скорее одеться! Я еще раз попробовал намылиться этим куском мрамора, но победа снова осталась за мылом. Меня заинтриговала мысль: от деда или от прадеда получили его в наследство нынешние владельцы? Моя правая щека и весь правый бок покрылись коростой липкого сохнущего навоза. Я отодрал, что мог, ногтями, а потом ополоснулся стылой водой из ведра. -- Есть у вас полотенце? -- спросил я, стуча зубами. Мистер Аткинсон безмолвно протянул мне мешок с навозной коркой по краям, душно пахнущий отрубями, которые в нем когда-то хранились. Я принялся растирать им грудь, и, пока ее запудривала затхлая мучная пыль, последние пузырьки шампанского унеслись в щели крыши и грустно лопнули в ночном мраке. Я натянул рубашку на шершавую спину с ощущением, что вернулся в собственный мир. Застегнув куртку, я подобрал шприц, флакон с питуитрином и вышел из закутка. Но перед тем как уйти, я обернулся. Велосипедный фонарик давал теперь света не больше, чем раскаленный уголек, и мне пришлось перегнуться через загородку, чтобы увидеть рядок поросят, энергично и сосредоточенно сосущих мать. Свинья осторожно переменила позу и хрюкнула. С величайшим удовлетворением. Да, я вернулся в мой мир, и это было хорошо. Я проехал море жидкой глины и поднялся на холм, где мне пришлось вылезти из машины, чтобы открыть ворота. В лицо мне ударил ветер, несущий холодный свежий запах заиндевелой травы. Я постоял там, глядя на темные луга и перебирая в уме события минувшей ночи. Мне вспомнились школьные дни и пожилой джентльмен, беседовавший с нами о выборе профессии. Он сказал: "Если вы решите стать ветеринаром, то богатым не будете никогда, но зато жизнь у вас будет интересная и полная разнообразия". Я расхохотался и, садясь в машину, продолжал посмеиваться. Он знал, о чем говорил. Разнообразие! Да уж куда разнообразнее! 13 Послеродовой парез обычно не обещает сюрпризов, но, взглянув в ручей, еле различимый в унылом сером свете занимающегося утра, я понял, что мне предстоит иметь дело с довольно редким его проявлением. Паралич сковал корову сразу после отела, и она съехала по глинистому откосу в воду. Когда я приехал, корова была в коме, задние ноги ушли глубоко под воду, голова лежала на каменистом уступе. Возле под косыми струями дождя жался ее теленок, мокрый и жалкий. Мы начали спускаться к ним, и Дэн Купер поглядел на меня с тревогой. -- Вроде бы уже поздно. Она ведь сдохла? Она же не дышит. -- Боюсь, что дело плохо, -- ответил я. -- Но жизнь, по-моему, еще теплится. Если мне удастся ввести хлористый кальций ей в вену, может, она и встанет. -- Если бы! -- буркнул Дэн. -- Она же у меня самая удойная. Всегда такое случается с теми, которые получше. -- Послеродовой парез именно таких и не милует. Ну-ка, подержите эти бутылки. -- Я вытащил футляр со шприцем и выбрал толстую иглу. Мои пальцы, окаменевшие от того особого холода, который пронизывает вас на рассвете, когда кровь в жилах течет еще вяло, а желудок пуст, никак не могли ее ухватить. Ручей оказался глубже, чем я думал, и при первом же шаге вода полилась мне в сапоги. Охнув, я нагнулся и прижал большим пальцем яремный желобок у основания шеи. Вена вздулась, и, когда игла вонзилась в нее, мои пальцы залила теплая темная кровь. Кое-как я извлек из кармана диафрагменный насос, в один конец вставил бутылку, другой надел на иглу, и в вену пошел хлористый кальций. Стоя по колено в ледяном ручье, поддерживая бутылку окровавленными пальцами и чувствуя, как дождевые капли затекают мне за воротник, я пытался отогнать грустные мысли. О всех тех, кто еще спокойно спит в теплых постелях и будет спать, пока их не разбудит будильник. А потом они сядут завтракать, развернув свежую газету, а потом спокойно поедут в уютный банк или в страховую контору. Может, мне следовало бы стать врачом -- они-то лечат своих пациентов в чистых теплых спальнях. Я вытащил иглу из вены и швырнул пустую бутылку на берег. Инъекция не подействовала. Я взял вторую бутылку и начал вводить кальций подкожно. Привычные, но на этот раз бесполезные действия. И вдруг, машинально растирая вспухший после впрыскивания желвак, я увидел, что у коровы задрожало веко. Меня захлестнула внезапная волна облегчения. Я посмотрел на фермера и засмеялся. -- Она еще держится, Дэн! -- Я дернул ее за ухо, и она открыла глаза. -- Подождем несколько минут, а потом попробуем перевернуть ее на грудь. Четверть часа спустя она начала ворочать головой. Пора. Я ухватил ее за рока и потянул, а Дэн и его дюжий сын уперлись в плечо. Дело шло медленно, но мы дружно тянули и толкали. Корова сделала усилие и перевалилась на грудь. И мы сразу ободрились. Когда корова лежит на боку, так и кажется, что пришел ее последний час. Теперь я почти не сомневался, что она оправится, однако уехать, бросив ее в ручье, я не мог. Коровы с парезом иногда лежат сутками, но у меня было предчувствие, что