ный в успехе, уже предвкушал радость расправы и наслаждения солоноватой теплой кровью. Этим утром крови будет предостаточно. Молодой волк был так стремителен в своем яростном броске, что у самца росомахи едва хватило времени развернуться боком к клыкам врага. Этого хватило, чтобы спастись от немедленной смерти. И хотя зубы волка прокусили толстую шкуру, сжать горло они не смогли -- волчьи челюсти сомкнулись на мягком плече росомахи. Зверя поменьше таким захватом можно было бы и свалить, но не росомаху. Объятый слепой злобой, самец росомахи повалил волка наземь, извернувшись в диком ответном броске. Будь волк постарше и немного поопытнее, он, наверное, ослабил бы свою хватку и уклонился от этого выпада, но он был молод и ослеплен заботой о чужих щенках, которую так щедро дарил им. Он вцепился в росомаху мертвой хваткой и не ослабил ее, даже когда зубы и когти врага глубоко разворотили его бок. Они сражались беззвучно. Краснота выкатившегося на восточный край горизонта солнца казалась блеклой по сравнению с пламенеющей на скалах кровью. Сгрудившиеся у входа в пещеру щенки, которых привлек шум схватки, какое-то время за всем наблюдали, а затем, устрашенные, дрожа, забились в глубину, в спасительную темноту. И только чайки видели исход дуэли. Чайки встревожили Арнук. Когда она утомленно трусила назад к дому в теплых лучах утреннего солнца, то увидела их кружение над скалами, и до нее донеслись их резкие крики. Чайки летали зловещим вихрем как раз над самым логовом. Беспокойство придало Арнук новые силы, и она бросилась вперед. Вскоре она нашла обоих, и друга, и врага. Самец росомахи еще дополз до реки, прежде чем истечь кровью. Но волк с распоротым животом и вывалившимися внутренностями уже окоченел рядом со входом в пещеру. Тела по-прежнему лежали там, где их застигла смерть, когда несколькими днями позже речь людей снова огласила берега реки, а молодой Мактук наклонился над темной расщелиной и осторожно потрогал жмущихся друг к другу щенков, в то время как Арнук, полубезумная от переживаний, стояла, подрагивая, рядом. Мактуку были подвластны тайны живой природы, и он мог прочесть многие незримые ее письмена, вот почему он понял, что произошло у растрескавшихся скал. Однажды вечером в конце лета он взял с собой сына на речной обрыв и положил руку мальчика на песочно-желтую голову собаки: -- Мактук, сын мой, скоро ты тоже станешь мужчиной и охотником, и широкие равнины узнают твое имя. Придут новые дни, и ты найдешь надежных друзей, которые станут помогать тебе в охоте, а лучшим из них ты всегда будешь давать имя Арнук. Когда мой отец узнает, что мы приняли его дар, ему станет спокойно. И пусть все звери покорятся силе твоего копья и лука, за исключением одного. Никогда не поднимай руки на белого зверя -- Амоу -- волка: так наш народ сможет отдать ему свой долг. Уводящий по Снегу Мое имя -- Оотек, а мой народ живет у реки Людей. Когда-то нас было много и земля была добра к нам, но сейчас, в мое время, мы уже забыли те дни, когда олени наводняли тундру и дарили нам жизнь. Часто теперь приходит только голод, а олень -- редко. Никто уже не живет у больших северных озер, хотя еще в дни юности моего отца палатки нашего народа стояли повсюду по их берегам. Я спускался вниз по реке до больших озер, но, достигнув их, поворачивал обратно, прочь с опустошенной земли. Только обитающие в этих краях духи помнят те времена, когда можно было взобраться на холм посреди потока оленей и, куда ни кинь взгляд -- на восток или на запад, на север или на юг, не увидеть ничего, кроме оленьих бурых спин и боков, и услышать только постукивание оленьих рогов да урчание их сытых животов. Великие стада прошли... и, значит, все мы, жившие оленями, должны последовать за Уводящим по Снегу, как ушел за ним и мой отец весной этого года. Прошлой зимой, как только лед прочно сковал озера, наступила пора метелей, и много дней мы не выходили наружу из своих иглу. Дети притихли и перестали играть, а старики украдкой тревожно поглядывали в темноту входного туннеля. Снег засыпал все иглу, и мы не могли даже отправиться на поиски ивовых прутиков, чтобы подкормить огонь. Темнота и холод наполнили иглу, поскольку давно уже был съеден олений жир, которому следовало гореть в плошках, чтобы освещать жилища людей. И так мало оставалось запасов мяса от тех считанных шедших на юг оленей, которых мы смогли забить осенью, что собаки стали умирать от голода. И мы сами были уже недалеки от этого. Однажды Беликари, живший ко мне ближе всех из семи семей стойбища, пришел сказать, что бешеный песец забежал в лаз его иглу, где лежали собаки, и успел покусать трех из них, пока не был разорван остальными. Беда еще в том, что, когда песцы заболевают бешенством, их шкурки сильно портятся, и, даже если пурга уляжется и позволит выйти из иглу, нам незачем будет осматривать ловушки. Прошло еще много дней, пока