленно, чтобы эти две полночных звезды -- красная и зеленая -- разбудили в глубине его души воспоминания морехода: он словно приближался к безмолвному кораблю в темном море. Мы даже *Туземная парусная ладья. выработали систему сигналов, меняя фонари местами или снимая один из них, так что гость уже издалека, из лесу, видел -- в каком настроении хозяйка дома и какой обед ему приготовлен. Беркли, как и его брат, Галбрейт Коул, и его шурин, лорд Деламир, был первопоселенцем, одним из основателей колонии, и у него установились добрые отношения с масаями -- некогда основным населением этих мест. Он узнал их близко еще то того, как европейская цивилизация, которую эти люди ненавидели всем сердцем, выкорчевала их корни, согнала их с насиженных мест, с прекрасных земель на севере. Он знал язык и мог беседовать с ними о прежних временах на их языке. Стоило Беркли приехать на ферму, как масаи тотчас переправлялись через реку, чтобы повидаться с ним. Старики-вожди обсуждали с ним все свои повседневные дела и заботы, смеялись его шуткам, и тогда казалось, что смеются древние, несокрушимые камни. Благодаря такому знанию и дружбе Беркли с масаи у нас на ферме однажды устроили великолепнейшую церемонию. Когда разразилась Великая война и масаи узнали о ней, в них взыграла пламенная кровь воинственных предков. Им чудились грандиозные битвы, истребление врагов; им казалось, что вот-вот вернутся времена былой славы. В первые месяцы войны мне случалось одной, в сопровождении туземцев и сомалийцев, в трех фургонах, запряженных волами, перевозить грузы для английской администрации, и я как раз проезжала по резервации масаи. И как только до обитателей очередного района доходил слух о моем приближении, они появлялись в моем лагере, сверкая глазами, и задавали мне сотню вопросов о войне и о немцах -- правда ли, что они прилетят по воздуху? Им чудилось, что они уже мчатся, задыхаясь, навстречу опас ности и смерти. Поздним вечером молодые воины кружили вокруг моей палатки в полной боевой раскраске, вооруженные копьями и мечами; порой, чтобы доказать мне, что они и вправду настоящие воины, они издавали короткий рык, подражая рычанию льва. У них не было ни малейшего сомнения в том, что им позволят идти в бой. Но английские власти считали неразумным давать туземцам возможность воевать с белыми, даже если это немцы, и масаи было запрещено идти на войну -- все чаяния туземцев пошли прахом. Племени кикуйю разрешали участвовать в военных действиях -- их использовали в качестве носильщиков, а племени масаи запретили браться за оружие. Но в 1918 году, когда стали призывать на службу всех других туземцев колонии, правительство сочло нужным призвать и масаи. Офицер полка королевских стрелков был послан со своим полком в Нарок, чтобы завербовать триста воинов-морани. Однако к этому времени масаи потеряли всякий интерес к военным действиям и от мобилизации отказались. Морани попрятались в лесах и зарослях. Преследуя их, королевские стрелки по ошибке обстреляли поселок и убили двух старух. Через два дня вся резервация племени масаи была охвачена открытым бунтом, морани толпами носились по окрестностям, убили множество индийских торговцев и сожгли больше пятидесяти хижин. Положение становилось угрожающим, и власти не хотели его усложнять. Лорд Деламир был послан на переговоры с племенем масаи, и, в конце концов, они пришли к соглашению. Племени масаи разрешили самим выбрать и прислать триста своих морани, и их освободят, наложив общий штраф в возмещение ущерба от разгрома, который учинили в резервации. Ни один морани не явился, а к тому времени было заключено Перемирие; тем дело и кончилось. Во время всех этих событий несколько крупных старых вождей племени масаи оказали услугу английской армии, направив молодых воинов в разведку -- они узнавали, что предпринимают немцы на границе и в резервации. Теперь, когда война кончилась, правительство хотело выразить им признательность за услуги. Из Англии было прислано некоторое количество медалей, и Беркли получил распоряжение: вручить двенадцать из них, так как он хорошо знал племя масаи и говорил на их языке. Моя ферма стояла на границе резервации масаи, и Беркли попросил у меня разрешения провести церемонию раздачи наград у меня в доме. Он немного нервничал и сказал мне, что не знает толком, чего от него ждут. В воскресенье мы с ним поехали в самую глубь резервации и поговорили с жителями маньят, созывая вождей ко мне на ферму в назначенный день. В ранней