жет, все-таки найдется куда поставить ногу, за что ухватиться рукой, чтобы Питер мог вскарабкаться наверх? Но ствол был гладкий, как бильярдный шар. Насколько я понимал, на это дерево влезть невозможно, и я так и сказал охотникам, когда они вылезли из дупла, и несколько остудил их радостный пыл. Потом мы уселись на землю, закурили и принялись обсуждать, что делать дальше, а Джейкоб тем временем бродил по всей ложбине и свирепо поглядывал на деревья. Наконец он вернулся к нам и заявил, что, кажется, придумал, как Питеру взобраться на верхушку дерева. Мы пошли за ним на самый край ложбинки, и тут он показал нам высокое, тонкое молодое деревце, его верхушка доходила как раз до одной из могучих ветвей нашего дерева. Джейкоб предложил: пусть Питер влезет на молодое деревце, переберется оттуда на ветку большого дерева, а потом полезет дальше вверх, пока не достигнет верхушки полого ствола. Питер подозрительно оглядел деревце и сказал, что попробует. Поплевал на руки, обхватил деревце и пополз вверх, цепляясь за кору еще и пальцами ног, гибкими, как у обезьяны. Однако, когда он добрался до середины, футах в семидесяти от земли, деревце согнулось под его тяжестью в дугу и ствол начал зловеще потрескивать. Стало ясно, что тонкое деревце не выдержит моего солидного древолаза, и пришлось ему спуститься к нам. Джейкоб, оживленный и ухмыляющийся, с важным видом подошел ко мне. - Маса, я могу лезть этот дерево, -сказал он. - Я не жирный, не как Питер. - Жирный! - возмутился Питер. - Это кто жирный, а? Я не жирный, просто этот дерево слабый, не может держать человека. - Нет, ты жирный, - презрительно ответил Джейкоб. - Ты всегда набивать полный живот, а теперь маса говорить лезь на дерево, вот дерево тебя не держать. - Ладно, ладно, - поспешно вмешался я. - Попробуй ты, Джейкоб. Смотри только, не свались! Слышишь? - Да, сэр, - сказал Джейкоб, бегом пустился к деревцу, ухватился за тонкий ствол и пополз вверх, извиваясь, как гусеница. Конечно, Джейкоб весил чуть не вдвое меньше Питера, и очень скоро он уже висел на самой верхушке, а деревце нисколько не согнулось, хоть и раскачивалось все время плавными круговыми движениями. Всякий раз, когда верхушка его клонилась к веткам большого дерева. Джейкоб пытался схватиться за ветку, но это ему никак не удавалось. Потом он взглянул вниз. - Маса, я не могу ухватиться, - крикнул он. - Ладно, слезай! - закричал я в ответ. Джейкоб быстро спустился на землю, и я подал ему конец длинной крепкой веревки. - Привяжи к деревцу эту веревку, понял? А потом мы пригнем деревцо к большому дереву. Ну, понял? - Да, сэр, - ликующе воскликнул Джейкоб и снова вскарабкался на деревце. Добрался до верхушки, привязал там веревку и крикнул нам, что все готово. Мы взялись за другой конец веревки и потянули изо всех сил; потом стали медленно отходить назад по прогалине, зарываясь ногами поглубже в мягкий, рыхлый слой листвы, устилавший землю, чтобы найти упор. Деревце постепенно склонялось, и наконец его верхушка коснулась огромной ветви большого дерева. Проворно, как белка, Джейкоб протянул руки, схватился за ветку и перебрался на нее. Мы все еще держали деревце в наклонном положении, а Джейкоб вытащил из набедренной повязки кусок веревки и привязал верхушку деревца к ветви, на которой он обосновался. Только теперь мы осторожно отпустили нашу веревку. Джейкоб уже стоял на огромной, могучей ветви во весь рост и, держась за окружавшие его ветки помельче, медленно, ощупью, продвигался по ней к стволу. Шел он очень осторожно, потому что ветка, служившая ему мостками, густо поросла орхидеями, вьюнками и древесными папоротниками - в таких-то зарослях чаще всего и водятся древесные змеи. Наконец он дошел до того места, где ветка соединяется со стволом, оседлал ее и спустил нам длинную бечевку; мы привязали к ней связку сетей и несколько ящичков для добычи, которую ему удастся поймать в верхней части дупла. Джейкоб надежно привязал все это к поясу и двинулся вокруг ствола к отверстию: оно виднелось в развилке двух огромных сучьев. Скорчившись на одном из них, Джейкоб затянул отверстие сетью, расположил ящички так, чтобы они были под рукой, глянул вниз на нас с озорной ухмылкой. - Ну вот, маса, твой охотник, он готов, - закричал он. -Охотник! - с негодованием пробурчал Питер. - Этот повар, он называть себя "охотник"! Эх! Мы собрали множество сухих веток и зеленых листьев и разложили костер у огромного, как камин, отверстия внизу ствола. Потом затянули отверстие сетью, зажгли костер и наложили сверху зеленых листьев. Несколько минут огонь лишь угрюмо тлел, потом тоненькая струйка дыма окрепла, и скоро внутрь гнилого дерева хлынул густой серый дым. Он поднимался все выше по дуплу, и тут я заметил еще отверстия, которых мы раньше не видели, - футах в тридцати от земли в различных местах появились струйки дыма, свивались кольцами и таяли в воздухе. Джейкоб очень ненадежно