радостью спрашиваю себя: что же на свете может быть лучше неожиданности? Опустив голову и согнув плечи, вспоминая в жизни лишь будни, ничего, кроме них и не ожидая и приготовившись безропотно сидеть три часа, я вдруг вижу чудо - пустой коридор, и плечи сразу распрямляются; я вспоминаю, что были в жизни и хорошие вещи, а пустые стулья, на которых обычно плотной стенкой сидит народ, изящным кордебалетом приглашают к цели. И я иду, любуясь собой, ощущая единственность примадонны на сцене, исключительность высокого гостя, шествующего по бархатной дорожке к уже напрягшим мускулы для объятий встречающим. И, взявшись за дверную ручку, я медлю, наслаждаясь, что все теперь в моей власти: захочу - зайду сразу, захочу - прежде напудрюсь, никто не успеет влезть вперед, никто не схватит за подол, а что на свете может быть слаще свободы? И я, наконец, дергаю за ручку, потом - еще раз, но, разобрав написанное на незамеченном сразу прикнопленном клочке, внезапно все понимаю. Я понимаю, что лучше отбившей остатки соображения неожиданности, спесивых самолюбовании и примерещившейся вдруг свободы может быть только обыкновенная очередь. Привычно гомонящая, в которой потеряешься, как на рынке, а если рискнешь почувствовать себя свободной - получишь в глаз, но зато к концу дня, может, и решишь свой вопрос за нужной дверью. Если же нет очереди, значит, обязательно есть надпись: "Приема нет", и остается только тщетно подергаться в запертую дверь и, не солоно хлебавши, убраться восвояси. 1978 Родственная душа О, нет, я, затаив дыхание, не наблюдаю за этим толстяком, нарочито громко ухающим здоровенными сапожищами по скрипящим доскам сцены. Мне совсем даже не интересно, когда он, как наш начальник цеха, потрясая в воздухе квадратными кулаками, начинает вдруг блажить дурным голосом: "Мать, ты видишь, что происходит в нашем доме?!!" Он обращается к сидящей в кресле со спицами в руках старушке, и к ее же ногам бросается размалеванная девица с белыми, до пояса волосами. Как монтажница Засохина во время годового отчета, она вскрикивает что-то, частит и трясет туда-сюда волосами, будто полощет белье. И все в зале вздрагивают, когда какой-то молодой и тощий холерик, похожий на молодого специалиста Цыплятникова впрыгнув из одной двери и проорав опять же перед старушкой: "Нет, я не останусь в вашем доме!!!", выпрыгивает в другую дверь. И зал взрывается аплодисментами, когда здоровая, как плановик Ложкомоева, тетка, беспомощно протягивает все к той же старушке руки и лепечет: "Что? Ну, что мы теперь будем делать?" Я аплодирую вместе со всеми, но я хлопаю совсем не им. Я выражаю свою симпатию этой терпеливой страдалице, этой старушке, которую столько раз дергали и отвлекали, и которая все же успела связать за спектакль целый рукав великолепной английской резинкой. Она кланяется, скромно опустив руки с вязаньем, и я вижу, какие ровненькие - одна в одну у нее петли. Я хлопаю громче и смотрю на нее с уважением и солидарностью, потому что уж я-то знаю, как непросто заниматься любимым делом в рабочее время! 1983 Совет Представьте себе, что на свете живет зануда, который любит зорко следить, хорошо ли окружающие люди выполняют свои обязанности. Если он видит на улице дворника с метлой, и ему кажется, что дворник недостаточно аккуратно подметает бумажки, он специально набросает еще десяток у урны и подождет и проверит, не будут ли пропущены и они. Если он стоит в очереди за колбасой, а продавщица что-то не очень любезно буркает стоящей впереди, женщине, он уже потирает руки, а когда очередь доходит до него, просит сначала двести докторской, потом - нарезать триста отдельной, а когда продавщица нарежет половину, требует лучше полкило голландского сыра куском. И когда нож продавщицы летит над головами, он торжествующе улыбается и, подняв палец, говорит: "А между тем, уважаемая, ваша прямая обязанность быть вежливой в любом случае!" И, стоя на страже людской добросовестности, он даже страдает, теряя очки, когда на грохочущем перекрестке в час пик, бесстрашно выступив перед бешено мчащимся впритирку к островку безопасности самосвалом, он, стоя на самом краешке островка, перекрывая грохот, кричит: "Обязаны объехать!" но забывается, увлекшись, и так выпячивает грудь и вскидывает голову, что очки вылезают далеко за разрешенный предел, и самосвал сбивает их кабинным зеркальцем. И когда разгневанный дворник говорит все, что думает, и замахивается метлой, этот зануда начинает писать письма во все инстанции, и дворник, изведенный тяжбами, в конце концов, смиряется, заметает так чисто, что хоть ползай, но, затаив черную обиду, делается мрачным и злым, и родственники начинают страдать от него, как от домашнего тирана. Продавщицу же за бросок ножа забирают в милицию, а когда выпускают, она не только не смиряется, а, вспоминая того вредного типа, совершенно сатанеет, грубит и чуть