жаться ближе к середине. Леша говорит, что зато эта жизнь интереснее прежней, и если Крис заключит с мафиози контракт, он, Леша, сможет купить себе на проценты жилье, окопаться в нем и хоть с каким-то комфортом отслеживать будущее. Я же, разменяв перед приездом дочки последнюю стодолларовую купюру, спрашиваю у Леши, а не снимет ли его Крис на лето мою квартиру, а мы тогда до осени перебьемся в садоводстве. Леша смотрит в недоумении, я объясняю ситуацию с дубителем и говорю, что не вижу другой возможности продержаться. И, почесав затылок, Леша заводит меня в пиццерию, велит ждать, а через час заявляется с толстым розовощеким Крисом. Выложив на стол калькулятор, Леша принимается вкручивать Крису, как выгодно тому купить у меня дубитель, а Крис поглощает пиво банками, повторяет "окей" и смотрит мимо цифр на мои коленки. А на следующий день все мои коллеги шипят от зависти - Крис приезжает к нам заключать договор на дубитель. Выйдя от шефа, он подсаживается ко мне, показывает фотографии жены и четырех детей, а потом, глядя на меня честным взглядом, говорит, что душевно одинок, что у русских девушек открытое сердце, и он мечтал бы проводить холидэйз с искренней русской герлфренд. Он вопросительно смотрит, я, потупившись и покраснев, соображаю, будет ли эта перспектива надежней дубителя. А через пару дней, выйдя из машины Криса у дома, я шарахаюсь в подъезде от метнувшегося ко мне бомжа в ватнике, но узнаю Лешу. Леша шепчет, что его мафиози устроили за ним охоту - считают, что он продал Криса моей фирме - на квартире бывшей жены засада, за подъездом друзей следят, надо бежать из города, но нет денег. Я выгребаю из кошелька все до мелочи, он кивает, берет и исчезает за дверью. Я поднимаюсь - дома вернувшаяся из Франции дочка трясет сувенирами и щебечет про поездку. Я мою ей фрукты, и она, увидев купленных по дешевке зеленых уродцев, смеется и восклицает: "Мама, ну разве бывают такие груши?" 1995 История нашей еды Мое детство пришлось на двадцатые годы, заработки у отца были случайны, мы жили на доходы от квартирантов, которых мама постоянно держала. Она кормила их жарким из телятины и пирогами с курагой. Сами мы ели пустую ботвинью с огурцами вместо хлеба, картошку, а иногда пили чай с сахарином. Зато когда мы с сестрами играли на улице в "дома", мы готовили своим самодельным тряпочным куклам котлеты из лебеды и лепили куличи из глины. Весной мы ходили в лес и собирали сергибус и баранчики, летом - приносили из леса ягоды, осенью - грибы, лес был подспорьем, я это особенно поняла, когда уехала учиться в техникум. В техникуме мы питались разве французскими булками да чаем с подушечками, а когда приезжали на каникулы домой, работали в саду и до отвала наедались яблок. После техникума я уехала работать в дальневосточный город, сразу вышла замуж за моряка, варила ему кету и крабов, которых завались было по дешевке в каждом магазине. Перед началом войны корабль моего мужа перевели в захолустье, я не работала, и когда началась война, карточка у меня оказалась иждивенческая. Муж, приходя в увольнение, носил мне с корабля кусочки хлеба, иногда мы ходили в клуб на вечера с буфетом, а вообще, чтобы прокормиться, я вязала из старых распущенных чулок головные сеточки и меняла их на рынке. После войны нас перевели в Ленинград. Первое время я ходила и смотрела, как много всего было в продаже - лотки с черной и красной икрой, усатые рыбы в мраморных бассейнах. Когда родились мои дети, я уже могла позволить им фрукты с рынка. Я закрывала их в комнате, ключ отдавала соседям, а сама бежала в магазины - в подвальчик за парным мясом, в молокосоюз - за молоком. Это было хорошее время - перебои случались только с мукой, на нее выдавали талоны, но все равно я умудрялась печь маковые рулеты. Мой муж служил, летом мы ездили на юг, ели там жареную ставриду и груши бера. Когда нам дали квартиру на окраине, я не могла первое время привыкнуть и по-прежнему ездила в центр в свои старые магазины, но потом я приспособилась, узнала, куда и когда привозят молоко из совхоза, где можно достать полукопченую колбасу по шесть пятьдесят. Мои дети выросли, мы построили им квартиры, и когда муж вышел в отставку, остались вдвоем. Пенсия у него была приличная, я кормила его и бараниной, и телятиной, не говоря о том, что я постоянно носила то сыну, то дочке кульки с сосисками, за которыми имела время стоять по очередям. Потом все свалилось сразу - болезнь мужа и очереди, ни в какое сравнение с которыми очереди прежние не шли. Я вставала в пять, шла стоять за молоком и кефиром, чтобы сделать мужу творог, который был ему необходим. Когда муж умер, я получила за него маленькую пенсию; продукты же очень подорожали, и дети предложили мне держать квартиранта - сдать одну из наших двух комнат работающему в совместном предприятии бельгийцу - знакомому наших знакомых. Он оказался приличным молодым человеком, мы