Но после войны... После грязи, после вшей, после смертей... Хотелось чего-то красивого. Яркого. Красивых женщин... У меня был друг, его на фронте любила одна прекрасная, как я сейчас понимаю, девушка. Медсестра. Но он на ней не женился, демобилизовался и нашел себе другую, посмазливее. И он несчастлив со своей женой. Теперь вспоминает ту, свою военную любовь, она ему была бы другом. А после фронта он жениться на ней не захотел, потому что четыре года видел ее только в стоптанных сапогах и мужском ватнике. Мы старались забыть войну. И девчонок своих тоже забыли... - Это, конечно... Были все молодые. Хотелось жить... Так никто и не заснул в ту ночь. Проговорили до утра. ...Сразу из метро попадаю в тихий московский дворик. С песочницей и детскими качелями. Иду и вспоминаю удивленный голос по телефону: "Приехали? И сразу ко мне? Уточнять в Совете ветеранов ничего не будете? У них есть все данные обо мне, они проверяли". Я даже растерялась. Раньше думала, что перенесенные страдания делают человека свободным, он принадлежит уже только самому себе. Его защищает собственная память. Теперь обнаруживаю " нет, не всегда. Часто это знание и даже сверхзнание (в обычной жизни такого нет) существуют отдельно, как некий неприкосновенный запас или как пылинки золота в многослойной руде. Надо долго отшелушивать пустую породу, вместе рыться в наносах суеты, и наконец - блеснет! Одарит! Так какие же мы на самом деле - из чего слеплены, из какого материала? Что у него за прочность, хочу понять. За этим я сюда и пришла... Дверь открывает невысокая полная женщина. Одну руку по-мужски протягивает мне для приветствия, за другую держится маленький внук. По его невозмутимости и привычному любопытству понимаю, что гостей в этом доме бывает много. Их здесь ждут. В большой комнате свободно, почти нет обычных домашних вещей. На полке - книги, большей частью военные мемуары, много увеличенных военных фотографий, висит на лосином рогу танкошлем, на полированном столике ряд маленьких танков с дарственными надписями: "От воинов Н-ской части", "От курсантов танкового училища"... Рядом со мной на диване "сидят" три куклы - в военной форме. И даже шторы и обои в комнате защитного цвета. Я понимаю, что здесь война не кончилась и не кончится никогда. Нина Яковлевна Вишневская, старшина, санинструктор танкового батальона: "С чего начать? Я тут тебе даже текст приготовила... Ну, да ладно, буду говорить от души. Вот как оно было.... Расскажу, как подруге... Начну я с того, что в танковые войска девчонок брали неохотно. Можно даже сказать, что совсем не брали. Как я попала? Жили мы в городе Конаково Калининской области. Я только успела сдать экзамены за восьмой класс и перейти в девятый. Никто из нас тогда не понимал, что такое война, для нас это какая-то игра, что-то книжное. Мы воспитывались на романтике революции, на идеалах. Мы верили книгам... Война скоро кончится нашей победой. Ну, вот-вот... Жила наша семья в большой коммунальной квартире, там было много семей, и каждый день уходили на войну люди: дядя Петя, дядя Вася... Мы их провожали, и нас, детей, больше всего одолевало любопытство. Мы шли за ними до самого поезда и, когда играла музыка, женщины плакали, - все это нас не пугало, а, наоборот, развлекало. Духовой оркестр всегда играл "Марш Славянки". Хотелось сесть на поезд и тоже уехать. Под эту музыку. Война, как нам представлялось, была где-то далеко. Мне, например, нравились военные пуговицы, как они блестят. Я уже ходила на курсы сандружинниц, но все это было как детское. Потом закрыли школу, и нас мобилизовали на строительство оборонительных сооружений. Разместили в сараях, в чистом поле. Мы даже гордились, что едем на какое-то дело, связанное с войной. Зачислили нас в батальон слабосильных. Работали с восьми утра до восьми вечера, по двенадцать часов в сутки. Копали противотанковые рвы. А были все девчонки и мальчишки по пятнадцать-шестнадцать лет... И вот однажды во время работы мы услышали голоса, кто кричал "Воздух!", кто кричал "Немцы!". Взрослые побежали прятаться, а нам интересно - что такое немецкие самолеты, что такое немцы? Они пролетели мимо, но мы ничего не рассмотрели. Даже расстроились... Через некоторое время они развернулись и уже пролетели ниже. Все увидели черные кресты. Страха никакого не было, опять одно любопытство. И вдруг они открыли пулеметный огонь и начали строчить, и на наших глазах падали свои ребята, с которыми вместе учились и работали. У нас наступило какое-то оцепенение, мы никак не могли понять: что это такое? Стояли и смотрели... Как вкопанные... И уже взрослые подбегали к нам и бросали на землю, а у нас все равно страх не появлялся... Скоро немец-то подошел совсем близко к городу, где-то километрах в десяти был, слышалась орудийная канонада. Мы с девчонками побежали в военкомат: ну, тоже надо идти защищать, быть вместе. Никаких