метель утихла и установилось холодное безветрие. Никто из людей не умер, хотя старики едва могли приподняться с лежанок. Мы, те, кто помоложе, собрали оставшихся собак и отправились за мясом, припасенным нами на Плоской равнине. Но нашли его совсем немного, почти все хранилища были занесены громадными затвердевшими сугробами, которые засыпали наши отметки. Женщины и дети помогали нам умерить голод, разрывая сугробы вблизи иглу и выискивая там рыбьи кости и обрывки старых шкур, из которых они делали похлебку. Так мы надеялись перебиться, пока теплые ветры весны и все более длинные дни не вернут к нам снова оленей из поросших лесом южных земель. Но лед спустя много дней после того, как он должен был сойти, все еще тяжело и твердо лежал по рекам и озерам, а дни, казалось, становились холоднее и холоднее. Мы уже стали сомневаться, наступит ли когда-нибудь конец этой зиме. Съели все, что могли отыскать, а олени все не шли. Мы ждали... что же еще мы могли делать? Съели последних собак, а оленей все не было. И вот однажды мужчины сошлись в иглу Оуликтука. Его жена Куни сидела на лежанке с ребенком на руках; ребенок был мертв. Мы знали, что уже скоро многим женщинам придется баюкать на груди такое горе. Мой двоюродный брат Охото высказал мысли, что мучали нас, вслух: -- Может быть, людям теперь надо уйти отсюда. И возможно, направить свой путь на юг, куда пришли жить белые люди. Может случиться, у них окажется еда, которой они смогут поделиться с нами. Белые люди только недавно поселились на краю нашей земли, чтобы скупать у нас шкурки песцов. Идти туда было очень далеко, и только Охото бывал там прежде. Поскольку собаки уже не могли нам помочь, мы понимали, что все надо будет нести на себе, а дети и старики не смогут ехать на собачьих упряжках, как им подобало. Мы знали, что не все из них увидят жилища белых людей... но ребенок у Оуликтука и Куни уже умер. Мы решили идти. Женщины приготовили и скатали несколько шкур для укрытий и спальных мешков, дети взяли то, что смогли унести, а мы, мужчины, навьючили свои тюки на плечи, и все вместе покинули свое стойбище у реки и отправились на юг. Как только мы двинулись, солнце стало пригревать, и пять дней мы шли, по колено утопая в снежном месиве. Мать моей жены давно уже потеряла счет прожитым годам, но тоже не отставала и даже помогала разбивать стоянку в конце каждого дня. Но на пятый вечер она не стала предлагать свою помощь. Она села, прислонившись спиной к камню, и заговорила, обращаясь к Илюпэли, моей дочери, и ни к кому больше. Она подозвала ребенка поближе к себе. Я наблюдал издали, как древняя старуха положила свои иссохшие руки на головку дочери. Я слышал, как она тихо пела ребенку песню своего духа -- тайную песню, которая перешла к ней от матери ее матери и с помощью которой она могла призывать Помогающего Духа. Тогда я понял, что она решила свою судьбу. Это был ее выбор, не в моей власти и не во власти моей жены было отговорить ее, мы даже не смели сказать ей, как горюем. Ночью она покинула стоянку, никто не видел, как она ушла. Мы больше не называли ее имени вслух, ибо никто не может произносить имя того, кто ушел в тундру вслед за Уводящим по Снегу, пока это имя вместе с опекающим его духом не получит народившийся младенец. На следующий день мы достигли места Тонких Палочек [5]. Здесь хватало хвороста и мы смогли наконец развести огонь и обогреться. Под вечер мы поравнялись с семьей Охото, сгрудившейся на корточках вокруг костра, где они растапливали снег для питья, потому что еды не было. Охото рассказал, что его дочь упала и не могла больше подняться, поэтому пришлось устраивать стоянку. Когда подтянулись остальные, стало ясно, что многие -- как старики, так и молодые -- не могут дальше идти, а Охото полагал, что от дома белого человека нас отделяло еще два или три перехода. Почти весь день я нес Илюпэли на плечах и так устал, что не мог ни о чем думать. Я лег у костра и закрыл глаза. Илюпэли легла подле меня и прошептала на ухо: -- Там за деревцами сидит белый заяц. Я подумал, что ей это кажется от голода, и глаз не открыл. Но она снова прошептала: -- Большой жирный заяц. Она, Кто Приходила, сказала, что он там. На этот раз я открыл глаза и привстал на коленях. Посмотрев, куда она указывала, я ничего, кроме зарослей низкорослой ели, не увидел. Все-таки я вытащил винтовку из тюка и пошел к деревьям. Он и вправду был там. Но одного зайца двадцати пяти людям хватило бы только на один зуб. Нам пришлось сильно призадуматься, как быть. Решили, что зайца съедят трое самых крепких мужчин: Алекахоу, Охото и я, чтобы нам хватило сил дойти до места белого человека. Моя жена развела костер вдали от стоянки, иначе другим пришлось бы мучиться от запаха приготовляемого мяса. Она сварила зайца, и мы втроем поделили его; потроха, кости, кожу и голову оставили на суп детям. Из лагеря отправились по замерзшему