енный металлический стержень и резко били по нему нелепо большим деревянным молотком. У этих зубов почти нет корня и операция особой боли не причиняла, но лошадь отнюдь ей не радовалась, и обычно при каждом ударе возле наших ушей взметывались копыта передних ног. А после того как мы завершали операцию и объясняли фермеру, что занялись этой черной магией, только потакая его суеверию, лошадь, словно назло, сразу же шла на поправку и обретала цветущее здоровье. Как правило, фермеры бывают сдержанны и не слишком хвалят наши успехи из опасения, как бы мы не прислали счет побольше, но в этих случаях они забывали про осторожность и кричали нам на всю рыночную площадь: "Э-эй! Помните жеребчика, которому вы вышибли волчий зуб? Такой ядреный стал, просто загляденье. Сразу излечился!" Я еще раз с отвращением поглядел на разложенные зубные инструменты -- жуткие клещи с двухфутовыми ручками, щерящиеся зазубринами щипцы, зевники, молотки и долота, напильники и рашпили -- ну просто мечта испанского инквизитора! Для перевозки мы укладывали их в деревянный ящик с ручкой, и я, пошатываясь, дотащил до машины порядочную часть нашего арсенала. Ферма, на которую я ехал, Деннэби-Клоуз, была не просто зажиточным хозяйством, а подлинным символом человеческой целеустремленности и упорства. Прекрасный старинный дом, добротные службы, отличные луга на нижних, склонах холма -- все доказывало, что старый Джон Скиптон осуществил невозможное и из неграмотного батрака стал богатым землевладельцем. Чудо это досталось ему нелегко: за спиной старика Джона была долгая жизнь, полная изнурительного труда, который убил бы любого другого человека, -- жизнь, в которой не нашлось места ни для жены, ни для семьи, ни для малейшего комфорта. Однако даже такие жертвы вряд ли обеспечили бы ему достижение заветной цели, если бы не удивительное земледельческое чутье, давно превратившее ею и местную легенду. "Пусть хоть весь свет идет одной дорогой, а я пойду своей", -- такое, среди множества других, приписывалось ему высказывание, и действительно скиптоновские фермы приносили доход даже в самые тяжелые времена, когда соседи старика разорялись один за другим. Кроме Деннэби Джону принадлежали еще два больших участка отличной земли примерно по четыреста акров каждый. Победа осталась за ним, но, по мнению некоторых, одерживая ее, он сам оказался побежденным. Он столько лет вел непосильную борьбу и выжимал из себя все силы, что уже никак не мог остановиться. Теперь ему стали доступны любые удовольствия, но у него на них просто не хватало времени. Поговаривали, что самый бедный из его работников ест, пьет и одевается куда лучше, чем он сам. Я вылез из машины и остановился, разглядывая дом, словно видел его впервые, и в который раз дивясь его благородству и изяществу, ничего не потерявшим за триста с лишним лет в суровом климате. Туристы специально делали большой крюк, чтобы полюбоваться Деннэби-Клоузом, сфотографировать старинный господский дом, высокие узкие окна с частым свинцовым переплетом, массивные печные трубы, вздымающиеся над замшелой черепичной крышей, или просто побродить по запущенному саду и подняться по широким ступенькам на крыльцо, где под каменной аркой темнела тяжелая дверь, усаженная шляпками медных гвоздей. Из этого стрельчатого окна следовало бы выглядывать красавице в коническом головном уборе с вуалью, а под высокой стеной с зубчатым парапетом мог бы прогуливаться кавалер в кружевном воротнике и кружевных манжетах. Но ко мне торопливо шагал только старый Джон в перепоясанной куском бечевки старой рваной куртке без единой пуговицы. -- Зайдите-ка в дом, молодой человек! -- крикнул он.-- Мне надо с вами по счетцу расплатиться. Он свернул за угол к черному ходу, и я последовал за ним, размышляя, почему в Йоркшире обязательно оплачивают "счетец", а не счет. Через кухню с каменным полом мы прошли в комнату благородных пропорций, но обставленную крайне скудно: стол, несколько деревянных стульев и продавленная кушетка. Старик протопал к каминной полке, вытащил из-за часов пачку бумаг, полистал их, бросил на стол конверт, затем достал чековую книжку и положил ее передо мной. Я, как обычно, вынул счет, написал на чеке сумму и пододвинул книжку к старику. Выдубленное погодой лицо с мелкими чертами сосредоточенно нахмурилось, и, наклонив голову так низко, что козырек ветхой кепки почти задевал ручку, он поставил на чеке свою подпись. Когда он сел, штанины задрались, открыв тощие икры и голые лодыжки -- тяжелые башмаки были надеты на босу ногу, Едва я засунул чек в карман, Джон вскочил. -- Нам придется пройтись до реки: лошадки там. И он затрусил через кухню. Я выгрузил из багажника ящик с инструментами. Странно! Каждый раз, когда нужно нести что-нибудь потяжелее, мои пациенты оказываются где-нибудь в отдалении, куда на машине не доберешься! Ящик был словно набит свинцовыми слитками