ой! - произнес мистер Кан. - Какая свирепая свинья! Он уселся в тени и стал обмахивать себя большим красным платком, а я протиснулся в проход между хижинами и стал медленно подступать к свинье. Она стояла совершенно неподвижно и следила за мной, время от времени клацая челюстями и тихонько похрюкивая. Подпустив меня к себе на шесть футов, она бросилась в нападение. Когда она подскочила ко мне, я правой рукой схватил ее за ощетиненный загривок, а левую, обернутую брезентом, сунул ей прямо в пасть. Она отчаянно заработала челюстями, но не смогла прокусить брезент. Тут я передвинул правую руку с ее загривка дальше к спине, крепко обхватил ее поперек жирного туловища и приподнял. Почувствовав себя в воздухе, она словно потеряла всю свою решимость, перестала кусать мою руку и жалобно завизжала, дрыгая своими коротенькими задними ножками. Я отнес ее к нашей хижине, подобрал для нее ящик покрепче, и вот уж пекари по уши ушла рылом в миску с рублеными бананами и молоком, фыркая от удовольствия. Отныне она никогда уже не устраивала нам таких представлений и не брала на себя роль Грозы джунглей, а даже наоборот, стала до смешного ручной. Один только вид миски, из которой ее кормили, исторгал у нее экстатически восторженное похрюкивание, некую чудовищную песнь, кончавшуюся лишь тогда, когда она зарывалась рылом в миску и набивала себе полный рот. Она любила, чтобы ее чесали, и, если почесывание длилось достаточно долго, заваливалась на бок и лежала неподвижно, зажмурившись и сладко похрюкивая. Мы окрестили ее Перси, и даже Боб полюбил ее, сильно подозреваю, главным образом потому, что он видел, как она гоняла мистера Кана вокруг пальм. Бедный мистер Кан! Он так старался быть полезным и урвать себе долю славы при приобретении нового животного, пусть даже он не принимал никакого участия в его поимке. Но чем больше он скакал, колыхался и сиял улыбками, тем больше он нас раздражал. После случая с Перси, когда ему пришлось удирать от нее, он преисполнился непреклонной решимости восстановить свой престиж, который, он это чувствовал, был полностью утрачен. Он всеми силами пытался смыть с себя позор, но Перси была постоянным, живым, хрюкающим напоминанием о дне, когда он, великий охотник Кан, был обращен в бегство дикой свиньей на глазах всего честного народа. И вот настал день, когда мистеру Кану подвернулся случай покрыть себя славой, и он ухватился за него обеими своими жирными руками. Однако результат оказался весьма плачевный. Дело было так. Мы с Бобом провели весь день на ручьях и вернулись домой усталые и голодные. Подходя к нашей хижине, мы с удивлением увидели мистера Кана, который, приплясывая, двигался по берегу навстречу нам, в равной мере сочась потом и торжеством. С закатанными, как у заправского трудяги, рукавами рубахи, в насквозь промокших ботинках и брюках, он с интригующим видом что-то прятал от нас в руке за спиной. Трясясь всем своим животом от несвойственной для него прыти и искрясь зубами на солнце, он, задыхаясь, проговорил: - Шеф! А ну-ка, отгадайте, кого я поймал. А ну, попробуйте. Нипочем не отгадаете. Как раз то, что вы хотели. Вы с ума сойдете от радости. Я обещал вам его добыть - и вот, пожалуйста. С этими словами он протянул мне свою огромную лапу - на ней лежало что-то бесформенное и липкое, сплошь покрытое пеной. Комок этот слегка трепыхался. Мы с Бобом молча глядели на него. - Что это? - спросил наконец Боб. - Как что? - явно задетый, отозвался мистер Кан. - Это один из тех плотников, которых мистер Даррелл так хотел иметь. - Что такое? - вскрикнул я. - А ну-ка, разрешите взглянуть. Мистер Кан вложил странный предмет в мои руки, и он очень прочно прилип к ним. При ближайшем рассмотрении оказалось, что он действительно был некогда птицей. - Что с ней случилось? - спросил я. Мистер Кан объяснил. Дятел по каким-то одному ему известным причинам залетел днем в нашу хижину, и мистер Кан с величайшим присутствием духа ринулся ловить его сачком. Он гонялся за ним так, что у бедной птахи голова кругом пошла. Наконец удачным ударом мистер Кан сбил дятла, но, на его беду, у нас в хижине стоял большой кувшин с патокой, и дятел с роковой неумолимостью угодил прямо в него. Ничтоже сумнящеся, мистер Кан выудил птицу из кувшина и понес ее, капающую патокой с каждого перышка, к ручью, где принялся энергично оттирать и отмывать ее с помощью карболового мыла. Предмет, лежавший у меня на ладони и похожий на кусок тающего медового сота, весь покрытый розовой пеной, был очень красивой птицей до того, как мистер Кан приложил к ней руку. Уму непостижимо, как она прожила так долго; бедняжка скончалась у меня на ладони, в то время как мистер Кан с торжествующим видом заканчивал свой рассказ. Когда я сказал, что его добыча уже труп, и труп весьма неприглядный, он пришел в страшное негодование и уставился на птицу с таким видом, будто она нарочно, назло ему залетела