ручью, избегая рыхлого снега. Мои кожаные сапоги износились и прохудились, поэтому ноги скоро занемели от холодной воды под тонкой коркой льда, которую мы проламывали при каждом шаге. Но по телу от желудка разливалось тепло, я ни на что не обращал внимания. Сгущались сумерки второго дня, когда мы вышли из ельника на прогалину у озера, где стоял дом белого человека. Его собаки почуяли нас и завыли, а когда мы подошли ближе, он открыл дверь и встал в проеме, освещенный ярким светом лампы, горящей позади него. Мы остановились и не двигались с места: это был незнакомый человек, и к тому же белый, а мы видели совсем мало белых людей. Он обратился к нам, но не на нашем языке, и мы не могли ответить. Тогда он заговорил снова, очень громко, а мы снова не ответили, и он ушел обратно в дом. С наступлением темноты усилился холод, и наша мокрая обувь заледенела. Я подумал об Илюпэли и очень захотел что-нибудь предпринять, но не знал, что следовало сделать. Прошло много времени, пока дверь не отворилась снова и оттуда не вышел белый человек. Он утирал руками бороду. Мы уловили струящийся из его дома запах теплого жира, но он захлопнул за собой дверь и показал нам знаком следовать за ним к небольшой хижине. Он отпер дверь ключом, и мы вошли внутрь. Затем белый человек зажег лампу, повесил ее на стропила, и мы смогли разглядеть стены, заставленные доверху ящиками, но наши взгляды были прикованы к мешкам с мукой, сложенным грудой перед столом. Мы заулыбались -- подумали что белый человек понял нашу беду и собирается помочь. Стоя под лампой, мы заметили, как свет играет на бусинках жира, застывшего на бороде белого человека, и дали волю радости. Белый человек выдвинул ящичек и извлек оттуда пригоршню маленьких палочек, какими белые обычно показывали, сколько охотники могут получить товаров в обмен на принесенные шкурки песцов. С палочками в руках белый человек что-то сказал на своем языке. Когда мы не ответили, он подошел к стене, снял оттуда песцовую шкуру и выложил ее перед нами, а затем показал на мешки у нас за плечами. Радость угасла в нас. Я показал знаком, что у нас нет шкурок для обмена, а Алекахоу раскрыл мешок и показал, что он пустой. Глаза белого человека были странного зеленого цвета, и я не мог глядеть в них прямо. Ожидая, что произойдет дальше, я вместо этого смотрел выше, на его лоб. Белое лицо его стало медленно краснеть от ярости, затем он швырнул палочки обратно в ящик стола и начал кричать на нас. Ярости мы страшимся -- в ярости человек ведет себя глупо и способен на опасные поступки. Увидев злобу на лице этого человека, я попятился к двери. Мне хотелось уйти, но у Алекахоу отваги было больше, чем у меня. Он остался стоять на месте и пытался объяснить белому человеку, какой голод испытывают люди на стоянке. Он задрал свою "холикту" -- кухлянку, чтобы белый мог увидеть, как выступают ребра над провалом живота. Затем Алекахоу коснулся своего лица, чтобы показать, как туго обтянуты кожей скулы. Белый человек пожал плечами. Возможно, он ничего не понял. Он начал привертывать фитиль лампы, и мы поняли, что сейчас он уйдет опять в свой дом и захлопнет дверь перед нуждами наших людей. Охото быстро вытащил две коробки патронов из заплечного мешка. Эти последние патроны бережно хранились им до прихода оленей. Теперь же он выложил их на стол и показал на мешки с мукой. Белый человек покачал головой. Зло еще играло в нем. Он снял лампу и повернулся к двери. Алекахоу и Охото отступили с дороги, но во мне что-то произошло, и, хотя внутри все сжималось от страха, я не пропустил его. Глаза белого человека уставились на меня, а одна его рука стала ощупывать стену позади в поисках винтовки, висевшей на ней, а нащупав, застыла. Теперь я не мог уступить ему дорогу, боясь шевельнуться, пока рука его была на курке. Так мы стояли в неподвижности некоторое время. Наконец он подхватил небольшой кулек с мукой и бросил его через стол к ногам Охото. Затем снял винтовку со стены, отодвинул меня стволом в сторону, толкнул дверь и приказал нам уходить. Мы. вышли наружу и смотрели, как он запирает дверь, потом увидели, как он вернулся в дом. Немного погодя мы увидели его в окне дома. Винтовка все еще была у него в руках, и мы поняли, что ждать больше нечего. И тогда ушли прочь в темноту. Уже светало, когда мы достигли стоянки. Все, кто был на ногах, собрались перед палаткой Оуликтука, и мы рассказали, как все произошло, показали кулек муки, настолько маленький, что даже ребенок мог легко его поднять. Оуликтук говорил против нас, обвиняя в том, что мы .