договорились, что я буду к тому же кормить его обедами. И вот теперь я покупаю для него продукты на рынке и, как мама прежде, готовлю ему жаркое из телятины и пеку пироги с курагой. Сама я ем хлеб, молоко, иногда - творог, мясо в моем возрасте уже вредно, а с полученными от квартиранта деньгами ходят и ищут себе продукты мои дети. Они молодые, теперь надо им. 1992 Что наша жизнь... Когда я начала терять слух, дочь и внучка сначала пытались громко говорить для меня за столом, но почти всегда опять сбивались на прежнюю быструю неотчетливую речь, правда, кто-нибудь из них в конце разговора старался громко и кратко изложить его содержание. Но времени у них всегда не хватало, изложения эти делались все короче, многое они не могли уже мне растолковать, я слышала все хуже, и скоро они прекратили свои попытки. Они уже говорили за столом только между собой, бросая, впрочем, на меня приглашающие к разговору взгляды, делая неизвестно для кого вид, будто я тоже участвую в их беседе. Иногда дочь все-таки старалась жестами кое-как обрисовать мне общую ситуацию в семье, но это бывало, когда мы с ней оставались вдвоем и, все равно, я уже мало что понимала. Все же первое время моим родственникам, кажется, было не по себе от такого моего положения, и чтобы скомпенсировать какие-то свои угрызенья, они с удвоенной старательностью принялись меня кормить, при каждом моем вопросительном, относящемся к их разговору взгляде, подставляя вместо ответа ко мне поближе тарелку, убеждая, видимо, себя, что это я просто хочу есть. Они так в том преуспели, что скоро я, действительно привыкла постоянно что-нибудь жевать, и хотя продукты теперь, как я понимаю, подорожали, дочь с жертвенным лицом продолжает носить мне тарелку за тарелкой. Когда в нашем старом телевизоре раньше выключался звук, самые чувствительные сцены в фильмах казались без него нелепыми и смешными. Когда я перестала слышать, вечная беготня моих домашних тоже показалась мне чудной и странной. Моя дочь стара и толста, но она ходит в бассейн, и занимается йогой, я часто вижу из окна, как она и еще полтора десятка пузатых бабок трусят по скверу, задирают ноги и балуются, кидая в товарок снежками. Но больше времени моя дочь проводит в магазинах, уходит с утра, а когда возвращается, много говорит: я угадываю отдельные, часто произносимые слова - "цены", "достала дешевле" - и только удивляюсь быстроте, с какой шевелятся ее губы. Внучка с мужем приходят вечером, наскоро ужинают, раскладывают на кухне вязальную машину и принимаются вязать. Они вяжут свитеры на продажу, в клубках шерсти и пуха работают кареткой чуть не до утра, утром исчезают опять, а когда моя дочь сует нос в их вязанье, отмахиваются и гонят ее с кухни. Иногда они все ругаются. Дочь жестикулирует и обличительно показывает на правнука Васю, одиноко томящегося за пианино. Внучка с зятем оскорбленно тычут пальцем в свое вязанье. Немые сцены их ссор напоминают мне боевые приготовления африканского племени. После ссоры дочь по привычке идет жаловаться ко мне, бормочет что-то, ее веки краснеют, морщатся, и я бы, наверное, ее жалела, но не слышу, о чем она говорит и думаю, что хныкающая старуха - все-таки довольно неприглядное зрелище. Моего правнука Васю заставляют заниматься музыкой, английским и шахматами, он постоянно играет гаммы, учит слова, разбирает комбинации и, уходя на какой-нибудь кружок, безнадежно смотрит на меня из-под очков. С Васей у нас есть тайна. Иногда, поздно вечером, когда моя дочь уходит на ночную медитацию, а внучка с зятем, как всегда, шуруют на кухне, Вася, потихоньку выбравшись из своей кровати, перепрыгивает в мою, зажав в кулаке заранее припрятанную карточную колоду. Тогда нам никто не может помешать, я прикрываю мальчика одеялом, и мы с ним принимаемся резаться в "пьяницы". Тут уж мы вволю отводим душу - азартно выкидываем на кон карту за картой, ревниво сравниваем, у кого больше, и, пугливо озираясь на дверь, мечтаем лишь об одном - успеть доиграть до победы, пока не придет с медитации моя дочь и нас не застукает. 1992 Иные привычки Я перестала выпендриваться не сразу, не в одночасье покончив со всеми былыми привычками - этот процесс занял приличное время, охватывая разные области жизни. Прежде я не вылезала из филармоний, не пропускала ни одного вернисажа, не выпускала из рук книги, гонялась за интересными людьми и, раскрыв рот, внимала их суждениям. Зажмурившись, я с ужасом сознавала, какая я дурочка, как велик пласт накопленных человечеством ценностей, и как надо спешить, чтобы успеть поглотить хотя бы их небольшую долю. Я, правда, не слишком различала, чем звучание знаменитейшего оркестра, за билетами на который я выстаивала ночь, отличается от звучания оркестра менее знаменитого, я с трудом запихивала в голову почерпнутые из умных книг идеи и, однако, сомнение в том, что все это мне необходимо, не возникало у меня много