в кувшин с патокой. Следующие два дня, уязвляемый нашими недобрыми замечаниями, он, крадучись, ходил по хижине с сачком в руке, надеясь, что ему снова представится случай отличиться, но второй дятел так и не появился. С тех пор, когда надо было заткнуть рот мистеру Кану, стоило завести разговор о дятлах и пекари - и он делался необыкновенно молчалив. ГЛАВА ВОСЬМАЯ ЖАБА С КАРМАШКАМИ Пожалуй, половину всего времени, что мы пробыли в краю ручьев, мы провели на воде. В сущности говоря, мы и жили-то на острове, со всех сторон окруженном сетью ручьев самой различной ширины и глубины, переплетавшихся в сложную систему водных путей. Вот и выходило, что обследовать окрестности можно было только по воде. Днем мы уезжали в длительные поездки в дальние индейские поселения, а вечером обшаривали ручьи вокруг деревни в поисках ночных животных. Очень скоро мы обнаружили, что водные дороги окрест кишат детенышами кайманов трех различных видов. В длину они были от шести дюймов до трех-четырех футов и, следовательно, как нельзя лучше устраивали нас в качестве пополнения зверинца. Мы нашли, что ловить их лучше всего ночью с помощью фонаря: днем они слишком осторожны и не подпускают человека близко, ночью же их можно ослепить ярким светом. На ночную охоту мы отправлялись после обеда, когда вода в тихих, безмолвных ручьях еще хранила солнечное тепло. Гребец-индеец сидел на корме, мы с Бобом, с трудом сохраняя равновесие, располагались на носу с фонариком, несколькими прочными мешками и длинной палкой с петлей на конце. Молча плыли мы по ручью, пока сноп света от фонаря не выхватывал из темноты пару огромных рубинов, лежащих на подстилке из водяных растений и листьев лилий, окаймлявших берега. Яростными жестами мы указывали гребцу направление, и он, без всплеска погружая в воду весло, медленно и плавно толкал каноэ по полированному зеркалу воды, будто улитка ползла по оконному стеклу. Чем ближе мы подбирались к паре горящих глаз, тем медленнее становилось наше продвижение. Вот уж считанные футы отделяют нас от водяных растений, из-за которых выглядывает голова каймана. Все время светя ему прямо в глаза, мы дюйм за дюймом опускаем петлю и осторожно накидываем ему на шею. Процедура эта требует немалой сноровки, но, раз освоенная, дается уже без труда. Как только петля заводится за выпученные глаза, мы рывком поднимаем палку, и кайман пулей выскакивает из водорослей, бешено извиваясь и тоненько похрюкивая, совсем как поросенок. Разумеется, охота не всегда бывала удачной: порой гребец не рассчитывал скорость, и нос каноэ касался края водорослей, слегка морщиня водную гладь. Раздавался громкий всплеск, и голова каймана исчезала, а на ее месте оставалась лишь рваная дыра в переплетении водорослей с мерцающей в ней водой. Однажды вечером нам очень повезло, и мешки быстро наполнились. Со дна каноэ неслось такое хрюканье и пыхтение, что дальнейшая охота стала невозможна. Поскольку время было еще не позднее, решено было отослать каноэ с уловом в деревню, а самим остаться и ждать. Каноэ со своим шумным грузом уплыло в деревню, а мы с Бобом, высадившись на удобном травянистом берегу, медленно побрели вдоль кромки воды, разыскивая лягушек. Принято считать, что лягушка везде лягушка и что лягушка в Южной Америке ничем не отличается от своих европейских собратьев. Но это далеко не так. Лягушки, как и другие животные, разнятся от страны к стране, являя величайшее разнообразие форм, размеров, расцветок и повадок. В Азии, например, водятся так называемые летающие лягушки. Это большие, живущие на деревьях животные с удлиненными пальцами, соединенными широкой перепонкой. Полагают, что, когда лягушка перескакивает с дерева на дерево, она широко растопыривает пальцы, так что перепонки натягиваются и, словно крылья, позволяют ей планировать. В Западной Африке водятся гигантские лягушки-голиафы, они достигают двух футов в длину и могут съесть крысу, а в Южной Америке есть лягушки-лилипуты, которые свободно умещаются на ногте мизинца. Бока и лапы самца волосатой лягушки, которая родом тоже из Западной Африки, покрыты как бы толстым слоем волос, во всяком случае так кажется с первого взгляда, на самом же деле это не волосы, а тончайшие, словно нити, выросты кожи. Есть у них и втягивающиеся, как у кота, когти. Что же касается расцветки, то лягушки, пожалуй, единственные животные, которые могут серьезно соперничать в этом отношении с птицами: лягушки бывают красные, зеленые, золотистые, синие, желтые и черные, а их узоры могли бы сделать состояние любому художнику-декоратору. Но поистине замечательные достижения лягушки показывают в пестовании своего потомства. Так, европейская жаба-повитуха не мечет свою икру в первой попавшейся канаве, а поручает ее самцу, который наматывает ее на задние лапы и ходит в таком виде до тех пор, пока икра не созреет. Один вид древесной лягушки склеивает вместе два листка