не смогли взять у белого человека так необходимую всем еду. Он сказал, что мы бы заплатили за нее белому человеку в следующую зиму, когда песцы будут здоровыми. Но если бы мы попытались взять еду у белого человека, то пролилась бы кровь. Да и Оуликтук говорил так только потому, что от него уходил уже второй ребенок. Остальные ничего не сказали и разошлись "о своим палаткам с горсточкой муки, доставшейся при дележе. Я пошел с долей отца к его жилищу. Хотя когда-то отец был лучшим среди нас охотником, а в прошлом году даже стал отцом ребенка от третьей на его веку жены, за зиму он сильно состарился, а на ноги настолько ослаб, что едва мог ходить. Когда я рассказал ему о случившемся и отдал ему муку для него самого, моей мачехи и их маленького ребенка, отец улыбнулся и сказал: -- Сыну известно, что может быть сделано, а что нет. Отец Радуется, что кровь не пролилась. Может быть, все и обойдется. Но похоже, тут он был не прав. Мы проделали длинный путь к месту белого человека, а раздобыли такую малость. Теперь же слишком ослабели, чтобы пускаться в обратную дорогу в родные места. На другой день после того, как мы возвратились на стоянку, Уводящий по Снегу пришел за двумя детьми, это были Альют и Уктилохик. Их никто не оплакивал, потому что даже на скорбь нужны силы, а их уже не осталось. С каждым днем солнце светило все ярче. Вокруг уже была весна, а олени еще не возвращались. Однажды я решил попытаться навестить отца, узнать, как он поживает, но даже такой короткий путь не мог преодолеть. Я дотащился обратно к своему жилищу, где сидела, покачиваясь, моя жена, ее глаза были закрыты, а раскрытый рот судорожно хватал воздух. Возле нее слабым и скрипучим старушечьим голоском постанывала дочь. Я лег на набросанный напротив входа лапник, и все вместе мы стали ждать. Возможно, это было на следующий день -- я проснулся от чьего-то крика. Крик повторился, голос показался знакомым а сердце забилось от слов: -- Тут олень! Я схватил винтовку и выполз на утренний свет. Сначала он ослепил меня, но через мгновение я увидел прекрасного быка -- олень стоял совсем близко с высоко поднятой головой и глядел на нашу стоянку. Я поднял винтовку непослушными руками, которые, казалось, уже были бессильны удержать ее. Мушка качалась, и олень словно ускользал от ствола то вверх, то вниз. Крепко обхватив ружье, я прицелился и выстрелил. Олень вскинул в воздух передние ноги и бросился бежать под укрытие деревьев. Я стрелял снова и снова, пока не кончились патроны, но все пули шли мимо цели. Я видел, как они взбивали легкие струйки снега, но не слышал того тупого звука, по которому охотник узнает, что попал. Олень убегал прочь... но уже перед тем, как скрыться за деревьями, он споткнулся и упал. Я напряг все свои силы, чтобы не дать ему подняться. Дух оленя боролся с моим до тех пор пока наконец олень медленно не завалился набок. Кое-кто из людей выбрался на дневной свет, они спрашивали друг друга слабыми голосами, кто это стрелял. -- Доставайте свои ножи! -- закричал я как только мог громко.-- Убит жирный олень! При моих словах даже у тех, кто уже не мог ходить, пробудились силы. Люди плакали, когда, спотыкаясь и пошатываясь брели к туше оленя. Те, кто добрался первыми, облепили ее как, мухи, прильнув губами к еще вытекающей из ран крови. Скоро они отошли, чтобы уступить место другим, плача от боли и держась за животы. Женщины вспороли тушу своими ножами с полукруглым лезвиями и вынимали внутренности, наспех проглатывая небольшие кусочки белого нутряного сала. Мужчины отрезали голяшки и расщепляли кости, чтобы добраться до костного мозга Очень быстро олень превратился в груду костей и струящегося паром мяса. На солнце стало жарко, и некоторые начали возвращаться назад к жилищам с мясом для тех, кто слишком ослаб, чтобы двигаться. Тут я вспомнил, что никого не видел из палатки моего отца, поэтому направился туда, прихватив переднюю ногу оленя с грудинкой. Полог над входом был опущен, но я откинул его и вполз внутрь. Моя мачеха лежала под куском старой вылезшей шкуры и прижимала ребенка к своей иссохшей груди. Хотя они едва дышали, жизнь еще теплилась в них. Отца нигде не было видно. Я отрезал кусок мяса, разжевал его до мягкости, затем втолкнул его в рот мачехи и растирал ей горло, пока она не стала глотать. Потом я отнес своего сводного брата в жилище Охото, расположенное по соседству, и его жена, приготовив из оленьей крови суп, накормила им ребенка, а я вернулся в отцовскую палатку, чтобы разжевать мачехе побольше мяса. Когда я уходил, она уже ела сама, но говорить еще не могла, и я так и не узнал, куда ушел отец. Когда я возвратился к себе, жена обжаривала на огне ребра и варила олений язык. Илюпэли лежала завернутая в свежий кусок оленьей шкуры, и как хорошо было слышать ее повизгивание от боли в сытом животе. Всю ту ночь мы провели за едой, и к следующему утру от быка не осталось ничего даже для воронов и лисиц. Кости искрошили и выварили из них костный жир, череп раскрыли и дочиста выскребли, и даже копыта пошли на похлебку. Сила оленя передалась людям, и они были готовы вернуться в свои родные места. Когда на следующий день я пришел в отцовскую палатку, моя мачеха уже могла вставать. Я велел