лет. Оно впервые закралось, когда меня уволили по сокращенью. Долгие годы я считала на работе разными способами корреляционную функцию и именно с трудовым коллективом делилась увиденным и прочитанным, именно ему старалась в первую очередь не только лучшие наряды, но и лучшие сокровища души. Коллектива не стало, мое умение считать корреляционную функцию больше нигде не потребовалось, я устроилась уборщицей и, орудуя шваброй, страдала не из-за того, то выгляжу чучелом, а оттого, что никого это не удивляет, нынешние коллеги и воспринимают меня именно такой, а обсудить непонятную экономическую статью мне теперь совершенно не с кем. Я, правда, пыталась держать форму и обсуждать хотя бы политические телепередачи по телефону с подругами, но подруги уже больше ахали о том, сколько стоят в магазине куры и где взять денег, чтобы их купить, материальные проблемы захватывали и меня, и разговоры наши не сворачивали уже ни в какое другое русло. И вот однажды, намахавшись на работе шваброй, придя домой и усевшись за замусоленную, но все еще непонятную статью, я вдруг подумала, а что такого ужасного случится, если я заброшу эту чертову статью за диван - разве перестану я быть уборщицей, поняв эти сложные выкладки, разве посмотрит опять на меня с восхищением сидевший когда-то за соседним столом старший научный сотрудник? Я так думала одно мгновение, а в следующее, придвинув чтение ближе, уже гнала из головы крамольную мысль, уверяя себя, что я читаю не для кого-то, что мыслящий человек в любой ситуации должен оставаться самим собою. А через несколько дней, собираясь после трудового дня на нашумевший вернисаж, я опять спросила себя, что такого необыкновенного ожидаю я там увидеть, чтобы, превозмогая усталость и лень, тащиться через весь город. В голове у меня опять же прокрутился вопрос - кто спросит, была ли я там, и ответ - никто, и внезапное открытие, что старые привычки не так уж драгоценны, до глубины души меня поразило. Я осознала, сколько наносного и лишнего было, оказывается, в моей прежней жизни, а в теперешней, новой, появились, стало быть, приобретения - одиночество и сопровождающие его независимость и простота. И накопленный цивилизацией культурный пласт начал стремительно терять для меня прежнюю цену. Я еще какое-то время сопротивлялась, приглашая в дом интересных людей, но интересные люди тоже жаловались на жизнь и затравленно озирались, слабо вдохновляясь присутствием друг друга, как альпинисты, которых всех вместе засыпает лавина. И вскоре у меня появились совсем другие привычки. Я полюбила, подолгу сидя у окна, следить за хаотическими движениями гуляющих по садику людей - созерцать этот живой пейзаж оказалось не менее увлекательно, чем разглядывать картины в музее. Соседская ссора за стеной дарила пищу для ума не хуже шекспировской драмы, а несущийся из телевизора бодрый мотив прочно занял место былых фуг Баха. Вытянуть меня вечером из дома стало практически невозможно - понятие "надо" я применяла теперь лишь к вещам сугубо утилитарным. И только, услышав по радио любимое прежде словечко "волнительно", я, встрепенувшись, пыталась еще вспомнить то, что было когда-то дорого, но, безнадежно махнув рукой, легко смирялась с тщетностью подобных попыток. 1993 Дорога в Парамарибо Нет, конечно, когда у тебя парикмахерская, голова замусорена множеством мелочей. Сантехник Пономарев отключает горячую воду, и на головы клиентов из крана хлещет ледяная, и надо дать ему на опохмелку, не то так и будешь сидеть. И вдруг в подвальчик спускается, озаряя улыбкой убогие стены, жена живущего по соседству президента СП, а это чудо среди всех окрестных пенсионерских лысин и круглых мальчишеских голов. А дура Мариша метет ей прямо на замшевые лодочки, и приходится, пятясь и расшаркиваясь, заниматься всем самой. И я устраиваю красавице на голове такое, что она не то, что довольна, а просто в шоке, и даже путает дверь на выход с дверью в теплоцентр. А из теплоцентра при этом вываливается прикорнувший на задвижке опохмелившийся Пономарев и, довершая начатое Маришей, пачкает-таки замшевые лодочки промасленными штанами. И все труды насмарку, потому что, взвизгнув, дама выскакивает прочь, я не надеюсь больше ее увидеть, и как вы думаете, могут быть в такой мясорубке еще какие-то другие мысли? И все же в обед я бегу с яблоком в соседний подвал, где торгует напитками директор Гриша. Увидев меня, он быстро прячет под прилавок листок с компьютерной программой, а я, все сразу поняв, восклицаю, что он опять занимается ерундой. Я в который раз повторяю, что я бы тоже потрошила в лаборатории мышей, что если он не бросит дурить и всерьез не займется делом, мы с ним никогда не сможем, купив жилье, начать, наконец, нормальную жизнь. Но окно вдребезги бьет брошенный с улицы кирпич - это Гришины конкуренты - самогонщица баба Паня и пара подручных хроников. Довольные, они орут, что мы с Гришей