ся на чудеса. Продление Сашиной работы мешает полностью перепрофилировать отдел на тропические заказы, то бишь на регулярные командировки за рубеж. К Новому году Тузов своего добьется, и мы вольемся в команду первого дома, а Саша смирится или уйдет, и я не представляю себе ни того, ни другого. На дороге за поляной появляется движущаяся издалека фигура. - Уже Саша идет, - думаю я, но нет, приглядевшись, узнаю берет и плащик, а еще ближе - смуглое лицо Кима, помощника Тузова по режиму. И этот еще идет исполнять свою функцию: на бронзовом восточном лице - всегдашняя полуулыбка - не поймешь, доброжелательная ли, насмешливая ли. Он идет, и, кто знает, что у него там в голове, с какой идеей он будет составлять акт - просто потому ли, что так надо, или с глубоким удовлетворением, или со злорадством - чтобы много о себе не понимали. Он входит, улыбаясь, здоровается. Игорь Бенедиктович тоже расплывается, они жмут друг другу руки, как соскучившиеся друзья. Функционерский ритуал сейчас начнется, и Ким садится за стол, улыбаясь, оглядывая комнату, снимая беретик, приглаживая редкие черные волосы. - Ну, что же так проштрафились? - спрашивает он, ласково глядя на Бенедиктовича, вынимая из папочки листик и ручку, с удовольствием нажимая на кнопочку. Ким - отставник; говорят, из армии его поперли за пьянку, говорят, в уборщицы на объект он нанимает по очереди своих любовниц, много чего еще говорят про махинации с объектовским имуществом, но эти разговоры за кадром, а наяву - всеведущая маленькая фигурка, неслышно возникающая там, где есть хоть какое-то отклонение от распорядка. Опечатали не в той последовательности дома - акт, вышел программист в лес проветрить голову, а заодно глянуть на грибы - тоже, остались на ночь люди работать без приказа - обязательно акт, нарушение! Ах, как приятно ему вытаскивать ручку и чистую бумажку, надевать очки в блестящей оправе, непривычной к письму рукой выводить в правом верхнем углу заветные слова: "Начальнику группы режима..." Как триумфально он рисует свои каракули, торжественным "Та-а-к!" обозначая значительность момента. - А где же нарушитель ваш, Игорь Бенедиктович? - Шляется, хрен его знает зачем, - машет рукой Бенедиктович. - Разгильдяй, я ему сто раз говорил. Посиди, Николай Иваныч, покурим. Ким снимает и плащик, усаживается слушать, как там у Бенедиктовича что растет на даче. Беседуют милые, нравящиеся друг другу люди. Житейские проблемы, сад-огород. Обсуждают перед тем, как еще раз долбануть Сашу за то, что голова у него устроена немного иначе, ценности в ней сдвинуты, не о деньгах и власти, а о низком коэффициенте шума болит Сашина голова. Киму это, конечно, невдомек, для него Саша - просто неугодный Тузову, с которым вершит Ким свои неясные делишки, человек. С Бенедиктовичем иначе - Бенедиктович-то понимает, тоже в молодости учился в аспирантуре, но не сложилось, бросил, менял работы, был на Севере, теперь вот начальник сектора у нас, следовательно, знаток жизни, наставляет всех на путь. Что-то он, и в правду, в жизни понял, может быть, что нужен или блат, или хватка, как у Тузова, тогда пробьешься, а если нет ни того, и другого, прибивайся к силе, делай вид, изображай, в общем, функционируй, играй в игру, где все знают, за что борются, но говорят совсем другие слова, и посмотреть надо, с какими рожами. Бенедиктович тоже пытается красиво, как Тузов, говорить, не всегда у него выходит. Но уж пнуть как следует того, кто не играет, в этом нашему начальнику равных нет. Саша - брешь в обретенных Бенедиктовичем понятиях. Ему, по-моему, даже кажется, что Саша ведет какую-то более сложную, и поэтому нечестную игру, Бенедиктович ее не понимает, злится и мстит. Противовес скрипит чаще, шумят и деревья, тучи, разномастные, клочьями, перегоняя друг друга, лезут и лезут. Бенедиктович заливается соловьем, Марина стоит рядом, смотрит в зеркало теперь на брови, с удовлетворением отмечает: Видишь, уже выросли! - торжествуя, на меня смотрит. Она дает мне зеркало тоже посмотреться - знает, смотреть