и, когда в такую "чашу" наберется вода, мечет икру в этот самодельный водоем. Другой вид свивает где-нибудь на верхушке дерева гнездо из пены и мечет икру в этот импровизированный инкубатор, причем момент икрометания выбирается так, чтобы внешний слой пены успел затвердеть, а внутренность инкубатора осталась влажной. Как только головастики достаточно подрастут, чтобы самим заботиться о себе, твердая внешняя оболочка растворяется, и они падают с дерева в воду. Гвиана поистине более чем богата лягушками, гораздыми на всяческие ухищрения, когда речь идет о сохранении икры и потомства, и край ручьев оказался как нельзя более подходящим местом для охоты на них. Этой же ночью, ожидая возвращения каноэ, мы сделали два первых открытия. Дело было так. Боб увлеченно прочерпывал ручей сачком на длинном черенке, я, крадучись, с алчно горящим взором бродил вокруг деревьев, полузатопленные корни которых, извиваясь, тянулись вдоль берега. С помощью карманного фонаря мне удалось поймать три крупные древесные лягушки темно-зеленого цвета, с большими выпученными глазами. Это были квакши Эванса, у которых самка носит икринки на спине уложенными в рядки, словно булыжники на мостовой. К сожалению, все лягушки были без икры. Не успел я порадоваться интересной добыче, как раздался крик Боба. - Джерри, пойди-ка сюда, посмотри, что я поймал! - Что там у тебя? - прокричал я, посадив своих лягушек в мешок и устремляясь к нему по берегу. - Никак не разберу, - озадаченно ответил Боб. - Должно быть, какая-то рыба. Он держал сачок наполовину в воде; и в нем плавало какое-то существо, с первого взгляда действительно напоминавшее рыбу. Я всмотрелся внимательнее. - Это не рыба, - сказал я. - Что тогда? - Это головастик, - ответил я, еще раз внимательно оглядев странное существо. - Головастик? - переспросил Боб. - Не смеши людей. Погляди, каких он размеров. Это какая ж лягушка из него вырастет! - Говорю тебе, это головастик, - настаивал я. - Вот, взгляни. Я запустил руки в сачок и вытащил странное существо из воды. Боб посветил на него фонариком. Как я и полагал, это был головастик, но какой! Таких больших и толстых я еще ни разу не видел. Он был дюймов шести в длину и с крупное куриное яйцо в обхвате. - Головастиком эта штука быть не может, - сказал Боб, - а кем она может быть, просто ума не приложу. - Это головастик, как пить дать, вопрос только: какой лягушки? Мы стояли и глядели на гигантского головастика, который резво плавал в стеклянной банке, куда мы его посадили. Я усиленно напрягал память: мне казалось, что я где-то читал об этих чудовищных мальках. И несколько минут спустя я вспомнил. - Знаю, - сказал я. - Это парадоксальная водяная жаба. - Что-что? - Парадоксальная жаба. Помнится, я где-то читал о ней. Ее называют так потому, что ее головастик, развиваясь, делается не из маленького большим, а наоборот. - Наоборот? - в полном недоумении переспросил Боб. - Ну да, развитие начинается с очень большого головастика, потом он делается все меньше и меньше и наконец превращается в средней величины жабу. - Но это же абсурд, - возразил Боб. - Должно быть наоборот. - Ну да. Поэтому ее и называют парадоксальной. Боб на минуту задумался. - Ладно, сдаюсь, - наконец сказал он. - Как она выглядит? - Помнишь тех маленьких зеленоватых жаб, которых мы ловили в Эдвенчер? Тех, величиной с наших английских? Ну так вот, по-моему, это они и есть, только тогда мне это и в голову не приходило. - Невероятно, - сказал Боб, задумчиво разглядывая гигантского головастика, - ну да ладно, поверим тебе на слово. Мы снова принялись работать сачком и, когда каноэ вернулось, могли похвастаться еще двумя огромными головастиками. Вернувшись домой, мы внимательно рассмотрели головастиков при ярком свете. За исключением своих колоссальных размеров, они ничем не отличались от головастиков, которых можно наловить весной в любом английском пруду, вот разве что цветом они были не черные, а крапчатые, зеленовато-серые. Прозрачные края их хвостов были как заиндевелое стекло, а губастые рты смешно надуты, словно они посылали нам через стекло воздушные поцелуи. Вид таких вот громадных головастиков, которые, извиваясь, без устали крутятся в банке, вселяет чувство некоторой жути. Вообразите себе свой испуг, если, гуляя по лесу, вы столкнетесь носом к носу с муравьем величиной с терьера или со шмелем величиной с дрозда. Они вроде бы и обыкновенные, но, увеличенные до фантастических размеров, производят ошеломляющее впечатление, и вы невольно спрашиваете себя, уж не снится ли вам все это. Мы до того обрадовались своему новому приобретению, что на следующую ночь вернулись на то же место с сачками, банками и прочими причиндалами и в первые же полчаса поймали еще двух квакш Эванса, а после долгого прочерпывания ручья - еще одного гигантского головастика. После этого мы в течение трех часов не вычерпали ничего, кроме веток и чудовищного