и не обещал стать легче за время прогулки через огороженные пастбища. Старик схватил вилы, вогнал их в порядочный тюк спрессованного сена, без малейшего усилия вскинул его на плечо и двинулся вперед все той же бодрой рысцой. Мы шли от ворот к воротам, иногда пересекая луг по диагонали. Джон не замедлял шага, а я еле поспевал за ним, пыхтя и старательно отгоняя мысль, что он старше меня по меньшей мере на пятьдесят лет. Примерно на полпути мы увидели работников, заделывавших пролом в одной из тех каменных стенок, которые повсюду здесь исчерчивают зеленые склоны холмов. Один из работников оглянулся. -- Утро-то какое погожее, мистер Скиптон! -- весело произнес он напевным голосом. -- Чем утра-то разбирать, лучше бы делом занимался! -- проворчал в ответ старый Джон, но работник только улыбнулся, словно услышал самую лестную похвалу. Я обрадовался, когда мы наконец добрались до поймы. Руки у меня, казалось, удлинились на несколько дюймов, по лбу ползла струйка пота. Но старик Джон словно бы нисколько не устал. Легким движением он сбросил вилы с плеча, и тюк сена плюхнулся на землю. На этот звук в нашу сторону обернулись две лошади. Они стояли рядом на галечной отмели, там, где зеленый дерн переходил в маленький пляж. Головы их были обращены в противоположные стороны, и обе ласково водили мордой по спине друг друга, а потому не заметили нашего приближения. Высокий обрыв на том берегу надежно укрывал это место от ветра, а справа и слева купы дубов и буков горели золотом и багрецом в лучах осеннего солнца. -- Отличное у них пастбище, мистер Скиптон, -- сказал я. -- Да, в жару им тут прохладно, а на зиму вон для них сарай, -- и он указал на приземистое строение с толстыми стенами, и единственной дверью. -- Хотят -- стоят там, хотят -- гуляют. Услышав его голос, лошади тяжело затрусили к нам, и стало видно, что они очень стары. Кобыла когда-то была каурой, а мерин -- буланым, но их шерсть настолько поседела, что теперь оба они выглядели чалыми. Особенно сказался возраст на мордах. Пучки совсем белых волос, проваленные глаза и темные впадины над ними -- все свидетельствовало о глубокой дряхлости. Тем не менее с Джоном они повели себя прямо-таки игриво: били передними копытами, потряхивали головой, нахлобучивая ему кепку на глаза. -- А ну отвяжитесь! -- прикрикнул он на них. -- Совсем свихнулись на старости лет! -- Но он рассеянно потянул кобылу за челку, а мерина потрепал по шее. -- Когда они перестали работать? -- спросил я. -- Да лет эдак двенадцать назад. -- Двенадцать лет назад! -- Я с недоумением уставился на Джона. -- И с тех пор они все время проводят тут? -- Ну да. Отдыхают себе, вроде как на пенсии. Они и не такое заслужили. -- Старик помолчал, сгорбившись, глубоко засунув руки в карманы куртки. -- Работали хуже каторжных, когда я работал хуже каторжного. -- Он поглядел на меня, и я вдруг уловил в белесо-голубых глазах тень тех мучений и непосильного труда, который он делил с этими лошадьми. -- И все-таки... двенадцать лет! Сколько же им всего? Губы Джона чуть дрогнули в уголках. -- Вы же ветеринар, вот вы мне и скажите. Я уверенно шагнул к лошадям, спокойно перебирая в уме формы чашечки, степень стирания, угол стирания и все прочие признаки возраста; Кобыла безропотно позволила мне оттянуть ей верхнюю губу и посмотреть ее зубы. -- Господи! -- ахнул я. -- В жизни ничего подобного не видел! Неимоверно длинные резцы торчали вперед почти горизонтально, смыкаясь под углом не больше сорока пяти градусов. От чашечек и помину не осталось. Они бесследно стерлись. Я засмеялся и поглядел на старика. -- Тут можно только гадать. Лучше скажите мне сами. -- Ей, значит, за тридцать перевалило, а мерин, он ее года на два помоложе. Она принесла пятнадцать жеребят, один другого лучше, и никогда не болела, вот только с зубами бывал непорядок. Мы их уже раза два подпиливали, и теперь опять пора бы. Оба тощают, и сено изо рта роняют. Мерину совсем худо приходится. Никак не прожует свою порцию. Я сунул руку в рот кобылы, ухватил язык и отодвинул его в сторону. Быстро ощупав коренные зубы другой рукой, я нашел именно то, чего ожидал. Внешние края верхних зубов сильно отросли, зазубрились и задевали щеки, а у нижних коренных отросли внутренние края и царапали язык. -- Что же, мистер Скиптон, ей помочь нетрудно. Вот подпилим острые края, и она будет как молоденькая. Из своего огромного ящика я извлек рашпиль, одной рукой прижал язык и принялся водить по зубам грубой насечкой, время от времени проверяя пальцами, достаточно ли спилено. -- Ну вот, вроде все в порядке, -- сказал я через несколько минут. -- Особенно заглаживать не стоит, а то она не сможет перетирать корм. -- Сойдет, -- буркнул Джон. -- А теперь поглядите мерина. С ним что-то нехорошо. Я пощупал зубы мерину. -- То же самое, что у кобылы. Сейчас и он будет молодцом. Но водя рашпилем, я все тревожнее