эта моя пациентка скоро поднимется на ноги. И я решил подождать. По-видимому, ей не очень-то нравилось лежать в торфяной воде, и она попробовала встать, однако прошло еще полчаса, и у меня уже зуб на зуб не попадал, когда наконец ее усилия увенчались успехом. -- Вот те на! -- сказал Дэн. -- А я-то уж думал, что она так тут и останется. Видно, вы ей закатили крепкое снадобье. -- Во всяком случае, срабатывает оно побыстрее, чем старый велосипедный насос,-- засмеялся я. Внутривенная инъекция кальция была тогда еще новинкой, и ее эффектное действие не переставало меня поражать. Сколько веков коровы, если с ними случался парез, попросту гибли! Затем стали применять вдувание воздуха в вымя, и оно спасло немало животных. Однако кальций оказался поистине волшебным средством: когда корова вот так вставала через какой-нибудь час, я ощущал себя цирковым фокусником. Мы вывели корову по откосу наверх, и там ветер и дождь обрушились на нас со всей яростью. До дома было шагов полтораста, и мы побрели туда. Дэн пошел впереди с сыном, таща теленка в мешке, как в гамаке. Теленок покачивался из стороны в сторону и крепко жмурил глаза, словно не желая смотреть на мир, встретивший его столь сурово. За ними брела обеспокоенная мамаша: ноги у нее еще подгибались, но она упорно пыталась засунуть морду в мешок. Я шлепал по грязи, замыкая шествие. Когда мы расстались с коровой, она стояла в теплом сарае по колено в соломе и энергично вылизывала теленка. На крыльце хозяева аккуратно стащили сапоги, и я последовал их примеру, вылив из каждого не меньше пинты бурой торфяной жижи. По слухам, миссис Купер была бой-бабой и держала Дэна и детей в ежовых рукавицах. Но во время прежних моих визитов я успел убедиться, что Дэн вовсе не такой уж мученик. И вновь подумал об этом, увидев ее плотную фигуру и круглое приятное лицо в уютной кухне, где она заплетала косички дочери, собирая ее в школу. Веселый огонь в очаге играл на начищенной медной посуде, и приятный запах чистой кухни становился еще приятнее оттого, что к нему примешивался аромат жарящейся грудинки домашнего копчения. Миссис Купер погнала Дэна с сыном наверх сменить носки, а потом перевела спокойный взгляд на меня, на лужицы, которые растекались вокруг по ее линолеуму, и укоризненно покачала головой, словно я был нашалившим мальчишкой. -- Ладно, снимайте носки, -- скомандовала она. -- И куртку, а брюки засучите, садитесь вот тут, да вытрите хорошенько волосы. -- Она бросила мне на колени чистое полотенце, а сама нагнулась надо мной. -- И что это вы без шляпы ходите? -- Не люблю я их, -- пробормотал я, и она снова покачала головой. Потом налила горячей воды из чайника в таз и добавила туда горчицы из большой банки. -- Ставьте сюда ноги! Я поспешно выполнил ее распоряжение и испустил невольный вопль, едва мои подошвы окунулись в пузырящуюся смесь. Под грозным взглядом миссис Купер у меня не хватило духа вытащить ноги из таза. Я сидел, стиснув зубы, среди облаков пара, и тут она сунула мне в руку огромную кружку чая. Лечение было старомодное, но весьма эффективное. К тому времени, когда кружка наполовину опорожнилась, я уже весь пылал. Сырость, пробиравшая меня до мозга костей, превратилась в далекое воспоминание и окончательно исчезла из памяти, когда миссис Купер подлила в таз еще кипятку из чайника. Затем она ухватила стул и таз и начала поворачивать меня так, что я оказался за столом, а мои ноги по-прежнему оставались в тазу. Дэн и дети уже уписывали завтрак, а передо мной красовалась тарелка с парой вареных яиц, большим ломтем грудинки и сосисками. К этому времени я уже достаточно хорошо знал местные обычаи и хранил за столом полное молчание. В первые дни я считал, что из вежливости следует платить им за радушие интересной застольной беседой, но вопросительные взгляды, которыми обменивались мои сотрапезники, скоро уняли мои поползновения. А потому я накинулся на еду без предисловий, однако первый же глоток чуть не заставил меня нарушить недавно усвоенное правило. Мне впервые довелось попробовать домашние йоркширские сосиски, и было очень нелегко удержаться от восторженных возгласов, которыми я не преминул бы разразиться за менее патриархальным столом. Впрочем, миссис Купер следила за мной краешком глаза и, несомненно, заметила мое восхищение. Она встала, взяла сковороду и вывалила мне на тарелку еще несколько штук. -- Мы на прошлой неделе свинью забили,-- сказала она и открыла дверь кладовой, где на блюдах лежали груды рубленого мяса, отбивные, печень и тускло поблескивал студень. Я доел, надел свои сухие ботинки на толстые носки, которые мне одолжил Дэн, и начал прощаться, но тут миссис Купер сунула мне под мышку объемистый пакет. Ясно было, что в нем лежат кое-какие сокровища из кладовой, однако ее взгляд заставил меня прикусить язык. Невнятно пробормотав слова благодарности, я пошел к машине. 