количества отвратительного ила со дна ручья. Боб, не теряя надежды, продолжал цедить воду сачком, а я отделился от него и, пройдя дальше вниз по течению, наткнулся на мелкий и узкий, чуть пошире сточной канавы, приток, сплошь забитый листьями. Он, извиваясь, отходил от основного ручья и терялся в группе низкорослых деревьев. Решив, что на притоке охота может оказаться более удачной, я позвал Боба, и мы вместе принялись прочерпывать его, продвигаясь вверх по течению. Но казалось, живности в нем было еще меньше, чем в основном ручье. Я вскоре присел покурить, а Боб упорно продолжал работать сачком, уходя все дальше и дальше от меня. Вот он вытащил сачок, как и следовало ожидать, полный набухших влагой листьев, вывалил его содержимое на берег и уже собирался вновь погрузить сачок в воду, как вдруг остановился и стал пристально рассматривать что-то в куче листьев, только что выуженных из воды. Потом бросил сачок и с радостным воплем стал копаться в листьях. - Что там у тебя? - спросил я. Боб схватил что-то в пригоршни и заплясал от радости. - Это она! - вопил он. - Это она! - Кто она? - Жаба пипа. - Врешь, - недоверчиво сказал я. - Ну так поди да посмотри, - сказал Боб. Его так и распирало от гордости. Он раскрыл ладони, и я увидел странное и уродливое существо. Честно сказать, выглядело оно совсем как бурая жаба, но такая, по которой проехался очень тяжелый паровой каток. Ее короткие тоненькие лапы жестко торчали по углам квадратного тела, словно охваченного трупным окоченением. Морда у нее была острая, глазки крохотные, и вся она была плоская, как блин. Боб не ошибся: это был крупный самец пипы - пожалуй, самой интересной из всех амфибий на свете. Боб гордился и волновался не зря: с первого дня нашего пребывания в Гвиане мы старались раздобыть это животное, но безуспешно. А теперь, в самом, казалось бы, неподходящем месте, когда мы и думать забыли о пипе, мы нашли ее. Легко себе представить наше восторженное беснование и самоупоение по поводу уродины, лежавшей в горстях у Боба, между тем как всякий другой на нашем месте наверняка проникся бы отвращением к такой добыче и поспешно выбросил ее. Несколько придя в себя, мы засучили рукава и принялись с яростным ожесточением протраливать каждый дюйм маленького притока, воздвигая на его берегах пирамиды гниющих листьев, которые мы перебирали с рвением двух обезьян, ищущих друг у друга в шерсти. Наше упорство было вознаграждено: за час работы мы нашли еще четыре фантастические жабы, причем одна из них оказалась самкой с икрой - добыча, не имевшая цены в наших глазах, потому что самое необыкновенное в пипе - это ее способ выведения потомства. В брачную пору, перед икрометанием, у большинства видов жаб и лягушек представителей обоих полов какое-то время можно видеть вместе. Самец в исступлении страсти обхватывает самку "под мышки" и продолжительное время остается у нее на спине, сжимая ее в брачном объятии. В конце концов самка мечет икру, а самец оплодотворяет ее. У пип этот процесс совершается несколько иначе. Самец забирается самке на спину и обхватывает ее поперек груди, согласно общему правилу. Но когда наступает момент икрометания, самка выпускает из заднепроходного отверстия длинный трубкообразный яйцеклад и загибает его себе на спину, просовывая под живот самца. Когда яйцеклад должным образом уложен, самец начинает ерзать по спине самки, массируя яйцеклад и выдавливая из него икру, которая неровными рядами укладывается на коже самки и прилипает к ней, словно приклеенная. В начале брачной поры кожа на спине самки становится мягкой и рыхлой, словно губка, и после оплодотворения икринки внедряются в нее, образуя в ней чашеобразные углубления. Верхняя часть икринок, выступающая над поверхностью кожи, твердеет и образует как бы маленькие выпуклые купола. Вот и выходит, что самка пипы носит всю свою икру в многочисленных маленьких кармашках на спине. В этих-то кармашках ее потомство и проводит свое раннее детство, превращаясь из икринок в головастиков, а из головастиков - в жаб. Когда детеныши подрастут, они отжимают крышку на верху кармана и выходят в новый, отовсюду грозящий им опасностями мир. Самка, которую мы поймали, должно быть, лишь недавно уложила свои икринки: крышки карманов еще не успели затвердеть. Несколько недель спустя кожа на ее спине стала еще более ноздреватой и набухшей, словно пораженная проказой, а карманы еще более оттопыренными. Когда детеныши достаточно подросли, чтобы покинуть спину матери, мы плыли на пароходе где-то посередине Атлантики. Лучшего момента они не могли и выбрать. Наши жабы сидели в банках из-под керосина, которые, как и весь мой зверинец, стояли в пароходном трюме. Первое указание на то, что среди амфибий назревает счастливое событие, я заметил однажды утром, спустившись в трюм сменить воду в банках. Самка лежала, распластавшись на поверхности воды, в своей обычной