ей вместе с ребенком перейти жить в мою палатку, а потом сказал: -- Сын повсюду ходит, но нигде не видит своего отца. -- И-и-и, -- ответила она, -- он не стал есть муку, которую ты принес. Он отдал ее мне и ребенку. А потом ушел навстречу Уводящему по Снегу. Немного времени спустя я рассказал Охото о голосе, который слышал. Никто, кроме меня, его не слышал, и ни один человек в стойбище не знал, что олень был поблизости. Вместе с Охото мы пошли по следу, который оставил отец, когда он, спотыкаясь, шел к реке, а затем полз по льду на север. След его исчез в излучине, где течение сделало промоину, и рядом мы нашли следы оленя. Мы шли по этим следам, пока они не повернули назад к стоянке и не подвели наконец к месту, где я убил большого оленя. Мы ничего не сказали друг другу, но оба теперь знали, чей голос я слышал. Осенью моя жена родит еще одного ребенка, и тогда имя того, кто вышел навстречу Уводящему по Снегу ради продолжения жизни, наверняка снова будет звучать у реки Людей. Доброго пути, брат мой! Когда Чарли Лэвери впервые попал на Север после окончания войны, ему было только двадцать шесть лет, однако сто боевых вылетов на европейском театре военных действий неплохо закалили его. Он принадлежал к новой элите, мнившей, что любой вызов, брошенный людьми или природой (все равно кем), можно преодолеть, если у тебя хорошая машина и умелые руки, способные ею управлять. В следующие пять лет, когда ему приходилось летать чуть ли не над всей Арктикой, от Гудзонова залива до границ Аляски, он еще больше укрепился в своем мнении Но, хотя Лэвери уже хорошо знал небо Арктики и умел теперь уверенно летать в нем по незримым линиям курса самолета, от этого земля, проплывающая внизу, не становилась ему ближе понятнее. Монотонная пустыня каменистой тундры, снега и льдов существовала вне привычного ему мира, столь же безразличны были ему и населяющие ее люди. Как-то в середине августа 1951 года он вел свой списанный из ВВС "Энсон" над залитой водой плоскостью тундры к югу от залива Королевы Мод, возвращаясь на базу в Иеллоунайф после маршрута почти предельной для его колымаги дальности. Сдвоенные моторы гудели ровно, и его натренированный слух не улавливал ни малейших признаков неисправности. Машина предала его неожиданно и резко, без предупреждения. Не успел он протянуть руку, чтобы сбавить газ, как заглох правый мотор а левый отрывисто закашлял. Потом наступила тишина, сменившаяся через мгновение нарастающим свистом: самолет, рассекая фюзеляжем воздух, круто падал вниз, к сверкающему кружку озерца талой воды. Озеро было слишком мало, а самолет летел слишком низко. Пока Лэвери лихорадочно пускал в ход гидравлику закрылков поплавки гидросамолета ударились о подернутую рябью воду. "Энсон" опасно накренился и через несколько ярдов с хрустом врезался в расколотые морозом прибрежные камни. Лэвери только мельком взглянул на свою пассажирку, которую толчком отбросило в угол кабины. Он протиснулся меж. ней и стенкой, распахнул дверь, выпрыгнул наружу и оказал по колено в ледяной воде. Оба поплавка так пострадали, что уже наполнились водой и теперь упирались в каменистое дно озерца. Женщина подползла к двери, и Лэвери взглянул на мягкий овал ее чуть смуглого лица, обрамленного длинными черными волосами. Он попытался припомнить несколько известных ему эскимосских слов: -- Тингмеак... токоийо... все к черту вдребезги! Не летит. Понятно? В ее глазах не промелькнуло и тени понимания, и тут Лэвери охватил приступ злобы. Каким идиотом он был, когда согласился взять ее на борт... Теперь она будет болтаться у него на шее, как тот чертов альбатрос [6]. Четырьмя часами раньше он сел в бухте на побережье Гудзонова залива, чтобы заложить склад авиабензина для партии изыскателей. В этой части света не было ни единого белого, и Лэвери понял, что ему здорово повезло, когда увидел неподалеку от места посадки эскимосскую палатку. Двое мужчин, выбежавших поглазеть на его самолет, были словно ниспосланы богом; они помогли выгрузить бочки, сплавить их до линии прилива и закатить далеко на берег, где их уже не достанет никакой шторм. Каждого он оделил за эту работу несколькими плитками шоколада и уже собирался направиться обратно в Иеллоунайф, когда тот эскимос, что был помоложе, коснулся его руки и указал на палатку. Лэвери не имел ни малейшего желания заходить в это приземистое, покрытое шкурами конусообразное сооружение, которое прилепилось к скалам в сотне ярдов от него. Но согласился -- вовсе не потому, что уступил мягкой настойчивости эскимоса, а просто прикинул, что у этих местных можно поразжиться двумя-тремя песцовыми шкурками. В палатке мехов не оказалось. Зато на оленьих шкурах там лежала женщина. "Нульяк" -- жена, только и смог понять Лэвери из всех объяснений эскимоса. Палатка вся провоняла тюленьим жиром, и Лэвери брезгливо разглядывал эту женщину. Она была молодая и довольно