мне на себя после нее - немыслимое дело. Я возвращаю зеркало, смотрю на нее - нос с горбинкой, круглый, нежный подбородок, кудри, кудри. Когда-то все это приводило меня в отчаяние, а теперь, когда я ловлю ее взгляд, он чаще вопросительный, чем восклицательный, она не может никак понять, почему я так отпустила Сашу. Разве знает она, как мы ехали с Федькой от логопеда - это было еще до Сашиного к нам прихода, еще только на второй или третий день моей работы, и встретили Сашу на эскалаторе. Он поднялся к нам, поздоровался, кивнул назад: "А мы с мамой в Филармонию". Я оглянулась на его маму, тоже кивнула. - А м-мы с м-м-а-м-м... д-д-ом-м..., - вдруг услышала я, машинально договорила: - ...мой, - поразившись, что мой ребенок мало того, что так вот взял и заговорил, но еще и довел до конца почти всю фразу. Я не помню, о чем мы поговорили тогда с Сашей, о чем можно успеть поговорить на эскалаторе, но и Федька, и я, мы оба почувствовали, что Саша говорит с нами, и ему не совсем все равно, мы сейчас расстанемся, и он тут же не забудет, что мы встречались. Другие, услышав только Федьку, сразу норовили отвести взгляд; Саша смотрел на Федю, как смотрят на детей не имеющие, но очень любящие их взрослые - как на неведомое существо, теплого пушистого котенка, и вовсе Саша не замечал Федькиной ужасной разорванной речи. И когда мы расстались, мне почему-то показалось, что самое плохое в нашей с Федькой жизни кончилось, теперь все пойдет на лад. Я шла домой и обещала малышу что-то насчет лета и нового автомата, и говорила так вдохновенно, что и Федя что-то почувствовал, глазки его загорелись. Много еще было черных дней, но я всегда помнила, как мы, насидевшись в очереди, измотанные занятием, молча, понурившись, думая каждый о своем, брели с Федькой домой из поликлиники, и как потом, после Саши, я говорила, говорила, а Федька тянул ко мне бледное, изумленное личико, будто спрашивал: "Что, и правда разве будет у нас, как у всех ребят во дворе, а, мама?" Эта точка отсчета, которой не знает Марина. Она не знает, как я почувствовала, увидев Сашу: - Вот, спасенье наше придет через него! - будто сошла на меня божья или какая другая благодать. Саша стал бывать у нас почти каждый день, приносил Федьке железки - транзисторы, платы. Федька, наслушавшись наших разговоров, выдумывал и себе "п-п-риемник с в-в-ысоким ч-чувством". Новый логопед, появившаяся в нашей поликлинике, усталая растрепанная женщина с грустными глазами, скоро сказала мне: - Мальчик будет говорить, мамочка, только вы так не переживайте. И чем лучше у него шли занятия с метрономом, чем нетерпеливее он бежал открывать Саше дверь, и сразу показывал отвалившиеся от машины колеса, а Саша, не сняв еще ботинки, брал, вертел, соображал, как починить, тем чаще стал меня мучить один и тот же сон, вернее, страх во сне. Я просыпалась в ужасе, мне представлялось, что у Федьки опять все покатилось вниз, и что-то плохое у Саши, все наделала я, и ничего уже нельзя исправить. Я просыпалась, соображала, что сон, вздыхала, и в моем вздохе было немного облегченья. Мне все время казалось, что этот сон вот-вот сбудется, что чудес не бывает. Днем это проходило. Днем я, вроде бы, жила, как и те люди, которым завидовала, делающие что-то не по особой причине, а просто потому, что им так хочется. Марине хотелось, чтобы все восхищались, как она хороша, она улыбалась и кокетничала. Тольке хотелось расслабиться, он являлся на работу с крутого похмелья. Бенедиктовичу хотелось показать, какой он важный - он принимался орать. Я днем работала на машине, ругалась с Бенедиктовичем, обсуждала с Мариной какие-то платья, ехала домой с Сашей, бежала в садик, брала Федю, мы неслись в поликлинику, потом приходил Саша. А когда я оставалась одна, я чувствовала, все повторяется, мне опять мало того, что есть, и ничего я не могу с собой поделать. Как напирающей ордой овладевала, наверное, жажда крови, а всякими рвущимися к престолам личностями - жажда власти, так меня начала одолевать жажда собственности. Едва выкарабкавшись