позе, тяжелая и раздутая, выглядя так - все пипы выглядят так, отдыхая, - будто она умерла несколько недель назад и уже частично разложилась. Я внимательно ее оглядел - я все время так делал, чтобы увериться, что она и вправду не умерла, - как вдруг заметил какое-то копошение у нее на спине. Присмотревшись, я увидел крошечную лапу, она торчала прямо из спины жабы и слабо колыхалась, из чего я заключил, что наконец-то настал великий момент. Я пересадил роженицу, которая не подавала признаков жизни, в отдельную жестянку и поставил жестянку так, чтобы во время работы она постоянно была у меня перед глазами. Я был очень взволнован и решил не пропустить ни единой минуты этих необычайных родов. Все утро я то и дело заглядывал в жестянку и отмечал величайшее оживление в карманах: крошечные руки и ноги высовывались из них под самыми невероятными углами, неуверенно помахивали в воздухе и поспешно прятались обратно. Раз из одного кармана показались голова и лапы детеныша, и впечатление было такое, будто кто-то высовывается из люка. Когда я наклонил жестянку, чтобы получше разглядеть его, жабеныш оробел и, отчаянно заработав лапами, снова упрятался в карман. Жаба, казалось, совершенно не замечала ерзанья, дрыганья и толкотни, разыгравшихся на ее пространной спине. Она лежала на воде и была как мертвая. Лишь ночью того же дня малютки набрались сил, чтобы покинуть мать, и я бы пропустил этот необыкновенный исход, если бы не заглянул случайно в банку около полуночи. Я только что управился с последними делами - раздал броненосцам грелки, так как похолодание эти зверьки чувствовали острее, чем все остальные животные. И вот, перед тем как потушить свет и вернуться к себе в каюту, я заглянул в наше родильное отделение и с удивлением увидел крошечную копию мамаши, плавающую рядом с ней на поверхности воды. По всей видимости, великий момент родов настал. Хотя последние два часа я только о том и думал, как бы дорваться до койки и завалиться спать, при виде этой странной уродливой маленькой амфибии сонливость с меня как рукой сняло. Я протащил через весь трюм дуговой фонарь, повесил его над жестянкой, присел и стал наблюдать. Уже до этого мне приходилось быть свидетелем величайшего множества самых различных рождений. Я видел, как с живостью ртути распадается надвое амеба, видел кур, с кажущейся легкостью осуществляющих процесс яйцекладки, видел долгие родовые муки коровы и быстрое, изящное рождение олененка, беспечно-небрежное икрометание рыб и полное драматизма, невероятно "человеческое" рождение детеныша обезьяны. Все это волновало и захватывало меня. Есть в природе и множество других явлений, порой вполне заурядных, на которые я не могу смотреть без трепета благоговения. Это превращение головастика в полулягушку, а затем в лягушку; фантастическое зрелище паука, когда он выходит из собственной шкурки и удаляется восвояси, оставляя на земле прозрачную, микроскопически верную копию самого себя, недолговечную, как пепел, которому суждено быть развеянным ветром; превращение аляповатой и уродливой куколки, когда она лопается, высвобождая чудесно расцвеченную бабочку или мотылька, - преображение, равного которому не сыщешь ни в одной сказке. Но лишь в редких случаях увиденное поглощало и изумляло меня так, как в ту ночь посередине Атлантики, когда появлялись на свет детеныши пипы. Сначала оживление в банке ограничивалось лишь маханием рук и ног. Решив, что младенцам мешает резкий свет фонаря, я затенил его, и это послужило сигналом к форсированию событий. В одном из карманов я увидел его крошечного обитателя; он отчаянно барахтался и штопорообразно извивался, так что вначале в отверстии показались его лапы, а потом голова. После этого он на некоторое время затих, а отдохнув, принялся окончательно проталкивать через отверстие голову и плечи. Затем он снова передохнул: выдираться из стеснявшей его толстой, эластичной кожи мамаши было явно нелегко. Потом он завихлялся, словно рыба, мотая головой из стороны в сторону, и его тело стало медленно выбираться из кармана наподобие пробки, нехотя вылезающей из горлышка бутылки под давлением газа, - и вот уже он лежит в изнеможении на спине мамаши, лишь одной ногой увязая в ячейке, так долго служившей ему колыбелью. Затем он прополз по шероховатой, изрытой кратерами спине матери, скользнул в воду и замер на ее поверхности. Еще одна крохотная жизнь вступила во вселенную. Он и его брат, плававший рядом с ним, свободно уместились бы на шестипенсовике, но при всем том они были самые настоящие маленькие пипы и с первой же минуты, как попали в воду, умели плавать и нырять с поразительной энергией и быстротой. Я уже пронаблюдал за появлением на свет четырех пип, когда ко мне присоединились два матроса экипажа. Возвращаясь со смены, они заметили огонь в трюме и спустились проверить, не случилось ли чего неладного. Вид человека, сидящего на корточках