сидел на ветке - того и гляди свалится! - и заглядывал вниз, в дупло, как вдруг сверху поднялся столб густого дыма и окутал его. Джейкоб задохнулся, закашлялся и стал осторожно передвигаться на ветке, пытаясь найти себе местечко побезопаснее. Я нетерпеливо ждал, и мне казалось, что летяги что-то чересчур долго выдерживают этот дым. Я уж начал подумывать - может быть, они все там сразу угорели, обмерли от дыма, не успев даже попытаться убежать, и тут появилась первая летяга. Она выскочила из дупла через нижнее отверстие и хотела взлететь, но тотчас же запуталась в сетях. Один из охотников бросился к ней, чтобы вынуть ее оттуда, но я не успел прийти к нему на помощь, так как в эту минуту вся колония разом решила покинуть дупло. В большом отверстии появились штук двадцать летяг, и все они прыгнули прямо в сети. С верхушки дерева, которую теперь скрывали от наших глаз клубы дыма, доносились восторженные вопли Джейкоба, а раза два он взвыл от боли - должно быть, летяга его укусила. Тут я обнаружил, к немалому своему огорчению, что футах в тридцати от земли мы проглядели еще несколько трещин, и через эти крохотные отверстия тоже выбирались наружу летяги. Они суетливо бегали по стволу и, казалось, не замечали ни яркого солнечного света, ни нас: некоторые спускались по стволу совсем низко, так что до земли оставалось каких-нибудь футов шесть. Зверьки сновали по коре с необыкновенной быстротой, как будто не бежали, а скользили. Потом вверх взвился особенно густой и едкий клуб дыма и совсем их закрыл - и тут они решились взлететь. Немало удивительного повидал я на своем веку, но полет летяг не забуду до самой смерти. Огромное дерево обвивали густые, подвижные столбы серого дыма, а там, где его пронизывали острые копья солнечных лучей, дым становился прозрачным и призрачным, нежно-голубым. И в эту нежнейшую голубизну кидались летяги. Они оставляли ствол необычайно легко, не готовились к прыжку, не делали какого-либо видимого усилия: вот только что зверек сидел на коре, распластав крылья, миг - и он уже летит по воздуху, крохотные лапки растопырены, перепонка на боках натянута. Они устремлялись вниз и парили в воздухе, пронизывали клубы дыма, уверенно и ловко, точно ласточки, что охотятся на мошек, невероятно искусно разворачивались и кружили, причем тело их почти совсем не двигалось. Они просто парили в воздухе и при этом поистине творили чудеса. Одна летяга оторвалась от дерева футах в тридцати от земли. Она скользнула по воздуху через ложбину прямым и ровным полетом и села на дерево футах ста пятидесяти от того, откуда взлетела, и, кажется, не потеряла за это время ни дюйма высоты. Другие взлетали с окутанного дымом ствола, скользили вокруг него по все сужавшейся спирали и наконец садились на тот же ствол ближе к земле. Некоторые облетали дерево "змейкой", - опять и опять точно и на редкость плавно описывая в воздухе букву S. Их удивительные "летные качества", потрясли меня: мне казалось, что для такого высшего пилотажа им необходимы воздушные течения, но в лесу было тихо, ни ветерка. Я заметил: многие улетали в лес, но большинство осталось на своем стволе - они лишь ненадолго снимались и летали вокруг него, когда дым становился слишком густым. Это навело меня на мысль: я погасил костер, и, когда дым постепенно рассеялся, все летяги, которые сидели на дереве, опять торопливо забрались в дупло. Мы переждали несколько минут - пусть успокоятся и рассядутся там. а я тем временем осмотрел тех, кого мы поймали. В нижних сетях оказалось восемь самок и четыре самца; Джейкоб спустил из продымленных высей свои трофеи - еще двух самцов и одну самку. Вдобавок он поймал двух летучих мышей - я таких сроду не видел: спинка золотисто-коричневая, грудь лимонно-желтая, рыльца, как у свиней, и длинные, совсем свиные уши свисают вниз, закрывая нос. Когда все сони-летяги вернулись в дупло, мы вновь разожгли костер, и вновь они кинулись наружу. Однако на сей раз они поумнели и почти ни одна уже не приближалась к сети, натянутой перед выходом из дупла. Джейкобу на вершине дерева повезло больше, он вскоре спустил к нам мешок, где барахталось десятка два летяг, и я решил, что этого мне хватит. Мы потушили костер, сняли сети, заставили Джейкоба спуститься вниз с его жердочки на самой верхушке (это оказалось не так-то просто, он непременно хотел переловить всю колонию), и мы отправились в обратный путь; надо было пройти лесом четыре с лишним мили до деревни. Я осторожно нес в руках драгоценный мешок, в котором пищали и барахтались зверьки, но время от времени останавливался, развязывал веревку и обмахивал их листьями, чтобы не задохнулись. Ведь мешок сшит из тонкого полотна и воздуха им, наверно, не хватает. Уже совсем стемнело, когда, усталые и грязные, мы добрались до деревни. Я поместил моих летяг в самую большую клетку, какая только нашлась, но и она, к моему великому огорчению, оказалась