ощущал, что дело отнюдь не так просто. Рашпиль не входил в рот на полную длину, что-то ему мешало. Я положил рашпиль и сунул руку в рот, стараясь достать как можно глубже. И вдруг наткнулся на нечто непонятное, чему там быть совсем не полагалось: словно из неба торчал большой отросток кости. Нужно было осмотреть рот как следует. Я достал из кармана фонарик и посветил им через корень языка. Сразу все стало ясно. Последний верхний коренной зуб сидел дальше, чем нижний, и в результате его дальняя боковая стенка чудовищно разрослась, образовав изогнутый шип дюйма три длиной, который впивался в нежную ткань десны. Его необходимо было убрать немедленно. Моя небрежная уверенность исчезла, и я с трудом подавил дрожь. Значит, придется пустить в ход страшные клещи с длинными ручками, затягивающиеся с помощью барашка. При одной мысли о них у меня по коже побежали мурашки. Я не выношу, когда при мне кто-нибудь хлопает надутым воздушным шариком, а это было то же самое, только в тысячу раз хуже. Накладываешь острые края клещей на зуб и начинаешь медленно-медленно поворачивать барашек. Вскоре под огромным давлением зуб начинает скрипеть и похрустывать. Это означает, что он вот-вот обломится с таким треском, словно кто-то выстрелил у тебя над ухом, и уж тут держись -- в лошадь словно сам дьявол вселяется. Правда, на этот раз передо мной был тихий старый мерин и я мог хотя бы не опасаться, что он начнет танцевать на задних ногах. Боли лошади не испытывали -- нерва в выросте не было, -- а бесились только от оглушительного треска. Вернувшись к ящику, я взял пыточные клещи и зевник, наложил его на резцы и вращал храповик, пока рот не раскрылся во всю ширь. Теперь зубы можно было разглядеть в подробностях, и, разумеется, я тут же обнаружил точно такой же вырост с другой стороны. Прелестно! Прелестно! Значит, мне придется сломать два зуба! Старый конь стоял покорно, полузакрыв глаза, словно он на своем веку видел все и ничто на свете его больше потревожить не может. Внутренне сжавшись, я делал то, что полагалось. И вот раздался отвратительный треск, глаза широко раскрылись, показав обводку белков, однако лишь с легким любопытством, -- мерин даже не пошевелился. А когда я повторил то же со вторым зубом, он даже не раскрыл глаз. Собственно говоря, пока я не извлек зевник, можно было подумать, что старый конь зевает от скуки. Я принялся укладывать инструменты, а Джон подобрал с травы костяные шины и с интересом рассмотрел их. -- Бедняга, бедняга! Хорошо, что я вас пригласил, молодой человек. Теперь ему, верно, станет полегче. На обратном пути старый Джон, избавившись от сена и опираясь на вилы, как на посох, шел вверх по склону вдвое быстрее, чем вниз. Я еле поспевал за ним, пыхтя и то и дело перекладывая ящик из руки в руку. На полпути я его уронил и получил таким образом возможность перевести дух. Старик что-то раздраженно проворчал, но я оглянулся и увидел далеко внизу обеих лошадей. Они вернулись на отмель и затеяли игру -- тяжело гонялись друг за другом, разбрызгивая воду. Темный обрыв служил отличным фоном для этой картины, подчеркивая серебряный блеск реки, бронзу и золото деревьев, сочную зелень травы. Во дворе фермы Джон неловко остановился. Он раза два кивнул, сказал: "Спасибо, молодой человек", резко повернулся и ушел. Я с облегчением укладывал ящик в багажник и вдруг увидел работника, который окликнул нас, когда мы шли к реке. Он устроился в солнечном уголке за кипой пустых мешков и, все так же сияя улыбкой, доставал из старого армейского ранца пакет с едой. -- Пенсионеров, значит, навещали? Ну уж старый Джон туда дорогу хорошо знает! -- Он часто к ним туда ходит? -- Часто? Да каждый божий день! Хоть дождь, хоть снег, хоть буря, он туда ходит, ни дня не пропустит. И обязательно чего-ничего с собой прихватит -- мешок зерна или соломки им подстелить. -- И так целых двенадцать лет? Он отвинтил крышку термоса и налил себе кружку чернильно-черного чая. -- Ага. Эти коняги двенадцать лет ничего не делают, а ведь он мог бы получить за них у живодера неплохие денежки. Удивительно, а? -- Вы правы, -- сказал я. -- Удивительно. Но насколько удивительно, я сообразил только на обратном пути домой. Мне вспомнился утренний разговор с Зигфридом, когда мы решили, что фермер, у которого много скотины, не способен испытывать привязанность к отдельным животным. Однако за моей спиной в коровниках и конюшнях Джона Скиптона стояли, наверное, сотни голов рогатого скота и лошадей. Так что же заставляет его день за днем спускаться к реке в любую погоду? Почему он окружил последние годы этих двух лошадей покоем и красотой? Почему он дал им довольство и комфорт, в которых отказывает себе? Что им движет? Что, как не любовь? 