молодости Беркли служил в Девятом уланском полку и, как мне рассказывали, был лучшим молодым офицером. Однако, когда мы на закате возвращались домой, он говорил со мной о военной службе, о тогдашних нравах, как человек штатский. И хотя вручение медалей не имело, в сущности, особых последствий, но сама церемония стала важным событием в нашей жизни. Обе стороны проявили столько такта, мудрости и предусмотрительности, что это событие могло бы войти в историю человеческих взаимоотношений или стать символом: Его Чернота с Его Светлостью Встретились с изысканной любезностью. Старый масаи прибыл с целой свитой придворных или их сыновей. В ожидании они уселись на лужайке, изредка обменивались замечаниями по поводу моих коров, пасшихся тут же, и, может быть, даже надеялись, что их наградят за услуги, подарив каждому по корове. Беркли заставил их долго ждать, но они, как видно, счи тали, что это в порядке вещей. Тем временем он велел вынести на лужайку перед домом кресло, в котором он должен был сидеть при вручении медалей. Когда он наконец вышел из дома, он казался в толпе темнокожих людей особенно светлокожим со своей огненной шевелюрой и ясными голубыми глазами. Он держался, как подобает бравому молодому офицеру, двигался энергично и бодро, и я впервые поняла, что Беркли, чье подвижное лицо могло выразить такое множество чувств, умеет превращать его в непроницаемую маску. За ним шел Яма, в роскошном арабском жилете, шитом золотом и серебром -- Беркли позволил Яме купить красивый жилет специально для этого случая, и теперь Яма торжественно нес коробку с медалями. Беркли стоял возле кресла, не садясь, готовый начать свою речь, и во всей его невысокой стройной фигуре, в его гордой осанке, было нечто столь вдохновенное и вдохновляющее, что, глядя на него, все старики один за другим тоже начали вставать на ноги, не сводя с него серьезных глаз. О чем он говорил, я не понимала -- он произнес речь на языке масаи. Ясно было только, что он вкратце сообщает масаи, какое невиданное счастье выпало им на долю, и что объяснить это можно только их собственным неслыханно благородным и похвальным поведением. Впрочем, так как речь держал Беркли, а по выражению лиц масаи догадаться, о чем идет речь, было совершенно невозможно, то говорить он мог о чем угодно, чего я не могла и предположить. Окончив речь, он тут же велел Яме нести коробку с медалями и стал вынимать их по одной, выкликая имена вождей и торжественно подавая им медали. Масаи принимали награды, молча протягивая руки. Такую церемонию могли столь достойно провести только люди благородной крови и старинных семейных традиций, хотя и разных рас -- не в обиду будет сказано нашей демократии. Конечно, довольно неудобно вручать медаль голому человеку -- приколоть ее некуда, и старые вожди масаи стояли, держа медали в руках. Немного спустя ко мне подошел древний старик и спросил, что на медали написано. Я ему объяснила, как могла. На одной стороне серебряного кружка был вычекан герб Британии, а на другой -- надпись: "Великая война за Цивилизацию". Позже, когда я рассказала своим английским друзьям про случай с медалями, они меня спросили: "А почему на этих медалях не было изображения короля Англии? Это большая ошибка". Но я с этим не согласна: по-моему, вовсе не надо делать эти медали слишком красивыми, и все было произведено подобающим образом. Как знать -- может быть, и нам будет выдано нечто в этом роде, когда мы, в свой час, удостоимся награды на небесах. Беркли заболел, когда я уже собралась уезжать на отдых в Европу. Он был тогда членом законодательного совета нашей колонии, и я ему телеграфировала: "Приезжайте Нгонго заседание Совета захватите бутылку-другую". Он ответил телеграммой: "Ваша телеграмма послание небес выезжаю бутылками". Но когда он приехал на ферму в машине, битком набитой бутылками вина, сам он пить ничего не стал. Он был очень бледен, подолгу молчал. У него было плохо с сердцем, и он не мог обойтись без Ямы, которого научил делать уколы, потому что на сердце у него тяжким грузом лежала забота; он жил под страшной угрозой -- потерять свою ферму навсегда. И все же с его приездом мой дом, как всегда, стал уютным, самым славным уголком на свете. -- Танья, -- сказал он мне серьезно, -- я сейчас дошел до того, что могу ездить только на самых лучших машинах, курить только отменнейшие сигары и пить вина только редчайших, изысканных марок. В тот раз, живя у меня, он как-то вечером рассказал, что врач велел ему лечь