из ямы, почувствовав, что Саша и во всех общих разговорах ищет только мой взгляд, я, как та свинья, посаженная за стол, сразу начала забрасывать туда и ноги. Я вспоминала, как, подняв брови, с насмешливым любопытством спрашивала Сашу, собирающегося в командировку: - А что не на самолете? Боишься, что того? - Я спрашивала специально - знала, что Саша не любит самолеты, болезненно морщится, когда слышит, что там и там авиакатастрофа. Зачем я так спросила? Зачем я хвасталась, что сковырнула родинку, зная о Сашином ужасе перед всякими такими вещами, а потом наслаждалась то ли тем, как он ругался и кричал: - Руки тянутся ковырять, то ли своей показной беззаботностью. Мне надо было мучить теперь его, потому что не получалось, по-моему, он не делал того, что я хотела: каждый вечер к одиннадцати я уже знала и ждала - он хлопал себя пару раз по коленкам, качнувшись туда-сюда на диване, потом смотрел на часы, потом - на меня виноватым взглядом, и каждый раз я отвечала ему сообщническим кивком, делала такое лицо, что все я, конечно, понимаю, и одобряю, и знаю, что иначе нельзя, и говорила обыденные слова, но и я, и он чувствовали - весь этот сироп отдает химией. Я стояла в коридоре, он, присев, завязывал шнурки, я молча смотрела. Я хотела, чтобы он почистил зубы и остался, хотела утром выдать ему рубашку, командовать, велеть привести в порядок ботинки. Я хотела иметь возможность ввязываться в разговоры в очередях, вставляя: а мой муж ест то-то и то-то, но у Саши была мама, с которой он путешествовал в Филармонию, покупал ей приносимые на объект кофточки, бегал по городу, добывая сердечные лекарства. Теперь он регулярно звонил ей от нас, сообщал, когда придет, и по тому, как он не упоминал мое имя, вежливо-холодно говорил, я чувствовала - у них разлад, виной всему мы с Федькой. И, кинув взгляд на Федькины лопоухие розовые уши, я чувствовала, как закипает все внутри. Однажды я вслух размышляла, что надо Федьку в спортивный кружок, сидит крючком, Саша усмехнулся: - Мама отдавала меня в фигурное катание, был такой фигурист Толлер Кренстон, может, помнишь, она хотела, чтоб я был, как он. Я улыбнулась - Саша был похож скорее на мишку в зоопарке, ходил вразвалку. - Потом она отдавала меня еще в музыкальную школу, - прибавил он, вспоминая, - мечтала, чтоб я был вроде Вэна Клайберна. - Толлер Кренстон, Вэн Клайберн - и вдруг так влип! - завершила мысль я, оглядывая стены тесной квартирки. Он не отмахнулся, он серьезно сказал: - Надь, со временем она поймет, я бы не хотел вот так, сразу, но - как ты решишь... - Это было сказано с напряжением, он затаился, ждал. Я представила, как после методичного тупого перетягивания я вдруг единым усилием вырвала бы у его так похожей на меня мамы победу и могла бы, значит, торжествовать. - Конечно, не горит, - беспечно сказала я, и в ответ был его благодарный взгляд, я дала себе очередную клятву не говорить никогда ни слова. Я молчала об этом, но срывалась в другом. Я поняла, что человек не может измениться - воспитанье, самовоспитанье, внутренняя работа - все это ерунда и, угрызайся, не угрызайся, все равно, нет-нет, да и вылезет из тебя твоя суть нечаянным словом, просто взглядом, мыслью. Моя суть - находиться в центре и дирижировать, чтобы все вокруг делалось, как я хочу, а у окружающих возникал бы радостный отклик, или вздох, или стон. Саша всегда играл только соло, дирижирование ему было противопоказано. Марине в его группе так легко было бездельничать, он старался все сделать сам, когда зашивался, подходил с извинительными прибавками: - Если тебе не трудно, - просил: - сделай, пожалуйста. Он так просил и меня. Я бы на его месте просто велела: отредактируй быстренько вот тут. Он подходил, мялся, заводил свое: если тебе не затруднит, даже меня попросить ему казалось неловко. Мы были разные, я сразу примеривалась, будет человек моим, или нет, и что тогда смогу с ним сделать. Саша ни на кого не покушался, он был сам по себе, как явление природы - падающий снег, текущая речка. Мне очень