явно мала для такого множества животных. Очень глупо, конечно, но я рассчитывал, что если и удастся поймать сонь-летяг, то всего двух-трех, не больше, и по-настоящему вместительной клетки с собой не захватил. Держать их всю ночь в такой тесноте страшно - к утру многие почти наверняка погибнут; оставался единственный выход: как можно скорее переправить драгоценный улов в главный лагерь. Я написал короткую записку Смиту: сообщал, что охота прошла как нельзя лучше и что я прибуду с добычей около полуночи, и просил приготовить для летяг большую клетку. Сразу же отослал записку, потом принял ванну и поужинал. Я рассчитал, что моя записка опередит меня примерно на час, и у Смита вполне хватит времени выполнить мою просьбу. Около десяти часов наш маленький караван двинулся в путь. Впереди шел Джейкоб с фонарем. За ним шествовал носильщик, на его курчавой голове покачивался ящик с летягами. Следом шел я, а за мной еще один носильщик, этот нес на голове мои постельные принадлежности. Дорога от Эшоби и при свете дня никуда не годится, а в темноте здесь немудрено сломать себе шею. Единственным источником света у нас был фонарь, который нес Джейкоб, но толку от него было не больше, чем от чахлого светлячка: он излучал ровно столько света, чтобы исказить все очертания, а тьма, окутавшая скалы, от этого неверного света становилась еще непроглядней, и нам поневоле приходилось двигаться черепашьим шагом. В обычных условиях переход занял бы около двух часов, а в этот вечер нам понадобилось пять. Почти всю дорогу я был на грани истерики - носильщик с ящиком, полным летяг, скакал и прыгал между скал, точно горный козел, и я поминутно ожидал, что он вот-вот оступится и мой драгоценный ящик полетит вниз, в пропасть. Дорога становилась все хуже, а носильщик - все храбрей, и я понял, что его падение - всего лишь вопрос времени. - Друг мой, - окликнул я. - Если ты уронишь добычу, мы не дойдем до Мамфе вместе. Я похороню тебя здесь. Носильщик понял мой намек и умерил свою прыть. На полпути через небольшую речушку моя тень испугала носильщика, который шел за мной, он поскользнулся, и моя постель с громким всплеском шлепнулась в воду. И как я ни убеждал его, что в этом больше виноват я сам, носильщик был безутешен. Так мы и шли дальше: носильщик тащил на голове груз, с которого капала вода, и время от времени громко и скорбно произносил: "Ух, сэр! Извини, сэр!" Лес вокруг нас был полон тихих голосов и шорохов: легкое похрустывание сухих веток под ногами, крик вспугнутой птицы, неумолчный стрекот цикад на стволах деревьев и порой пронзительная трель древесной лягушки. Мы пересекали прозрачные, холодные, как лед, ручьи, они тихонько плескались о большие камни, что-то им таинственно нашептывали. Один раз Джейкоб громко вскрикнул, завертелся, заплясал на одном месте, бестолково размахивая руками, так что тени от фонаря заметались меж стволов деревьев. - Ты что, что там? - закричали носильщики. - Муравей, - ответил Джейкоб, все еще приплясывая и вертясь. - слишком много проклятый муравей! Джейкоб не глядел под ноги и набрел прямо на цепочку странствующих муравьев, пересекавших нам дорогу: черный поток в два дюйма шириной выливался из-под куста по одну сторону тропы и перетекал на другую сторону, подобно безмолвной речке из смолы. Когда Джейкоб на них наступил, вся эта речка словно вдруг беззвучно вскипела, и не прошло и секунды, как муравьи уже расползлись по земле, растекаясь все дальше и дальше от места нападения, точно чернильная клякса на бурых листьях. Мне с носильщиками волей-неволей пришлось сойти с тропы и обойти это место по лесу, не то разъяренные насекомые накинулись бы и на нас. Едва мы вышли из-под лесного крова в первую залитую лунным светом долину, как начался дождь. Вначале это был легкий, моросящий дождик, больше похожий на туман; потом без всякого предупреждения хлынул как из ведра, между небом и землей встала сплошная водяная стена; трава разом полегла, а наша тропа обратилась в предательский каток из красной глины. Я перепугался: вдруг моя драгоценная добыча промокнет насквозь и погибнет? Я снял куртку и обернул ею ящик на голове у носильщика. Конечно, не очень-то надежная защита, но все-таки немного помогло. Мы с трудом брели дальше, по щиколотку в грязи, и наконец подошли к речке, которую надо было перейти вброд. Переход этот занял, должно быть, минуты три, но мне он показался бесконечно долгим, потому что русло речки было каменистое, и носильщик с летягами на голове шатался и спотыкался, а течение всячески толкало и тянуло его и, кажется, только дожидалось случая окончательно сбить его с ног. Все же мы благополучно добрались до другого берега, и вскоре между деревьями замелькали огни лагеря. Не успели мы войти под парусиновый навес, как дождь прекратился. Клетка, которую Смит приготовил для моих летяг, оказалась недостаточно просторной, но мне уж было не до удобства - лишь бы поскорей вынуть их из ящика, ведь с него текло, как с только что всплывшей подводной лодки. Мы осторожно открыли дверцу и, затаив дыхание, глядели, как крохотные зверьки стремглав бегут в свое новое жилище. Я с облегчением убедился, что ни одна летяга не промокла, хотя две-три после нашего путешествия выглядели несколько помятыми. Мы наслаждались их видом минут пять, потом Смит полюбопытствовал: - А что они едят? - Понятия не имею. Та, которую я поймал вчера, вообще ничего не ела, хотя, бог свидетель, я ей предложил богатейший выбор. - Гм, наверное, они начнут есть, когда немного освоятся. - Да уж надеюсь, - сказал я бодро: я и в самом деле в это верил. Мы наполнили клетку самой разнообразной пищей и питьем, какие нашлись в лагере, так что она в конце концов стала похожа на местный базар. Потом завесили ее мешковиной и оставили сонь-летяг питаться в свое удовольствие. После того как моя постель побывала и под дождем, и в реке, она пропиталась водой как губка, и мне пришлось провести весьма неуютную ночь в садовом кресле с прямой спинкой. Я засыпал ненадолго, урывками, а когда рассвело - встал, поплелся к клетке с летягами, откинул мешковину и заглянул внутрь. На полу, среди совершенно нетронутой пищи и питья, лежала мертвая соня-летяга. Остальные висели под потолком клетки, точно стая летучих мышей, и тревожно щебетали, подозрительно поглядывая на меня. Я вынул мертвого зверька, отнес его к столу, вскрыл и очень тщательно исследовал. К моему безмерному удивлению, желудок летяги был набит полупереваренной красной кожурой ореха масличной пальмы. Этого уж я никак не ожидал: ведь эти орехи - по крайней мере в Камеруне - выращиваются на плантациях, а не растут в лесах сами по себе. Если и все остальные летяги накануне того дня, когда мы их изловили, питались орехами масличной пальмы, им, наверно, пришлось ради этой еды добираться мили четыре до ближайшей фермы, да еще спуститься очень низко - до нескольких футов над землей. Все это порядком меня озадачило, но теперь я хоть знал, что делать, и на следующий же вечер клетка летяг впридачу ко всякой другой пище была разукрашена, как новогодняя елка, гроздьями красных орехов. Мы со Смитом положили зверькам еду в сумерки и затем долгих три часа вели нескончаемые разговоры о чем угодно, только не о летягах, и старательно притворялись, будто не прислушиваемся к писку и шорохам, что доносились из их клетки. Однако после ужина мы уже не могли больше выдержать, подкрались к клетке и осторожно приподняли краешек мешковины. Вся колония летяг сидела на полу, и все усердно уплетали орехи. Они сидели на задних лапках, а орехи держали в крохотных розовых передних лапках, совсем как белки; проворно поворачивая орех, зверьки зубами сдирали с него красную оболочку. Когда мы приподняли мешковину, они перестали есть и уставились на нас; два-три самых робких уронили орехи и убежали наверх, под самую крышу клетки, но остальные, видимо, решили, что нас опасаться нечего, и продолжали есть. Мы опустили мешковину и проплясали вокруг палатки воинственный танец, издавая громкие, восторженные вопли. Своим криком мы разбудили обезьян, те немедленно затрещали и шумно запротестовали, поднялся несусветный гам, и из кухни со всех ног примчались мои помощники посмотреть, что тут у нас стряслось. Услыхав добрую весть, что новая добыча наконец взялась за еду, они заулыбались и защелками пальцами - ведь они принимали все наши радости и огорчения очень близко к сердцу. Весь день лагерь был охвачен унынием, потому что новая добыча не желала есть и могла помереть с голоду, но теперь все уладилось, и мои помощники, весело болтая и смеясь, вернулись на кухню. Но радость наша оказалась недолговечной: когда утром мы подошли к клетке, две летяги лежали мертвые. И с того часа наша маленькая колония уменьшалась изо дня в день. Зверьки ели одни только пальмовые орехи и, очевидно, этого им было недостаточно. Какую только еду мы им не предлагали! Но они от всего отказывались, и это было престранно - ведь даже для самых разборчивых животных нам в конце концов всегда удавалось найти какой-то подходящий корм и понять, что они любят, надо было лишь предложить им побольше всякого на выбор. А тут стало ясно, что доставить летяг в Англию будет очень и очень нелегко. ГЛАВА XII. Обезьянье царство Пожалуй, самыми шумными, самыми несносными и самыми очаровательными созданьями в нашем зверинце были обезьяны. Их собралось у нас сорок штук, а жизнь под одной крышей с четырьмя десятками обезьян никак не назовешь спокойной. Взрослые обезьяны еще туда-сюда, но малыши доставляли нам уйму беспокойства и лишней работы: они громко визжали, если оставались одни, требовали бутылочек с теплым молоком в любое время дня и ночи, страдали от всевозможных детских болезней и этим пугали нас до смерти; то который-нибудь удерет из "детской" и лезет чуть ли не прямо в клетку к золотистой