скоро повиснем на фонаре. Я запускаю в них огрызком, Гриша плетется за стеклом, а я, ахнув, а закрыл ли Пономарев задвижки в теплоцентре, несусь к себе - так и есть, воды по колено, и мы с Маришей до вечера носим ведра. И после такого дня, еле дотащившись домой, я первым делом слышу телефонный звонок - это Гриша опять жалуется, что не может без науки, тоскует по компьютеру и больше всего боится, что у него атрофируются мозги. И, даже не поев, я сорок минут его убеждаю, что квартиру на его мозги мы никогда не купим и нормальной жизни не начнем, и конец нашему разговору кладут мои возмущенные соседи. А на следующее утро затемно я опять бегу в парикмахерскую и, увидев за Гришиными решетками свет, радуюсь, что, взявшись за ум, он так рано открылся. Но метнувшиеся от дверей в сумерках тени напоминают Пономарева и бабу Паню, в мешках за спинами что-то булькает, я немедленно кидаюсь вслед, но сзади шуршат колеса, меня догоняет автомобиль. Высунувшаяся из "Мерседеса" дама осведомляется, не смогу ли я ее уложить, как вчера - ей опять надо встречать кого-то из Нью-Йорка. И, посмотрев на нее и на свой жалкий подвал, я вдруг воображаю вереницу таких же машин у входа, у меня захватывает дух и, позабыв про воров, я вскоре колдую над прической. Баба Паня с Пономаревым дочиста грабят Гришин магазин, Гриша же только рад - он возвращается на кафедру, нищенствует, но пишет программы. А мои дела с этого дня идут в гору - жена президента приводит множество подруг, двор забивается "Мерседесами", мне приходится расширяться и арендовать заодно и бывший Гришин подвал. Теперь моя парикмахерская одета в гранит и дуб, дюжина мастеров орудует бритвами, Мариша ходит по струнке, алкашей изолирует охрана, в моем кабинете разрывается телефон. У меня масса идей - я собираюсь открыть филиал в Самаре, завязаться с суринамцами, начинаю учить язык и, случайно встретив на бегу просветленно улыбающегося Гришу, вспоминаю, что и с ним тоже хотела что-то такое начать в своей новой большой квартире. 1994 Кларнет из черного африканского дерева После того, как это случилось, я не могла понять, как нас угораздило - всему виной было нетерпенье - мой ребенок прибежал из Консерватории и сообщил, что с рук срочно продается хороший кларнет из черного африканского дерева. Роковую роль еще сыграло воскресенье - обменные пункты валюты и банки были закрыты, а все наши сбережения хранились дома под паркетиной в виде стодолларовой купюры. Нас "кинули" у метро классическим способом. С криком: "Валютный обмен запрещен!" вдруг набежали из-за ларьков какие-то парни, и долларовый мальчик тут же рванул прочь, рассовывая по карманам неотданные деньги. Сын, кажется, успел выхватить у него из рук нашу купюру, но, развернув ее, мы увидели, что это всего лишь доллар, и пока, не веря глазам, читали надпись "one", ограбившая нас компания скрылась в толкучке. Кларнет ребенку в тот вечер я все же купила, заняв у друзей нужную сумму. Мы возвращались на "Запорожце" домой, я уговаривала сына, что это не смертельно, что мы отработаем долг уроками, что когда-нибудь мы будем вспоминать обо всем со смехом. Но, замечая, как сжимаются кулаки, словно пытаясь удержать ускользнувшую бумажку, и, вспоминая, как ссутулился сын, прощаясь с мечтой о кларнете, я думала, что забыть это нам вряд ли удастся. Однажды, придя с очередного урока музыки, сын вытащил из сумки большой черный пистолет. Он сказал, что этим браунингом расплатилась с ним до конца сезона бабушка одного из учеников, покойный супруг которой приобрел себе оружие в сорок шестом году в Благовещенске на базаре. К браунингу прилагались патроны и, прицелившись в экран телевизора, сын сказал, что теперь вытрясет из кидал наши деньги. Выйдя из столбняка, я взяла у мальчика пистолет и, заперев его в комоде, сказала, что если сын к нему прикоснется, меня разобьет паралич. Но, возвращаясь с работы и не увидев во дворе "Запорожца", я не обнаружила в комоде и пистолета, и после недолгого колебания помчалась к метро, где нас обокрали. Наша машина стояла незапертая, я села за руль и сразу увидела своего ребенка в черной маске, рейтузах и красном плаще, бегущего от ларьков. Он не успел еще хлопнуть дверцей, а я уже газанула так, что с площади взлетели все голуби и, петляя, порулила домой, забыв и о валидоле. Дома, выложив на стол стодолларовую купюру, сын сказал, что костюм оперного Мефистофиля он взял у знакомой девушки из консерваторской костюмерной, и я тогда поняла, почему на нем маска, трико и бархатный плащ. Сын объяснил, что выскочил в таком виде с пистолетом перед кидалами как раз, когда те удирали, ограбив очередную жертву, и, обалдев от изумленья, кидалы без звука отдали деньги. Сын добавил, что не может теперь спокойно смотреть на эти рожи и делать вид, будто, играя на кларнете, их презирает. Сын сказал, что в игре униженного с юных лет музыканта все равно не появится должных