в постель и не вставать целый месяц. Я сказала ему, что если он захочет выполнить совет врача, пусть поживет этот месяц у меня, в Нгонго, я никуда не поеду, буду выполнять все предписания врача, а в Европу съезжу в будущем году. Он выслушал меня, подумал и сказал: -- Дорогая моя, не могу я так поступить. Если бы я и сделал это ради вас, то потом ни за что не простил бы себе. Я распрощалась с ним; на сердце у меня было тяжело. И пока я плыла домой на пароходе мимо Ламу и Тикаунги, где должна была идти под парусом наша с ним лодкадау, я все время думала о нем. Но уже в Париже я узнала о его смерти. Он упал замертво у порога своего дома, выйдя из машины. Он похоронен на своей ферме, как ему хотелось. Смерть Беркли изменила саму страну. Его друзья с великой грустью поняли это первыми; многие жители тех мест, хотя и не сразу, но тоже почувствовали тяжесть утраты. Целая эпоха в истории колонии закончилась с его смертью. С годами отсчет многих событий люди связали с этой вехой, так и говорили: "Когда Беркли Коул был еще жив" или "После смерти Беркли". До его смерти колония была Страной счастливой охоты, а теперь все вокруг постепенно менялось, попадало в руки деляг. Когда его не стало, мы чувствовали, что прежние высокие требования снизились, многое уже не отвечало высоким образцам: ни прежнего остроумия, как стало очень скоро заметно, -- а в колонии это весьма печальное событие -- ни прежней благородной гордости: вскоре у людей вошло в привычку плакаться на свои несчастья -- ни прежнего человеческого достоинства. Когда Беркли ушел, с другой стороны из-за кулис вышла на сцену мрачная фигура -- la dure nessecite maitrise des hommes et des dieux*. Как странно, что этот небольшой *Суровая нужда, помыкающая людьми и богами (франц.). хрупкий человек умел не пускать ее на порог, пока жил и дышал. Закваска исчезла, и хлеб этой страны сделался пресным. Дух благородства, веселья и свободы покинул ее, электрический двигатель, дававший ток, замер. Кошка встала и покинула комнату. Глава восьмая Крылья У Денниса Финч-Хэттона в Африке не было другого дома, кроме моей фермы, и он жил у меня в перерывах между своими сафари; у меня были его книги, его граммофон. Когда он возвращался на ферму, она одаряла его всем, что там было; она говорила с ним -- как умеют говорить кофейные плантации, когда после первых проливных дождей они стоят, промокшие насквозь, облитые белоснежными цветами, как облака, насыщенные влагой. Когда я ждала Денниса и слышала, как его машина приближается к дому, мне тут же становились слышны голоса всех вещей на нашей ферме, наперебой говорящих о своей истинной сущности. На ферме он всегда чувствовал себя счастливым; он приезжал только тогда, когда ему этого хотелось; и ферма знала в нем качество, неведомое остальному миру -- смирение. Он делал только то, что хотел, и ложь никогда не оскверняла его уста. И еще была у Денниса черта характера, мне очень приятная: он любил слушать, когда ему рассказывали разные истории. Я всегда думала, что, наверное, стала бы знаменитой во Флоренции, во время Чумы". Нравы переменились, и умение слушать повествования в Европе потеряно. Африканские туземцы, не умея читать, сохранили искусство слушать; стоит только начать им рассказывать: "Жилбыл человек, и вот он пошел по равнине и встретил там другого человека..." -- как они уже целиком поглощены * Намек на происхождение "Декамерона" Боккачо (пр. пер.). 214 рассказом и мысленно бегут следом за неизвестными людьми по равнине. Но белые люди обычно, даже сознавая, что надо бы выслушать ваш рассказ, никак не могут сосредоточиться. Если они и не начинают ерзать на месте, вспоминая о каких-то недоделанных делах, то засыпают. Но те же самые люди всегда просят дать им что-нибудь почитать и могут целый вечер просидеть над любым попавшимся под руку печатным текстом; они готовы скорее прочесть речь, чем выслушать ее. Они привыкли все читать глазами. Деннис лучше воспринимал все на слух и предпочитал, чтобы ему сказывали сказки; приехав на ферму, он всегда спрашивал меня: "Есть у тебя новая сказка?" Я придумывала много всяких историй в его отсутствие. По вечерам он любил устроиться поуютнее, разбрасывал перед камином подушки, вместо дивана, я тоже усаживалась на пол, скрестив ноги -- как положено Шахразаде! -- и он выслушивал, не сводя с меня ясных глаз, длинные сказания от начала до конца. Запоминал он все лучше, чем я сама, и, бывало, когда в рассказе самым драматическим образом появлялся