не дерется, ее без конца лишают премии, и она абсолютно свихивается с пути, хотя и была раньше вполне нормальная женщина. А водитель самосвала испытывает такое потрясение, сбив с человека очки, что ездит исключительно аккуратно, но начинает вдруг бояться всех людей в очках, шарахается от них то вправо, то влево и, направленный на осмотр к невропатологу, из шоферов, в конце концов, уходит, но очкариков все равно опасается. А теперь скажите, кому делает хорошо этот человек, этот проклятый зануда? Дворника пожирает неудовлетворенная злоба, продавщицу прорабатывает и вызывают, покупатели ежатся и затыкают уши, шофер кидается прочь от очкариков, у очкариков вырабатывается комплекс неполноценности - они мучаются, что же такое у них не в порядке. И чтобы всего этого не было, хочется дать совет. Таких людей, как вот этот немного, но все же они встречаются, поэтому, граждане, будьте бдительны! Не подавайте им повода для вмешательства - добросовестно относитесь к своим обязанностям сразу! 1981 Нерешенный вопрос Лихоманов весь обед проиграл в домино, а в столовую пошел после. Допив комплексный компот, он с удовлетворением вышел на улицу и, разморенный от солянки, зажмурился и прислонился к стене, подставляя лицо мартовскому солнышку. Внезапно его ударила в лоб большая капля, потекла по носу, застилая глаз. Лихоманов моргнул и, заломив шапку-пирожок, с любопытством поднял голову. На крыше прямо над ним - висела огромная, хрустальная, сосульчатая глыба. - Это ж если грохнет! - свистнул Лихоманов и, оглянувшись на облизывающего губы Кудринского, ткнул пальцем вверх. - Производственная будет травма, а? - спросил он, выразительно хлопая себя по шапке. - Ara, - завороженно щурясь, почесал затылок Кудринский. - Так, - задумался Лихоманов. - А чего ж я у столовой в рабочее время произвожу? - Ясное дело, бытовая, - дожевав бутерброд, икнул подошедший Шишагин, но Лихоманов отразил и этот вариант: "А трахнет-то по пути на рабочее место!" Шишагин запротестовал, Кудринский согласился, а Лихоманов, азартно потирал руки, не обращая внимания на льющуюся за шиворот воду. Рабочий день уже клонился к вечеру, когда распираемый желанием привлечь к дискуссии еще кого-нибудь, Лихоманов заметил появившегося на крыше машущего руками человека и, вытянув шею и сложив руки рупором, закричал: - Я говорю, бытовая будет травма или... Но закончить Лихоманов не успел, потому что ледяная глыба с грохотом оторвалась, рухнула и убила его. Под капельные напевы Лихоманова вскоре похоронили, а на поминках Шишагин и Кудринский напились и долго и горячо спорили, какая все же была бы травма - производственная или бытовая. 1978 Научный подход - Каждый укус снижает производительность труда как минимум на десять процентов, - заявил Казаметов, отодвинув технологические карты, потому что в столетнике, украшающем его лабораторный стол, развелось от сырости большое количество мелких мушек. Скорая на руку Эммочка посоветовала посыпать землю табаком, но Казаметов назвал этот способ шарлатанством и ушел в библиотеку. Возвратился он с метровой стопкой книг по садоводству и уверенно сказал обеспокоенному Парижскому: "Не волнуйся, Александр, избавившись от этих тварей, мы разовьем небывалую производительность". Он долго сидел над книгами, а на другой день явился с коричневой бутылью, на этикетке которой угрожающе краснели череп, кости и слово "Яд!" Надев резиновые перчатки, Казаметов деловито окропил им не только столетник, но и всю лабораторию; Эммочку, как не выдержавшую испарений, пришлось отпустить, но мушки издохли, и Казаметов, победителем прохаживаясь мимо кашляющего Парижского, повторял: "Вот что значит научный подход!" Когда на следующий день Эммочка так и не вернулась, и некому стало печатать срочные докладные записки, Казаметов опять сходил в библиотеку и принес оттуда руководство по слепому методу печатания. Полдня он тренировался, растопырив пальцы на клавиатуре старого лабораторского "рейнметалла", а потом зажмурился и принялся редко, но сильно бить по клавишам. -Печатая вслепую, я имею резерв скорости! - с удовлетворением повторял он, бросая в корзинку очередной испорченный экземпляр и старательно вставляя новый, но когда корзина заполнилась на три четверти. Парижский не выдержал и взмолился: "Ну, может, ты как-нибудь по-другому попробуешь? Срок подходит, видишь, я с картами зашиваюсь!", Казаметов уселся рядом и похлопал Парижского по сутулой спине. -А все потому, уважаемый, что не умеем мы еще рационально трудиться! Научно доказано, что человеческий глаз лучше всего воспринимает предметы по вертикали, поэтому считать следует в столбик. Производительность в таком случае резко подскочит вверх! Парижский тяжело вздохнул и принялся считать в столбик. Удары Казаметова отдавались у него в затылке, он периодически разражался отголосками кашля, столбики цифр перепутались со