хотелось, я могла бы повернуть речку вспять, разбомбить снежное облако, но, глядя на Сашины безнадежно-упрямо сжатые губы, устремленный в себя взгляд, чувствовала - последствия будут необратимы. А главное, я не знала, зачем мне так надо сделать с ним все по-своему - потому ли, что я совсем не могу иначе, или потому что оптимальность этого засажена и вбита в голову. Я понимала, почему раньше шли в отшельники или в монастырь - убежать от людей, которым ты можешь доставить вред, уйти туда, где тебя никто не знает, чтобы никого нельзя было ни огорчить, не переделать. Я бы тоже ушла, если б было кому растить Федьку. Вот выращу, буду ему не нужна, может, еще и уйду. Я иногда думаю, скорей всего, я просто свихнулась, может, вполне нормально, хотеть определенности, требовать, чтоб так или этак, устраивать сцены, бить по морде, рвать волосы. Может быть, так и должна поступать нормальная женщина, а все эти мысли - навязчивый бред, болезнь, комплекс, возникший еще в детстве. Я помню, я, маленькая, лежу в кровати, слушаю, как говорят мама с папой в другой комнате, обсуждая чьих-то взрослых, жестоких к родителям детей. Я не очень-то понимала, чем плохи эти дети, но ясно слышала покорность и смирение в родительских грустных голосах. Я вдруг очень хорошо поняла, они не знают, как будет у них со мной, когда я стану большая, но готовы принять любую долю. И я ужаснулась этому смирению и неизвестности, какой же я буду, и что это время так далеко, а я не в состоянии сейчас ничего сделать и ни за что ручаться и могу, значит, действительно, вырасти, все забыть и сделаться плохой и злой. Я не забыла, но все равно выросла злая, с неласковыми скорыми руками: я мыла лапы щенку, взятому когда-то Федьке, торопилась, дергала шерсть, пес скулил, ему было больно. Любила ли, люблю я их - пса, родителей, Алика, Федьку, Сашу? Да, любила, люблю, но щенок бежал, поджав хвост, в самый дальний угол, под шкаф, когда, схватив протянутый простодушным гостем кусок колбасы, был застигнут моим металлическим "Фу!", а потом умер от чумки. Да, люблю, но родители часто смотрят с боязливой неуверенностью, ждут моего вечно раздраженного: зачем судить, если не понимаешь? Да любила, люблю, но Алик бежал на Север, а Федька еле выкарабкался, а бежать ему от меня некуда. И вот Саша тоже, Саша - тоже краснел и пожимал плечами на вопрос, почему же он не летит на самолете, и у него тоже было смущенно-растерянное лицо, и могла ли я вцепляться мертвой хваткой, когда и сама толком не знала, лучше ему будет со мной или хуже. Что значит любить? Может, я вру, и вообще этого не умею? Я помню, мне жутко хотелось потрогать волосы Алика, когда я слушала его пение у костра, хотелось узнать, правда ли они такие жесткие, как кажутся. Был бездумный туман на полгода, потом недоумение - вот и все. С Сашей не было тумана, мне кажется, все у нас окончательно случилось, потому что так принято, нужно, мы с Сашей отдавали дань этому закону. В первый раз, когда все было, он уходил потихоньку, не зажигая свет, в темноте зашнуровал свои ботинки, очень тихо прикрыл дверь, а я не спала и думала об Алике, о Федьке, о том, как ужасна, вообще, жизнь, и если уж умирать, так, что ли, скорее б. Зато мы могли часами разговаривать. Сашин единственный с детства друг женился, уехал, больше друзей не было, я понимала - Саша не умел врать, приспосабливаться, он все делал всерьез - работал, общался, не было вокруг - с кем можно было говорить о работе, тут подвернулась я. Я укладывала Федьку, мы шли на кухню пить чай, мы походили на прожившую пятьдесят лет счастливую супружескую пару. Я рассказывала ему, что сидит во мне червь, не дающий покоя, мне неинтересно просто есть, спать, работать, смотреть телевизор, мне надо, чтобы все это одушевлялось каждый раз разной идеей, а в результате я чуть не погубила Федьку. - Я знаю, что так не надо, но не знаю, как можно иначе, - говорила я ему, - вот теперь всунулась в твою деятельность, только и думаю: сделаю так, а что он скажет? - Саша отмахивался, но поддерживал то, что