сомнений. Но брали не всех, брали девушек выносливых, сильных, и прежде всего тех, кому исполнилось восемнадцать лет. Хороших комсомолок. Какой-то капитан отбирал девушек для танковой части. Меня, конечно, он слушать не стал, потому что мне было семнадцать лет, и я была всего метр шестьдесят. - Пехотинца поранит, - объяснял он мне, - он на землю упадет. Можно к нему подползти, на месте перевязать или в укрытие оттащить. А танкист не то... Если его ранит в танке, то его оттуда надо вытащить через люк. А разве ты такого парня вытащишь? Ты знаешь, какие танкисты все здоровые? Когда на танк придется лезть, по нему стреляют, пули, осколки летят. А ты знаешь, что такое, когда танк горит? - А разве я не такая комсомолка, как все? - Я стала плакать. - Ты, конечно, тоже комсомолка. Но очень маленькая. А моих подруг, с которыми я училась на курсах сандружинниц и в школе - они были рослые, сильные девушки, - их взяли. Мне было обидно, что они уезжают, а я остаюсь Родителям я, конечно, ничего не сказала. Пришла провожать, и девчонки меня пожалели: спрятали в кузове под брезентом. Ехали на открытой полуторке, сидим все в разных платках - у кого черный, у кого синий, красный... А у меня мамина кофточка вместо платка. Как будто не на войну собрались, а на концерт художественной самодеятельности. Зрелище! Ну, кино... Теперь без улыбки не вспомнить... Шура Киселева даже гитару с собой взяла. Едем, уже показались окопы, солдаты увидели нас и кричат: "Артисты приехали! Артисты приехали!" Подъехали к штабу, капитан дал команду построиться. Вышли все, я последняя стала. Девчата с вещами, а я так. Поскольку я неожиданно попала, то вещей у меня с собой никаких. Шура дает мне свою гитару: "Ну, что ты будешь без ничего". Выходит начальник штаба, капитан докладывает ему: - Товарищ подполковник! Двенадцать девушек прибыли в ваше распоряжение для прохождения службы. Тот посмотрел: - Да ведь тут не двенадцать, а целых тринадцать. Капитан свое: - Нет, двенадцать, товарищ подполковник, - настолько он был уверен, что двенадцать. А когда повернулся, посмотрел, сразу ко мне: - А ты откуда взялась? Я отвечаю: - Воевать приехала, товарищ капитан. - А ну-ка пойди сюда! - Я вместе с подругой приехала... - С подругой хорошо вместе на танцы ходить. А здесь - война. Давай-ка сюда поближе. Как была у меня мамина кофточка на голове, так я и подошла к ним. Показываю удостоверение сандружинницы. Начинаю клянчить: - Вы не сомневайтесь, дяденьки, я сильная. Я медсестрой работала... Я кровь сдавала... Вы, пожалуйста... Посмотрели они на все мои документы, и подполковник приказал: - Отправить домой! С первой попутной машиной! А пока придет машина, временно назначили меня в медсанвзвод. Я сидела и делала марлевые тампоны. Как только увижу, что какая-то машина подходит к штабу, тут же - в лес. Сижу там час-два, машина ушла - возвращаюсь. И так три дня, пока наш батальон не вступил в бой. Первый танковый батальон тридцать второй танковой бригады. Все ушли в бой, а я готовила землянки для раненых. Полчаса не прошло, как раненых стали привозить... И убитых... В этом бою погибла и одна наша девчонка. Ну, и про меня забыли, уже привыкли. Начальство уже не вспоминало... Теперь что? Теперь надо в военное одеться. Дали нам всем вещевые мешки, чтобы мы вещи свои туда сложили. А вещмешки новенькие. Я лямочки отрезала, донышко распорола и надела на себя. Получилась военная юбка. Нашла где-то гимнастерку не очень рваную, подпоясалась ремнем и решила похвастаться девчонкам. И только я перед ними покрутилась, как в нашу землянку заходит старшина, а за ним идет командир части. Старшина: - Смир-рно! Заходит подполковник, старшина к нему: - Товарищ подполковник, разрешите обратиться! С девчатами чепе. Я им вещмешки выдал, а они сами туда залезли. И тут меня узнал командир части: - А, так это ты, "заяц"! Ну, что ж, старшина, надо обмундировать девчат. Уже про машину, что надо уезжать, никто не вспомнил. Выдали нам обмундирование. У танкистов брезентовые штаны, да еще с накладкой на коленях, а нам дали тонкие, как из ситца комбинезоны. А земля напополам с металлом перемешана, камни все выворочены - опять мы оборванные ходим, потому что мы не в машине сидим, а по этой земле ползаем. Танки часто горели. Танкист, если останется живой, весь в ожогах. И мы обгорали, потому что вынимаешь горящего, в огонь лезешь. Это правда... Очень трудно человека вытащить из люка, особенно башенного стрелка. А мертвый человек тяжелее живого. Намного. Это я все вскоре узнала... Мы необученные, кто в каком звании - не понимали, и старшина нас все время учил, что теперь мы настоящие солдаты, должны приветствовать любого выше нас по званию, ходить подтянутыми, шинель на застежках. А солдаты, глядя, что мы такие молодые девчонки, любили подшутить над нами. Послали меня однажды из медсанвзвода за чаем. Я прихожу к