строчками, и он подумал было, что рациональнее, может, было бы вообще считать по диагонали, но тем временем их с Казаметовым вызвал шеф. Вернувшись, Парижский рухнул на стол и судорожно зашарил в кармане, ища валерьянку, а Казаметов, заложив руки за спину и гневно раздувая ноздри, начал ходить по комнате. - Вот какая награда ждет у нас за научную организацию работы! - сипло говорил он. - Гонясь за немедленным результатом, они пренебрегают научным подходом, а между тем, научный подход, - и Казаметов назидательно поднял палец, - научный подход к работе делает чудеса! - и он постучал пальцем по столу, отчего побелевший от карбофоса столетник надломился и с сухим треском рассыпался. Казаметов удивленно оглядел останки и, подумав, ушел в библиотеку выяснять причины подобного эффекта. 1978 Семейное счастье - А кто чавкает? Если ты меня хоть сколько-нибудь любишь, сейчас же перестань чавкать! - Тебе нельзя есть белый хлеб - и так живот большой, как подушка! - Оставь горчицу, от нее будет гастрит! Выйдя замуж, моя жена нашла объект для воспитания. Ночью она будила меня и говорила: - Не храпи! У храпунов портится сердце! Утром она уличала меня в том, что я мог бы делать зарядку, поднимать двухпудовую гирю и бегать трусцой вокруг дома, а вместо этого валяюсь до семи часов и ращу живот. Днем она звонила мне на работу и ругалась, заявляя, что обнаружила утром огрызок, который я, оказывается, бросил из окна. Вечером она не давала мне читать газеты, заставляла "заниматься диссертацией", а сама ходила под дверью и приглушенным голосом, будто боясь выгнать диссертационный дух из комнаты, предупреждала: "Перестань отвлекаться", За обедом в воскресенье я никак не мог усвоить, каким ножом резать мясо, а каким - яблоко, и по старой памяти хватал пол-антрекота зубами, но когда наталкивался на ее трагический взгляд, уныло начинал отсчитывать третий слева ножичек и четвертую справа вилку. А однажды в гостях я услышал, как она шептала подруге: - Понимаешь, я была бы совершенно, совершенно счастлива, если бы... он не был таким демократичным... И я решился превозмочь себя. За обедом я выучился есть нужным ножом и вилкой, перестал чавкать, а чай разбалтывал без шума, ждал, пока он превратится в помои, чтобы пить без неприличного тянущего звука. Мне даже понравилось с серьезным видом препарировать апельсин, превращая его в лотос с развернутыми лепестками. Я начал каждое утро делать зарядку, стал самым известным утренним бегуном в микрорайоне и похудел. На ночь я заклеивал рот лейкопластырем и перестал храпеть. Сердце мое окрепло, тело - тоже, и я быстро защитил кандидатскую. Она радовалась. Но только поначалу. Когда она порывалась по привычке прикрикнуть на меня за столом, я хитро хватал пластмассовые щипцы и брал ими тоненький ломтик черного хлеба. Ей нечего было возразить. Утром я сразу срывался с постели и несся на улицу, прежде чем она успевала проснуться. А вечером я не подымал головы от стола, а она бродила мимо, садилась на диван, вставала и уходила, а я выводил формулы, рисовал графики - я писал докторскую до поздней ночи, когда она давно уже спала. Однажды я проснулся, услышав непонятные звуки, и увидел, что она тихо подвывает, сидя на кровати и раскачиваясь всем туловищем. Я сдернул с губ лейкопластырь, пытаясь ее успокоить, но она, отмахнувшись, припустила пуще, и я, отчаявшись, решил, что упустил что-то самое важное. Я мучительно соображал, в чем еще я не преуспел. Утром, расстроенный и бледный, я забылся настолько, что не побежал на улицу и не сделал зарядки, а за завтраком облился манной кашей и, хлебнув горячего чая, забулькал им, прополоскал во рту, чтобы остудить, а когда виновато взглянул на нее, увидел, что глаза ее, широко открываясь, оживают, и вот она уже с победной улыбкой кричит: - Не тяни чай! Мало того, что булькаешь чаем, еще и не бегаешь! Посмотри на свой живот! Там жир! Я загляделся на ее счастливое лицо и понемногу начал понимать. Больше я не бегаю, ем белый хлеб, толстею и не занимаюсь, а она вдохновение пилит меня. Я, лениво растянувшись на диване, слушаю. "Пусть уверяет других, что она теперь не совершенно счастлива, - благодушно думаю я, - чем надрываться над докторской, лучше сделать счастливым близкого человека, тем более - для этого так мало надо!" 1976 Моя любовь Моя любовь к человечеству не абстрактна - я люблю и понимаю всех, кто меня окружает. Я понимаю и табельщицу Аллу Михайловну, над которой смеются в нашем отделе, когда она, упорно ловя все новых слушателей, твердит, что соседи увели у нее из холодильника курицу. Все убегают и отмахиваются, а я, понимая, каково это всю жизнь жить в коммуналке, внимательно слушаю, сочувственно киваю и вызываюсь напечатать ей заявление в милицию. Я понимаю строгую и сухую профсоюзную деятельницу Носачеву, от которой тоже норовят убежать сотрудники, когда она целыми днями