кошке, то кто-нибудь упадет в жестянку из-под керосина, полную воды, - одним словом, они доводили нас чуть не до истерики. Нам приходилось придумывать самые хитроумные и коварные способы, чтобы как-то управиться с малышами, и некоторые наши изобретения были поистине необыкновенны. Взять хотя бы случай с детенышами дрила: эти обезьяны в лесах Камеруна встречаются на каждом шагу, и нам постоянно приносили детенышей всех возрастов. Дрил - то самое довольно уродливое животное, которое вы можете увидеть едва ли не в каждом зоопарке мира: у него ярко-красный зад и он без стеснения предоставляет людям любоваться им. Совсем маленькие детеныши дрила - самые трогательные и самые нелепые существа на свете: они покрыты тончайшей серебристо-серой шерсткой, а голова, руки и ноги у них по крайней мере в три раза больше, чем надо бы по сравнению с туловищем. Руки, ноги и лицо ярко-красные, и крохотный зад точно такой же. А вообще кожа на теле белая, кое-где на ней виднеются большие пятна, вроде наших родимых пятен, только у них они ярко-голубого цвета. Как и у всех обезьяньих детенышей, глаза у маленьких дрилов вытаращенные, руки и ноги длинные, тощие и дрожат, как у дряхлых стариков. Теперь вы немного представляете себе детеныша дрила. Раннее детство дрил проводит, цепляясь сильными руками и ногами за густую шерсть матери. И вот наши маленькие дрилы перенесли свои нежные чувства на нас, решив, что мы и есть их родители, и громогласно требовали, чтобы мы носили их на себе. Главное для детеныша дрила - получать как можно больше пищи, и почти столь же важно ему крепко держаться за того, кто ему эту пищу предоставляет. Но ведь когда в тебя вцепятся как репьи (да притом болтливые!) штук пять маленьких дрилов, работать совершенно невозможно. И пришлось нам придумывать, как бы иначе их ублаготворить. Мы отыскали две старые куртки и повесили их на спинки стульев, поставленных посреди палатки; потом мы "познакомили" с ними детенышей дрилов. Зверята привыкли видеть нас в этих куртках, к тому же ткань, должно быть, пропиталась нашим запахом, и малыши, видимо, решили, что это - нечто вроде кожи, которую мы сбросили. Они вцепились в пустые рукава, лацканы и полы курток, как будто их там приклеили, висели на них, полусонные, и лишь изредка подходили к нам - надо же когда-нибудь и поговорить, - а мы тем временем управлялись с делами по лагерю. На многочисленных посетителей, которые приходили к нам в лагерь и осматривали зверинец, самое большое впечатление производили обезьяньи детеныши. Всеми своими повадками детеныш обезьяны очень напоминает человеческого младенца, только он еще несравненно трогательнее. Женщины, приходившие к нам, просто таяли, глядя на маленьких обезьянок, ласково ворковали, и материнская любовь переполняла их до краев. Одна молодая женщина приходила в зверинец несколько раз, и ее так потрясло жалобное выражение на лицах маленьких обезьян, что она довольно неразумно решилась прочитать мне нотацию: мол, жестоко отнимать бедных крошек у матерей и заточать в клетки. Она весьма поэтично распространялась на тему о радостях свободы и о том, сколь беззаботное счастливое существование предстояло бы этим крошкам на верхушках деревьев, а между тем по моей вине им приходится изведать все ужасы заточения. В то утро местный охотник принес мне обезьяньего детеныша, и я предложил: раз уж молодая леди оказалась таким знатоком жизни обезьян на верхушках деревьев, не поможет ли она мне в небольшом деле, которого никак не миновать, когда берешь в зверинец новую обезьяну? Молодая особа охотно согласилась - видно, сразу представила себя в роли некоей доброй самаритянки при моих обезьянах. А небольшое дело заключалось, попросту говоря, в том, чтобы избавить обезьянку от внутренних и внешних паразитов. Я объяснил это, и молодая леди удивилась: ей и в голову не приходило, сказала она, что у обезьян бывают паразиты - кроме обыкновенных блох, конечно. Я принес корзиночку, в которой доставили обезьянку, вынул оттуда немного помета, разложил его на чистом листе бумаги и показал моей новоявленной помощнице, какое там количество остриц. Тут она как-то странно примолкла. Потом я принес обезьянку: это была белоносая мартышка, поистине очаровательное существо - шерсть вся черная, только манишка белая, да на носу сверкает белое пушистое пятнышко в форме сердца. Я осмотрел ее крохотные руки и ноги, длинные пальцы и нашел ни много ни мало - шесть удобно пристроившихся тропических песчаных блох. Эти мельчайшие насекомые внедряются в кожу рук и ног, особенно под ногти, где кожа мягче, и там едят, жиреют и растут до тех пор, пока не станут величиной со спичечную головку. Тогда они откладывают яички и погибают; в должный срок из яичек вылупляются новые блохи и с успехом продолжают дело, начатое родителями. Если не схватиться вовремя и не начать лечить зараженную блохами обезьянку в самом начале, она может