перед жестянкой из-под керосина в два часа ночи, весьма их заинтересовал. Я коротко объяснил, что такое пипы, как они брачуются и мечут икру и что сейчас я как раз наблюдаю последний акт драмы, разыгрывающейся в недрах керосиновой жестянки. Матросы заглянули в банку. В этот самый момент еще один детеныш начал выкарабкиваться на свет божий, и они остались посмотреть. Вскоре явились еще три матроса - выяснить, почему застряли в трюме их дружки, и на них тут же зашикали. Им шепотом разъяснили, что тут происходит, и кружок наблюдателей пополнился еще на три человека. Теперь мое внимание было разделено между животными и людьми: те и другие представлялись мне в равной мере интересными. Маленькие плоские земноводные в банке продирались сквозь узкие амбразуры в материнской коже, всецело поглощенные своей микроскопической борьбой за существование; вокруг сидели самые типичные матросы, ведущие не лишенную суровостей жизнь, - как можно предполагать, люди отнюдь не сентиментального склада, предварявшие каждую свою фразу неудобопечатаемым присловьем и чьи интересы в жизни (судя по их разговорам) ограничивались исключительно выпивкой, азартными играми и женщинами. И тем не менее эти огрубелые, отнюдь не нежные представители рода человеческого сидели вокруг банки из-под керосина в два часа ночи в холодном, неприютном трюме и с недоверчивым удивлением свидетельствовали начало жизни маленьких жабят, время от времени обмениваясь замечаниями приглушенным шепотом, словно все происходило в церкви. Каких-нибудь полчаса назад они и знать не знали, что есть на свете такая штука - пипа, а теперь переживали за маленьких жабят, словно за собственных детей. Озабоченно следили они за тем, как малыши выворачиваются в своих карманах, прежде чем начать выбираться на волю, а потом напряженно, с нетерпеливым ожиданием смотрели, как они тужатся и извиваются, прокладывая себе путь наружу и время от времени останавливаясь передохнуть. Один детеныш, слабее всех остальных, выбирался на волю чудовищно долго, и матросы не на шутку... взволновались, а один из них даже жалостно спросил меня, нельзя ли помочь ему спичкой. Я ответил, что лапы жабенка тонки, как хлопковые волокна, а тело хрупко, как мыльный пузырь, и при всякой попытке помочь ему можно жестоко его покалечить. Когда отставший выкарабкался наконец из кармана, раздался всеобщий вздох облегчения, а матрос, предлагавший помочь жабенку, повернулся ко мне и с гордостью сказал: - Молодец, чертенок, правда ведь, сэр? Время летело незаметно, и не успели мы оглянуться, как спустившийся над серым морем рассвет застал нас все еще сгрудившимися вокруг банки с жабой. Мы поднялись, внезапно ощутив боль в затекших руках и ногах, и отправились в камбуз за чаем. Весть об удивительных жабах скоро облетела весь пароход, и следующие два дня в трюм без конца шли люди поглядеть на них. В конце концов вокруг жестянки образовалась такая давка, что я стал опасаться, как бы ее не опрокинули, а потому заручился помощью тех пяти матросов, которые были со мной в ночь рождения малюток. Они по очереди приходили дежурить возле банки, когда не были на вахте, и следили за тем, чтобы жабам не причинили вреда. Без конца бегая по трюму, занятый то чисткой клеток, то кормежкой животных, я слышал, как эти стражи порядка сдерживали толпу. _ Заткнись, тебе говорят! Ну чего ты топочешь тут ножищами? Хочешь до смерти испугать их? - Да, все из спины старушки... Вон, видишь дырки? В них-то они и сидели, аккуратно свернувшись клубочком. Эй! Не напирай! Ведь этак и жестянку опрокинуть недолго. Я совершенно уверен, что этим людям было жалко расставаться с жабами, когда я выгружался в Ливерпуле. Как я уже сказал, все это стало возможным благодаря решительному намерению Боба протралить один из самых незначительных и малоинтересных ручейков во всем краю ручьев. Уверившись, что в его забитом листьями русле не осталось больше ни одной пипы, мы перешли на другой, столь же невзрачный ручей и прочесали его от начала до конца. Однако охотничья фортуна улыбнулась нам один только раз и не собиралась баловать нас: мы не поймали больше ни одной жабы, В конце концов, усталые и перемазавшиеся в грязи, мы бережно подхватили нашу драгоценную добычу и вернулись к основному ручью. Тут обнаружилось, что мы отсутствовали целый час; встревоженный Айвен искал нас по всему берегу, думая, что мы стали жертвой ягуаров. Мы похвастались перед ним своими сокровищами, сели в каноэ и отправились обратно в деревню. Звероловство - необычная профессия. Часто на твою долю выпадает столько неудач и разочарований, что поневоле начинаешь сомневаться, стоит ли вообще заниматься этим делом. Но вот счастье вдруг улыбнется, ты выходишь на охоту, как в ту ночь, и добываешь животное, о котором говорил и мечтал месяцами. Все мигом оборачивается к тебе своей розовой стороной, мир снова кажется прекрасным, а все прошлые неудачи и