какой-то новый персонаж, он меня останавливал: "Этот человек уже умер в самом начале; впрочем, это не имеет значения." Деннис учил меня латыни, приохотил к чтению Библии и греческих поэтов. Сам он знал наизусть многие места из Ветхого Завета и во все походы непременно брал с собой Библию, за что его очень уважали мусульмане. От него же я получила в подарок граммофон. Я обрадовалась от всего сердца, и вся ферма как-то ожила. "И соловей в лесу, как звук твоей души..." Иногда Деннис приезжал неожиданно -- я в это время была на кофейной плантации или на кукурузном поле -- привозил новые пластинки, запускал граммофон, и когда я возвращалась верхом, уже на закате, мелодии струились мне навстречу в чистой вечерней прохладе, и я знала, что Деннис уже при ехал, словно он сам, как это часто случалось, заливался веселым смехом, глядя на меня. Туземцам нравился граммофон, и обычно они собирались вокруг дома, слушая музыку; у некоторых моих домашних слуг уже были любимые мелодии, и когда кроме меня никого дома не было, они просили меня заводить им эту музыку. Забавно, что Каманте неизменно выбирал адажио из бетховенского концерта для фортепиано с оркестром до-мажор, но в первый раз, когда он меня просил поставить эту пластинку, он не без труда объяснил мне, какую музыку он хочет. Все же у меня с Деннисом вкусы были разные. Мне хотелось слушать старинную музыку, а Леннис, словно оправдываясь перед нынешними временами за то, что он с ними не гармонирует, всегда предпочитал самые современные произведения искусства. Он любил слушать только самую авангардную музыку. "Конечно, я любил бы Бетховена, -- говорил он, -- если бы он не был так вульгарен." Нам с Деннисом, когда мы были вместе, особенно везло на встречи со львами. Иногда он возвращался, проведя два или три месяца в охотничьем сафари, очень расстроенный -- никак не мог найти хорошего льва для гостей из Европы, которых он сопровождал. А ко мне в это время приходили масаи и просили пойти и застрелить льва или львицу, наносивших урон стадам, и мы с Фарахом выезжали в их "маньятту") разбивали там палатки, сидели всю ночь в засаде у приманки или выходили ни свет ни заря, но даже следов не встречали. Но стоило нам с Деннисом выехать верхом на прогулку, мы видели всех местных львов в полном составе: они пожирали свою добычу или переходили у нас на глазах высохшие русла рек. В день Нового года, еще до восхода солнца, мы с Деннисом оказались на новой дороге к Нароку, и гнали машину, как только можно гнать по такой скверной дороге. Накануне Деннис одолжил свою тяжелую винтовку приятелю, который отправлялся на юг с группой охотников, и только поздно вечером вспомнил, что не предупредил этого человека насчет того, что винтовка пошаливает и курок может внезапно отказать. Деннис был очень расстроен, боясь, как бы с этим человеком не случилась беда. Мы не могли придумать ничего лучше, чем выехать как можно раньше по новой дороге и попытаться перехватить караван охотников в Нароке. Предстояло проехать шестьдесят миль по бездорожью; охотники ехали по старой дороге и двигались медленно -- грузовики у них были перегружены. Плохо было одно -- мы не знали, проложена ли новая дорога в Нарок. Предутренний воздух в нагорьях Африки так осязаемохолоден, так свеж, что каждый раз кажется, будто едешь не по земле, а сквозь темную воду, по дну глубокого моря. Даже пропадает ощущение, что ты вообще движешься: прикосновения холодных струй к щекам кажутся глубоководными течениями, а твоя машина, как сонный электрический скат, лежит неподвижно на дне моря, с горящими глазами фар, пропуская мимо себя все, что несет подводное течение. И звезды такие яркие, огромные потому что это дрожащие, расплывчатые отражения, а не настоящие звезды. Какие-то живые существа, темнее фона, то появляются, то исчезают, подпрыгивая и ныряя в высокую траву, как прячутся морские блохи и крабы в прибрежном песке. Рассветает, и к восходу солнца дно поднимается на поверхность, словно новорожденный остров. И тебя овевают новые запахи: свежий и острый запах оливковых деревьев, резкий запах сгоревшей травы, и, внезапно -- удушливый запах падали. Канутья, слуга Денниса, сидевший позади, в кузове пикапа, осторожно коснулся рукой моего плеча и показал куда-то вправо. На обочине, в двенадцати-пятнадцати ярдах от нас, темнела какая-то туша, словно на песке у моря отдыхал дюгонь, а на нем что-то колыхалось в темной воде. Потом я увидела, что это огромный мертвый самецжираф, очевидно