повару. Он на меня смотрит: - Чего пришла? Я говорю: - За ча-ем... - Чай еще не готов. - А почему? - Повара в котлах моются. Сейчас помоются, будем чай кипятить... Я поверила. Приняла это вполне серьезно. Взяла свои ведра, иду обратно. Встречаю врача: - А чего пустая идешь? Где чай? Отвечаю: - Да повара в котлах моются. Чай еще не готов. Он за голову схватился: - Какие повара в котлах моются? Вернул меня, выдал хорошенько этому повару, налили мне два ведра чаю. Несу чай, а навстречу мне идут начальник политотдела и командир бригады. Я тут же вспомнила, как нас учили, что надо приветствовать каждого, потому что мы рядовые бойцы. А они идут двое. Как же я их двоих буду приветствовать? Иду и соображаю. Поравнялись, я ставлю ведра, обе руки к козырьку и кланяюсь одному и второму. Они шли, меня не замечали, а тут остолбенели от изумления: - Кто тебя так учил честь отдавать? - Старшина учил, он говорит, что каждого надо приветствовать. А вы идете двое и вместе... Все для нас, девчонок, в армии было сложно. Очень трудно давались нам знаки отличия. Когда мы прибыли в армию, еще были ромбики, кубики, шпалы, и вот сообрази, кто там по званию. Скажут - отнеси пакет капитану. А как его различить? Пока идешь, даже слово "капитан" из головы вылетит. Прихожу: - Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это... - Какой еще дяденька? - А тот, что всегда в гимнастерке ходит. Без кителя. Запоминалось не то, что этот лейтенант, а тот капитан, нам запоминалось другое: красивый или некрасивый, рыжий или высокий. "А, тот, высокий!" - вспоминаешь. Конечно, когда я увидела обгоревшие комбинезоны, обгоревшие руки, обгоревшие лица... Я... Это удивительно... Я потеряла слезы... Дар слез, женский дар... Танкисты выскакивают из горящих машин, на них все горит. Дымит. У них часто были перебиты руки или ноги. Это - очень тяжелые раненые. Он лежит и просит: умру - напиши моей маме, напиши моей жене... А я не умела. Я не знала, как это кому-то рассказать о смерти... Когда танкисты саму меня подобрали с покалеченными ногами и привезли в украинское село, это было на Кировоградчине, хозяйка хаты, где размещался медсанвзвод, запричитала: - Яки ж молоденький хлопчик!.. Танкисты смеются: - Яки ж то хлопчик, бабка, то ж дивка! Она села возле меня и разглядывает: - Яка ж то дивка? Яка ж то дивка? То ж хлопчик молоденький... Я стриженая, в комбинезоне, в танкошлеме - хлопчик. Она на полатях мне место уступила и даже поросенка зарезала, чтобы я быстрее поправилась. И все жалела: - Неужто мужиков не хватило, что дитэй таких побрали... Дивчаток... От ее слов, от ее слез... На какое-то время меня покинуло всякое мужество, стало так себя жалко, и маму жалко. Ну, что я тут делаю среди мужчин? Я - девчонка. А если вернусь без ног? Были разные мысли... Да, были... Я признаюсь... В восемнадцать лет на Курской Дуге меня наградили медалью "За боевые заслуги" и орденом Красной Звезды, в девятнадцать лет - орденом Отечественной войны второй степени. Когда прибывало новое пополнение, ребята были все молодые, конечно, они удивлялись. Им тоже по восемнадцать-девятнадцать лет, и они с насмешкой спрашивали: "А за что ты получила свои медали?" или "А была ли ты в бою?" Пристают с шуточками: "А пули пробивают броню танка?" Одного такого я потом перевязывала на поле боя, под обстрелом, я и фамилию его запомнила - Щеголеватых. У него была перебита нога. Я ему шину накладываю, а он у меня прощения просит: - Сестричка, прости, что я тебя тогда обидел. Ты мне понравилась... Что мы знали тогда про любовь? Если что было, то школьная любовь, а школьная любовь еще детская. Я помню, как мы попали в окружение... Руками врывались в землю, больше ничего у нас не было. Ни лопат... Ничего... Нас со всех сторон жмут и жмут. Мы уже решаем: ночью или прорвемся, или погибнем. Думалось, что, вернее всего, погибнем... Не знаю, рассказывать это или не рассказывать? Не знаю... Замаскировались. Сидим. Ждем ночи, чтобы все-таки сделать попытку прорваться. И лейтенант Миша Т., комбат был ранен, и он выполнял обязанности комбата, лет ему было двадцать, стал вспоминать, как он любил танцевать, играть на гитаре. Потом спрашивает: - Ты хоть пробовала? - Чего? Что пробовала? - А есть хотелось страшно. - Не чего, а кого... Бабу! А до войны пирожные такие были. С таким названием. - Не-е-ет... - И я тоже еще не пробовал. Вот умрешь и не узнаешь, что такое любовь... Убьют нас ночью... - Да пошел ты, дурак! - До меня дошло, о чем он. Умирали за жизнь, еще не зная, что такое жизнь. Обо всем еще только в книгах читали. Я кино про любовь любила... Санинструкторы в танковых частях гибли быстро. Для нас место в танке не предусмотрено, вцепишься поверх брони, и только об одном мысль, чтобы не затянуло ноги в гусеницы. И надо следить, где танк загорится... Соскочить и туда бежать, ползти... На фронте нас было пятеро подружек: Люба Ясинская, Шура Киселева, Тоня Бобкова, Зина Латыш и я. Конаковские девчата - звали нас танкисты. И все девчонки погибли... Перед боем, в котором Любу Ясинскую убили, мы с ней сидели вечером, обнявшись. Разговаривали. Это был сорок третий год... Дивизия наша подошла к Днепру. Она мне вдруг говорит: "Ты знаешь, я в этом бою погибну. Вот есть у меня какое-то предчувствие. Ходила к старшине, просила дать новое белье, а он пожалел: "Ты же недавно получила". Пойдем утром попросим вдвоем". Я ее успокаиваю: "Мы уже два года с тобой воюем, нас теперь пули боятся". Но утром она меня все-таки уговорила пойти к старшине, выпросили мы у него пару нового белья. И вот у нее эта новая рубашка нижняя. Белоснежная, тут с завязочками такая... Она вся была залита кровью... Вот это сочетание белого с красным, с алой кровью, - до сего времени у меня в памяти. Она себе так это и представляла... Мы несли ее вчетвером на плащ-палатке, она такая тяжелая сделалась. У нас в том бою много людей погибло. Вырыли большую братскую могилу. Положили всех, положили каждого без гроба, как всегда, а Любу сверху. До меня никак не доходило, что ее уже нет, и я ее больше не увижу. Думаю: хоть что-нибудь возьму у нее на память. А у нее на руке было колечко, какое оно, золотое или простое, - не знаю. Я его взяла. Хотя ребята меня останавливали: не смей, мол, брать, плохая примета. И вот когда уже прощаться, каждый по обычаю бросает горсть земли, я тоже бросила, и это колечко у меня слетело туда же, в могилу... К Любе... И я тогда вспомнила, что она очень любила это колечко... У них в семье отец всю войну прошел, живой вернулся. И брат с войны пришел. Мужчины вернулись... А Люба погибла... Шура Киселева... Она была у нас самая красивая. Как актриса. Сгорела. Она прятала тяжелораненых в скирдах соломы, начался обстрел, солома загорелась. Шура могла сама спастись, но для этого надо было бросить раненых - из них никто не мог двигаться... Раненые сгорели... И Шура вместе с ними... Только недавно узнала я подробности гибели Тони Бобковой. Она заслонила от осколка мины любимого человека. Осколки летят - это какие-то доли секунды... Как она успела? Она спасла лейтенанта Петю Бойчевского, она его любила. И он остался жить. Через тридцать лет Петя Бойчевский приехал из Краснодара и нашел меня на нашей фронтовой встрече, и все это мне рассказал. Мы съездили с ним в Борисов и разыскали ту поляну, где Тоня погибла. Он взял землю с ее могилы... Нес и целовал... Было нас пять, конаковских девчонок... А одна я вернулась к маме..." Неожиданно для меня переходит на стихи... Девчонка смелая вскочила на броню И защищает Родину свою. Ей нипочем ни пули, ни осколки - Сердце горит у той девчонки. Запомни, друг, ее неброскую красу, Когда на плащ-палатке понесут... Признается, что сочинила их на фронте. Я уже знаю, что многие из них там писали стихи. Они и теперь старательно переписываются, хранятся в семейных архивах - неумелые и трогательные. Из-за них фронтовые альбомы, а мне их показывают в каждом доме, часто напоминают девичьи любовные альбомы. Только там - про любовь, а здесь - про смерть. "У меня дружная семья. Хорошая. Дети, внуки... Но я живу на войне, я все время там... Десять лет назад своего друга Ваню Позднякова разыскала. Мы думали: он погиб, а он, оказывается, жив. Его танк, он был командиром, два немецких танка под Прохоровкой уничтожил, и его подожгли. Экипаж погиб, один Ваня остался - без глаз, весь обожженный. Отправили его в госпиталь, но не думали, что будет жить. На нем живого кусочка не было. Вся кожа... Вся... Кусками слазила... Пленочкой... Я нашла его адрес через тридцать лет... Через полжизни... Помню, поднимаюсь по лестнице, ноги подкашиваются: он - не он? Дверь открыл сам и руками меня трогает, узнает: "Нинка, ты? Нинка, ты?" Через столько лет признал... Мать его совсем старенькая, он с ней жил, сидит с нами за столом и плачет. Я удивляюсь: - Чего ж вы плачете? Радоваться надо, что однополчане встретились. Она мне отвечает: - У меня три сына на войну ушло. Два погибли, а Ваня живой домой вернулся. А у Вани обоих глаз нет. Она всю жизнь его за руку водит. Я у него спросила: - Ваня, последнее, что ты видел - это прохоровское поле, танковый бой... Что ты вспоминаешь о том дне? И знаете, что он мне ответил? - Об одном только жалею, что рано дал команду экипажу покинуть горевшую машину. Все равно ребята погибли. А мы могли еще один немецкий танк подбить... Вот о чем он жалеет... До сего времени... А мы с ним на войне были счастливые... Не было еще никаких слов между нами. Ничего. Но я помню... Почему я осталась живая? Для чего? Я думаю... Я так понимаю, чтобы об этом рассказывать..." Наша встреча с Ниной Яковлевной имела продолжение, но уже письменное. Переписав рассказ с магнитофонной ленты и выбрав то, что меня больше всего удивило и потрясло, я, как и