распространяет билеты на научно-популярные лекции. Я не бегу, наоборот, представляя, что, не побывав еще в сорок пять замужем, остается ходить в лекторий, и, взяв билеты, изобразив неутомимую любознательность, я даю Носачевой понять, что в интересе к лекциям она не одинока. А когда Носачева, раздраженно косится на не уставшую распространяться об украденной курице табельщицу, я понимаю, как должны травмировать кухонные дрязги нежную, воспитанную лекторием носачевскую душу, и тоже с видом страстотерпицы поднимаю глаза к потолку. Еще я понимаю одного молодого, перспективного, увлеченного лишь работой инженера Эдика, клянущего на чем свет стоит и Аллу Михайловну с курицей, и Носачеву с лекциями. Он восклицает: "И так работать некому, а тут!..." и, сознавая, как тяжело ему одному работать за многих, я сочувственно вздыхаю "И не говори!", и, погрузившись в чертежи, утешаю его тем, что в нашем институте еще все же не перевелись приличные работающие люди. Но когда Эдик в командировке, я понимаю еще и не очень молодого и не перспективного снабженца Пал Палыча, который махнув рукой на не сложившуюся карьеру, так любит посудачить в курилке. Понимая, что ему просто необходим слушатель и стремясь составить ему компанию, я хохочу целыми днями над анекдотами, а заодно и над Аллой Михайловной, и над Носачевой, и над трудягой Эдиком. Моя любовь к человечеству требует больших моральных сил - так трудно, вникнув в характер каждого, не разрушить его взглядов на жизнь, став для него тем, чем он хочет тебя видеть; это трудно настолько, что, не считаясь с собой, забудешь и кто ты на самом деле. И если Носачева отдаст дефицитные профсоюзные путевки именно мне, а табельщица в день поездки поставит мне отгул, а перспективный Эдик, которого я приглашу ехать со мной, после долгих разговоров о работе в каком-нибудь экзотическом кафе, наконец, сделает мне предложение, а богатый связями Пал Палыч поможет организовать и свадебное торжество, разве не стоит всех этих пустяков моя великая и бескорыстная любовь к человечеству, которой я так самозабвенно приношу себя в жертву? 1977 Пришли и сказали Инженеры Кушеткин, Тетерин и Сидорова пришли из лаборатории и ждали в раздевалке цеха своей очереди испытывать блоки на стенде. Кушеткин смотрел в окно, где за проходной блестел окнами новый дом. Инженер зажмурился и, не открывая глаза, произнес: - Вот, если бы ко мне пришли сказали: "Освободилась квартира вон в том доме! Забирайте, пожалуйста, ключ, и - въезжайте!" - Ха! - вскинул голову холостой Тетерин, но, подумав, добавил: - Нет, если бы пришли и сказали: "Освободились новые "Жигули", вот вам ключи - распоряжайтесь и катайтесь!" А про себя Тетерин подумал, что хорошо бы еще, если бы освободилась блондинка из отдела кадров, и - чтобы она пристегивалась ремнем и курила рядом с ним, не в чьих-то, а в его "Жигулях". - Ишь, чего захотели! - возмутилась Сидорова.- Так к вам и пришли и сказали... - И предложили бы дачу на озере! - уверенно продолжал Кушеткин. - И билеты на рок-оперу! - еще пуще загорался Тетерин. - И на даче катер с двумя моторами! - гнул свою линию Кушеткин. - И две путевки вокруг света! - не давал спуску Тетерин. - А собственного самолета не хотите? - съехидничала практичная Сидорова, но разволновалась и прошептала: "Вот, если бы освободилось место заведующего для Сидорова, и место в институте - нынче Боренька поступает!" Глаза у всех троих блестели, когда открылась дверь, и из цеха пришли и сказали: - Освободилось, идите! - Кто, что? - крикнули инженеры хором. - Стенд освободился, можете работать идти. 1977  * Ужас. рассказы последнего времени *  Любимая женщина За полгода до отъезда в Штаты молодой предприниматель Алик Лодкин решил обменять свою хорошую квартиру на комнату и большую приплату. Подходящий вариант оказался у Жанетты Августовны Бледанс, литературного секретаря одного писателя. В райжилобмене менять отказались, потому что признали обмен неравноценным. Алик Лодкин подал в суд, а Жанетта Августовна тем временем придумала причину обмена. Выдумано было чувство, которое Алик якобы питал к Варваре, единственной Жанетты Августовниной соседке. На суде Алик сказал, что Варвара - его любимая женщина, что она об этом еще не подозревает, а он надеется завоевать ее различными знаками внимания как сосед. Суд иск удовлетворил. Жанетта Августовна и Алик, радуясь, смеялись над тем, что одинокая Варвара не ведает ни сном, ни духом о судебном процессе, героиней которого она выступала. Но секретарь суда Зоя Сивакова когда-то училась с Варварой в одном классе и позвонила ей по телефону. И когда Алик Лодкин вселялся в комнату Жанетты Августовны, еще не старая Варвара, взяв в магазине бутылку, с любопытством его поджидала. Алик перетаскал вещи, и Варвара пригласила его к себе выпить рюмку за новоселье. Рюмку Варвара, подливая и хихикая, свела к бутылке, и