хорошенькая для эскимоски, но на щеках ее пылал лихорадочный румянец, а в уголке рта запеклась струйка крови. Ее темные глаза смотрели на Лэвери серьезно и пристально. Покачав головой, он отвернулся. Туберкулез... рано или поздно все местные его подцепляли... Наверное, из-за грязи, в которой они жили. И вряд ли он сделает доброе дело, если отвезет ее в крошечную больницу в Йеллоунайфе, и так уже забитую умирающими индейцами. Лучше уж пусть она умрет у себя дома... Лэвери был уже на полпути к "Энсону", когда молодой эскимос нагнал его. В руках он держал два больших моржовых клыка и пилот увидел, что они самого лучшего сорта. "А, черт с ними... мне-то что. Все равно я лечу на базу без посадок..." -- подумал он. -- Иима. Ладно. О'кей. Я возьму твою нульяк. Только поторопись. Дуоу-ии, дуоу-ии! Пока Лэвери прогревал моторы, эскимосы принесли женщину, закутанную в одежды из оленьих шкур, и положили ее в кабину. Молодой показал на нее и прокричал имя -- Конала. Лэвери кивнул и жестом велел им уходить. Отчаливая от берега, он успел заметить позади на берегу две словно окаменевшие маленькие фигурки. Потом самолет оторвался от воды и взял курс на далекую базу. С тех пор не прошло еще двух часов, а ему снова пришлось глядеть в глаза этой женщины по имени Конала... Лучше бы не видеть ее и не слышать о ней никогда. Она робко улыбнулась, но Лэвери никак не ответил на улыбку. Он опять протиснулся в кабину и начал перебирать вещи, скопившиеся там за годы полетов над Арктикой. Отыскались заржавленное ружье двадцать второго калибра, наполовину пустая коробка с патронами, рваный спальный мешок, топор и четыре банки тушеной свинины с бобами. Вместе с коробком спичек и складным ножом в кармане нарядной летной куртки это и составляло все спасательное снаряжение. Бедность экипировки как нельзя лучше говорила о презрении к миру, обычно лежавшему далеко внизу под крылом его самолета. Засунув все в рюкзак, он побрел по воде к берегу. Конала медленно последовала за ним, неся свои оленьи шкуры и большой заплечный мешок из тюленьей кожи. Со все нарастающим раздражением Лэвери отметил про себя, что она вполне может передвигаться самостоятельно. Притворилась, чтобы бесплатно прокатиться на самолете. И накинулся на нее: -- Прогулка кончилась, леди! Твой хитрец приятель втравил тебя в паршивую историю -- будь неладны эти его проклятые моржовые клыки! Смысла слов Конала не поняла, но тон уловила точно. Она отошла на несколько ярдов в сторону, раскрыла свою сумку, достала оттуда леску и начала осторожно разматывать ее. Лэвери повернулся к Конале спиной и забрался на каменный гребень, где уселся, чтобы обдумать ситуацию. Где-то в глубине сознания тревожно мерцал язычок страха. Что же, черт побери, ему теперь делать? По правилам следовало бы никуда не отходить от своего "Энсона" и ждать, пока eгo не обнаружит спасательный самолет... если бы он не отклонился от намеченного курса. Он сообщил, что собирается лететь на запад вдоль побережья до Батерста, откуда повернет на юго-запад к Йеллоунайфу, а вместо этого направился туда прямо от заложенного склада, чтобы сэкономить горючее на час полетного времени. Да, не очень-то умно с его стороны, тем более если учесть, что рация вышла из строя. Так далеко от маршрута они вряд ли станут его искать; шанс -- один из миллиона. Если по правде сказать, он толком даже не знает, где находится. Наудачу прикинуть -- милях в пятидесяти к северу от озер Бэк-Ривер. В этих забытых богом краях, черт бы их побрал, до того мало отличительных знаков... Значит, его никто и не собирается тут искать... придется оседлать свои ноги, как эти англичане говорят... но куда же идти? Он расправил на обтянутых аккуратными бумазейными брюками коленях потрепанную навигационную карту. О Йеллоунайфе, лежащем в четырех сотнях миль к юго-западу, и речи быть не могло... Арктическое побережье находилось не более чем в ста пятидесяти милях, но там почти никто не жил, разве только были разбросанные стойбища эскимосов... А что, если добраться до озера Бейкер-Лейк? Большим и указательным пальцами он отмерил отделявшее его от озера расстояние полета, не обращая никакого внимания на испещрившие карту ниточки рек и пятнышки озер. Около двухсот миль. Он в довольно приличной форме... вполне сможет проходить миль по двадцать в день... Десять дней -- и там. Краем глаза он уловил какое-то движение и поднял голову. Конала, похожая в своих меховых одеяниях на тепло укутанного ребенка, дошла по мелководью до самолета и забралась на выступающий из воды конец поплавка. Перегнувшись почти пополам, она раскручивала над головой леску. Крючок залетел далеко, и грузило разбило водную поверхность в ста футах от берега. Нет, ей никак не дойти до Бейкер-Лейк. Придется ей подождать здесь, пока он не вернется за ней. Снова поднялась злость... О, боже, она еще рыбачит тут! Что же, черт подери, она собирается