14 Внезапно я осознал, что пришла весна. Случилось это на исходе марта, когда я осматривал овец в овчарне на склоне холма. Спекаясь вдоль опушки соснового леска, я на минуту прислонился к стволу, закрыл глаза и вдруг ощутил и тепло солнечных лучей на сомкнутых веках, и трели жаворонков, и шум деревьев на ветру, словно далекий гул прибоя. Правда, вдоль оград еще тянулись полосы снега, а трава оставалась по-зимнему бурой и безжизненной, но все было пронизано ощущением надвигающихся перемен, даже освобождения -- ведь, сам того не замечая, я, чтобы укрыться от суровых месяцев, от беспощадного холода, заковал себя в броню упорного терпения. Весна выдалась не слишком теплая, но погода была сухая, с сильными ветрами, которые теребили белые венчики подснежников и гнули желтые нарциссы на лугах. В апреле откосы у дорог зазолотились первоцветом. В апреле же начался окот. Сразу, точно огромная волна, обрушившаяся на берег, наступила самая яркая и интересная для ветеринара пора, пик ежегодного цикла, -- и, как всегда, именно в тот момент, когда мы были по горло заняты всякой другой работой. Весной на домашних животных начинают сказываться последствия долгой зимы. Коровы месяцами стояли в тесных закутках и истомились по зеленой траве и солнечному теплу, а телята легко становились жертвами разных заболеваний. И вот, когда мы уже не представляли, как справимся с кашлями, ринитами, пневмониями и кетозами, на нас накатила эта волна. Как ни странно, но в течение десяти месяцев в году овцы для нас словно бы вовсе не существовали. Так -- мохнатые клубки шерсти на склонах холмов. Но зато на протяжении двух месяцев они практически заслоняли все остальное. Для начала -- связанные с беременностью токсемии и вывороты. Затем лихорадочные дни окота, а вслед за ними -- парезы, жуткие гангренозные маститы, когда вымя чернеет и с него сходит кожа. И еще болезни самих ягнят -- лордоз*, размягченная почка **, дизентерия. Затем потоп начинал спадать, растекался мелкими струйками и к концу мая сходил на нет. Овцы вновь превращались в клубки шерсти на склонах холмов. Но в первый мой сезон я открыл в этой работе особое очарование, и оно сохранилось для меня навсегда. Окот, на мои взгляд, столь же захватывающе интересен, как и отел, но не требует от ветеринара тяжких усилий. Конечно, известные неудобства были и тут -- главным образом потому, что работать приходилось под открытым небом: либо в загонах, наспех огороженных связками соломы или створками ворот, либо (что бывало значительно чаще) прямо на лугу. Фермерам просто в голову не приходило, что овцы предпочли бы ягниться где-нибудь в тепле, а ветеринару не так уж нравится часами стоять на коленях без пиджака под проливным дождем. Но сама работа была легче легкого. После того что я натерпелся из-за неправильного положения плода у коров, возиться с этими крохотными созданиями было одно удовольствие. Ягнята обычно появляются на свет по двое и по трое, и порой получается поразительная путаница в самом буквальном смысле: мешанина головок и ножек, и все пытаются пройти первыми, а ветеринар должен их рассортировать и решить, какая ножка принадлежит какой головке. Я просто упивался. До чего же приятно было против обыкновения чувствовать себя больше и сильнее своих пациенток! Однако я никогда не злоупотреблял своим преимуществом, раз и навсегда решив для себя, что при окоте необходимы две вещи -- чистота и мягкая осторожность. А уж ягнята! Все детеныши трогательны, но ягнята получили несправедливо большую долю обаяния. Мне вспоминается пронизывающе холодный вечер на холме, когда под ударами ветра я помог появиться на свет двойне. Ягнята судорожно по * Деформация позвоночника (провисание спины) в результате нарушения фосфорно-кальциевого и витаминного обменов ** Инфекционная энтеротоксемия овец, вызываемая анаэробными микроорганизмами. трясли головками, и уже через несколько минут один поднялся на ножки и неуверенно заковылял к вымени, а второй решительно двинулся за ним на коленях. Пастух, пряча багровое, обветренное лицо в поднятом воротнике тяжелой куртки, усмехнулся: -- Ну откуда они, черт дери, знают? Он тысячи раз наблюдал это, но по-прежнему дивился. И я тоже. Еще одно воспоминание. Двести ягнят в сарае. День очень теплый, и мы вводим им сыворотку против размягченной почки и не разговариваем, потому что протестующие ягнята пронзительно вопят, а примерно сотня матерей басисто блеет, беспокойно кружа снаружи. Я не мог себе представить, как овцы отыщут своих ягнят в такой толчее почти совершенно одинаковых крошек. Конечно, на это потребуются часы! А потребовалось на это около двадцати пяти секунд. Кончив, мы открыли двери сарая, и навстречу потоку ягнят метнулись обезумевшие матери. Шум был оглушительный, но он быстро стих, сменившись блеянием двух-трех овец, которые последними воссоединились со своими