Алик, напитки переносивший плохо, ночью забегал туда-сюда по коридору. При очередном заходе Варвара, уверенная, что Алик бегает всю ночь мимо ее дверей из-за любовной нерешительности, двери раскрыла. Алик имел университетское образование, привык ко всякому и приглашение принял. Но когда Варвара, как все любимые и гордые этим женщины, начала выспрашивать у Алика о происхождении его к ней чувства и упомянула обмен, Алик сразу все понял. Просчитав варианты, он решил, что правдивое признание осложнит обстановку: оскорбленная Варвара вспомнит, что ее честное имя за просто так трепали в суде, и как это еще скажется на отъезде. Алик прошептал, что сам не знает, как такое чувство его достало, увидел он ее впервые в пункте приема посуды и был поражен быстротой, с какой она принимала бутылки. С этими словами Алик заснул, а Варвара долго ворочалась в радостной уверенности, что нашла, наконец, свое счастье. С тех пор началась их совместная жизнь, с которой Алик легко примирился, так как мысленно был уже в Штатах, и все настоящее ожидал встретить там, а среди нелепостей оставшегося здесь полугодового пребывания лишняя нелепость погоды не делала. Алик мотался по делам торгово-закупочного товарищества, скупая в Азербайджане изделия из турецкой кожи. Создавая легенду о небольшой зарплате, Алик говорил Варваре, что ездит на физические симпозиумы, и все зашибленные бабки берег к отъезду. Однажды Варвара подарила Алику костюм, настояв, чтобы он поехал на симпозиум в нем, и Алику пришлось носиться по аулам в тройке, а Варварино удивление, почему же он вернулся таким неопрятным, успокаивать значительным шепотом, что он спускался на симпозиуме в секретный бункер и там извозился. Как-то из товарищества уволилась ларечница, Алику предложили поработать вечерами. Алик подумал, что и эти деньги не повредят, а до отъезда здесь все равно нечего делать. Варваре он сказал, что вечерами будет ставить эксперимент, но однажды Варвара искала по всему городу молнию на платье и набрела на Алика в ларьке, и ему пришлось срочно выдумывать, будто он хотел подработать, чтобы купить ей к дню рождения шифоньер. Варвара прослезилась, принялась каждый вечер возить Алику ужин в ларек, и, треская куличи под умильным Варвариным взглядом, наблюдая из ларька тусклую улицу, Алик мечтал, как через пару месяцев увидит огни Нью-Йорка. Перед отъездом Алику позвонили из ОВИРа, подошла Варвара, и Алик вновь выкрутился, объявив, что его посылают на симпозиум за границу. В аэропорту Алик сказал Варваре, что едет сообщать о важнейшем открытии, его будут охранять, но там мафия, и всякое может быть. Но едва он уселся в кресло, и стюардесса по-иностранному объявила маршрут, Алик вздохнул, наконец, полной грудью, и начисто забыл про обмен, Варвару и все, связанное с этой жизнью. В Штатах Алик устроился хорошо. У него работа, семья, дом, три автомобиля, небольшая компания друзей. На уик-энд они едут на побережье, и сидя в креслах, потягивая колу, глядя на волны, товарищи Алика, бывает, вспомнят ту жизнь, и что у кого в ней было. Если поблизости нет жены, Алик иногда говорит: "Любимая женщина там у меня". 1989 Она не любит только ... Она не любит только выносить мусор и, входя утром в кухню, жмурясь от слепящего света, она отводит от мусорной миски глаза. Будильник звенел, она его заглушила, но лишь несколько мгновений между сном и явью она лежала, приходя в себя, еще не слыша метронома, но когда сознание прояснилось, сразу параллельным кодом полезли дела, и, оторвавшись от подушки, она посмотрела на циферблат и ахнула: сразу пошли ее собственные часы, сразу началось соревнование. Эта схватка со временем начинается с утра, когда в час с минутами надо втиснуть все эти замачивания булок, сбивание и жарку котлет дочке на обед и всем на ужин, кашу на завтрак, побудки детей, грызню с мужем по мелочам, посуду, сборы, выпроваживание в школу, в садик, наказы. Первый этап кончается, когда, словно разорвав финишную ленту, она захлопывает за собой дверь, стоит в лифте в пальто с перекрученным поясом, кое-как намазанными губами. Дорога на работу - второй раунд: она едет, между освещенными коробками домов синеют куски предрассветного неба, автобус подходит к метро - яркие прожекторы, шарканье сотен ног, слиянье в толпу бледных сумеречных лиц поглощают и ее, и, вытащив руку с сумочкой из давки, она смотрит на часы уже только в вагоне, прикидывает число минут и станций, пробегает мысленно оставшийся путь, гадая, успеет ли ступить за турникет минута в минуту. У нее, как у триггера, бывают два состояния, два уровня душевного настроя - высокий и низкий. Обычно они чередуются - если накануне был подъем, на следующий день спад. Придя на работу и включив дисплей, в день спада она долго сидит, уставившись на зеленые цифры. В голове гудит от машины, от недосыпа, от веселых мужских голосов, внутри нарастает