виртуозности и блеска, поэтому такая вылазка для него не последняя. Я спросила только, а не надо ли возвращать ограбленным деньги. Сын ответил, что никто не мешает им пойти той же дорогой, и я согласилась сидеть за рулем, пока отобранные у кидал банкноты не помогут его игре обрести нужную виртуозность. И с тех пор мы много раз выезжали на "Запорожце" к разным метро, сын брал пистолет, одевался в тот же костюм, и неразвитое сознание кидал при виде его всякий раз одинаково цепенело. После каждой операции я спрашивала сына, не достаточный ли уже потенциал приобрела его техника. И однажды, наконец, мальчик сам положил пистолет в комод и сказал, что этот жизненный этап им пройден. Я с облегчением вздохнула, но рядом с браунингом сын положил в комод и кларнет. На следующий день он оформил фирму, и теперь не то кого-то охраняет, не то продает вагонами песок, сидит на телефоне, командует типами, похожими на кидал, а к кларнету из черного африканского дерева больше не подходит. 1995 В жизни всегда должно быть место удовольствию Моя дочь сказала, что бросает институт, когда ничего уже нельзя было сделать. Полгода она изображала, что ходит на лекции и, закрывшись в комнате, считает курсовики. Если бы не постоянная забота последнего времени - деньги, я бы вовремя раскрыла обман, но я была занята поиском заказов, а, найдя, сидела, не отрываясь от переводов. Муж, узнав, что дочь плюнула на все труды, на репетиторов, на перспективы, только усмехнулся: "Зря, выучилась бы, взял бы к себе..." "Жалко мне было б твою фирму", - фыркнула дочь, а я подумала, что фирму мужа и так следует пожалеть - единственной ее результативной операцией был заказ визиток с золотым тиснением "директор", которые муж налево-направо раздавал потом, пижоня, друзьям. На этом деятельность фирмы замерла, на основной же работе ему платили раз в полгода, и то не всегда. Дочь сказала, что намерена попытать счастья на эстраде, я вдруг узнала, что она, оказывается, поет. Эту идею ей, кажется, подкинул неопрятный юноша с косичкой, начавший появляться в доме, менеджер, как рекомендовала дочь. Они уединялись в комнате, слушали какую-то бессмысленность, я не могла сосредоточиться и просила убавить звук. Я, конечно, никогда не верила в простую зависимость: кто старается, тому воздается. Но я всегда старалась - потому ли, что все же надеялась, что у судьбы есть пусть замысловатые, но законы, а, скорей всего, просто не могла ни к чему безответственно относиться, будь то учеба дочери, рубашки мужа или еда. Что касается еды, на обед у меня всегда были первое, второе и компот, а когда с деньгами стало хуже, я выискивала дешевые продукты, но не сдавала позиций. За обедом я увлеченно рассказывала, где, что и почем удалось достать. Муж с дочерью, опустошая тарелки, называли мои восторги убогими, сетовали, как накрепко вбиты в меня советские привычки. Они оба предвкушали скорое наступление новой интересной жизни - дочь готовилась к эстрадному конкурсу, муж просаживал полугодовую получку в ресторанах, обхаживая потенциальных финских клиентов. Дочь с подачи друга-менеджера уже мнила себя рок-звездой. Муж взахлеб превозносил финнов, говорил, что мы, русские, обижены судьбой, а вот живут же люди в радость. Он вдруг занялся коллекционированием автомобильных моделек, тратя деньги еще и на это, и, предупреждая мои упреки, с вызовом заявлял, что в нормальной человеческой жизни всегда должно быть место удовольствию. Предвкушение счастливого будущего сблизило мужа и дочь, они с интересом слушали друг друга и, кривясь, отмахивались от моих заявлений, что до получки нам не дожить. Мне приходилось очень плотно работать, конкурентов-переводчиков развелось, как нерезаных собак. Надо было к тому же как-то выкручиваться с деньгами. Я ходила сосредоточенная, постоянно что-то комбинируя, и, однажды, убирая квартиру, в рассеянности уронила с верхней полки тяжелый словарь. Словарь одним махом разбил коллекционный автомобильчик и дочкину кассету. Когда я стирала, муж, продолжая ругаться, говорил, что если я взялась бить, то не уймусь, пока не доведу это дело до конца. Дочь раздраженно вторила, что я лишена воображения и, пожалуй, зачахну с тоски, если пару дней не поубираю квартиру. Они думали, что я из ванной не слышу, и я, действительно, еще не слышала, чтобы мои близкие говорили обо мне в таком тоне. Достирав, я уехала гостить к подруге на дачу, заставив себя забыть про несготовленные обеды и незаконченный перевод. Пропалывая чужие грядки, я думала, что стараться бесполезно, у судьбы нет законов, все - как мозаика в калейдоскопе, готовая сложиться так и сяк, поэтому надо жить, как нравится, делать, что хочется, и ни о ком не думать. Возвращаясь через неделю, я собиралась, и в самом деле, все в доме потихоньку переколотить, но, входя в квартиру, принюхиваясь к запаху горелой яичницы, увидела заплаканную дочь, ахнула, что ведь был