отпрысками. Затем стадо, разбившись на семейные группы, спокойно отправилось на пастбище. В мае и в начале июня моя работа становилась все легче, и я уже забыл, что такое холод. Ледяные ветры были теперь лишь неприятным воспоминанием, и в воздухе, свежем, как дыхание моря, веяли ароматы тысяч цветов, усеявших луга. Порой мне становилось совестно, что я получаю деньги за мою работу -- за то, что ранним, утром я еду среди полей, озаренных первыми лучами солнца, и любуюсь легкими клочьями тумана, которые еще льнут к вершинам холмов. В Скелдейл-Хаусе буйно зацвела глициния; она врывалась во все открытые окна, и я, бреясь по утрам, вдыхал пряный аромат тяжелых розовато-лиловых гроздьев, покачивавшихся совсем рядом с зеркалом. Жизнь превратилась в идиллию. В этой бочке меда была лишь одна ложка дегтя: настало время лошадей. В тридцатых годах, хотя трактор уже начал свое неумолимое наступление, на фермах еще оставалось немало лошадей. Ближе к равнине, где было много пахотной земли, конюшни заметно опустели, однако лошадей было еще достаточно для того, чтобы превратить май и июнь в беспокойные месяцы. Именно тогда проводилась кастрация. А до этого жеребились кобылы, и зрелище матери с сосунком, трусящим за ней или растянувшимся на траве, пока она паслась, не привлекало особого внимания. Не то что теперь, когда при виде рабочей лошади с жеребенком на лугу я останавливаю машину, чтобы хорошенько на них наглядеться. Когда кобылы жеребились, работы вполне хватало и с ними самими, и с жеребятами, которым надо было подрезать хвосты, не говоря уж о недугах новорожденных -- задержании первородного кала, инфекционных поражениях суставов. Это было тяжело, но интересно; однако, когда устанавливалась теплая погода, фермеры начинали подумывать о том, что пришла пора холостить стригунов. Мне не нравилась эта работа, а операций бывало в сезон до сотни, и они омрачали и эту, и многие последующие весны. Обычно все шло гладко, но иногда жеребенок брыкался, кидался на нас. Девять раз из десяти операция никаких затруднений не вызывала, но на десятый превращалась в родео. Не знаю, как все это действовало на других ветеринаров, но я в такие дни с утра внутренне весь сжимался. Разумеется, причина отчасти заключалась в том, что я не был, не стал и никогда не стану лошадником. Определить точный смысл этого понятия трудно, но я убежден, что лошадниками либо рождаются, либо становятся в раннем детстве. А мне было далеко за двадцать, и я понимал, что мое время для этого давно прошло. Я знал болезни лошадей, я полагал, что могу неплохо их лечить, но дар истинного лошадника уговаривать, успокаивать и подчинять себе лошадь не был мне дан. Я даже не пытался себя обманывать. Вне всякого сомнения, лошади чувствуют это, а потому я оказывался в невыгодном положении. Коровы -- дело другое: им все равно. Если корове захочется вас брыкнуть, она вас брыкнет. Ее совершенно не трогает, знаток ли вы коров или нет. Но лошади -- те чувствуют. А потому, когда в такие утра я начинал объезд и у меня за спиной на заднем сиденье стучали и звякали уложенные на эмалированном подносе инструменты, настроение у меня сразу падало. Будет ли он бесноваться или вести себя тихо? Крупный он или не очень? Я не раз слышал, как мои коллеги небрежно утверждали, что предпочитают крупных жеребят. Двухлетки куда приятнее, говорили они, легче наложить щипцы. Но сам я твердо знал одно: мне жеребята нравятся маленькие и, чем меньше, тем лучше. Как-то утром, в самый разгар сезона, когда я был по горло сыт конским племенем, Зигфрид, уходя, окликнул меня: -- Джеймс, поезжайте в Уайт-Кросс к Уилкинсону. У него лошадь с опухолью на животе. Прооперируйте. Если можно, сегодня или когда вам будет удобно. Я оставляю ее на вас. Злясь на судьбу, которая подложила мне этот сюрприз сверх сезонной работы, я прокипятил скальпель, щипцы и шприц, уложил их на поднос рядом с коробочкой пузырьков кокаинового раствора, йодом и антистолбнячной сывороткой и отправился на ферму. Всю дорогу поднос зловеще погромыхивал у меня за спиной. Этот звук всегда отдавался в моих ушах, как барабаны рока. Я по обыкновению прикидывал, какой окажется эта лошадь. А вдруг стригунок? У них иногда бывают такие небольшие болтающиеся опухоли -- фермеры еще называют их ежевичкой. На протяжении шести миль я успел создать умилительный образ жеребеночка с кроткими глазами, отвислым животом и буйно разросшейся гривой. Зиму он перенес плохо, скорее всего мучается глистами и даже на ногах еле держится от слабости. Во дворе фермы стояла тишина. Там не было никого, кроме мальчугана лет десяти, который не знал, куда ушел хозяин. -- Ну а лошадь где? -- спросил я. Он кивнул на конюшню: -- Вон там. В глубине я увидел стойло с металлической решеткой, венчавшей деревянные стенки. Оттуда донеслось басистое ржание, затем фырканье и наконец громовые удары