24 Казалось бы, миллионеру нет смысла заполнять купоны футбольного тотализатора, но в жизни Харолда Денема этому занятию отводилось одно из главных мест. И оно скрепило наше знакомство, так как Харолд, несмотря на любовь ко всяческим тотализаторам, в футболе не смыслил ровно ничего, ни разу не побывал ни на одном матче и не мог бы назвать ни единого игрока высшей лиги. Вот почему, когда он обнаружил, что я со знанием дела рассуждаю об играх даже самых захудалых команд, уважение, с которым он всегда ко мне относился, превратилось в почтительное благоговение. Познакомили нас, разумеется, его любимцы и питомцы. У него было множество всевозможных собак, кошек, кроликов, птичек, и золотых рыбок, а потому я, естественно, стал частым гостем на пыльной вилле, викторианские башенки которой, встававшие над зеленью парка, были видны из самых разных мест в окрестностях Дарроуби. Вначале мои визиты словно бы носили самый обычный характер -- то фокстерьер поранил лапу, то старую серую кошку беспокоил ее ринит, -- но затем меня стали одолевать сомнения. Слишком уж часто он вызывал меня по средам, когда подходил срок отсылки купонов, а недомогание очередного четвероногого или пернатого оказывалось настолько пустяковым, что у меня волей-неволей возникло подозрение, не находится ли животное в полном здравии и не нуждается ли Харолд в консультации для своих ответов. В тот день, о котором пойдет речь, он попросил меня посмотреть суку немецкого дога, которая только что ощенилась и выглядела не очень хорошо. Случилось это не в среду, а потому я решил, что с ней, пожалуй, действительно приключилось что-нибудь серьезное, и поспешил туда. Харолд, как обычно, заговорил со мной на любимую тему -- у него был чрезвычайно приятный голос, звучный, выразительный, неторопливый, как у проповедующего епископа, и я в сотый раз подумал, что названия футбольных команд, произносимые словно с церковной кафедры под аккорды органа, производят удивительно комичное впечатление. -- Не могу ли я попросить у вас совета, мистер Хэрриот? -- начал он, когда мы прошли через кухню в длинный, плохо освещенный коридор. -- Я пытаюсь решить, кого следует прогнозировать как победителя: "Сандерленд" или "Астон-Виллу"? Я остановился и изобразил глубокую задумчивость, а Харолд уставился на меня в тревожном ожидании. -- Как бы вам сказать, мистер Денем, -- произнес я внушительно.-- "Сандерленд" имеет хорошие шансы, но мне из верных источников известно, что тетушка Рейча Картера прихворнула, и это может оказать влияние на его игру в субботу. Харолд уныло закивал головой, потом поглядел на меня внимательнее и захохотал. -- Мистер Хэрриот, мистер Хэрриот, вы опять надо мной подшучиваете! -- Он пожал мой локоть и пошел дальше, басисто посмеиваясь. Покружив по настоящему лабиринту темных, затянутых паутиной коридоров, мы наконец добрались до маленькой охотничьей комнаты, где на низеньком деревянном помосте лежала моя пациентка. Я тотчас узнал в ней могучего немецкого дога, которого видел несколько раз во дворе во время моих предыдущих визитов. Лечить мне ее еще не приходилось, но ее присутствие здесь нанесло смертельный удар одной из моих новейших теорий -- что больших собак в больших особняках не встретишь. Сколько раз я наблюдал, как из крохотных домишек на задних улицах Дарроуби пулей вылетают буль-мастифы, немецкие овчарки и бобтейлы, волоча на поводке своих беспомощных владельцев, тогда как в парадных гостиных и в садах богатых особняков мне встречались только самые мелкие из терьеров. Но, конечно, Харолд во всем был оригиналом. Он погладил суку по голове. -- Она ощенилась вчера, и выделения у нее подозрительно темные. Ест она хорошо, но все-таки мне бы хотелось, чтобы вы ее осмотрели. Доги, как большинство крупных собак, обычно отличаются флегматичностью, и, пока я измерял ей температуру, сука даже не пошевелилась. Она лежала на боку и блаженно прислушивалась к писку своих слепых щенят, которые влезали друг на друга, добираясь до набухших сосков. -- Да, температура у нее немного повышенная и выделения действительно нехорошие. -- Я осторожно ощупал длинную впадину на боку. -- Не думаю, чтобы там остался щенок, но все-таки лучше проверить. Не могли бы вы принести мне теплой воды, мыло и полотенце? Когда дверь за Харолдом закрылась, я лениво оглядел охотничью. Она была немногим больше чулана и вопреки названию в ней никакого охотничьего снаряжения и оружия не хранилось, так как Харолд принципиально не признавал охоты. В стеклянных шкафах покоились только старые переплетенные комплекты журналов "Блэквудс мэгэзин" и "Кантри лайф". Я простоял так минут десять, недоумевая, куда пропал Харолд, а потом повернулся и начал рассматривать старинную гравюру на стене. Естественно, она изображала охоту, и я задумался над тем, почему на них так часто изображены лошади, переносящиеся через ручей, и почему у этих лошадей обязательно такие невозможно длинные ноги, как вдруг позади меня послышался легкий рык -- утробный рокот, негромкий, но угрожающий. Я оглянулся и увидел, что