разочарования разом забываются. Ты немедленно решаешь, что никакое другое занятие не даст тебе того удовольствия и удовлетворения, как звероловство, к не можешь без сожалеющей усмешки на губах думать о людях, занимающихся чем-нибудь другим. При этом тебя охватывает такое упоение и блаженство, что ты готов простить не только своих друзей за все неприятности, которые они тебе причинили, но даже всех своих родственников. Мы плыли обратно вдоль тихих берегов по черной воде, с такой верностью отражавшей сверкающее звездами небо, что казалось, мы плывем в космосе среди планет и светил. В тростнике всхрапывали кайманы, какие-то странные рыбы поднимались к поверхности и ловили ртом мотыльков, во множестве плывших вниз по течению. А на дне каноэ, распластавшись в банке, лежали жабы, гордость этого вечера. Мы не могли налюбоваться на них и то и дело довольно улыбались. Поимка невероятно уродливой жабы - из таких простых радостей состоит жизнь зверолова. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ПИМПЛА И СЛАВА БОГУ Очень скоро наша хижина стала буквально ломиться от животных. Во дворе на привязи сидели капуцин, обезьяны саймири и паки. Внутри во временных клетках - агути, нервно цокавшие своими так похожими на оленьи ногами, хрюкающие, точно свиньи, броненосцы, игуаны, кайманы, анаконды и пара маленьких красивых тигровых кошек. В ящике с надписью "Опасно!" сидели три куфии - чуть ли не самые ядовитые змеи во всей Южной Америке. На стенах хижины рядами висели мешочки с лягушками, жабами, мелкими змеями и ящерицами. Были у нас и блестящие колибри, с мягким гудением трепетно порхающие вокруг своих кормушек, и попугаи макао в разгульно, карнавально ярких нарядах, переговаривающиеся между собой низкими голосами, и пронзительно кричащие, квохчущие попугаи помельче, и солнечные цапли в оперении осенних тонов, на крыльях которых, когда птицы расправляли их, появлялся пугающий узор в виде глаз. Все эти животные требовали ухода и ухода. По совести говоря, мы уже достигли той степени насыщенности, когда животных в лагере столько, что отправляться за новыми не имеет смысла. В таком случае приходится упаковываться и переправлять пойманных животных на основную базу. Ни я, ни Боб не жаждали сократить срок нашего пребывания в краю ручьев: мы понимали, что совершить еще одно путешествие по Гвиане, перед тем как покинуть страну, мы уже не успеем. Но как я уже сказал, с приобретением каждого нового животного день нашего отъезда придвигался все ближе. Деревенский школьный учитель, принимавший в нашей работе такое горячее участие и неустанно старавшийся пополнить наш зоопарк, посоветовал нам съездить в небольшое индейское поселение в тех же краях. Он был уверен, что там можно разжиться кое-какими животными, и мы с Бобом решили "под занавес" наведаться туда, а уж потом окончательно упаковаться и вернуться в Джорджтаун. Одна из самых обаятельных черт в характере индейцев - это их пристрастие к животным. В их поселениях всегда можно встретить самый необычный набор обезьян, попугаев, туканов и других прирученных диких животных. Большинство первобытных племен ведут шаткое, суровое существование в джунглях или саванне, и, как правило, их интерес к животным диктуется чисто кулинарными соображениями. Их нельзя за это винить, поскольку жизнь для них - это постоянная суровая борьба за существование. Они отнюдь не прохлаждаются в тропическом раю, срывая бананы с ближайшего куста. Я сильно подозреваю, что битком набитые едой джунгли Тарзана существуют лишь в голливудских фильмах. И тем более замечательно, что индейцы с таким удовольствием держат животных, приручают их так легко и нежно и не всегда (несмотря на неплохое вознаграждение) соглашаются расстаться с ними. Школьный учитель подобрал нам двух дюжих индейцев в качестве гребцов. В одно прекрасное утро они выросли перед нашей хижиной, и мы спросили, далеко ли до деревни и за какой срок мы обернемся туда и обратно. Ответ был очень туманный: до деревни недалеко, поездка будет недолгой. В шесть часов вечера того же дня, все еще на пути домой, я вспоминал их слова и думал о том, какие разные у нас с ними понятия о времени. Но мы не знали этого утром, а потому бодро отправились в путь. Мы не взяли с собой никакой еды, потому что, втолковывал я Айвену, мы вернемся не позже второго завтрака. Плыли мы в длинном и глубоком каноэ. Мы с Бобом сидели посередке, индейцы - один на носу, другой на корме. Пожалуй, только плывя в каноэ, можно получить максимум удовольствия от путешествия в краю ручьев. Лодка движется бесшумно, лишь плеск и бульканье воды под веслами, ритмичные, как удары сердца, слышны в тишине. Время от времени один из гребцов затягивает песню - короткий, живой и вместе с тем несколько печальный напев, который обрывается так же внезапно, как и начался. Он эхом отдается над залитой солнцем водой, замирает, и вот уж снова тишина, лишь