убитый выстрелом из ружья два-три дня тому назад. Стрелять жирафов строго запрещается, и нам с Деннисом пришлось потом защищаться от обвинения, будто мы убили этого жирафа, но нам удалось доказать, что он погиб задолго до нашего приезда; никто так и не узнал, кто его убил и зачем. На огромной туше жирафа кормилась львица, она подняла голову -- поглядеть на проезжающую машину. Деннис шепотом спросил меня: "Подстрелить ее?" -- видно, он рыцарски считал горы Нгонго моими личными охотничьими угодьями. Мы проезжали по землям тех самых масаи, которые приходили ко мне жаловаться, что их скот истребляют львы, и если именно эта львица убивала по очереди их коров и телят, пора было ее прикончить. Я кивнула, Деннис выскочил из машины, отошел на несколько шагов, но львица тут же нырнула за тушу жирафа: Деннис побежал в обход, чтобы видеть львицу, и выстрелил. Я не видела, как она упала; когда я подошла, она лежала мертвая в большой черной луже крови. Времени снимать с нее шкуру у нас не было, надо было ехать дальше, догонять сафари в Нароке. Мы огляделись, примечая это место; от мертвого жирафа шел такой сильный запах, что проехать мимо, не заметив, было довольно трудно. Но, проехав еще две мили, мы увидели, что дорога кончилась. Лопаты и прочее рабочее снаряжение лежали у обочины, а дальше шла бескрайняя каменистая равнина, едва серея в рассветной мгле, не тронутая рукой человека. Мы посмотрели на брошенное снаряжение, на лежащий перед нами путь, и решили, что придется оставить приятеля Денниса и его винтовку на произвол судьбы. Правда, потом, когда тот вернулся, он сказал, что винтовка ему так и не понадобилась. Мы повернули обратно и оказа лись лицом к востоку; утренняя заря заливала румянцем небо над долинами и холмами. Мы поехали обратно, навстречу солнцу, все время разговаривая про львицу. Жираф показался впереди, и мы уже ясно различали на его шкуре, на боку, куда падал отсвет, более темные квадратные пятна. А когда подъехали поближе, вдруг увидали, что на туше стоит дев. Мы подъезжали немного снизу, и лев стоял наверху темным силуэтом на пылающем небе. Lion passant Оr.* Прядь его гривы слегка шевелилась от ветра. Я встала с места -- так меня потрясло это зрелище, -- и Деннис произнес: "Теперь твоя очередь стрелять!" Мне не очень-то хотелось стрелять из его винтовки -- она была слишком длинная, слишком тяжелая для меня и больно отдавала в плечо; но ведь здесь выстрел был признанием в любви, значит, и стрелять надо было из винтовки самого большого калибра, не так ли? Когда я выстрелила, мне показалось, что лев высоко подпрыгнул вверх и упал вниз, подогнув лапы. Я стояла в траве, тяжело дыша, опьяненная ощущением всемогущества, которое появляется после меткого выстрела, потому что ты разишь с большого расстояния. Я обошла тушу жирафа. Вот он -- пятый акт классической трагедии. Всех постигла смерть. Жираф казался чудовищно огромным, зловещим, все четыре длинные ноги и длинная шея торчат в стороны, а брюхо распотрошили львы. Львица, опрокинувшись на спину, застыла с высокомерной гримасой, обнажившей страшные клыки -- она в этой трагедии играла роль femme fatale**. Лев лежал невдалеке от нее; как же случилось, что ее гибель ничему его не научила? Голова льва покоилась на передних лапах, роскошная грива окутывала его, как королевская мантия, вокруг него тоже растеклась большая лужа, и уже достаточно рассвело, чтобы утренний свет обнаружил в ней алый отблеск. Деннис и Канутья засучили рукава и, пока солнце вставало, сняли шкуры со львов. Потом они *Лев на золотом поле (геральдический термин) (франц.). **Роковая женщина (франц.). отдыхали, и мы выпили бутылку кларета, с изюмом и миндалем -- я захватила все это, чтобы в дороге отпраздновать первый день Нового года. Мы сидели на травке, пили вино и завтракали. Мертвые львы, лежавшие совсем рядом, были великолепны в своей наготе -- ни кротки лишнего жира, и каждый мускул очерчен смелой, упругой линией -- да, они были, до последней жилочки, такими, как должно, и не нуждались ни в каком прикрытии. Вдруг, когда мы спокойно сидели, отдыхая, по траве и по моим ногам пронеслась тень, и, взглянув вверх, я увидела высоко-высоко в голубом небе кружащихся грифов. Сердце у меня стало таким легким, словно я запустила его в небо на бечевке, как запускают воздушного змея. И я сочинила стихотворение: Тень орла скользит по равнинам, К далеким, безымянным Небесно-голубым горам. Но тени крутобоких юных зебр Прячутся весь день под их копытцами, Они