сука очень медленно поднимается со своего ложа -- не так, как обычно встают собаки, но словно ее поднимают на невидимых стропах, перекинутых через блоки в потолке: ноги выпрямлялись почти незаметно, тело было напряжено, шерсть вздыбилась. Все это время она не сводила с меня немигающего свирепого взгляда, и впервые в жизни я понял смысл выражения "горящие глаза". Нечто похожее мне прежде довелось увидеть только однажды -- на потрепанной обложке "Собаки Баскервилей". Тогда я подумал, что художник безбожно нафантазировал, но вот теперь на меня были устремлены два глаза, пылающие точно таким же желтым огнем. Конечно, она решила, что я подбираюсь к ее щенкам. Ведь хозяин ушел, а этот чужак тихо стоит в углу и явно замышляет что-то недоброе. Одно было несомненно: еще две-три секунды и она бросится на меня. Я благословил судьбу, что совершенно случайно оказался почти рядом с дверью. Осторожно, дюйм за дюймом, я продвинул левую руку к дверной ручке, а собака все еще поднималась с той же ужасной медлительностью, с тем же утробным ворчанием. Я уже почти коснулся ручки и тут совершил роковую ошибку -- поспешно за нее схватился. Едва мои пальцы сжали металл, собака взвилась над помостом, как ракета, и ее зубы сомкнулись на моем запястье. Я ударил ее правым кулаком по голове, она выпустила мою руку и тут же вцепилась мне в левую ногу выше колена. Я испустил пронзительный вопль, и уж не знаю, что было бы со мной дальше, если бы я не наткнулся на единственный стул в этой комнате. Он был старый, расшатанный, но он меня спас. Когда собаке словно бы надоело грызть мою ногу и она внезапно прыгнула, целясь мне в лицо, я схватил стул и отбил ее атаку. Дальнейшее мое пребывание в охотничьей превратилось в пародию на номер укротителя львов, и, несомненно, выглядело все это очень смешно. По правде говоря, я с тех пор не раз жалел, что эпизод не мог быть запечатлен на кинопленке, но в те минуты, когда чудовищная собака кружила передо мной в тесной комнатушке, а у меня по ноге струилась кровь и обороняться я мог только ветхим стулом, мне было совсем не до смеха. В ее атаках чувствовалась свирепая решимость, и ее жуткие глаза ни на миг не отрывались от моего лица. Щенки, рассерженные внезапным исчезновением восхитительного источника тепла и питания, все девятеро слепо ползали по помосту и что есть мочи возмущенно пищали. Их вопли только подстегивали мать, и, чем громче становился писк, тем яростнее стремилась она расправиться со мной. Каждые несколько секунд она бросалась на меня, а я отскакивал и тыкал в нее стулом в стиле лучших цирковых традиций. Один раз ей, несмотря на стул, удалось прижать меня к стене. Когда она поднялась на задние ноги, ее голова оказалась почти на уровне моей и я с неприятно близкого расстояния мог полюбоваться лязгающими зубами страшной пасти. А главное -- мой стул начинал разваливаться. Собака уже без особого усилия обломила две ножки, и я старался не думать о том, что произойдет, когда он окончательно разлетится на части. Но я отвоевывал путь назад к двери, и, когда уперся спиной в ее ручку, настал момент для решающих действий. Я издал последний устрашающий крик, швырнул в собаку остатками стула и выскочил в коридор. Захлопнув дверь и прижавшись к ней спиной, я почувствовал, как она вся содрогнулась от ударившегося о нее огромного тела. Я опустился на пол у стены, засучил штанину и начал рассматривать свои раны, и тут поперек дальнего конца коридора проследовал Харолд с дымящимся тазом в руках и с полотенцем через плечо. Теперь я понял, почему он так задержался: все это время он кружил по коридорам, возможно попросту заблудившись в собственном доме, но скорее взвешивая, какую команду назвать в качестве победителя. В Скелдейл-Хаусе мне пришлось вытерпеть немало насмешливых замечаний по адресу моей новой моряцкой походки, но когда Зигфрид в спальне осмотрел мою ногу, улыбка сползла с его лица. -- Еще бы дюйм, черт побери! -- Он тихо присвистнул. -- Знаете, Джеймс, мы часто шутим, как нас в один прекрасный день обработает разъяренный пес. Ну так вот, мой милый, вы чуть было не испытали это на собственном опыте! 25 "Будет горячий обед и музыка!" Я сам удивился тому, как подействовали на меня эти слова. Они пробудили множество чувств -- и все приятные. Сознание, что ты чего-то добился, что ты стал своим, что ты одержал победу. Теперь я знаю, что меня никогда не пригласят стать ректором Королевского ветеринарного колледжа, но вряд ли даже подобное приглашение доставило бы мне больше радости, чем те давние слова о горячем обеде. Ведь они показывали, как относится ко мне типичный фермер йоркширских холмов. А это было важно. Хотя после года практики меня уже начинали считать надежным ветеринаром, я все время ощущал пропасть, которая неминуемо должна отделять этих обитателей долин и склонов от меня, уроженца большого города. Они внушали мне искреннее