обещала, переслала ей один экземпляр. Через несколько недель из Москвы приходит тяжелая заказная бандероль. Раскрываю: газетные вырезки, статьи, официальные отчеты о военно-патриотической работе, которую ведет в московских школах ветеран войны Нина Яковлевна Вишневская. Возвращен и посланный мной материал, от него мало что осталось - весь исчерканный: выброшены веселые строки о поварах, которые в котлах моются, и даже безобидное: "Дяденька, а дяденька, мне дяденька велел вам отдать вот это..." А на страницах с историей про лейтенанта Мишу Т. стояли возмущенные вопросительные знаки и пометки на полях: "Я для своего сына - героиня. Божество! Что он подумает обо мне после этого?" Потом я не раз сталкивалась с этими двумя правдами, живущими в одном человеке: собственной правдой, загнанной в подполье, и чужой, вернее нынешней, пропитанной духом времени. Запахом газет. Первая редко могла устоять перед тотальным натиском второй. Если в квартире, например, кроме рассказчицы оказывался еще кто-то из родных или знакомых, соседей (особенно мужчин), она была менее искренна и доверительна, чем если бы мы остались с ней вдвоем. Это был уже разговор на публику. Для зрителя. Пробиться к ее личным впечатлениям становилось невозможно, я тут же обнаруживала крепкую внутреннюю защиту. Самоконтроль. Корректировка происходила постоянная. И даже определилась закономерность: чем больше слушателей, тем бесстрастнее и стерильнее рассказ. С оглядкой на то, как надо. Страшное уже выглядело великим, а непонятное и темное в человеке - мгновенно объясненным. Я попадала в пустыню прошлого, на глянцевой поверхности которого маячили только памятники. Гордые и непроницаемые. Вот так же, как и с Ниной Яковлевной: одну войну она вспоминала для меня - "как дочке, чтобы ты поняла, что нам, совсем девочкам, пришлось пережить", другая предназначалась для большой аудитории - "как другие рассказывают и как в газетах пишут - о героях и подвигах, чтобы воспитывать молодежь на высоких примерах" Всякий раз меня поражало это недоверие к простому и человеческому, это желание подменить жизнь идеалом. Обыкновенное тепло - холодным сиянием. А я не могла забыть, как мы пили чай по-домашнему, на кухне. И обе плакали. "В нашем доме две войны живут..." Серый панельный дом на улице Каховской в Минске, полгорода у нас застроено этими безликими, с каждым годом все более мрачнеющими многоэтажками. Но этот дом все-таки особенный. "Тут у нас в одной квартире две войны живет", - услышу я, когда мне откроют дверь. Воевала в морской части на Балтике старшина первой статьи Ольга Васильевна Подвышенская. В пехоте сержантом был ее муж Саул Генрихович. Все повторяется... Я опять долго рассматриваю семейные фотоальбомы, тщательно и любовно оформленные и всегда лежащие на видном месте для гостей. Да и для себя тоже. У каждого из этих альбомов есть название: "Наш род", "Война", "Свадьба", "Дети", "Внуки". И мне нравится это уважение к собственной жизни, задокументированная любовь к бывшему и прожитому. К родным лицам. Довольно редко встречаюсь с таким чувством дома, с тем, чтобы люди вглядывались в свой род, в свою нить, хотя посетила уже сотни квартир, была в разных семьях - интеллигентных и простых. Городских и сельских. Наверное, частые войны и революции отучили нас держать связь с прошлым, бережно ткать паутину рода. Оглядываться далеко назад. Гордиться. Торопились забыть, стереть следы, потому что сбереженные свидетельства могли стать уликой, часто стоили жизни. Дальше бабушки и дедушки никто ничего не знает, и не ищет корней. Творили историю, но жили днем. Короткой памятью. А здесь по-другому... - Неужели это я? - смеется Ольга Васильевна и садится рядом со мной на диване, берет в руки снимок, где она в матросской форме, с боевыми наградами. - Сколько смотрю на эти фотографии, столько удивляюсь. Саул показал нашей шестилетней внучке, она спросила: "Бабушка, ты раньше была мальчиком, да?" - Ольга Васильевная, вы сразу ушли на фронт? - Война моя началась с эвакуации... Я оставила свой дом, свою юность. Всю дорогу по составу стреляли, бомбили, самолеты летали низко-низко. Я помню, как из вагона выскочила группа мальчишек из ремесленного училища, они все были в черных шинелях. Это такая мишень! Их всех расстреляли - самолеты шли над самой землей. Было такое чувство, что расстреливали и считали... Представляете? Мы работали на заводе, там кормили, нам было неплохо. Но сердце пламенело... И я писала письма в военкомат. Одно - второе - третье... В июне сорок второго получила повестку. Нас тридцать девушек через Ладогу на открытых баржах под обстрелом переправили в блокадный Ленинград. В первый же день в Ленинграде, что я запомнила, - белые ночи и отряд моряков, идут в черном. Обстановка чувствуется напряженная, прохожих никого нет, только работают прожектора и идут матросы, как в гражданскую войну, опоясанные