касалось одержимости идеей. - Я тоже, - говорил он, - я в выходные просыпаюсь не позже семи, сразу соображаю, что там, в оконечном каскаде, почему сбой, спать не могу, встаю, начинаю пробовать на макете. Мама говорит: что ты все сидишь, отдохни в выходной, сходи в кино, познакомься с кем-нибудь. - Не хочу я, - говорю, - некогда, понимаешь, да и неинтересно. - А со мной интересно? - спрашивала я. - Ну, с тобой! - говорил он серьезно. - С тобой - другое дело. - А чем другое, какое другое? - домогалась я. - С тобой хоть поговоришь, а с ними - неси всякие глупости... - опять же серьезно и печально говорил он, и я приставала и дальше: - Значит, я синий чулок, что ли, это ты хочешь сказать? - Ты не синий чулок, ты длинный язык! - ругался он. - Все скажи да расскажи, все тебе знать надо! - Хоть и синий чулок, а все же женщина, - не унималась я. - Женщинам говорят всякие слова, мне небось тоже хочется услышать, как ты полагаешь? - Вот именно, всякие - можно такие, а можно - противоположные, лишь бы ублажали, а она будет сидеть и млеть - вот ваше племя, - злился он. Я смеялась, потом соглашалась: - Правда, Саша, бабы есть ужасные! Зайдет ко мне соседка, спокойная, толстая, вытаращит глаза: - Надь, ты знаешь, есть в нашей булочной шоколад "Тройка" с колотыми орехами. Не-е-ет, не с тертыми, а именно с колотыми, разгрызаешь, а там орехи - так вкусно! - Или час рассказывает, как меняется, кто ей звонил, кому она звонила. - Моя, - говорит, - мечта - трехкомнатная квартира у "Академической"! Я бы ее отделала! - Я молчу, злюсь - мечта у нее - нажраться шоколада с колотыми орехами и спустить воду в отделанном сортире у метро "Академическая"! А потом думаю - нормальное человеческое желание, это просто я - человеконенавистница, а сама чуть не загубила Федьку. Да и чем гордиться? К вечеру устану, выпялюсь в телевизор, сижу, смотрю ерунду всякую, и хоть плачь!... Так мы говорили без видимой логики, перескакивая с одного на другое. Саша узнал о затее Тузова, сначала смеялся: несерьезно, никто ему такой заказ не подпишет! Заказ подписали, Саша мрачнел, ходил к главному инженеру, к директору, те отговаривались быстротой получения результатов, стало быть, и денег, а предприятие - в тяжелом положении. - Когда оно было в легком? - восклицал Саша. - Огородникам-садоводам, охотникам-рыболовам, автомобилистам, - загибал он пальцы, - прекрасно живется и в вечном прорыве, а когда говоришь: - Не прошу - помогайте, не мешайте хотя бы работать - нет, всем нужно совсем другое! Он перестал восклицать, когда вся его группа по одному потянулась к Тузову. Саша приходил и молчал, не вспыхивал его взгляд, не махал он рукой дурашливо, как раньше, тряхнув головой, пропев тонким голосом: А-аа! Ерунда! Сидел ли он раньше за дисплеем, чинил ли телевизор, изображал ли, кряхтя, перед Федькой поверженного самбиста, глаза и щеки его горели, губы были алые оттого, что он их то и дело кусал в азарте. Перед ним всегда была далекая или близкая цель, жизнь для него заключалась в движении к цели. Куда все это делось? Он сидел, смотрел в пространство, коротко вздыхал: да-а... с новой интонацией, появившейся у него совсем недавно, со старческим каким-то вздохом: мол, прожита жизнь, суетились-суетились, а что толку? Мне хотелось потрясти его, хотелось оживить, восстановить. Сашина цель таяла, размывалась, губы его бледнели, взгляд гас. Я смотрела на него, и в голову лезли дурацкие мысли, что он может когда-нибудь умереть, что вот это его тело, руки, ноги, сердце однажды остановятся, зафиксируются в последнем положении, и не будет больше движения, жизни - все кончится. Я физически ощущала, как слово "бренность", которое раньше я могла применить к кому угодно, но не к Саше, подобралось и к нему. Он завязывал свои шнурки, я молча стояла и думала: зачем ты уходишь, останься, я постараюсь, тебе будет легче. Но все мои старанья сводились к ругани с Бенедиктовичем, к зажигательным и бессильным монологам на кухне, к молчанью и вздрагиванью от каждого этого его "да-а..." Наша последняя