лежат, притаившись, Дожидаясь вечернего часа, Когда они вытянутся -- Синие тени на красно-кирпичной В лучах заката равнине -- И побредут к водопою. Мы с Деннисом пережили еще одно драматическое приключение, связанное со львами. Это было раньше, в самом начале нашей дружбы. Как-то утром, в сезон весенних дождей, мистер Никольс, уроженец Южной Африки, -- он был у меня управляющим, -- прибежал ко мне в страшном волнении и сказал, что ночью к нам на ферму приходили два льва и задрали двух волов. Сломав загородку, они вытащили убитых ими волов на кофейную плантацию, одного съели сразу, а другого бросили под кофейными деревьями. Не могу ли я написать записку, по которой он получит стрихнин в Найроби? И тут же положит яд в тушу вола: он уверен, что лев этой ночью вернется к своей добыче. Я обдумала это предложение; не в моих правилах было травить львов стрихнином, и я сказала управляющему, что вряд ли смогу на это пойти. Его воинственный пыл тут же сменился отчаянием. Ведь львы, сказал он, обязательно вернутся, если их оставить в покое. Волы, которых они убили, -- это самые лучшие наши рабочие волы, и мы не можем допустить, чтобы остальные тоже погибли. А конюшня, где стоят мои лошади, совсем близко от загона, напомнил он мне, подумала ли я об этом? Я ему объяснила, что вовсе не собираюсь кормить львов на ферме, только считаю, что их надо застрелить, а не травить ядом. -- А кто пойдет их стрелять? -- спросил Никольс. -- Я не трус, но я человек женатый, жизнью рисковать понапрасну не намерен. Он действительно не был трусом, этот славный маленький человечек. -- И смысла я в этом не вижу, -- сказал он. -- Да нет, -- возразила я. У меня и в мыслях не было заставлять его стрелять львов. -- Накануне как раз приехал мистер Финч-Хэттон, он остановился у меня, и мы с ним пойдем на охоту. -- Вот и хорошо, -- успокоился Никольс. Я зашла к Деннису. -- Пойдем-ка, -- сказала я, -- и рискнем своими жизнями понапрасну. Ведь если наша жизнь хоть чего-нибудь стоит, то только потому, что мы ее ни во что не ставим. Frei lebt wer sterben kann. Мы пошли на плантацию и там нашли мертвого вола, как и говорил Никольс; львы почти не тронули его. Но их Живет свободно тот, кто готов умереть (нем.). следы глубоко отпечатались на мягкой земле -- тут побывали два крупных самца. Было легко проследить их путь через плантацию до леса, окружавшего дом Белнапа, но пока мы туда добрались, пошел проливной дождь, ничего уже нельзя было разобрать, и мы потеряли след в траве и кустах на опушке леса. -- Как ты думаешь, Деннис, -- спросила я, -- вернутся ли они ночью? У Денниса был большой опыт охоты на львов. Он сказал, что они вернутся к ночи доесть добычу, а мы дадим им время взяться за еду и выйдем на охоту часов в девять. Придется захватить электрический фонарь, который он всегда брал с собой в сафари, чтобы видно было, куда стрелять; Деннис предложил мне самой выбрать, какую роль я хочу взять на себя, и я сказала, что предпочитаю светить ему, а стреляет пусть он сам. Чтобы легче было найти в темноте дорогу обратно, мы нарезали полоски бумаги и нацепили их на кофейные деревья, как Гензель и Гретель в сказке, только они бросали белые камушки, чтобы отметить дорогу. По этим приметам мы придем прямо к приманке, а в конце дороги, ярдах в двадцати от туши вола, мы прикрепили к дереву большой лист бумаги: тут мы должны остановиться, включить фонарь, нашарить лучом львов и стрелять. Но под вечер, проверяя, горит ли наш фонарь, мы убедились, что батарейки сильно сели и фонарь светит слабовато. Времени съездить за батарейками в Найроби у нас уже не оставалось, придется обходиться тем, что есть. Назавтра был день рождения Денниса, и за обедом он был настроен довольно меланхолически -- видно, думая о том, что до сих пор так мало получил от жизни. Но я старалась утешить его: до завтрашнего дня еще многое может случиться. Я велела Джуме приготовить бутылку вина и ждать нашего возвращения. Я все время думала о львах -- где они сейчас, вот в эту минуту? Может быть, переходят реку, неторопливо, бесшумно, один за другим, и прохладные струи ласково толкают их в грудь, расступаясь, обтекая бока. В девять часов мы вышли из дому. Шел мелкий дождик, но светила луна; временами ее бледный лик смутно проглядывал сквозь полупрозрачные облака, которые расходились, слой за слоем, так что внизу, на белой пене цветущих кофейных деревьев, возникало ее расплывчатое отражение. Мы прошли мимо школы: она стояла в стороне, и все