лентами. Представляете? Что-то из кино... Город был кругом обложен. Фронт очень близко. На третьем номере трамвая можно было доехать до завода Кирова, а там уже начиналась линия фронта. Как погода ясная, так и артобстрел. Причем били прямой наводкой. Били, били, били... Большие корабли стояли у пирса, их, конечно, замаскировали, но все равно не исключалась возможность поражения. Мы стали дымозавесчиками. Был организован Отдельный отряд дымомаскировки, которым командовал бывший командир дивизиона торпедных катеров капитан-лейтенант Александр Богданов. Девушки, в основном, со средне-техническим образованием или после первых курсов института. Наша задача - уберечь корабли, прикрывать их дымом. Начнется обстрел, моряки ждут: "Скорей бы девчата дым повесили. С ним поспокойнее". Выезжали на машинах со специальной смесью, а все в это время прятались в бомбоубежище. Мы же, как говорится, вызывали огонь на себя. Немцы ведь били по этой дымовой завесе... У нас питание, знаете, блокадное, но как-то выдерживали. Ну, во-первых, молодость, это важно, а во-вторых, мы удивлялись самим ленинградцам. Нас же хотя бы чем-то обеспечивали, кормежка имелась, пусть минимальная, а там же люди шли и от голода падали. На ходу умирали. К нам приходили оттуда дети, и мы их подкармливали из своих скудных пайков. Это были не дети, это были какие-то маленькие старички. Мумии. Они нам рассказывали о блокадном меню, если можно так выразиться: суп из кожаных ремней или кожаных новых ботинок, заливное из столярного клея, блинчики из горчицы... В городе съели всех котов и собак. Исчезли воробьи, сороки. Даже крыс и мышей ловили, чтобы съесть... На чем-то их там жарили... Потом дети перестали приходить, а мы их долго ждали. Наверное, умерли. Я так думаю... А зимой, когда Ленинград остался без топлива, нас отправили ломать дома в один из районов города, где еще стояли деревянные постройки. Самый тяжелый момент - когда подходишь к дому... Дом стоит хороший, там вымерли люди или уехали, но чаще всего умерли. Чувствовалось это по оставленной на столе посуде, по вещам. Наверное, полчаса никто не мог поднять лом. Представляете? Все стояли и чего-то ждали. Только когда командир подойдет и всадит лом, тогда мы начинали валить. Были на лесозаготовках, таскали ящики с боеприпасами. Помню, тащила один ящик, так и грохнулась, он тяжелее меня. Это - одно. А второе - сколько трудностей для нас было, как для женщин. Например, такое. Я потом стала командиром отделения. Все отделение из молодых мальчишек. Мы целый день на катере. Катер небольшой, там нет никаких гальюнов. Ребятам по необходимости можно через борт, и все. Ну, а как мне? Пару раз я до того дотерпелась, что прыгнула прямо за борт и плаваю. Они кричат: "Старшина за бортом!" Вытащат. Вот такая элементарная мелочь... Но какая это мелочь? Я потом лечилась... Представляете? А сам вес оружия? Это для женщины тоже тяжело. Нам сначала дали винтовки, а винтовки были выше нас самих. Девчонки идут, а штыки над ними на полметра. Мужчине было легче ко всему приспособиться. К этому аскетическому быту... К этим отношениям... А мы тосковали, страшно тосковали по дому, по маме, по уюту. У нас была одна москвичка, Наташка Жилина, ее наградили медалью "За отвагу" и как поощрение - отпустили домой на несколько дней. Так когда она приехала, мы ее обнюхивали. Ну, буквально становились в очередь и обнюхивали, говорили, что она домом пахнет. Такая тоска была до дому... Такая радость от одного вида конверта с письмом... Он папиного почерка... Если выпадала минута отдыха, что-то вышивали, какие-то платочки. Дадут нам портянки, а мы из них шарфики придумаем, обвяжем. Хотелось заняться чем-то женским. Вот этого женского нам не хватало, просто невмоготу было. Ищешь любой предлог, чтобы иголку в руки взять, зашить что-нибудь, хотя бы на какое-то время приобрести свой естественный вид. Конечно, и смеялись, и радовались, но все это было не так, как до войны. Какое-то особое состояние... Магнитофон записывает слова, сохраняет интонацию. Паузы. Плач и растерянность. Я понимаю, что когда человек говорит, происходит нечто большее, чем остается потом на бумаге. Все время жалею, что не могу "записать" глаза, руки. Их жизнь во время разговора, их собственную жизнь. Отдельную . Их "тексты". - У нас две войны... Это точно... - вступает в разговор Саул Генрихович. - Начнем вспоминать, и я чувствую: она свою войну запомнила, а я свою. Вот и у меня что-то такое было, как она вам о доме рассказывала или как они выстраивались в очередь и обнюхивали девчонку, вернувшуюся из дому. Но я этого не помню... Проскочило мимо... Тогда это казалось мелочью. Чепухой. А еще она вам о бескозырках не рассказала. Оля, как же ты такое забыла? - Не забыла. Это из самого-самого... Всегда боюсь доставать из памяти эту историю. Каждый раз... А было так - на рассвете наши катера