прогулка была во Всеволожск. Я предложила съездить погулять, пройтись заодно по магазинам. Такие же намерения оказались и у народа, битком набившего электричку. Все высадились, шли по перрону, как идет демонстрация, я думала: вот, завезла... Саша был молчалив, как все последнее время, Федька, наоборот - в прекрасном расположении, я пообещала ему купить что-нибудь интересное. Я помню, я ныряла во все, по очереди, магазины. Было солнце, снег уже весь растаял, народ толпился у прилавков в распахнутых пальто, лица блестели от пота, я покупала детские тренировочные. Я выходила из душегубок магазинов и видела их, Сашу с Федькой, Саша ждал безучастно, Федька все чего-то лез к нему, его распирала энергия. Я вышла из "Детского мира", жмурясь от солнца, поискала их взглядом, Федька изображал прием самбо, копошился внизу, пытался заломить Саше за спину руку. Саша машинально подыгрывал, потом, когда Федька совсем уж вошел в раж, сказал: Федя, не надо, а? Федя, хватит... Он сказал это обычным голосом, без особого выражения, но Федька вдруг бросил его руку, лицо его скривилось, он швыркнул носом, отошел от Саши к забору и отвернулся. Саша стоял, задумавшись, никак не реагируя. Федька вдруг обернулся и посмотрел на него от своего забора. В глазах были и обида, и надежда, что Саша сейчас очнется и набежит: а ну-ка обороняйся! Саша не заметил, Федька снова отвернулся, швыркнул только еще раз носом. Я незаметно вернулась в магазин, купила Федьке машинку, а когда вышла снова, они опять уже боролись, и Федька на всю улицу хохотал. Я стояла, смотрела на них с машинкой в руках. Я вдруг подумала, сколько еще все так может продолжаться, Федька привык, прирос к Саше, а где-то там живет Сашина мама, ежедневно напоминает о себе аккуратными бутербродами в фольге, которые Саша вынимает к чаю на объекте. Саша молчит, ускользает, и все так погано на работе. Что же будет, сможет ли он без нас, сможем мы без него, кажется ли абсурдом и ему то, что кажется невозможным мне, или я вовсе ничего не понимаю. Я вдруг на секунду словно обрела другое зрение, мне показалось, что все, о чем я думала, беспокоилась, волновалась - выдумка, а истина на неизвестной глубине. Я смотрела, как снисходительно Саша посмеивался, поддаваясь Федьке, смотрела испытующе: тот ли? такой ли? Саша заметил меня, сказал Феде: ну, сдаюсь, вот мама твоя, - и я тряхнула головой, стараясь сбросить наваждение, решительно направилась к ним, улыбаясь, крутила перед Федькой машинкой. Мы ходили по длинным одинаковым улицам мимо отгороженных штакетником старых дач. Я говорила: Саша, ну, уйдешь, ну, что, ведь жизнь не кончается. Тебя с руками оторвут в любом месте, ну, начнешь все по новой, подумаешь, тебе же не пятьдесят? - Он, усмехнувшись, отвечал: Везде все одинаково, ты что, не поняла? - Откуда ты знаешь? - горячо возражала я. - Знаю, - отвечал он. - Нет уж, сказал он напоследок. - Здесь или нигде. Отсюда - в сторожа или в мясники. - Да-да, самое тебе место, - растерянно кивнула я, и мы долго еще ходили, Федька тоже попритих, забегал то на одну, то на другую детскую площадку, залезал в домики, на горки, катал новую машинку по перилам сосредоточенно, деловито, не приглашая никого участвовать. Это была суббота, в воскресенье Саша отправился почитать что-то в Публичке, я стирала. Я выпустила Федьку во двор, погода была опять теплая, солнечная, я выглядывала в окно, видела, как Федька играет в войнушку, размахивая пластмассовым автоматом, крича что-то срывающимся от волнения голоском. Я стирала, монотонные движения, бегущая вода, ровный гул машины успокаивали. Мне казалось, что все как-нибудь утрясется, что стыдно мне требовать чего-то еще сейчас, когда так плохо на работе. В дверь позвонили, я подумала, что это Федька прибежал за чем-нибудь, не спрашивая, открыла, удивилась, увидев на пороге незнакомую женщину, начала уже качать головой, мол "не туда попали", и остановилась, до меня дошло - это Сашина мама. Мы сели на диван, она в один угол, я - в другой, в квартире, как назло, был