окна были освещены. В эту минуту чувство гордости, чувство любви к моим людям нахлынуло на меня. Я вспомнила слова царя Соломона: "Ленивый изрек: Лев стоит на дороге, лев бродит по улицам". А тут прямо за порогом бродят два льва, но мои ребятишки не ленятся и никакие львы не заставят их пропускать уроки. Мы отыскали ряды кофейных деревьев, которые пометили днем, остановились на минутку и двинулись между рядами, друг за другом. Мы были обуты в мокасины и ступали бесшумно. Но я начала дрожать, я просто тряслась от волнения и не смела подходить к Деннису ближе, боясь, что вдруг он почувствует, как я дрожу, и велит мне уходить) но и далеко отставать я не хотела -- в любой момент ему мог понадобиться свет. Как мы потом узнали, львы уже занялись добычей. Когда они услышали или почуяли нас, они отошли немного вглубь плантации, чтобы переждать, пока мы пройдем. Быть может, им показалось, что мы проходим слишком медленно, и один из них очень тихо и хрипло зарычал где-то впереди, правее от нас. Звук был такой низкий, глухой, что мы не были уверены -- а не почудился ли он нам? Деннис на секунду остановился и, не оборачиваясь, спросил меня: "Слыхала?" -- "Да", -- ответила я. Мы прошли еще несколько шагов и снова услыхали глухое рычание, теперь уже точно справа. "Включай фо нарь", -- сказал Леннис. Это было не так-то просто, потому что Деннис был гораздо выше меня, а мне надо было светить фонарем через его плечо, вдоль ствола винтовки. Когда я включила фонарь, все вокруг превратилось в сцену, залитую светом: мокрая листва кофейных деревьев сверкала, каждый комок земли был ярко высвечен. Сначала в круге света оказался маленький глазастый шакал, похожий на мелкую лису; я провела луч чуть дальше -- и он осветил льва. Лев стоял прямо перед нами и казался очень светлым на фоне черной африканской ночи. Когда совсем рядом со мной грянул выстрел, он застал меня врасплох, я даже толком не поняла, что это такое -- как будто раскат грома, как будто меня вдруг мгновенно перенесли на место льва. Зверь свалился как подкошенный. -- Шевелись, шевелись! -- крикнул мне Деннис. Я повернула фонарь дальше по кругу, но рука у меня так тряслась, что круг света, заключавший весь мир и подвластный лишь мне, ходил ходуном. Я услышала, как Деннис, стоявший рядом, рассмеялся в темноте. "Второй лев, -- как он сказал мне потом, -- был освещен довольно трепетным светом". Но в центре пляшущего луча все же был второй лев -- он уходил от нас и уже наполовину скрылся среди деревьев. Когда свет настиг его, он повернул голову, и Деннис выстрелил. Лев упал и скрылся во тьме, потом снова встал и попал в луч света, рванулся к нам, и одновременно со вторым выстрелом прозвучал его протяжный, яростный стон. В эту секунду Африка раскинулась вокруг нас бескрайними просторами, а мы с Деннисом стояли среди бесконечности -- две крохотные точки. За кругом нашего фонаря была только непроглядная тьма, и в этой тьме с двух сторон были львы, а с небес лил дождь. Но когда смолк глухой рык, все вокруг затихло, и лев лежал неподвижно, повернув голову, словно отвернулся с презрением. Два огромных мертвых зверя лежали на земле, и нас окружала глухая, черная ночь. Мы подошли ко львам, считая шаги. От места, где мы стояли, до первого льва было тридцать ярдов, до второго -- двадцать пять. Львы были в расцвете сил, молодые, мощные и отъевшиеся. Видно, эти два приятеля вместе рыскали по холмам и по равнине, вместе задумали эту рискованную прогулку и вместе погибли. Из школы уже выбежали дети, они неслись во всю прыть вниз по дороге; увидев нас, они остановились и стали робко окликать меня: "Мсабу, вы здесь? Вы здесь? Мсабу, мсабу!" Я сидела на туше льва и крикнула им в ответ: "Я здесь!" Они закричали, громче и смелей: "Это Бэдар застрелил львов? Целых двух?" И, узнав, что это так, они сразу разбежались во все стороны, запрыгали, как тушканчики ночью. Они тут же, на месте, сочинили песенку о том, что случилось: "Три выстрела. Два льва! Три выстрела. Два льва!" Они распевали песенку, на ходу украшая и дополняя ее, и звонкие голоса подхватывали ее один за другим: "Три метких выстрела, два больших сильных злых льва". Потом все они дружно запели, вместо припева, восторженный гимн: "Эй-Би-Си-Ди"* -- ведь они только что выбежали из школы, и школьная премудрость еще переполняла им головы. Скоро к этому месту собралась толпа -- рабочие с мельницы, скваттеры из ближних поселков и мои слуги с керосиновыми фонарями. Они стояли вокруг убитых