беспокойство, что время идет, а она сидит, и все это видят, и она натирает бальзамом виски. Если день такой, то поражение предопределено, оно и в стертых по ошибке с диска файлах, в пережаренных котлетах, в падающих с сушилки мисках, в кончившихся как раз перед нею сосисках, автомате, облившем подсолнечным маслом, кашле перегулявшего сына, двойке у непроконтролированной дочки. Бывают дни очень высокого подъема, когда все ладится, спорится, стройно скользит. Тогда она уже с утра в автобусе знает, что будет править в программе, сосисок хватает после нее на одного, что придает дополнительный импульс, обрывающие руки сумки несутся легко, она успевает вымыть везде полы, проверить от корки до корки уроки, сделать малышу ингаляцию и почитать ему "Бармалея". Из колеи, правда, могут выбить телефонные звонки, хоть и говорит она редко, всегда - свернув шею, прижав трубку к плечу, что-то помешивая или моя. Разговоры нарушают установленный порядок дел: почистивший зубы полуголый сын бегает, ковыряя хлеб, а отнюдь не ложится, дочка вместо уроков крутится перед зеркалом в бабушкиных бусах, муж шуршит газетой - ему на все наплевать. Если это день подъема, она умудряется быстро закруглить разговор и все моментально наладить. Если же это день спада, то собеседницу ей не унять, она терпеливо перемывает кости нескольким знакомым, отрешенно наблюдает за разошедшимися детьми и с кроткой покорностью, признавая свое поражение, отслеживает время. У нее есть только один час, и в дни подъема и в дни спада, один собственный час - с десяти до одиннадцати. Уложив детей, она плюхается на диван и смотрит телевизор. Каждый вечер она мечтает не прерываться вот так, доделать все дела до конца, лечь в постель и перед сном посмотреть телевизор со спокойной душою, и каждый вечер, не утерпев, присаживается на минуту, и у нее уже нет сил встать. Сидение отравлено мыслями о несобранных бутербродах, не поглаженных формах и не замоченном белье, она вздыхает и повторяет несколько раз: "Ну, что я сижу?" Она ругается редко, единственное ее слабое место - это мусор, который она не любит выносить. Вечером, посмотрев на переполненные миску и ведро, она вдруг визгливо вскрикивает: "Вынесите мусор, видите, я зашиваюсь!" В этот момент лицо ее приобретает склочно-капризное выражение, и муж, и дочка знают: вякни они сейчас что-нибудь, она заорет, что у нее нет больше сил, что сели и поехали, пропадом все пропади. Поэтому, потихоньку вздыхая, тот, кто попался ей первым, плетется с ведром и миской в коридор, а вернувшись, закладывает ведро газетой и моет миску так как она внимательно наблюдает, выполнен ли ритуал до конца, а если нет - может поднять крик, и тогда начнется такая склока, что себе дороже. Она не любит только выносить мусор... 1989 Наши праздники Праздники у нас начинаются обычно с идеи, сверкнувшей у меня в голове. Скажем, я иду мимо театра и вдруг представляю, как можно без обычной спешки и суеты выйти из дома всей семьей, отправиться в театр и, сидя среди тамошнего великолепия, приобщить ребенка к прекрасному. Я беру билеты, сын любопытствует: "А чего это - Травиата", муж отмечает этот день в календаре, чтобы не затевать деловые встречи. А когда назначенный день настает, и мы выходим из дома, автобуса нет на остановке больше часа, дергаясь и переругиваясь, мы успеваем кое-как добраться на перекладных, влететь в ложу и шугануть уже опускающихся в полумраке на наши места нахалов, а, отдышавшись, замечаем, что впереди сидит не иначе как команда баскетболистов, и со второго ряда нам не видно ничего. Сын, кроме того, неприятно удивлен, что на сцене нет ни солдат, ни драк, два следующих акта он, прогрессируя, ноет, просясь домой; сзади шипит мегеристая блондинка, на сцене Травиата старая, толстая и пускает петуха, а по дороге обратно трамвай сходит с рельсов, и мы добираемся до дома в середине ночи, освещенные одной луной, шарахаясь от слоняющихся по улице подозрительных компаний. Или я вдруг задумываю путешествие в Новгород. Стоя в огромной очереди в сберкассе, созерцая на стене красивый календарь с золотыми куполами, я вдруг ужасно захочу поехать не на дачу копать картошку, таща за собой вечные тюки с хлебом и молочными пакетами, а отправиться куда-нибудь налегке, беззаботно осматривая достопримечательности и останавливаясь в живописных местах перекусить и полюбоваться красотами природы. И вот в жаркий летний день мы садимся в машину. По дороге у нас два раза спускает колесо и, забыв про еду и питье, муж меняет на жаре последнюю камеру. Мы приезжаем в Новгород, обходим знаменитый памятник, кое-как отыскивая среди каменных фигурок известные, зато потом до победы ищем по всему Новгороду запасную камеру. Солнце палит, наш сын начинает по обыкновению ныть и проситься домой, нас два раза штрафует ГАИ, и, купив, наконец, камеру, и, постояв еще в очереди за дешевыми чашками, мы