выловить в этом паршивом пруду? Лэвери принялся проверять отобранное снаряжение. Проклятие, компаса же нет... а на солнце в это время года нельзя полагаться. И карманный он так и не удосужился купить... не думал, что пригодится... Но ведь в приборной доске его старой калоши есть магнитный компас... Лэвери поспешил обратно к "Энсону", разыскал кое-какие инструменты и принялся за работу. Он так погрузился в свое занятие, что не заметил, как Конала вытащила свою леску и Ловко сняла с крючка упитанного гольца. Не видел, как она достала свой женский изогнутый нож и вырезала из тушки два толстых куска филе. Только когда она появилась у открытой двери кабины, Лэвери узнал о ее удаче. Конала была так мала ростом, что едва могла заглянуть внутрь. Одной рукой она протянула ему кусок рыбы, а другой запихнула сырое розовое мясо себе в рот, всем своим видом показывая, как это вкусно. -- Нет! Нет! -- Его всего передернуло. -- Ешь сама... животное! Конала послушно отошла от люка. Добравшись до берега, она наскребла с камней сухого лишайника и высекла над ним кресалом искру. Поднялся дымок, потом замерцал язычок пламени. Она накрыла огонь веточками карликовой ивы, разложила кусочки рыбы на двух плоских камнях, наклоненных к костру. Спустившись с самолета с компасом в руке, Лэвери почувствовал, как внезапно разгорелся у него аппетит при виде жарящейся рыбы, очень вкусно пахнувшей. Но к костру не подошел, а направился вместо этого к камням, где оставил свое снаряжение и выудил оттуда банку свинины с бобами. Попытался открыть ее складным ножом и порезал большой палец. Взяв топор, Лэвери стал колотить им по банке до тех пор пока она не раскололась. Проклиная судьбу, заманившую его в эту ловушку, в пустыню, и оставившую его без крыльев, он яростно запихал холодное месиво в рот и, давясь, проглотил. Конала сидела и внимательно наблюдала за ним. Когда он кончил есть, она поднялась, показала на север и спросила: -- Пихуктук? Мы идти? Негодование Лэвери нашло повод выплеснуться наружу. Просунув руки в лямки рюкзака, он забросил его вместе со спальным мешком за спину, взял ружье и показал им на юго-запад. -- Ты права, черт побери! -- заорал он. -- Я -- овунга пихуктук -- туда! Иитпит -- а тебе уж, хочешь не хочешь, придется остаться тут! Даже не проверив, поняла она или нет, Лэвери начал взбираться вверх по песчаному склону моренной гряды, поднимающейся от озера к югу. Почти у самой вершины он приостановился и оглянулся назад. Конала сидела на корточках около своего костерка и, казалось, не подозревала, что он бросает ее. На секунду в нем шевельнулось чувство вины, но он отмахнулся от сомнений: ей ни за что не добраться с ним до Бейкер-Лейк, а тут у нее есть теплые шкуры, авось не замерзнет. А еда -- как-нибудь, они тут привыкли есть что угодно... не помрет. Лэвери пошел дальше, и его долговязая фигура исчезла за гребнем, на мгновение четко обозначившись на фоне неба. С неприятным холодком тревоги он оглядел расстилающуюся перед ним тундру, далеко впереди выгибающуюся бесконечной линией горизонта. Закругленная пустота -- картина куда более устрашающая, чем любой из видов поднебесья. В сознании снова затрепетал язычок страха, но он решительно погасил его и заковылял навстречу этому простору. Его тяжелые летные ботинки заскользили по камням, зачавкали грязью озерков, лямки рюкзака сразу ощутимо врезались в плечи через тонкую бумазейную куртку. Трудно сказать, что подумала Конала, когда увидела, как он уходит. Может, посчитала, что он отправляется на охоту, потому что для мужчины в тех обстоятельствах, в которых оказались они, поступить так было бы вполне естественно. Но скорее всего она догадалась о его намерениях, -- иначе как объяснить, что спустя десять дней примерно в шестидесяти милях к югу от места аварии самолета больная женщина медленно взобралась на каменистый гребень посреди разбухшей, залитой водой тундры и остановилась возле потерявшего сознание Чарли Лэвери? Присев рядом на корточки, она своим изогнутым ножом срезала с его ног бесполезные остатки кожаных ботинок и обернула разбитые окровавленные ступни компрессом из влажного мха-сфагнуса. Стянув с себя кухлянку, она прикрыла его поверх обтрепавшейся куртки от мух. Пальцы Коналы мягко и уверенно управлялись с его истощенным, изъеденным мошкой телом. Потом она разожгла костер. Очнувшись, Лэвери увидел над собой навес из шкур и почувствовал, что к губам его мягко прижали жестянку с рыбным бульоном. В памяти зиял провал. Лэвери беспокойно приподнялся на локте, ожидая увидеть самолет на озере, но ни озерца, ни старого "Энсона" не было... все то же безнадежно ровное отупляющее пространство тундры. Вместе с приступом тошноты вернулась память. На него вновь нахлынули картины нескончаемых дней, заполненных гудящими, звенящими тучами мух и комаров, все возраставшим мучительным чувством голода, нестерпимой болью в