львов, обсуждая мою добычу, потом Канутья и Сайс, у которых были с собой ножи, принялись снимать шкуры со львов. Одну из этих шкур я потом подарила Верховному имаму из Индии. Пуран Сингх лично явился на сцену: без своих обычных одежд он казался невероятно хрупким; он улыбался нам своей сладкой, как мед, индийской улыбкой, пряча ее в густой черной бороде, и от восторга даже слегка заикался. Ему очень был нужен львиный жир, его народ *В английских школах алфавит (A-B-C-D) заучивают, распевая хором на определенный мотив. очень ценит этот жир как верное средство от ревматизма и импотенции, насколько я могла судить по его оживленной жестикуляции. На нашей плантации сразу стало очень людно и весело, дождь прекратился, над нами вовсю сияла луна. Мы вернулись домой; Джума принес и откупорил нашу бутылку. Мы насквозь промокли, были с ног до головы заляпаны кровью и грязью, сесть в таком виде за стол было невозможно, так что мы, стоя перед камином, в котором пылал огонь, быстро выпили свое игристое, певучее вино. Мы не сказали ни слова. На этой охоте мы слились воедино, и разговоры нам были ни к чему. Наших друзей очень позабавило это приключение. Старый мистер Балпетт, которого мы встретили на танцах в клубе, весь вечер с нами не разговаривал. Деннису Финч-Хэттону я обязана, мне кажется, величайшей, ни с чем не сравнимой радостью: с ним я летала над Африкой. Там, где совсем нет дорог или их очень мало, где можно сделать посадку в любом месте, полеты становятся истинной жизненной необходимостью, и вам открывается новый мир. Деннис привез с собой маленький спортивный самолет, он мог садиться прямо на равнине, в нескольких минутах ходьбы от моего дома, и мы летали почти каждый день. Когда взлетаешь над африканскими нагорьями, сверху открываются потрясающие картины, поразительные сочетания и перемены освещения, игра красок, радуга на залитой солнечным светом зеленой земле, колоссальные нагромождения облаков, подобные башням, дико крутящиеся черные смерчи -- все это кружится вокруг вас, словно в хороводе или на скачках. Косые жесткие струи дождя рассекают воздух, превращая его в сплошную белую завесу. Для описания впечатлений от полета в языке пока еще нет слов, их придется со временем выдумать. Если вам случалось пролетать над Рифтовым разломом и над вулканами Сасва и Лонгоно, это значит, что вы совершили дальнее путешествие, побывали на обратной стороне Луны. А бывает, вы летите так низко, что ясно видите на равнине стада животных и понимаете, как относился к ним Творец, только что создавший их, еще до того, как он повелел Адаму наречь их именами. Но не то, что видишь, а то, что делаешь, несет в себе счастье -- летун наслаждается упоением полета. Люди, обитающие в городах, пребывают в жалком и тягостном рабстве -- они могут двигаться только в одном измерении; они идут по прямой, как будто их тащат на веревочке. Переход от линии к плоскости, то есть к двум измерениям, как, например, прогулка в поле или в лесу, уже сам по себе -- чудесное освобождение для рабов, как Великая французская революция. Но в воздухе обретаешь безграничную свободу во всех трех измерениях; после долгих веков изгнания и полетов во сне истосковавшееся по родной стихии сердце бросается в объятия пространства. Законы всемирного тяготения и времени ...в зеленой роще жизни резвятся, как ручные звери; Никто не ведал, как они ласковы!.. Каждый раз, подымаясь в небо на самолете и глядя вниз, я чувствовала себя свободной от земли, совершала великое новое открытие. "Понимаю, -- говорила я себе, -- так вот каков был замысел. Теперь мне все ясно." Однажды мы с Деннисом полетели к озеру Натрон -- оно лежало в девяноста милях к юго-востоку от фермы и более чем на четыре тысячи футов ниже, примерно в двух тысячах футов над уровнем моря. В озере Натрон добывают соду. Дно озера и берега покрыты слоем вещества, похожего на белесый бетон, с сильным, едким и соленым запахом. Небо было синее, но когда мы пролетели зеленые равнины и оказались над каменистой и нагой низменностью, казалось, что там все краски выгорели добела. Местность под нами напоминала тонкую роспись черепашьего панциря. Внезапно посередине пространства нам открылось озеро. Его белое дно светится сквозь воду, когда смотришь сверху, вода приобретает цвет невероятно яркой, слепящей лазури, так что на миг зажмуриваешься; на выцветшей светло-бурой земле гладь озера кажется громадным сверкающим аквамарином. Мы летели высоко, но тут мы снизились, и густо-синяя