же конкурс, увидела растерянное лицо мужа. Я раздевалась, они толклись в коридоре, жалобными голосами перебивая друг друга. Дочь, всхлипывая, говорила, что конкурс проводился в каком-то дырявом сарае и что все призовые места были куплены вперед. Муж сказал, что объевшиеся на халяву икрой финны, не заключив с ним никаких контрактов, уехали. И муж, и дочь с несчастными лицами смотрели на меня, а я, привычно перемещаясь по кухне, говорила, что будет еще и другой конкурс, и приедут не финны, так шведы, и уже скребла сковородки, чистила картошку, косила взгляд на перевод. К мужу никто так и не приехал, он больше не покупает моделей, отдает мне всю скудную зарплату и только смотрит иногда перед сном на свои визитки. Дочь получает редкие письма из Франции, куда укатил менеджер с косой; она ждет ребенка. Я, авансом переводя новый низкопробный роман, изо всех сил стараюсь опередить конкурентов. 1994 Отъезд Муж моей подруги, напившись, пытается выкинуть из очереди бритоголовых молодых людей или взывает к совести уличного торговца, заломившего чересчур, по его мнению, крутую цену. Кончается это мордобоем и отъемом денег, семья оказывается на мели, и тогда моя подруга идет в спортмагазин, накупает на последние рубли жетонов, и среди металлического скрежета и гомонящего вокруг мужичья сражается с "одноруким бандитом". Она часто выигрывает, и так они дотягивают до получки. - Радуйся, что одна! - говорит мне подруга, шуруя на кухне и гоняя детей и непутевого мужа, и я до последнего времени, действительно, не страдала от одиночества. Мы жили с братом в нашей двухкомнатной квартире, я его кормила, он мне все рассказывал, а в выходные я ездила к его разведенной семье. Бывшая жена брата тоже всем со мною делилась, племянники радовались гостинцам, и мне казалось, что скоро они вырастут, родят детей, я, как и все, стану бабушкой, и уже не важно, что двоюродной. Но все как-то в одночасье рассыпалось - шарага брата, задавленная налогами, развалилась, мне тоже перестали платить зарплату, за ужином мы молчали и думали, что надо что-то предпринимать. Брат первый начал исчезать вечерами, однажды признался, что посещает собрания протестантской общины и предложил ходить с ним. Я фыркнула, но через пару месяцев он объявил, что женится. Его жена Марина оказалась доброжелательной и тихой, через слово повторяла "Господь", но вечером они смотрели телевизор в своей комнате, я в своей. А когда в выходные я приезжала к племянникам, дети разочарованно вздыхали, узнав, что я опять не получила денег и ничего им не привезла, а бывшая невестка общалась сухо и без былой откровенности, будто вместе с братом и я женилась. Я навещала подругу, мы пили чай, она говорила, что единственный выход для меня, и в правду, замужество, и что знакомиться сейчас легко через рекламные газеты. В объявлении я указала телефон, и телефон начал трезвонить денно и нощно. Был ряд свиданий, но я понравилась только одному претенденту, похоже, горькому пьянице. А после того, как от меня удрал, не признавшись, что он - это он, ожидающий у фонтана татуированный инвалид, я стала мечтать о загранице. Я понимала, что шансы нулевые, но вечерами, сидя одна в своей комнате, с удовольствием читала иностранные брачные объявления. Они были приветливы и корректны, мне казалось, что неизвестный мир с улыбкой машет мне рукой, а, получив английскую открыточку в ответ на множество разосланных писем, я окончательно в этот мир влюбилась. На открытке была стриженая лужайка без дорожек, с урной под круглым деревом. Письмо начиналось: "Дорогая мадам...", а в конце были "Искренне Ваш... и самые добрые пожелания". Автор письма был абстракцией, я мало думала о нем, но мысль о том, что у меня, может быть, есть время прожить там еще одну, совсем другую жизнь, выучить новое и забыть то, что здесь так хорошо известно, захлестнула меня с потрохами. Я ответила на открытку, но больше писем не приходило. А вскоре у меня появилась новая привычка - из газет и разговоров я выбирала самые ужасы, отражающие невыносимость здешней жизни, и с упоением пересказывала их налево-направо. И однажды я поняла, что этим я доказываю себе необходимость отъезда. И скоро я не могла уже помышлять ни о чем другом, я лихорадочно соображала, как лучше все устроить, я решила продать комнату, чтобы уехать с какими-то деньгами. Узнав об этом, брат, забыв про обретенную набожность, кричал и обзывал меня выжившей из ума старой девой, Марина стояла рядом, поджав губы. Брат и Марина вскоре объединились с его бывшей женой, прописали в квартиру племянников и подали на меня в суд. Придя на заседание и увидев, как они всем кланом сидят на скамье и с одинаковой ненавистью на меня смотрят, я решила плюнуть на комнату, и чтобы только скорее их всех не видеть, уехать без денег и наняться там поначалу в прислуги. В аэропорт меня никто не провожал: в комнате брата все как вымерло, с племянниками я давно не общалась, а моя подруга в эту ночь играла в казино - ее пьяный муж сбросил с балкона двухпудовую гирю на заехавшую на газон иномарку. 