копыт в стену. У меня по коже поползли мурашки. Нет, там явно был не жеребенок. Я приоткрыл верхнюю половину двери, и на меня сверху вниз глянул четвероногий гигант. Я даже не думал, что лошади могут быть такими огромными. Буланый жеребец с гордо изогнутой шеей и копытами, как чугунные крышки уличных шахт. На его плечах и крупе перекатывались бугры мышц. При моем появлении его уши легли, белки глаз блеснули и копыта с грохотом впечатались в стену. Мимо просвистела, длинная щепка. -- О господи! -- прошептал я, торопливо закрыл верхнюю половину двери, привалился к косяку и долго слушал барабанную дробь собственного сердца. Потом я повернулся к мальчику: -- Сколько ему лет? -- Седьмой год, сэр. Я попытался собраться с мыслями. Как подступиться к такому людоеду? Подобных коней я еще не видывал: он весил никак не меньше тонны. Нет, надо взять себя в руки. Ведь я даже не посмотрел на опухоль, которую мне предстояло удалить. Приподняв щеколду, я отворил дверь самую чуточку и заглянул в стойло. Вот она -- болтается под брюхом. Скорее всего папиллома величиной с теннисный мяч: типичная, словно мятая, поверхность, отчего она похожа на кочан цветной капусты. При каждом движении коня опухоль легонько покачивалась. Убрать ее проще простого. Ножка тонкая; ввести несколько кубиков анестезирующего раствора, наложить щипцы -- и дело с концом. Легко сказать! Прежде-то надо забраться под это широкое, как бочка, глянцевитое брюхо и воткнуть иглу в нужный участочек кожи -- и все это в непосредственной близости от чудовищных копыт. Мысль не из приятных. Но я заставил себя думать о простом и необходимом -- о ведре с горячей водой, о мыле и полотенце. И мне нужен будет сильный помощник, чтобы наложить и держать закрутку. Я пошел к дому. На мой стук никто не отозвался. Я постучал еще раз. Опять ничего. По-видимому, дома никого нет. И как-то само собой стало ясно, что операцию придется отложить до другого раза. Мне и в голову не пришло заглянуть в сараи или поискать кого-нибудь в поле. Резвым галопом я ринулся к машине, развернулся так, что завизжали покрышки, и умчался со двора. -- Никого не было дома?-- удивился Зигфрид.-- Чертовски странно! Я был уверен, что они ждут вас именно сегодня. Ну да ничего, Джеймс. Смотрите, как вам удобнее. Позвоните им в договоритесь, но лучше не откладывать. Почему-то жеребца оказалось очень легко выкинуть из головы: дни переходили в недели, а я о нем и не вспоминал. За исключением того времени, когда я был не властен над собой. Каждую ночь он по меньшей мере один раз громовым галопом вторгался в мои сны, раздувая ноздри и встряхивая гривой, и у меня появилась прискорбная привычка просыпаться в пять утра и немедленно начинать его оперировать. И до завтрака я успевал удалить эту проклятую опухоль раз двадцать. Я уговаривал себя, что будет куда легче, если я назначу день и покончу с этим делом. Да и чего я, собственно, жду? Возможно, во мне жила подсознательная надежда, что если я буду тянуть, то откуда-то явится неожиданное спасение. Вдруг опухоль сама отвалится, или сойдет на нет, или жеребец возьмет да и сдохнет? Конечно, можно было бы переложить операцию на Зигфрида -- он превосходно управлялся с лошадьми,-- но я и без того почти утратил веру в себя. Мои сомнения разрешились в одно прекрасное утро, когда раздался телефонный звонок. Это оказался мистер Уилкинсон. Он не был в претензии на столь длительную отсрочку, но дал ясно понять, что больше ждать никак не может. -- Видите ли, молодой человек, я хочу продать конягу, но кто же его купит с эдакой штукой, верно? Привычный перестук инструментов на подносе у меня за спиной по пути на ферму Уилкинсона действовал на меня особенно угнетающе: слишком уж живо напоминал он о том первом разе, когда я всю дорогу гадал, что меня ожидает. Теперь-то я это знал! Вылезая из машины, я словно стал бестелесным, и ноги мои как бы ступали по воздуху. Меня приветствовал гулкий грохот. Из закрытого стойла доносилось то же злобное ржание и тот же сокрушительный стук копыт. Навстречу мне вышел фермер, и я попытался искривить онемевшие губы в подобие улыбки. -- Мои ребята надевают на него уздечку, -- начал он, но его слова заглушил яростный визг в стойле и два могучих удара в деревянную стенку. Во рту у меня пересохло. Шум приближался. Затем двери конюшни распахнулись и огромный жеребец вылетел во двор, волоча двух дюжих парней, повисших на уздечке. Булыжник выбивал искры из гвоздей в их подошвах, но им никак не удавалось остановить жеребца, который метался из стороны в сторону. Мне казалось, что я ощущаю, как дрожит земля под его копытами. В конце концов после долгого маневрирования парни прижали жеребца правым боком к сараю. Один надел на его верхнюю губу закрутку и умело затянул ее, второй крепко ухватил уздечку и повернулся ко мне: -- Все готово, сэр. Я проколол резиновую пробку