изредка нарушаемая невнятным ругательством, - это Боб или я защемил пальцы между веслом и бортом каноэ. Мы помогаем грести, и только теперь, после часа работы, когда вздулись первые волдыри, до меня стало доходить, что толкать веслами долбленку - большее искусство, чем я предполагал. Миля за милей мы плавно скользили вниз по течению. Убранные орхидеями деревья склонялись над нами, филигранным узором мерцая на фоне ярко-голубого неба. Их ажурные тени ложились на воду, и ручей превращался в дорожку из полированного черепашьего панциря. Время от времени ручей разливался по саванне, так что над водой поднимались лишь золотистые верхушки травы. В одном таком месте мы увидели круг прибитой, примятой травы; от этой вмятины по саванне тянулся извилистый след - здесь явно кто-то проползал, оставляя за собою в траве аккуратный проход. Один из гребцов объяснил нам, что здесь отдыхала анаконда, причем, насколько можно судить по следу, удивительно больших размеров. Мы плыли уже три часа, а признаков деревни не было и в помине. Больше того, вокруг вообще не замечалось никаких следов человеческого обитания. Зато животных было великое множество. Вот мы проплываем под большим деревом, сплошь обсыпанным белыми и золотыми орхидеями. В его куще резвятся пять туканов, они снуют между ветвями и поглядывают на нас, уставя ввысь свои большущие носы и взлаивая пронзительно и скрипуче, словно стая мучимых астмой китайских мопсов. В густом переплетении прибрежных тростников и веток на небольшой грязевой отмели мы увидели, тигровую выпь в коричневато-оранжевом оперении с шоколадно-коричневыми полосами. Мы проплыли от нее так близко, что я мог бы коснуться ее веслом, но она сидела не шевелясь все то время, пока мы были у нее в виду, всецело полагаясь на свою красивую защитную окраску. В другом месте ручей разливался чуть ли не до размеров небольшого озера, сплошь покрытого ковром водяных лилий - лесом розовых и белых цветов на фоне глянцевито-зеленых листьев. Нос каноэ с мягким хрустким шелестом вспарывал эту массу цветов, и чувствовалось, как их длинные эластичные стебли облегают и удерживают дно лодки. Вот перед нами бегут по листьям лилий яканы, трепыхая своими ярко-желтыми крыльями, из тростника с невероятным плеском поднимается пара мускусных уток и тяжело летит над лесом. Какая-то крошечная рыбка выскакивает из воды перед самым носом каноэ, и небольшая тонкая змейка, развертывая свои кольца, скользит в воду с нагретого солнцем листа. Воздух звенит от множества стрекоз - золотых, синих, зеленых, красных, бронзовых, - которые то взмывают ввысь и неподвижно повисают у нас над головами, то ненадолго присаживаются на листья лилий, нервно вздрагивая стеклянными крыльями. Но вот каноэ снова нырнуло в основное русло, и, проплыв с полмили, мы, к своей радости, услышали голоса и смех, эхом разносившиеся между деревьями. Мы скользили в тени вдоль берега, потом завернули в крохотную бухту. Здесь в теплой воде ручья купались девушки-индианки. Они плескались, смеялись и весело щебетали, словно стая птиц. Когда мы пристали к берегу, они обступили нас обнаженной, улыбающейся стеной смуглых тел и повели в деревню, смеясь и оживленно переговариваясь между собой. Деревня располагалась за полосой деревьев и состояла из семи-восьми больших хижин, каждая из которых представляла собой покатую крышу из пальмовых листьев, установленную на четырех столбах. Пол хижин был приподнят над землей фута на два-три с таким расчетом, чтобы под ним могли проходить паводковые воды. Обставлены хижины были предельно просто - несколько гамаков да один-два чугунка в каждой. Нас вышел встретить вождь племени, пожилой, морщинистый человек. Он горячо пожал нам руки и провел нас в одну из хижин. Там мы сели и минут пять молча улыбались друг другу. Когда у компании нет общего языка, разговор "о погоде" сводится к минимуму. Не переставая восхищенно нам улыбаться, вождь отдал краткое приказание, после чего один юноша вскарабкался на ближайшую пальму и срезал два кокосовых ореха. Сняв с них верхушки, орехи церемонно вручили нам, дабы мы утолили свою жажду их сладким молоком. Я уже запрокинул голову, допивая последние капли, как вдруг увидел под потолком на балке животное, вид которого до того поразил меня, что я не выдержал и расхохотался. Смеяться, когда пьешь из кокосового ореха, далеко не самое благоразумное на свете. Я заперхал, закашлялся и замахал руками, указывая на потолок. К счастью, вождь меня понял. Он забрался в гамак, дотянулся до балки, схватил животное за хвост и стащил его вниз. Вися вниз головой и медленно вращаясь на своем хвосте, оно жалобно повизгивало. - Господи боже! - сказал Боб, когда животное развернулось мордой к нему. - Это еще что такое? Его удивление можно было понять: вождь держал за хвост животное самой смехотворной наружности, какую только можно себе представить. - Это, - сказал я, все еще пр