потерять сустав пальца, а в особо тяжелых случаях разрушаются все пальцы на ногах или на руках, потому что блохи все глубже проникают под кожу и размножаются до тех пор, пока не съедят свою обитель - остается только мешочек кожи, наполненный гноем. У меня несколько раз заводились эти блохи на ноге, и я могу засвидетельствовать, что это очень больно, даже мучительно. Все это я постарался как мог подробнее и нагляднее объяснить моей помощнице. Потом взял тюбик обезболивающего средства, заморозил пальцы маленького обезьяныша на руках и на ногах и стал извлекать у него из кожи блох стерильной иглой и дезинфицировать ранки, которые после этого оставались. Обезболивающее оказалось отличным, обезьянка сидела спокойно, а ведь операция эта очень болезненная. Когда с блохами было покончено, я ощупал хвост обезьянки сверху донизу и обнаружил две припухлости в форме сосисок, каждая длиной с первый сустав моего мизинца и примерно такой же толщины. Я показал их моей помощнице, потом раздвинул в этих местах шерсть, и она увидела круглое, как иллюминатор, отверстие в конце каждой припухлости. Заглянув внутрь, можно было увидеть, что внутри шевелится какая-то белая гадость. Тут я объяснил в самых ученых выражениях, что некая лесная муха откладывает яички в шерсть различных животных и когда вылупляется личинка, она вгрызается в тело своего домохозяина и живет там, причем жиреет, как свинья в хлеву, а воздух в ее жилище поступает через эти "иллюминаторы". Когда же она, наконец, выходит оттуда, чтобы превратиться в муху, у домохозяина в теле остается дыра толщиной в сигарету, и дыра эта обычно становится гноящейся язвой. Я показал моей помощнице (которая к тому времени совсем побледнела), что вытащить эти личинки невозможно. Я снова взял в руки иглу, раздвинул шерсть и показал молодой особе личинку, лежащую в своем укрытии, точно крохотный аэростат заграждения; однако, едва ее коснулась игла, личинка тотчас сложилась гармошкой, затем сжалась в сморщенный шарик и скользнула подальше, в самую глубину мартышкиного хвоста. Тогда я показал моей помощнице, как все-таки извлечь такую личинку - это мой собственный способ: сунул в отверстие кончик тюбика с обезболивающим средством, выдавил туда немного жидкости, и личинка замерла. не в силах больше двигаться. Теперь я слегка расширил отверстие скальпелем, воткнул в личинку иглу и вытащил ее из убежища. Не успел я вытащить эту сморщенную, белую мерзость из ее окровавленного укрытия, как моя помощница внезапно и стремительно покинула меня. Я извлек вторую личинку, продезинфицировал зияющие отверстия, которые после них остались, и догнал молодую леди уже на другом конце лагеря. Она объяснила мне, что опаздывает на званый обед, поблагодарила за чрезвычайно интересно проведенное утро, распрощалась - и больше мы ее никогда не видели. На мой взгляд, весьма прискорбно, что люди не дают себе труда узнать получше, каково живется зверю в джунглях, - тогда бы они меньше пустословили о том, как жестоко держать животных в неволе. Едва ли не самой очаровательной среди наших обезьянок оказался детеныш усатой мартышки, которого добыл Смит, когда ходил на охоту в глубь страны. Таких крохотных мартышек я еще не видывал: если бы не длинный изящный хвост, она вся преспокойно уместилась бы в чайной чашке. Спина у нее зеленовато-серая, манишка белая, на щеках-ярко-желтые пятна. Но самое примечательное - лицо: по всей верхней губе тянется широкая волнистая совсем белая полоска, и кажется, будто у обезьянки солидные седые усы. Рот у детеныша не по росту огромный - в него легко влезла соска бутылочки с молоком. Презабавно было видеть, как кормится этот крохотный усатый звереныш: когда ему приносили бутылочку, он кидался к ней, пронзительно повизгивая от радости, плотно обхватывал бутылку ногами и руками и так и лежал, закрыв глаза, и изо всех сил тянул молоко. Выглядело это так, будто его вскармливает большой белый дирижабль - ведь сам он был втрое меньше бутылочки. Детеныш оказался очень смышленым, и мы вскоре научили его пить молоко из блюдца. Малыша приносили и сажали на стол; завидев блюдце, он впадал в настоящую истерику от волнения, трясся, дергался и визжал что есть силы. Как только блюдце ставили перед ним, он кидался в него головой вперед, точно нырял, погружал в молоко всю рожицу и высовывался, только чтобы глотнуть воздуха, когда уже не мог больше не дышать. Иногда жадность его одолевала, и он оставался без воздуха слишком долго - тогда на поверхности молока появлялись пузыри, а уж потом выныривала физиономия; детеныш кашлял, отфыркивался, брызгая молоком на стол и на самого себя. Порой во время кормежки он вдруг решал, что я стою рядом с единственной целью - улучить минуту и отнять у него блюдце: тогда он издавал яростный вопль и срывал мой коварный замысел очень простым способом: подпрыгивал высоко в воздух, с громким всплеском приземлялся в самой