1995 Мы пока что гадаем о старости... Мы пока что гадаем о старости. Старость - это, наверное, когда жизнь воспринимается завершенной, как колечко в футлярчике, можно открыть, рассматривать и любоваться, и разве только чуть-чуть подшлифовать, а больше ничего не прибавить и не убавить. Старость - это свои, понятные только ровесникам заботы, скажем, носить всегда в кармане военное пенсионное удостоверение, чтобы, если упал, повезли не куда-то, а в госпиталь (и тут же пример: вот такой-то упал, и повезли!). Старость - это привычка уже не очень врубаться, не лезть особенно со своим суждением, или, наоборот, лезть ко всем подряд, пропагандируя универсальную эвкалиптовую настойку, а, увидев восточный фильм, где старик-аксакал побил палкой здоровенного толстого сына, пересказывать его, с робкой гордостью повторяя: "Там старик - это не у нас старик!" Старость - это сугубая проза с выискиванием картошки не по тысяче триста, а по тысяче двести пятьдесят, с варкой кашки и торжественным и медленным ее поеданием, с нетерпеливым жестом нетвердой руки, протянутой к "Санкт-Петербургским ведомостям", с внимательным изучением телевизионной программы. Старость - это упорство, длиннющие паузы между словами, когда ты присел рядом, и надо бежать в двадцать мест, а приходится выслушивать, как эти слова через пять минут, может, и выстроятся во фразу, а потом, скороговоркой ответив, ждать еще, чтобы усвоилось и чтобы еще сложилась реплика, и, о боже, ждать, когда выстроится и следующая. Старость - это, когда просят: "Приходи, надо обсудить, поговорить...", а в ответ - только нетерпеливый кивок, и ясно, что не нуждаются, сами знают, и только терпят, переминаются, готовые сорваться и лететь в свою какую-то чепуху. Старость - это перманентная ругань на тех, кто разорил и продал Россию, изумленный взгляд, устремленный на крошечную, блестящую, стоимостью в две пенсии, коробочку, это универсамская корзинка с четвертинкой круглого и бубликом. Старость - это скука, противный запах лекарств, разговоры о болезнях, раздраженное переспрашивание, очередь в поликлинике, перепалка: "Всем только спросить, а я уже шесть часов...", медленное поднимание по лестнице рука об руку, побелевшие костяшки на пальцах, упирающихся в перила. Старость - это стопроцентная серьезность, долгие телефонные поучения, что делают все не то, и не так воспитывают детей. Старость - это бесплатный "Икарус" от метро Приморская до Горжилагентства, склока, устроенная пенсионерами из-за пятиминутного опоздания, стремление доказать, что уж здесь, в этом дармовом "Икарусе" главные люди - они, подспудная уверенность в своей второсортности и ненужности во всех других местах, вне автобусной халявы. А потом мы начинаем фантазировать, выдумывать небеса и реинкарнацию, потому что хрустит ледяное крошево, комнаты пусты, кровати застелены, молчат телефоны. Впереди не мельтешат уже ничьи спины, и старость становится будущим. И пока мы о нем еще только гадаем. 1995 В знак окончательного смирения В детстве мы обе были отличницы, но объединяла нас наша тайная жизнь, в ней мы творили такое, о чем не должны были помышлять в те времена хорошие девочки. В первомайскую демонстрацию мы забирались в подвал и пуляли из рогатки по колготкам и шарикам. В школу мы ходили исключительно напрямик, запрещенной дорогой через стройку и, если кому-нибудь из строителей приходило в голову нас шугануть, мы умели так ответить, что обложенная нами однажды гром-баба в оранжевом жилете погналась за нами до самой школы, и мне пришлось разорвать завязавшийся в узел шнурок, чтобы успеть вышмыгнуть из гардероба до ее появления. Я думаю, тетку возмутило именно то, что ее обругали такие приличные девочки, и она смекнула, что здесь таилось что-то такое, на что надо было открыть глаза учителям. Однажды мы совершили вовсе неслыханное: возвращаясь вдвоем с репетиции школьного хора, где только что долго готовились к концерту, посвященному дню рождения Ленина, после повторенного несчетное число раз припева о том, что "Ленин - это весны цветенье", мы в полутемном вестибюле нахлопали по щекам гипсового Ильича, вымещая на статуе все, что накопилось за репетицию. Такое кощунство было слишком даже для нас, мы шли домой, не глядя друг на друга, задумавшись, не чересчур ли далеко мы зашли в отрицании разумного и вечного. Мы не были малолетними диссидентками. Мы отвергали стереотипы давно известных сценариев, в соответствии с которыми протекала школьная жизнь, да и жизнь вообще. Нам хотелось жить без суфлерских подсказок, перемешать хорошее и плохое, чтобы в хаосе и сумятице творить пусть глупое, но свое. Мы долго не могли себя понять и, поступив в институт и учась каким-то чуждым специальностям, изобрели массу виртуозных