ушли в море. Несколько десятков катеров... Скоро мы услышали, как начался бой. Мы ждали... Прислушивались... Бой длился много часов, и был момент, когда он приблизился к самому городу. Но где-то невдалеке затих. Перед сумерками я вышла на берег: по Морскому каналу плыли бескозырки. Одна за другой. Бескозырки и большие красные пятна на волнах... Щепки какие-то... Это наших ребят где-то сбросили в воду... Сколько я стояла, столько эти бескозырки плыли. Я сначала считала, а потом перестала. И не могла уйти, и не могла смотреть. Морской канал стал братской могилой... Саул, где мой носовой платок? Я только что его в руках держала... Ну, где же он? - Я многое из ее рассказов запомнил и, как теперь говорят, "усек" для внуков. Часто им не свою, а ее войну рассказываю. Им она интереснее, вот что я заметил, - продолжает свою мысль Саул Генрихович. - У меня больше конкретного военного знания, а у нее чувства. А чувства всегда ярче, они всегда сильнее фактов. У нас тоже в пехоте были девушки. Стоило хотя бы одной из них появиться среди нас, как мы подтягивались. Вы себе не представляете... Не представляете! - И тут же: - Это словечко я тоже у нее подхватил. Вы себе представить не можете, как хорош женский смех на войне! Женский голос. Была ли на войне любовь? Была! И те женщины, которых мы встретили там, прекрасные жены. Верные подруги. Кто женился на войне, это самые счастливые люди, самые счастливые пары. Вот мы тоже полюбили друг друга на фронте. Среди огня и смерти. Это - прочная связь. Не буду отрицать, что было и другое, потому что долгая была война и много нас было на войне. Но я больше помню светлого. Благородного. На войне я стал лучше... Несомненно! Как человек я стал там лучше, потому что там много страдания. Я видел много страдания и сам много страдал. И там неглавное в жизни стразу отметается, оно лишнее. Там это понимаешь... Но война нам отомстила. Но... В этом мы сами себе боимся признаться... Она догнала нас... Не у всех наших дочерей сложились личные судьбы. И вот почему: их мамы, фронтовички, воспитали так, как они сами воспитывались на фронте. И папы тоже. По той морали. А на фронте человек, я вам уже сказал, сразу был виден: какой он, чего стоит. Там не спрячешься. Их девочки представления не имели о том, что в жизни может быть по-иному, чем в их доме. Их не предупредили о жестокой изнанке мира. Эти девочки, выходя замуж, легко попадали в руки проходимцев, те их обманывали, потому что обмануть их ничего не стоило. Так случилось со многими детьми наших фронтовых друзей. И с нашей дочерью тоже... - Детям мы о войне почему-то не рассказывали. Наверное, боялись и жалели их. Правы ли мы были? - задумывается Ольга Васильевна. - Я и орденские колодки не носила. Был случай, когда сорвала их и больше не прикалывала. После войны я работала директором хлебозавода. Прихожу на совещание, и начальник треста, тоже женщина, увидела мои колодки и при всех высказала, что ты, мол, их нацепила, как мужчина. У самой был трудовой орден, он всегда у нее на пиджаке, а мои военные награды ей почему-то не нравились. Когда мы остались одни в кабинете, я все ей высказала по-морскому, ей было неудобно, но у меня-то пропала охота носить награды. И теперь не прикалываю. Хотя горжусь. Только через десятки лет известная журналистка Вера Ткаченко написала в центральной газете "Правда" о нас, о том, что мы тоже были на войне. И что есть женщины-фронтовички, которые остались одинокими, не устроили свою жизнь и до сих пор не имеют квартир. А мы перед этими святыми женщинами в долгу. И тогда как-то понемножку стали на женщин-фронтовичек обращать внимание. Им было по сорок-пятьдесят лет, они жили в общежитиях. Наконец им стали давать отдельные квартиры. Моя подруга... Не буду называть ее фамилии, вдруг обидится... Военфельдшер... Трижды ранена. Кончилась война, поступила в медицинский институт. Никого из родных она не нашла, все погибли. Страшно бедствовала, мыла по ночам подъезды, чтобы прокормиться. Но никому не признавалась, что инвалид войны и имеет льготы, все документы порвала. Я спрашиваю: "Зачем ты порвала?" Она плачет: "А кто бы меня замуж взял?" - "Ну, что же, - говорю, - правильно сделала". Еще громче плачет: "Мне бы эти бумажки теперь пригодились. Болею тяжело". Представляете? Плачет. На празднование тридцатипятилетия Победы первый раз в Севастополь, город морской русской славы, пригласили сто моряков - ветеранов Великой Отечественной войны со всех флотов, в их числе - три женщины. Две из них - это мы с подругой. И адмирал флота каждой из нас поклонился, всенародно спасибо сказал и руку поцеловал. Как забыть?! - А хотелось забыть войну? - Забыть? Забыть... - переспрашивает Ольга Васильевна. - Мы не способны ее забыть. Не в наших силах, - нарушает затянувшуюся паузу Саул Генрихович. - В День Победы, помнишь, Оля, как встретили мы старенькую-старенькую