середине блюдца и оставался сидеть тут, торжествующе сверкая на меня глазами. Во время еды он ухитрялся так залить молоком всю физиономию, что уже не разобрать было, где начинались и где кончались его усы, а стол выглядел так, будто на нем доили здоровенную корову. Самыми трудными характерами в нашем собрании обезьян отличались, несомненно, два шимпанзе - Мэри и Чарли. Прежде чем попасть к нам, Чарли был любимцем одного плантатора и оказался уже довольно ручным. Маленькая рожица его, вся в морщинах, казалась бесконечно печальной, карие глаза смотрели кротко; всем своим видом он словно говорил, что мир к нему жесток и несправедлив, но он всем прощает и не жалуется. Однако эта видимость уныния и скорби - чистейший обман: на самом деле Чарли отнюдь не обиженная, непонятая обезьяна, а самый настоящий уличный хулиган - мальчишка, лживый и хитрый. Мы каждый день выпускали его из клетки погулять, и он бродил по всему лагерю с лучезарно-невинной миной, стараясь усыпить нашу бдительность и уверить нас в чистоте своих намерений. А потом как бы случайно подходил к столу, где разложена пища, быстрый взгляд вокруг - не видит ли кто?-и хвать! В руке у Чарли самая большая связка бананов, и он уже мчится к ближайшему дереву. Если за ним гнались, он бросал бананы и останавливался. Его ругали, а он сидел в пыли и скорбно глядел на своего обидчика - воплощение оскорбленной невинности! Сразу видно: его понапрасну заподозрили в гнусном преступлении, но он чересчур благороден и не станет оправдываться, раз уж вы до того тупы, что сами не понимаете, сколь нелепа и несправедлива эта напраслина. Попробуйте помахать у него перед носом украденной связкой бананов, и он взглянет на вас слегка удивленно и чуть брезгливо. Дескать, с чего вы взяли, что он украл эти бананы? Неужели вы не знаете, что он терпеть не может бананов? Никогда за всю его жизнь (посвященную благотворительности и самоотречению) у него не появилось ни малейшего желания хотя бы отведать эти мерзкие фрукты, а уж о том, чтобы их украсть, он и помыслить не мог. Когда мы кончали ему выговаривать, Чарли поднимался с земли, глубоко вздыхал, бросал на нас взгляд, в котором сострадание смешивалось с отвращением, и вприпрыжку отправлялся на кухню взглянуть, нельзя ли что-нибудь стащить и там. Чарли был совершенно неисправим, а мордашка у него была столь выразительная, что он мог поддерживать нескончаемые разговоры и для этого вовсе не нуждался в членораздельной речи. Мэри - подружка Чарли - отличалась совсем другим характером. Она была старше Чарли и много крупнее, ростом с двухлетнего ребенка. Прежде чем мы ее купили, она побывала в руках торговца из племени хауса, и, наверно, там ее дразнили и вообще плохо с ней обращались: должно быть, именно поэтому вначале обезьянка сидела мрачная и злобная, и мы уже начали тревожиться, удасться ли нам в конце концов завоевать ее доверие - ведь она научилась не доверять ни одному человеку, будь то черный или белый. Однако после того, как несколько месяцев ее хорошо кормили и ласково с ней обращались, она, к великой нашей радости, совсем преобразилась: теперь это была очаровательная шимпанзе, неизменно веселая и наделенная редкостным чувством юмора. Светло-розовая мордочка се казалась глуповатой, а живот был толстый и круглый, как барабан. Она напоминала толстушку-официантку в баре, всегда готовую громко расхохотаться над какой-нибудь непристойной шуточкой. Когда Мэри узнала нас получше и научилась нам доверять, она придумала фокус, который явно считала очень потешным. Она откидывалась на перекладине в клетке, с трудом удерживая равновесие, и обращала ко мне самые неподходящие части тела. Теперь мне полагалось нагнуться поближе и изо всех сил дунуть - тут Мэри визгливо хохотала и скромненько прикрывалась руками. Потом лукаво взглядывала на нас поверх толстенького брюшка, убирала руки и ждала, что я еще раз посмешу ее тем же способом. Мы называли это "обдувать бесстыдницу Мэри", и сколько бы раз в день ни повторялась эта шутка, обезьяне она никогда не приедалась: Мэри запрокидывала голову, широко раскрывала рот, обнажая розовые десны и белые зубы, и прямо-таки заходилась от хохота. Хоть Мэри и относилась к нам со Смитом и ко всем нашим помощникам очень нежно, она никогда не забывала, что у нее есть зуб против африканцев, и вымещала свою вражду на всех чужих, которые появлялись в лагере. Она зазывно им улыбалась, била себя в грудь или крутила сальто - она была готова на все, лишь бы привлечь их внимание. Разнообразными уловками она заманивала посетителя все ближе к клетке и казалась ему воплощением веселья и доброжелательности, а сама зоркими глазами точно определяла расстояние. Внезапно сквозь прутья высовывалась длинная, сильная рука, слышался громкий треск рвущейся ткани, испуганный вопль застигнутого врасплох гостя - и вот уже Мэри торжествующе пляшет в клетке, размахивая разорванной рубашкой