уважение, но меня не покидала мысль, что я для них чужой. Я понимал, насколько это неизбежно, но от такого утешения легче мне не становилось -- вот почему искреннее выражение дружбы столь меня тронуло. И особенно потому, что оно исходило от Дика Рэдда. Познакомился я с Диком прошлой зимой на крыльце Скелдейл-Хауса в такое мрачное утро, когда деревенские ветеринары сомневаются, не ошиблись ли они в выборе профессии. Ежась от вездесущего сквозняка, который оледенил в коридоре мои ноги, укрытые только пижамными брюками, я зажег свет и отпер дверь. Передо мной, опираясь на велосипед, стоял щуплый человечек в старой армейской шинели и вязаном шлеме. Позади него в желтой полосе света, падающей из двери, летели косые струи дождя. -- Вы уж извините, что я вас в такой час поднял, мистер,-- сказал он. -- Фамилия моя Рэдд. Я с фермы "Берчтри" в Коулстоне. У меня молодая корова телится, да только что-то у нее застопорилось. Вы бы не приехали? Я поглядел на худое лицо, на дождевую воду, стекающую по щекам и капающую с носа. -- Хорошо, я сейчас оденусь и приеду. Но, может, вы оставите велосипед здесь и поедете со мной в машине? До Коулстона ведь четыре мили, а вы и так насквозь промокли. -- А, да ничего! -- Лицо осветилось бодрой улыбкой и из-под намокшего шлема на меня блеснула пара веселых голубых глаз.-- Не возвращаться же потом за ним. Ну, я поехал. Так что вы не намного меня обгоните. Он вскочил на велосипед и завертел педали. Жаль, что люди, считающие крестьянскую жизнь приятной и беззаботной, не видели, как его сгорбленная фигура скрылась во мраке за завесой хлещущего дождя. Ни машины, ни телефона, ночь возни с телящейся коровой, восьмимильная поездка под дождем, а с утра вновь ничего, кроме тяжкого труда. Стоило мне подумать о том, какое существование ведет мелкий фермер, и самые мои загруженные дни начинали казаться пустяками. Наше первое знакомство завершилось тем, что на рассвете я порадовал Дика живой здоровой телочкой и после этого, с удовольствием попивая чай у него на кухне, знакомился с его детьми. Их было семеро, и, к моему удивлению, они оказались отнюдь не такими маленькими, как я предполагал. Старшей было за двадцать, младшему исполнилось десять, а я-то даже не заметил, что Дик уже пожилой человек. В смутном свете на крыльце Скелдейл-Хауса, а потом в коровнике, где горел закопченный керосиновый фонарь, я бы не дал ему больше тридцати -- такими быстрыми были его движения, с такой веселой бодростью он держался. Но теперь я заметил, что жесткий ежик его волос подернут сединой, а от глаз к щекам тянется паутина морщинок. В первые годы брака Рэдды, которые, как все фермеры, мечтали о сыновьях, с возрастающим разочарованием произвели на свет одну за другой пять дочерей. -- Мы уж было решили, что хватит, -- как-то признался мне Дик. Но тем не менее их надежды были вознаграждены, и вслед за девочками наконец родились два здоровых мальчугана. Всякий фермер трудится ради своих сыновей, и теперь у Дика появилась цель в жизни. Познакомившись с ними поближе, я не переставал дивиться прихотям природы: все пять девушек были как на подбор рослые, крепкие красавицы и оба паренька обещали вымахать в великанов. Я переводил взгляд на их маленьких, худеньких родителей ("Ну ни в него, ни в меня, что ты тут скажешь!" -- говаривала миссис Рэдд) и недоумевал, откуда взялось такое чудо. Гадал я и о том, каким образом миссис Рэдд, вооруженная только чеком за молоко от косматых коровенок Дика, умудрялась хотя бы кормить их досыта, а не то что обеспечить им такое физическое совершенство. Кое-какой ответ я получил в тот день, когда осматривал у них телят и был приглашен пообедать чем бог послал. На фермах среди холмов покупное мясо было редкостью, и я уже хорошо знал способы наполнения голодных желудков до появления на столе главного блюда -- перед ним подавался ломоть тяжелого мучнистого пудинга или горка клецок на почечном жиру. Однако у миссис Рэдд был свой секрет: в качестве закуски ставилась большая миска рисового пудинга, обильно политого молоком. Я впервые попробовал такое кушанье и заметил, что мои сотрапезники насыщались прямо на глазах. Да и я сам сел за стол, терзаемый волчьим аппетитом, но после риса на все остальное смотрел с сытым равнодушием. Дик считал нужным по каждому поводу узнавать мнение ветеринара, а потому я стал частым гостем на его ферме. И каждый визит завершался неизменным ритуалом: меня приглашали в дом выпить чаю и вся семья, отложив дела, садилась вокруг и смотрела, как я его пью. В будние дни старшая дочь была на работе, а мальчики в школе, но по воскресеньям церемония проходила с полным блеском: я прихлебывал чай, а все девять Рэддов сидели вокруг в немом восхищении -- по-другому просто не скажешь. Любая моя фраза встречалась кивками и улыбками. Конечно, для самолюбия очень приятно, когда целая семья буквально впитывает каждое