пузырька с кокаином, оттянул поршень шприца и следил за тем, как прозрачная жидкость наполняет стеклянный цилиндр. Семь... восемь... десять кубиков. Если мне удастся вогнать их, остальное будет просто. Но руки у меня дрожали. Я пошел к жеребцу с таким ощущением, словно смотрю кинофильм. Это же не я иду, и вообще все нереально. Обращенный ко мне левый глаз наливался яростью, а я поднял левую руку, положил ее на могучую шею и провел ладонью по глянцевитому подергивающемуся боку и дальше по животу, пока не ухватил опухоль. Вот я сжал ее, почувствовал под пальцами ее твердые бугры и легонько потянул вниз, растягивая коричневую кожу ножки. Вот сюда и введу, очень удобные складки. Все идет не так уж плохо. Жеребец прижал уши и предостерегающе фыркнул. Я сделал глубокий вдох, правой рукой поднял шприц, приставил иглу к коже и вонзил. Удар копытом был молниеносен -- сначала я почувствовал только изумление, что такое большое животное способно двигаться столь быстро. Нога лягнула вбок -- я даже не успел ее увидеть, -- копыто впечаталось в мое правое бедро с внутренней стороны, и меня закрутило волчком. Я повалился на землю и замер, ощущая только странное онемение во всем теле. Потом я пошевелился, и ногу пронзила острая боль. Когда я открыл глаза, надо мной наклонялся мистер Уилкинсон. -- Как вы, ничего, мистер Хэрриот? -- В его голосе слышалась тревога. -- Да нет, плохо. -- Меня удивило, насколько просто и деловито я это сказал, но еще более странным было блаженное душевное спокойствие, которое я испытывал впервые за несколько недель. Я нисколько не волновался и чувствовал себя хозяином положения. -- Боюсь, что плохо, мистер Уилкинсон. Лучше уведите лошадь назад в стойло... Попробуем еще на днях. И если вас не затруднит, позвоните, пожалуйста, мистеру Фарнону, чтобы он приехал за мной. Мне кажется, машину вести я не смогу. Кость осталась цела, но на месте ушиба образовалась огромная гематома, и вся нога расцветилась необыкновенными разводами -- от нежно-оранжевых до угольно-черных. Я все еще прихрамывал, как старый инвалид, когда две недели спустя мы с Зигфридом и целой армией помощников отправились на ферму Уилкинсона, связали жеребца, усыпили его хлороформом и удалили эту небольшую опухоль. У меня на бедре сохранилась вмятина -- напоминание об этом дне. Но нет худа без добра: я убедился, что у страха глаза велики, и с тех пор работа с лошадьми никогда уже меня так сильно не пугала. 15 В первый раз я увидел Фина Колверта на улице перед нашей приемной. Я беседовал с бригадиром Джулианом Куттс-Брауном о его охотничьих собаках. Бригадир был вылитый английский аристократ с театральных подмостков: очень длинный, сутуловатый, с орлиным носом и высоким тягучим голосом. Пока он говорил, между его губами просачивались струйки дыма от тонкой сигары. Я обернулся на стук тяжелых сапог по тротуару. К нам быстро приближался дюжий мужчина: пальцы засунуты за подтяжки, обтрепанная куртка расстегнута и открывает широкое выпуклое пространство рубашки без ворота, из-под засаленной кепки свисает бахрома седеющих волос. Он широко улыбался неведомо кому и что-то энергично напевал. Бригадир бросил на него быстрый взгляд и холодно буркнул: -- Доброе утро, Колверт. Финеас откинул голову с приятным удивлением: -- Эгей, Чарли, как поживаешь? -- крикнул он. У бригадира был такой вид, будто он выпил залпом большую кружку уксуса. Дрожащей рукой он вытащил сигару изо рта и уставился на быстро удаляющуюся спину. -- Наглый тип! -- проворчал он. Глядя на Фина, вы ни за что не догадались бы, что перед вами зажиточный фермер. Меня вызвали к нему на следующей неделе, и я с большим удивлением увидел отличный дом и крепкие хозяйственные постройки, а на лугу -- стадо породистых молочных коров. Его я услышал еще в машине. -- Эге-гей! Это кто же к нам приехал? Новый доктор? Значит, поучимся! -- Пальцы у него были все так же заложены за подтяжки, и ухмылялся он до ушей. -- Моя фамилия Хэрриот, -- сказал я. -- Вот, значит, как? -- Фин осмотрел меня, склонив голову набок, а потом оглянулся на трех молодых парней. -- А улыбка у него приятная, ребята. Сразу видать, Счастливчик Гарри. -- Он повернулся и пошел через двор. -- Ну-ка идемте, поглядим, что он умеет. В телятах разбираетесь? А то они у меня тут что-то занедужили. Я последовал за ним в телятник с тайной надеждой, что мне удастся произвести впечатление -- например, с помощью новых препаратов и вакцин, которые я захватил с собой. На этой ферме требовалось что-то очень и очень эффектное. Телят было шесть, крупных годовичков, и трое вели себя странно: бродили по стойлу, словно слепые, скрежетали зубами, а изо рта у них текла пена. У меня на глазах один пошел прямо на стену и остался стоять, упершись мордой в камень. Фин в углу словно бы с полным равнодушием напевал себе под нос. Когда я вынул из футляра термометр, он пустился