разбитых, кровоточащих ногах, безысходностью долгих часов, когда он в застывшей пустоте лежал под дождем без всякого укрытия. Он вспомнил, как подмокли спички при переправе через первую же из великого множества речек, из-за которых приходилось отклоняться все дальше и дальше на запад. Припомнил, как потерял патроны двадцать второго калибра, когда после дождя коробка, где они хранились, размокла и расползлась. И напоследок в памяти всплыло непереносимое чувство одиночества, которое нарастало до тех пор, пока он не ударился в панику: бросил сначала бесполезное ружье, потом насквозь промокший спальный мешок, топор и, наконец, гонимый этим паническим одиночеством, с бешено стучащим сердцем из последних сил кинулся к каменистому гребню, змеей извивающемуся но безликой плоскости этого мира, который совершенно потерял форму и осязаемость. Лицо Коналы, все прижимающей к его губам жестянку, постепенно обрело четкость. Она улыбалась, и Лэвери почувствовал, как его губы также тронула слабая ответная улыбка женщине, которая совсем недавно вызывала в нем только отвращение и злобу. Неделю они оставались на этом безымянном каменистом гребне, пока к Лэвери не вернулись хоть какие-то силы. Сперва он из-за боли в ногах только с трудом мог выходить из укрытия. Между тем Конала как будто бы и не отдыхала совсем: то собирала хворост для костра, то добывала и готовила еду или кроила и шила из принесенных с собой шкур новую пару обуви для Лэвери. Можно было подумать, что она не знает усталости, но так лишь казалось. Все это множество дел ей дорого обходилось. Время порой как бы начинало двигаться вспять, и тогда Лэвери просыпался среди ночи с трясущимися руками, словно только что услышал, как смолкли моторы "Энсона". Ему представлялось, что самолет потерпел аварию всего несколько минут назад. А то вдруг накатывал ужас, что ему снова предстоит пережить весь кошмар похода на юг. Когда так случалось, он отчаянно цеплялся за образ Коналы -- только она давала ощущение уюта в этом чужом мире. Лэвери много думал о ней, но эскимоска оставалась для него загадкой. Как она сумела пройти его путем по этим разбухшим равнинам и каменистым гребням?.. Как она вообще умудрилась выжить тут? Когда Конала дала ему надеть готовые сапоги, тщательно выложенные изнутри мягким мхом, он понемногу начал находить ответы на мучившие его вопросы. Ему удавалось достаточно далеко, хоть и сильно хромая, отходить от шалаша, и он мог наблюдать, как она ставила силки на пестрых земляных белок, которых она называла "хикик", как ловила рыб-чукучанов, зачерпывая их прямо руками из ближайшего ручья, как она нагоняла еще неспособных летать после линьки арктических гусей и выкапывала из норок в торфянике толстеньких аппетитных леммингов. Следя за Коналой, Лэвери постепенно стал понимать, что окружающая их "безжизненная пустыня" на самом деле была землей, которая щедро оделяла тех, кто хорошо знал ее. Но самый загадочный вопрос так и оставался без ответа. Почему Конала не осталась там, возле самолета, в относительной безопасности или же не направилась на север искать своих родичей? Что заставило ее пойти вслед за ним?.. Спасти человека чужой расы, покинувшего ее на произвол судьбы? Когда их стоянка у каменистого гребня подходила к концу солнце по ночам уже начало нырять на несколько минут за горизонт -- верный признак, что лето кончается. Однажды Конала снова показала на север и проковыляла несколько шагов в том направлении. Шутливый намек на его разбитые ноги и неуклюжую походку не вызвал у Лэвери раздражения. Он рассмеялся и захромал вслед за ней, дабы выразить свою готовность идти под ее предводительством куда ей будет угодно. Когда они снялись с места, Конала настояла на том, чтобы нести последние остатки снаряжения Лэвери вдобавок к собственной сумке и скатке оленьих шкур, служивших укрытием и постелью им обоим. Они шли, и Конала вдруг запела -- высоким и заунывным речитативом без особой мелодии. Казалось, ее пение -- такая же часть окружающего мира, как и посвисты кроншнепов. Когда же Лэвери попытался выяснить, о чем она пела, Конала проявила странную, на его взгляд, сдержанность: он только смог уловить, что она выражала свое родство и близость чему-то или кому-то, доселе ему неведомому. Ему было не понять, что Конала присоединила свой голос к голосам земли и ее духов. Возвращаясь по собственным следам под предводительством Коналы, Лэвери делал множество открытий. Летчик не уставал удивляться, какой непохожей стала тундра на ту страшную пустыню, что он совсем недавно пытался пересечь. Он открыл, что тундра была полна птиц -- от крошечных длинношипов, почти незаметных на земле из-за их тусклого оперения, до крупных оранжевогрудых ястребов, высоко парящих над болотами и озерами. Конала показала ему также бесконечное многообразие растений тундры, начиная от ярко-рыжих лишайников и кончая лазурными цветочками с