твое слово, и в то же время я испытывал чувство, похожее на смирение. Наверное, причина заключалась в натуре Дика. Нет, он отнюдь не был уникален -- мелких фермеров вроде него можно найти тысячи и тысячи, -- но в нем словно воплотились лучшие качества обитателя йоркширских холмов: неколебимое упорство, практичная жизненная философия, душевная щедрость и гостеприимство. Однако были у него и качества, присущие именно ему: внутренняя честность, о которой свидетельствовал его прямой открытый взгляд, и юмор, дававший о себе знать даже в самые трудные минуты. Дик не был присяжным остряком, но о самых обычных вещах умел говорить забавно. Я просил его подержать корову за нос, и он торжественно отвечал: "Приложу все усилия!" А однажды, когда я пытался приподнять фанерный лист, отгораживавший угол, где стоял теленок, Дик сказал: "Минуточку, сейчас занавес взовьется". Когда он улыбался, его худое острое лицо все озарялось изнутри. Восседая на кухне и слушая веселый смех членов семьи, подтверждавший, что они полностью разделяют взгляды Дика на жизнь, я поражался, насколько они довольны своей судьбой. Они не знали ни комфорта, ни ленивого досуга, но это их совершенно не беспокоило, и я гордился тем, что они считают меня своим другом. Всякий раз, уезжая от них, я находил на заднем сиденье какой-нибудь скромный гостинец -- пару булочек домашней выпечки, три только что снесенных яйца. Миссис Рэдд, конечно, было нелегко выкроить и такой подарок, но я ни разу не уехал оттуда с пустыми руками. У Дика было одно честолюбивое желание -- улучшить породу своих коров и обзавестись молочным стадом, которое отвечало бы его представлениям о совершенстве. Он понимал, что без капитала добиться своего сможет лишь очень нескоро, но решение его было твердо. Пусть не при его жизни, пусть даже когда его сыновья давно сами станут отцами, но люди будут приезжать издалека на ферму "Берчтри", чтобы полюбоваться ее коровами. Мне было суждено стать свидетелем самого первого шага на этом пути. Как-то утром Дик остановил меня на шоссе, и по его сдерживаемому волнению я догадался, что произошло нечто чрезвычайно важное. Он повел меня в коровник и молча остановился на пороге. Говорить ему было не нужно: я и так, онемев, смотрел на рогатую аристократку. Коровы Дика собирались с бору по сосенке на протяжении многих лет и представляли собой довольно-таки пестрое зрелище. Одни попали к нему уже старыми -- прежние хозяева, зажиточные фермеры, выбраковывали их за отвислое вымя или за то, что они "доились на три соска". Других Дик вырастил сам -- эти были жесткошерстными и тощими. Но примерно на полпути по проходу, резко выделяясь среди своих плебейских соседок, стояла чудеснейшая молочная корова шортгорнской породы. Теперь, когда Англию черно-белой волной затопил фризский скот, вторгшись даже на родину шортгорнов, в йоркширские холмы, таких коров, как та, которую я созерцал тогда у Дика Рэдда, уже больше не увидишь, но в ней воплотилось все великолепие, вся гордость ее племени. Широкий таз, прекрасные плечи, изящная небольшая голова, аккуратное вымя, выпирающее между задних ног, и замечательная масть -- шоколадная с серебряным отливом. В холмах ее называли "доброй мастью", и всякий раз, когда я содействовал появлению на свет шоколадносеребристой телочки, фермер обязательно говорил: "А она доброй масти", и такая телочка особенно ценилась. Разумеется, генетики совершенно правы -- шоколадно-серебристые коровы давали не больше молока, чем рыжие или белые, но мы их любили, и они были изумительно красивы. -- Откуда она, Дик? -- спросил я, не отрывая от нее глаз. Он ответил с нарочитой небрежностью: -- Ну, я съездил к Уэлдону в Крэнби да и купил ее. Как она вам? -- Загляденье. Призовая корова. Я лучше не видывал. Уэлдоны были крупнейшими в этих краях поставщиками племенного скота, и я не стал спрашивать, добился ли Дик займа в банке, или на нее ушли сбережения многих лет. -- Ага! Дает по семь галлонов, когда раздоится, а уж жирность -- так самая высокая. Двоих моих прежних может заменить, и телята ее тоже будут кое-что стоить. -- Он прошел вперед и провел ладонью по идеально ровной упитанной спине: -- Имечко у нее в родословной записано -- не выговоришь, так хозяйка назвала ее Земляничкой. Стоя в этом убогом коровнике с булыжным полом, дощатыми перегородками и стенами из дикого камня, я понял, что гляжу не просто на корову, но на прародительницу элитного стада, на залог осуществления мечты Дика Рэдда. Примерно через месяц он позвонил мне: -- Вы бы заехали поглядеть Земляничку. До сих пор ею нахвалиться нельзя было, в молоке хоть купайся, только вот сегодня утром она что-то поскучнела. Вид у коровы был здоровый, и, когда я вошел к ней, она даже ела, но я заметил, что глотает она с некоторым напряжением. Температура у нее была нормальная, легкие чистые, но, стоя у ее головы, я уловил еле слышное