мать и висел у нее на шее такой же старенький плакатик: "Ищу Кульнева Томаса Владимировича, пропал без вести в 1942 году в блокадном Ленинграде". По лицу видно, что ей давно за восемьдесят. Это же сколько лет она его ищет? И до последнего своего часа будет искать. Так и мы. - А я хотела бы забыть. Я хочу... - медленно, почти шепотом выговаривает Ольга Васильевна. - Я хочу хотя бы один день прожить без войны. Без нашей памяти о ней... Хотя бы один такой день... Они запоминаются мне вдвоем, как и на фронтовых снимках, один из них дарят мне. Там они молодые, чуть младше меня. Все сразу обретает другой смысл. Приближается. Я смотрю на эти молодые снимки и уже по-другому слышу то, что только что слышала и записывала. Между нами исчезает время. "Телефонная трубка не стреляет..." Встречают и рассказывают по-разному... Одни начинают рассказывать сразу, уже по телефону: "Я помню... Я все-все держу в памяти, как будто это было вчера..."; другие долго откладывают встречу и разговор: "Надо собраться... Это опять погружаться в тот ад..." Валентина Павловна Чудаева из тех, кто долго боится, неохотно впускает в свой потревоженный мир, несколько месяцев я время от времени ей звонила, но однажды мы проговорили по телефону два часа и, наконец, решили встретиться. Тут же - на следующий день. И вот я - пришла... - Будем есть пироги. С утра хлопочу, - весело обнимает меня у порога хозяйка. - А с разговором успеем. Еще наплачусь... Я давно живу со своей печалью... Первым делом -пироги. С черемухой. Как у нас в Сибири. Давай, проходи. Проходи. Прости, что сразу на "ты". Еще фронтовое: "А ну, девчонки! Давай, девчонки!" А мы все такие, ты уже знаешь... Слышала... Хрусталя, видишь, не нажили. Все, что скопили с мужем, в жестяной коробке из-под конфет храним: пара орденов да медали. Лежат в серванте, потом покажу. - Проводит в комнату. - Мебель, видишь, тоже старая. Жалко менять. Если вещи долго живут в доме, то у них появляется душа. Я верю. Знакомит со своей подругой Александрой Федоровной Зенченко, комсомольским работником в блокадном Ленинграде. Я сажусь за накрытый стол: ну что ж, пироги так пироги, тем более сибирские, с черемухой, которые я никогда не пробовала. Три женщины. Горячие пироги. А разговор сразу же -о войне. - Вы ее только не перебивайте вопросами, - предупреждает Александра Федоровна. - Если остановится, плакать начнет. А после слез замолчит... Не перебивайте... Валентина Павловна Чудаева, сержант, командир зенитного орудия: "Я " из Сибири...Что побудило меня, девчонку из далекой Сибири, пойти на фронт? С конца света, что называется. А насчет конца света мне на одной встрече французский журналист задал вопрос. Как-то он ко мне пристально присматривался в музее, я даже начала смущаться. Что он хочет? Почему так смотрит? В конце он подошел и через переводчика попросил, чтобы госпожа Чудаева дала интервью. Я, конечно, очень разволновалась. Думаю: ну, что он хочет? Он же меня в музее слушал? Но его, видно, не это интересовало. Первым делом я услышала от него комплимент: "Вы сегодня так молодо выглядите... Как это вы могли пройти войну?" Я ему отвечаю: "Это доказательство того, как вы понимаете, что мы очень юными пошли на фронт". А его другое волновало. Он задает мне вопрос, что, мол, в его понятии Сибирь - это конец света! "Нет, - догадалась я, - вас, видно, все-таки волнует: не было ли у нас тотальной мобилизации, почему я, школьница, пошла на фронт?" Тут он кивает головой, что, мол, да. "Хорошо, - говорю, - я вам отвечу на этот вопрос". И я ему рассказала всю свою жизнь, как и тебе сейчас расскажу. Он плакал... Француз плакал... В конце признался: "Вы не обижайтесь на меня, госпожа Чудаева. Для нас, французов, Первая мировая война была более сильным потрясением, чем Вторая мировая. И мы о ней помним - везде могилы и памятники. А о вас мы мало знаем. Многие сегодня думают, что это одна Америка победила Гитлера, особенно молодые люди. О той цене, которую советские люди заплатили за победу " двадцать миллионов человеческих жизней за четыре года " мало известно. И о ваших страданиях. Безмерных. Спасибо вам - вы потрясли мое сердце". ...Я не помню своей матери. Она рано погибла. Отец был уполномоченным Новосибирского укома, в двадцать пятом году его направили в деревню, откуда он родом, за хлебом. Страна очень нуждалась, а кулаки прятали хлеб, гноили. Мне было тогда девять месяцев. Мать захотела на родину вместе с отцом, и он ее взял. Она меня прихватила и сестричку, не было куда нас деть. Папа там когда-то батрачил, у того кулака, которому вечером на собрании пригрозил: мы знаем, где хлеб лежит, если сами не отдадите, найдем и заберем силой. Заберем во имя дела революции. Кончилось собрание, все родные собрались, а у папы было пять братьев, все они потом не вернулись с Великой Отечественной войны, как и отец. Ну, значит, сели они в