в громогласные рассуждения: -- И что же это он делает? Ага, вон оно что! Хвост, хвост задери! За полминуты, которые термометр остается в прямой кишке животного, мне обычно приходится обдумать очень многое, но на этот раз я мог не мучиться с диагнозом -- слепота говорила сама за себя. Я принялся рассматривать стены телятника. Было темно, и я чуть не тыкался носом в камни. Фин снова подал голос: -- Э-эй, это еще зачем? Вы же по стенам егозите, прямо как мои телята, словно лишку хватили. Чего вы там ищете? -- Краску, мистер Колверт. Ваши телята скорее всего отравились свинцом. Тут Фин сказал то, что в подобных случаях говорят все фермеры: -- Это откуда же? Я тут телят тридцать лет держу, и все были живы-здоровы. Да и краски тут никакой сроду не бывало. -- Ну а это что? -- Я прищурился на доску в самом темном углу. -- Так я щель забил на прошлой неделе. Плашкой из старого курятника. Я поглядел на хлопья лупящейся краски, которые оказались столь неотразимыми для телят. -- Вот вам и причина, -- объявил я. -- Видите следы зубов, где они ее грызли? Фин с сомнением нагнулся к доске и буркнул: -- Ну ладно, а что ж теперь делать? -- Во-первых, немедленно убрать отсюда эту доску, а во-вторых, дать всем телятам дозу горькой соли. Есть она у вас? Фин хохотнул. -- Есть-то есть, целый мешок, да только вы бы не придумали чего получше? Впрыснули бы им какое лекарство? Положение было не из легких. Специальных средств против отравления металлами и их соединениями не существовало, и иногда помогал только прием внутрь сульфата магния, вызывающего выпадение нерастворимого сульфата свинца. А в обиходе сульфат магния называют горькой солью. -- Нет, -- сказал я, -- никакие впрыскивания не помогут. Я даже не гарантирую, что от горькой соли будет большой толк. Но мне хотелось бы, чтобы вы три раза в день давали им по две полных столовых ложки каждому. -- Черт, их же так будет нести, что они бедняги сдохнут. -- Возможно, -- сказал я, -- но другого средства не существует. Фин шагнул ко мне, и его обветренное морщинистое лицо почти вплотную придвинулось к моему. Карие в крапинку глаза, вдруг ставшие серьезными, несколько секунд всматривались в меня, потом он быстро отошел. -- Ладно, -- сказал он. -- Пойдемте выпьем. Он повел меня на кухню, откинул голову и взревел так, что стекла звякнули: -- А ну-ка, мать, дай этому молодцу кружку пива. Иди, я тебя познакомлю. Это же Счастливчик Гарри. Миссис Колверт с волшебной быстротой поставила перед нами бутылки и кружки. Я поглядел на этикетку -- "Ореховый эль Смита" -- и налил себе. Хотя я этого тогда и не знал, но момент был исторический: первая из бесчисленных кружек орехового эля, которую мне предстояло выпить за этим столом. Миссис Колверт села, сложила руки на коленях и радушно улыбнулась. -- Значит, вы телят полечите? -- спросила она. Фин не дал мне ответить. -- Еще как полечит! Он их на горькую соль посадил. -- На горькую соль? -- Ага, мать. Я так и сказал, едва он подъехал, что лечение будет самое что ни на есть новейшее и научное. Им, молодым да современным, прямо удержу нет. -- И Фин с невозмутимым видом отхлебнул эль. Телятам постепенно становилось легче, и через две недели они уже ели нормально. У того, кто особенно пострадал, еще сохранялись следы слепоты, но я не сомневался, что это тоже пройдет. Снова я увидел Фина довольно скоро. Часов около трех я сидел с Зигфридом в приемной, когда входная дверь оглушительно хлопнула и по коридору простучали подкованные сапоги. Я услышал голос, напевающий: "Хей-ти-тидли-рам-ти-там", и на пороге возник Финеас. Он одарил Зигфрида желтозубой ухмылкой: -- А, приятель, как делишки? -- Все прекрасно, мистер Колверт, -- ответил Зигфрид. -- Чем мы можем вам служить? -- Мне вот он нужен, -- Фин ткнул пальцем в меня.-- Чтобы он поехал ко мне, да побыстрее. -- Что случилось? -- спросил я. -- Опять телята? -- Черт, нет. А уж лучше бы они. Это мой бык. Пыхтит, хрипит, вроде как при воспалении легких, только куда хуже. Смотреть жалко. Прямо помирает. -- На мгновение Фин стал совсем серьезным. Я слышал про этого быка: элитный шортгорн, призер многих выставок, опора его стада. -- Я сейчас же выезжаю, мистер Колверт. Прямо за вами, -- Вот и молодец. Так я поехал. Всю дорогу я гнал машину, но Фин уже ждал меня с тремя своими сыновьями. Они угрюмо хмурились, но Фин еще держался. -- А вот и он! Счастливчик Гарри собственной персоной. Теперь бояться нечего! Пока мы шли к коровнику, он даже мурлыкал какой-то мотивчик, но когда заглянул в стойло, голова его поникла, а руки скользнули глубже за подтяжки. Бык стоял посредине стойла, как привинченный. Его огромная грудная клетка тяжело подымалась и опадала -- такого затрудненного дыхания мне видеть еще не приходилось. Рот его был открыт, с губ свисали сосульки пены, в пене были и широко раздутые ноздри. Он тупо глядел на стену перед