уезжаем, остановившись все же поесть на голой асфальтовой площадке для отдыха, не замечая от усталости благоухающих мусорных бачков. Бывает, мы приглашаем к себе гостей, недели две до их визита я хожу по магазинам, чтобы собрать стол, за которым намереваюсь вести с гостями задушевные беседы. Два дня накануне я жарю, варю и пеку, в день приема мы все с утра убираем дом и расставляем бокалы. Гости приходят, пять часов подряд в упоении рассказывают, как начали разводить на балконе пчел; мы же, пчеловодством никогда не интересовавшиеся, добросовестно их слушаем, а когда они, вполне удовлетворенные, уходят, нам остается только мыть до глубокой ночи посуду. Если мы сами идем в гости, у кого-нибудь обязательно заболят зубы или живот. Если мы едем с сыном на экскурсию, его укачает в автобусе и вырвет. Этот список можно продолжать до бесконечности, удивительно только, что среди удающихся нам куда лучше будней - работы, беготни, приготовления еды и уроков мы вспоминаем проколотую камеру и мусорные бачки с ностальгически блаженными улыбками, сетуя уже лишь на то, что давно никуда не выбирались. И в моей голове тогда опять зароятся идейки, предвещающие нам новые удовольствия. 1990 Я покупаю розы для... Я покупаю розы для своей приятельницы - зубного врача. Этой приятельнице я многим обязана - она принимает меня без очереди, хорошо лечит и недорого берет. Я несу розы ей на прием, но, заглянув в кабинет, узнаю, что как раз сегодня моя врач взяла отгул. Цветы стоят недешево, особенно розы сердце у меня замирает при мысли, что я совершенно напрасно потратила столько денег, что такие дорогие цветы пропадут зря. Я думаю, что допустить это невозможно, раз розы куплены, они должны быть кому-то подарены, и, решительно завернув их в бумагу, я начинаю мысленно просчитывать другие варианты. Мой выбор в первую очередь останавливается теперь на учительнице музыки моих лоботрясов-детей, которых на месте этой учительницы я бы давно вышибла из музыкальной школы, а она все еще пытается что-то трепетно в них вложить. Я дохожу до школы, но кабинет заперт, мне сообщают, что в квартире у учительницы прорвало батарею, она убежала домой, и букет роз снова остается при мне. Из музыкальной школы я еду в банк, сотрудница которого постоянно помогает мне по работе, но, узнав, что она укатила в бизнес-тур, иду к своему парикмахеру. Парикмахер, однако, пошел по вызову завивать к выставке чью-то элитную собаку, а на улице уже темнеет, и зажигаются фонари. Я вспоминаю, что где-то неподалеку живет моя двоюродная сестра, которую я не видела сто лет, что она сквалыжная, но чем совсем пропадать букету, лучше подарить его ей. Я захожу в автомат, набираю номер, сестра, едва узнав меня, немедленно выливает в трубку ушат брани, крича, что таким родственникам, как я, наплевать, жива она или умерла, что через столько лет у меня еще хватает наглости звонить, и бросает трубку. В конце концов я приношу цветы домой, на вопрос мужа, откуда они, вру, что подарил знакомый мужчина, и муж сразу же интересуется, а не сможет ли этот мужчина достать ему для машины карданный вал. Я ставлю цветы в вазу, все еще не сдаваясь, планирую отнести их по назначению завтра утром, но утром стебли поникли, бутоны сморщились, а на тумбочке - ворох опавших лепестков. И тогда, вспомнив, что совсем недавно у меня у самой был день рождения, я решаю, что раз в жизни могу подарить и себе дорогой и красивый букет. Вообразив, что увядший букет, стоящий передо мною, и был как раз тем самым букетом, я жалею только о том, что во вчерашней спешке и беготне не рассмотрела цветы как следует и не смогу теперь даже вспомнить, какие они были. 1993 Чужие письма Я люблю читать чужие письма. Нет, не подумайте обо мне плохо - я, конечно же, не краду их и не подглядываю. Но знакомые однажды отдали мне для дачи старый круглый стол, брошенный уехавшей из их квартиры соседкой. Соседка эта в своей комнате почти не жила, сдавала ее студенткам. Когда грузили стол, из него вывалилось письмо и фотография морячка в тельняшке. Письмо было к девушке Людмиле, моряк упрекал ее, что она теперь "ходит с другим". Еще он писал, что с его стороны все - так, как было, но если она не ответит, то писать он ей больше не будет. Письмо было подписано Шишкиным Васей, а все оставшееся от письма место на листке было исчерчено выведенными другим почерком тренировочными росписями. Простенькой закорючкой было нацарапано "Шишкина Людмила" и тут же зачеркнуто. Другим, более прихотливым, сложно-неразборчивым вензелем, начинающимся тоже с буквы "Л", был любовно изрисован весь остаток листа. Эти вензеля подписывали, видно, морячку приговор. Я долго не выбрасывала письмо Васи Шишкина, перечитывая его, представляла морячка, сидящего на своем корабле и ждущего почту. Я представляла и Людмилу, которая, прикусив от старательности кончик языка, изобретала в это время подпись с фамилией нового жениха на письме жениха отвергнутого. А как-то раз в старых маминых фотографиях я нашла еще другое письмо - старинную открытку с красавицами в длинных пеньюарах, застывших с прихотливо выгнутыми шеями и воздетыми вверх торчащими из воздушных рукавов ручками. Когда я перевернула открытку, я увидела немного расплывшийся, но, в общем, понятный адрес: ...