или фуфайкой, которую сорвала со своего восторженного поклонника. Силой она обладала необыкновенной, и мне пришлось истратить кругленькую сумму на возмещение убытков от ее шалостей, поэтому вскоре я переставил ее клетку так, чтобы Мэри не могла больше развлекаться подобным способом. Обезьянник шумел непрерывно весь день, но ближе к вечеру, около половины пятого, шум нарастал настолько, что не выдерживали даже самые крепкие нервы: в это время обезьянам давали молоко. Часа в четыре они начинали проявлять нетерпение - принимались прыгать и скакать по клеткам, крутили сальто или прижимались лицом к прутьям и жалобно повизгивали. А как только появлялись чистые миски и огромные керосиновые бидоны с теплым молоком, солодом, рыбьим жиром, сахаром и кальцием, все клетки захлестывало волнение и нарастающий гомон совсем оглушал. Шимпанзе протяжно ухали сквозь губы и стучали по стенкам клетки кулаками; дрилы выкрикивали свое пронзительное "ар-ар-ар-ар-иририп!", точно крохотные пулеметы; белоносые и усатые мартышки тихонько посвистывали и совсем по-птичьи издавали переливчатые трели; красные мартышки плясали, как сумасшедшие балерины, и заунывно кричали "прруп! прруп'". а красавцы гверецы с развевающейся черно-белой гривой строго и повелительно звали: "Арруп! Ар-руп, йи, йи, йи, йи!" Мы двигались вдоль клеток, вталкивали в них миски с молоком, и шум понемногу стихал: под конец слышалось уже только похрюкивание, чмоканье да изредка случайный кашель, если молоко попадало не в то горло. Опустошив миски, обезьяны взбирались на свои жердочки и сидели там, выпятив раздувшиеся животы, и время от времени громко, удовлетворенно рыгали. Через некоторое время все они спускались вниз на пол, осматривали миски и убеждались, что в них нет больше молока; иногда они даже поднимали миски и оглядывали донышко с обратной стороны - нет ли там каких-нибудь остатков. Потом они обычно свертывались калачиком на своих шестах и впадали в блаженное состояние оцепенения в лучах вечернего солнца - и тогда на лагерь нисходили мир и покой. Особенно мне нравится в обезьянах то, что они совершенно чужды условностей и делают все, что им придет в голову, не испытывая ни малейшего смущения. Они обильно мочились или опорожняли кишечник и, нагнувшись, следили за тем, как это происходит, причем на их физиономиях отражался живейший интерес. И спариваются они, нимало не стесняясь глазеющей публики. Я сам слышал, как смущенные зрители называли обезьян грязными, непристойными животными, потому что они простодушно отправляют свои естественные потребности, не интересуясь - смотрят на них или нет, и, право же, не могу понять, с какой стати люди возмущаются. В конце концов, это мы, с нашим высшим разумом, решили, что совершенно естественные потребности нашего организма - нечто грязное и неприличное, а обезьяны не разделяют нашу точку зрения. ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ,. в которой мы "ехать хорошо" Последние несколько дней перед тем, как мы со своим зверинцем ступим на борт парохода, который отвезет нас обратно в Англию, всегда оказываются самыми лихорадочными за всю поездку. Предстоит сделать тысячу дел: нанять грузовики, укрепить клетки, купить и упаковать в корзины великое множество пищи для зверей - и ведь все это сверх обычной работы по уходу за ними. Едва ли не больше всего нас заботили сони-летяги. Наша колония с каждым часом таяла, в ней осталось всего-навсего четыре зверька и мы решили во что бы то ни стало довезти их до Англии. После сверхчеловеческих усилий нам удалось заставить их есть наряду с орехами масличной пальмы плоды авокадо. На этой диете они как будто чувствовали себя совсем недурно. Я решил, что если мы возьмем с собой три десятка авокадо различной зрелости, от вполне спелых до зеленых, их должно хватить на все путешествие и даже еще немного останется на первое время в Англии, пока летяги свыкнутся с новыми условиями. Итак, я позвал Джейкоба и велел ему достать поскорей три десятка авокадо. К моему изумлению, он посмотрел на меня как на сумасшедшего. - Авокадо, сэр? - переспросил он. - Да, авокадо, - подтвердил я. - Я не могу его достать, сэр, - горестно сказал Джейкоб. - Не можешь достать? Почему же? - Авокадо, он кончится, - беспомощно пояснил Джейкоб. - Кончились? Как это кончились? Я же не на кухню тебя посылаю, сходи на базар и купи. - И на базар он тоже кончился, сэр, - терпеливо объяснил Джейкоб. И вдруг я понял, что он пытается мне втолковать: сезон авокадо прошел, их больше нигде нельзя достать. Придется мне пуститься в путь без запаса фруктов для моих драгоценных летяг. "Как это на них похоже! - подумал я с горечью. - Уж начали наконец что-то есть, так выбрали именно то, чего больше нельзя раздобыть!" Как бы то ни было, без этих плодов мне не обойтись, и за те несколько дней, что еще оставались в нашем распоряжении, я собрал всех своих помощников и велел им