собой выпученными от ужаса глазами. Нет, это была не пневмония; просто он отчаянно боролся за каждый глоток воздуха и мало-помалу проигрывал эту борьбу. Он не шевельнулся, когда я поставил ему термометр, и, хотя мысли вихрем мчались у меня в голове, я подумал, что вряд ли мне хватит этих тридцати секунд. Я предполагал, что дыхание будет учащенным, но ничего подобного не ожидал. -- Бедняга, -- пробормотал Фин. -- Каких я от него телят получал! А уж послушный, что твой ягненок. Мой внучок шастал у него под брюхом, так он даже ухом не повел. Просто видеть не могу, как он мучается. Коли помочь ему нельзя, так вы прямо скажите, и я схожу за ружьем. Я вытащил термометр. За сорок три! Чушь какая-то. Я энергично встряхнул его и поставил еще раз. Теперь я ждал почти минуту, чтобы успеть подумать подольше. И снова за сорок три. У меня возникло ощущение, что, будь термометр на фут длиннее, ртутный столбик все равно уперся бы в конец трубки. Что же это может быть такое?! Неужели сибирская язва?.. Да, должно быть, так... и все же... и все же... Я оглянулся на головы над нижней половиной двери. Фин и его сыновья ждали моего приговора, и их молчание делало особенно мучительными страдальческие хрипы быка. Над их головами в синем квадрате неба мохнатое облачко наползало на солнце. Когда оно поплыло дальше, мне в глаза ударил слепящий луч, я зажмурился, в вдруг в голове забрезжила мысль. -- Вы его сегодня выпускали? -- спросил я. -- Само собой. Все утро пасся на привязи. Солнышко-то нынче какое! Мысль засияла ярким светом. -- Быстрее тащите сюда шланг. Наденьте вон на тот кран по дворе. -- Шланг? Что за черт... -- Да быстрее же... У него солнечный удар. Шланг был навинчен меньше чем за минуту. Я пустил полную струю и начал поливать могучее животное ледяной водой -- и морду, и шею, и бока, и ноги. Прошло пять минут, но мне они показались нескончаемо долгими, потому что никакого улучшения заметно не было. Я даже подумал, что ошибся, но тут бык сглотнул. Уже что-то! Ведь раньше, судорожно пытаясь втянуть воздух в легкие, он просто не мог проглотить слюну. Да, несомненно, бык выглядит чуть-чуть получше. И вид у него не такой понурый, и дыхание... замедлилось? Потом бык встряхнулся, повернул голову и поглядел на нас. Один из парней прошептал как завороженный: -- Ух, черт, а ведь помогло! После этого началось чистое наслаждение. За всю свою практику я ни разу не испытал такого удовольствия, как в тот день, когда стоял в хлеву и направлял на быка животворную струю, а он прямо-таки блаженствовал под ней. Особенно ему нравилось ощущать ее на морде, и, когда я вел ее от хвоста по дымящейся спине, он поворачивал шею, подставлял нос под бьющую струю, водил головой из стороны в сторону и ублаготворено жмурился. Через полчаса он обрел почти нормальный вид. Грудь его еще вздымалась, но ему явно полегчало. Я еще раз измерил температуру. Она понизилась до сорок и пять десятых. -- Он уже вне опасности, -- сказал я. -- Но лучше будет, если кто-нибудь пополивает его еще минут двадцать. А мне пора. -- Ну время выпить у вас найдется! -- буркнул Фин. Хотя, войдя в кухню, он и крикнул: "Мать!", но его голос не загремел, как обычно. Опустившись на стул, он уставился в свой ореховый эль. -- Гарри, -- сказал он. -- Вот что: на этот раз ты меня прямо-таки ошарашил. -- Он вздохнул и недоуменно потер подбородок. -- Прямо-таки не знаю, что тебе и сказать, черт тебя дери. Фин не так-то часто терял голос. И он вновь обрел его очень скоро -- на первом же собрании фермерского дискуссионного общества. Ученый джентльмен горячо восхвалял прогресс ветеринарной науки и заверял фермеров, что теперь их скотину будут лечить совсем как людей, используя новейшие медикаменты и процедуры. И Фин не выдержал. Вскочив на ноги, он перебил лектора: -- Ерунду вы говорите, вот что! В Дарроуби есть молодой ветеринар, только из Колледжа, и, по какой причине его ни вызовешь, он все едино лечит только горькой солью да холодной водой! 16 Корова полковника Меррика умудрилась проглотить проволоку именно в то время, когда Зигфрида в очередной раз охватила неуемная жажда идеала. А полковник Меррик к тому же был его приятелем, что только усугубило ситуацию. Когда на Зигфрида находил такой стих, туго приходилось всем. Стоило ему прочесть новейший труд по ветеринарии или посмотреть фильм, демонстрировавший ту или иную методику, как он исполнялся боевого духа и начинал требовать от присмиревших домашних, чтобы они взялись за ум и работали над собой. На какой-то срок он оставался весь во власти стремления к совершенству. -- Мы должны проводить операции на фермах с должным профессионализмом. Нашарили в сумке какие попало инструменты и давай кромсать животное! Ну куда это годится? Необходима чистота, даже стерильность, когда возможно, и, конечно, строжайшее соблюдение методик. А потому он возликовал, обн