похрипывание. -- У нее горло не в порядке, Дик, -- сказал я. -- Возможно, просто легкое воспаление, но не исключено, что там созревает небольшой абсцесс. Я говорил спокойно, но на душе у меня было скверно. Заглоточный абсцесс, как я знал посвоему ограниченному опыту, штука крайне скверная. Добраться до него в глубине глотки невозможно, а если он сильно увеличится, то может затруднить дыхание. Пока мне везло -- те, с которыми мне приходилось иметь дело, были либо небольшими и рассасывались, либо прорывались сами. Я сделал инъекцию пронтозила и повернулся к Дику. -- Вот сюда, позади угла челюсти, ставьте горячие припарки, а потом хорошенько втирайте вот эту мазь. Возможно, он лопнет. Повторяйте три раза в день, не меньше. Следующие десять дней шло типичное развитие абсцесса. Корова еще не была больна по-настоящему, но ела уже значительно хуже, худела и давала меньше молока. Я чувствовал себя совершенно беспомощным, так как знал, что облегчение может наступить, только если абсцесс прорвется, а от разных инъекций, которые я ей делаю, большого толку не будет. Время шло, эта чертова штука все зрела и зрела, но не лопалась. Зигфрид как раз тогда уехал на конференцию специалистов по лошадям, которая должна была продлиться неделю. Несколько дней я работал буквально с утра и до утра, и у меня не хватало времени даже подумать про корову Дика, но затем он спозаранку приехал ко мне на своем велосипеде. Вид у него был по обыкновению бодрый, но в глазах пряталась тревога. -- Вы бы съездили поглядеть Земляничку? За последние три дня ей что-то совсем худо стало. Не нравится мне, как она выглядит. Я тут же сел в машину и был в коровнике, когда Дик не проехал еще и половины пути. Едва взглянув на Земляничку, я остановился как вкопанный, и у меня пересохло во рту. От былой призовой коровы в буквальном смысле слова остались только кожа да кости. Она невероятно исхудала и превратилась в обтянутый шкурой скелет. Ее хриплое дыхание было слышно в самых дальних углах коровника, и при каждом выдохе морда словно подпухала. Такого я еще никогда прежде не видел. Полные ужаса глаза тупо смотрели в стену. Иногда она мучительно кашляла, и изо рта у нее нитками повисала слюна. Наверное, я простоял так очень долго, потому что очнуться меня заставил угрюмый голос Дика: -- Сущим пугалом стала, почище всех остальных. У меня похолодело внутри. -- Черт, я никак не ожидал, что она дойдет до такого состояния. Я просто глазам своим не верю. -- Да ведь оно как-то разом произошло. В жизни не видел, чтобы корова так быстро изменилась. -- Абсцесс, несомненно, совсем созрел, -- сказал я. -- У нее же затруднено дыхание... -- Я не договорил: ноги у коровы задрожали и мне показалось, что она вот-вот рухнет на пол. Я кинулся к машине и достал банку с припарками.-- Наложим их ей на шею. Может быть, тогда он вскроется. Когда мы наложили припарку, я поглядел на Дика. -- Думаю, сегодня вечером все кончится. Не может же он не прорваться. -- А нет, так завтра она протянет ноги, -- буркнул он. Наверное, вид у меня стал очень жалким, потому что он внезапно улыбнулся своей бодрой улыбкой: -- Да не принимайте вы к сердцу! Вы ведь сделали все, что можно. Только я-то не был так уж в этом уверен. У машины меня ждала миссис Рэдд. Она как раз пекла хлеб на неделю и вложила мне в руку булку. На душе у меня стало совсем скверно. 26 Сидя вечером в гостиной Скелдейл-Хауса, я предавался грустным размышлениям. Зигфрид еще не вернулся, мне не у кого было спросить совета, и я совершенно не представлял, что буду делать с коровой Дика утром. Когда я лег спать, решение было принято: если облегчение не наступит, придется взять скальпель и добираться до абсцесса снаружи. Я знал его точное место, но он лежал за толщей мышц, а на пути к нему находились такие жуткие вещи, как сонная артерия и яремная вена. Я пытался забыть про них, но они снились мне всю ночь напролет -- огромные пульсирующие трубы, бесценное содержимое которых грозило вот-вот прорваться сквозь тонкие стенки. Я проснулся в шесть, целый час тоскливо созерцал потолок и вдруг почувствовал, что больше не выдержу. Я торопливо оделся и поехал на ферму, даже не умывшись и не побрившись. Опасливо проскользнув в коровник, я с ужасом увидел, что стойло Землянички пусто. Значит, все. Пала. Ведь уже вчера было видно, что она вряд ли протянет ночь. Я повернулся, и тут меня с крыльца окликнул Дик: -- Я ее перевел в сарай по ту сторону двора. Думал, там ей удобнее будет. Я кинулся, через мощеный двор и еще до того, как Дик открыл дверь, сарая, услышал мучительное хриплое дыхание. У Землянички уже не было сил стоять -- переход через двор окончательно ее доконал, и теперь она лежала на груди, вытянув голову вперед. Ноздри ее были раздуты, глаза остекленели, щеки вздувались в борьбе за каждый вздох. Но она была жива! Я почувствовал огромное облегчение, и оно подстегнуло меня,