ский уезд, деревня Сосновка, г-ну Воричу. Я кинулась было читать, но, увы, текст был на незнакомом мне языке, только в скобках в середине открытки было приписано по-русски "хорошенькая подруга". На штемпеле стоял октябрь девятьсот девятого года. Я обращалась с открыткой к знакомым филологам, никто не мог прочитать текст. Моя мама не знала, откуда взялась открытка и, рассматривая ее, я думала еще и о господине Вориче, о хорошенькой подруге, о капорах, сюртуках, тростях, канотье, шляпках с лентами, кудрях, украшенных живыми цветами, пикниках, поместьях и прочих, неведомых сейчас, но обыденных некогда, как теперешняя авоська, атрибутах, след которых отпечатался, наверное, в так и непрочитанной открытке, лежащей здесь, у меня в руке. В третье чужое, тоже очень заинтересовавшее меня письмо, я и не пыталась заглянуть. Его читал негр, сидящий напротив в метро. Я смотрела - нормальный негр - кроссовки, джинсы, курчавые меховые волосы. Я видела конверт с яркими марками, негр читал письмо - почему бы и нет, у него тоже есть, кому прислать весточку. О чем ему пишут? - думала я. - Кланяются ли ему многочисленные родственники или уверяет в любви шоколадная невеста, или просто беспокоится мама. Я не представляла, какими словами может быть написано негритянское письмо и смотрела на парня со жгучим разочарованием. Любопытство к чужой жизни одолевает меня. "Умерла Варвара Петровна, - пишет уже именно мне моя старая тетка. - Все меньше и меньше остается людей, знающих нас". Действительно, меняются поколения, люди уходят, приходят новые, чужие, равнодушные к людям прежним. Я хотела бы собрать коллекцию писем всех людей, живущих и живших на земле - коллекцию отражений их жизней и судеб. Я хотела бы рассортировать, разложить по ящикам, перебирать свое сокровище на досуге. А если бы сверху ко мне поступил запрос, отчего это я присваиваю чужие полномочия, я бы ответила Господу Богу, что ни на что не претендую, просто мне очень жаль, что не остается следов, что археологи находят лишь черепки да вазы, а хочется, чтобы не пропало то, что - среди них, хочется все задержать, остановить, вернуть хоть как-то... 1989 Букет пионов Я встречаю их у родительского лифта, давно уже я их не видела, но опять, как и раньше, чувствую досаду и неловкость. Мы стоим, молчим, ждем, когда лифт приедет, а лифт маневрирует где-то там, наверху, помигивает красная лампочка, похоже, балуются мальчишки. В напряженной тишине громко звучит его дыхание, я украдкой бросаю взгляд - он постарел, обрюзг: отвислые усы, живот, запах перегара, букет пионов в руках. Она - совсем седая, раньше была яркая, крашеная блондинка. Лифт приезжает, мы все заходим, она, не спрашивая, нажимает кнопку нужного мне этажа. Они живут этажом выше, как раз над нами. Из месяца в месяц в прежние времена они нас заливали, В те годы он носил форму, был толстым майором с красной рожей и тонким голосом. Этим голосом он матерился, не давая спать по ночам, воспитывая, и судя по воплям, не только морально, свою крашеную жену или нашкодившего сына. Этим голосом он в праздники выводил заполночь "Бродяга, судьбу проклиная...", перемежая песни топаньем, от которого у нас сыпалась штукатурка и качалась люстра. Этим же голосом он вопил, что у них ничего не течет, когда мои взбешенные очередным, сразупослеремонтным заливом родители бежали наверх, к бывал скандал, составление актов, долгие тяжбы. - Это ужас, а не семейка, - возмущалась мама, капая валерьянку. - Вся кухня в банках, тряпках, флакончиках, у самой под глазом синяк, на ребенка страшно глянуть! Я не раз видела их и в ближнем парке в жаркие летние дни - они сидели на одеяле с какими-то мужиками и тетками, пили портвейн, майорша визгливо хохотала, а их малыш с красными от диатеза щеками топтался около, зажав в руке кусок соленой рыбы. Он подрос, пошел в школу, часто терся в парадной, забывая ключи, у него был вечно сопливый нос, полуоткрытый от насморка рот и вопросительно-изумленное выражение. А потом они взяли участок, стали заливать все реже, их балкон сделался похож на склад пиломатериалов, и по субботам они втроем чинно выходили из дома с рюкзаками, саженцами и рейками, озабоченно следовали на автобус, с молчаливым превосходством глядя на встречный, необремененный дачами, просто прогуливающийся народ. А недавно они в последний раз разбудили моих родителей - он гудел что-то своим тонким голосом, она громко плакала и причитала. Соседи сказали, что их вернувшийся из армии сын разби