способов списывания при сдаче экзаменов, вплоть до перевешивания табличек на дверях удобной и неудобной для пользования шпаргалками аудиторий. Распределившись в НИИ, окунувшись в рутину бессмысленного бумажного труда, мы по-прежнему не хотели смиряться и находили лазейки удирать с работы в кино и магазин. От скуки мы записались в литературный кружок, и перспектива воплощения любых без ограничения фантазий хоть в выдуманной реальности нас захватила. Мы вышли замуж, родили детей, но занятия сочинительством придавали нашему однообразному существованию ореол значительности. Но настали иные времена. Стереотипы, наконец, зашатались, вытесняемые свободным от предрассудков и приличий новым, и нам впервые захотелось сотворить что-то и в настоящей реальности, влиться без оглядки и рассуждений в неизведанную, притягательную жизнь. Мы начали с продажи газет в метро, прошли через челночные поездки в Белоруссию за трикотажем, купили, наконец, ларек и стали торговать по очереди сигаретами и банками с водкой, откладывая вырученные деньги для аренды магазина. Азарт зарабатывания денег увлек нас: вечерами, пересчитывая мятые тысячные бумажки, мы светились от радости, когда их было больше, чем всегда. Нам впервые не хотелось ничего разрушать, наоборот, хотелось преумножать созидаемое, но ларек наш без всяких объяснений снесли, а деньги, скопленные на магазин, пришлось отдать рэкетирам. И мы вышли из игры, не будучи в состоянии повторить этот путь. Нам вскоре посчастливилось устроиться на работу лаборантками на водонапорную станцию, где, беря в одиночестве раз в час пробы воды, можно было отгородиться от дальнейшей необходимости куда-либо вписываться. Но для того, чтобы это стало возможно, пришлось сотворить еще один хулиганский поступок: при прохождении медкомиссии я, загримировавшись, выдала себя и за подругу, так как, страдая редкой болезнью, она не могла пройти необходимый для работы на высоте тест на вращающемся стуле. И, получив нужные справки, мы с ней шли по улице и думали, что эта последняя проделка была предъявлена нами миру в знак окончательного смирения. 1996 Я люблю свое дело Я люблю свое дело, своего полулегального монстрика на глиняных ножках, иногда выплевывающего денежки, иногда упрямо сжимающего челюсти, и тогда я должна суетиться вокруг, уговаривать, подкармливать, оживлять, развлекать, пока наградой не будет шелест купюр. Зарабатывать деньги - что может быть привлекательнее, когда из двух-трех комбинаций рождаются бумажки, которые раньше можно было уныло пересчитывать лишь в казенном окне, иногда в грязи найти на улице или, изловчившись, подковырнуть ногтем монетку у поручня в метро. Каждый день я раскладываю пестрый пасьянс из переговоров, звонков, сваливающихся на голову или, наоборот, бесследно исчезающих в никуда клиентов, и в том, что этот пасьянс, в конце концов, сходится, я вижу высший промысел, целиком ему отдаюсь, и никогда не забываю, что глиняные ножки могут в любой момент подломиться. Но как замечательно тратить деньги сначала сдуру, неизвестно на что, думая, что шальные, потом, войдя во вкус, тратить с чувством и толком, понимая прелесть не необходимых мелочей, прелесть комфорта, обустройства, когда приколотые булавками к ободранным обоям рисунки начинают выводить из себя, позарез нужны делаются рамки, и пастельные тона, и соответствие всего всему. И манит, выпирая со всех сторон, такая осязаемая, притягательно-доступная материальная сторона жизни с ее обертками, диванами и автомобилями, и поимевший многое кажется познавшим все, и хочется разгадать его многозначительность, развенчать ореол, но сделать это по-настоящему можно, когда и вокруг тебя замерцает такой же. А жизнь, запечатленная в цветных фотографиях, полна красок и соблазнов - чужие города, ослепительное солнце, белозубые улыбки, отблески заката в тенистом саду, огонь очага, свечи на овальном столе, мягкая английская речь. И все это вместе сливается в яркий суматошный хоровод, в котором мешанина мелочей, впечатлений, забот заставляет крутиться в голове сразу с десяток мыслей, голова переполняется до того, что чайник с кипятком машинально ставится в холодильник, взгляд не задерживается ни на чем дольше секунды, при встречах не задается вопрос: "Как дела?", потому что все равно не интересно, да и некогда. И делаются не нужны люди - никуда, конечно, не денешься от докуки с родственниками - хорошо если бы все они поуезжали куда-нибудь подальше, - но совсем уже не вписываются праздные излияния друзей - содержимое их душ не нужно винтику хорошо отлаженного механизма. И в этой ежедневной путанице, в этом возвратно-поступательном движении от одного этапа к другому уже так редко вспоминаются черно-белые вечера после тусклых детерминированных дней, старый письменный стол, отрешенность в стремлении перевести неуловимое в слова, бескорыстное ликование при удаче. Ящик давно закрыт, а ключ