бардак, всю субботу мы прогуляли, я не убрала, от развешанного в кухне белья потели стекла, на мне был драный халат. Я представила, как невыигрышно все это выглядит, закусила губу. Сашина мама была худенькая, с кругами под глазами, в старомодном костюме, широконосых туфлях. Я подумала о Сашиных курточках, безукоризненных рубашках, поняла, почему он покупал ей на объекте те кофты. - Надюша, - взволнованно начала она. - Я пришла, давно хотела поговорить, вы, конечно, понимаете, о чем... - говоря, она крутила головой, осматривая комнату, беспорядок, наткнулась на валяющийся на столе флакон сухой валерьянки. - Мне тоже надо купить, - как будто про себя сказала она, показав на флакон. - Я хочу попоить Сашу, а вы, наверное, тоже поите своего мальчика? Я кивнула, я почувствовала, с чем она пришла, такая отъединенность была в этой уверенности, что каждая из нас должна поить валерьянкой только своего мальчика. Она сказала что-то про успокоительный сбор, принялась рассказывать, как лечила травами трехлетнего Сашу от воспаленья легких. Я знала, Сашин отец умер, когда Саше было два года, она растила его одна... Я рассказала про травы от бронхита, которыми всегда поила Федьку. - Саша тоже часто подкашливает, - озабоченно пробормотала она, начала объяснять, как у него обычно начинается простуда, говорила долго, в глазах загорелся огонечек одержимости. - Много всякого было, - вздохнула она, - растила его, ни о чем другом и не помышляла. - И она прервалась, значительно посмотрела на меня и выдержала паузу. - Надюша, - просительно сказала она, наконец. - У вас мальчик тоже такой больной. Как же вы уделите ему внимание, если заведете себе семью? И потом, Надюша, надо еще детей - а ведь они тоже могут так заикаться?... Я сидела, пытаясь запахнуть на коленках халат, подтягивала полы, а когда она сказала это, пальцы мои будто онемели. И я так и не смогла ничего подцепить. Я посмотрела на нее, она сочувственно встретила мой взгляд, а в глазах была стальная убежденность: нельзя отдать моего чудесного мальчика распустехе с беспорядком и больным ребенком - это читалось и в сжатых на коленях некрасивых, покрытых толстыми венами маленьких руках. Раздался звонок, я пошла открывать, в дверях стоял Федька. - М-мама, мне жарко, - скороговоркой протараторил он, лишь чуть запнувшись в слове "мама", одновременно скидывая куртку, свитер, снова надевая куртку прямо на рубашку. - Подожди, остынь, - пыталась остановить его я. - Н-не, мы играем! - озабоченно бормотал он и, застегивая на ходу пуговицы, кинулся вниз по лестнице. Я вернулась в комнату со свитером в руках, она смотрела на меня во все глаза, сначала я не поняла, почему, потом поняла - услышала теперешнего Федьку. - Мальчик лучше стал! - удивленно пропела она, но тут же, спохватившись, покачала головой. - Все равно, еще - ой, сколько придется заиканье ведь такое дело, оно может и ... - Пожалуйста, не надо! - прервала я ее, стоя над ней со свитером, и она понятливо закивала, поднялась: ну, пойду! и двинулась в коридор. - Сашенька так изводится, - сказала она, задержавшись в дверях напоследок. - Приходит с работы сам не свой, прямо не знаю, что с ним делать, - вдруг некрасиво сморщилась, всхлипнула она, и если бы я тоже заплакала, если бы бросилась к ней и обняла, все, может, пошло бы иначе. Но я так не смогла, я загибала за спиной пальцы, считала до двадцати семи типунов, посылаемых ей на язык за ее пророчество о заикании, предохраняющее от сглаза число, я не посмела прерваться, и взгляд мой, встретивший ее последний, отчаянный, был по-бараньи тупым. Она вытерла слезы, вздохнула, вышла. Я покончила с типунами, когда осталась одна. Она ушла, в ванной лилась вода, но я уселась на диван, не посмотрев, не переливается ли там через край. - Вот так, сказала я вслух, и эти два слова показались мне чем-то вроде тюкнувшего воздух заостренного клюва. Я встала, пошла достирывать, принялась потом за уборку, залезла под душ, надела новый длинный халат, сделала маникюр, позвала, накормила, уложила Федьку и уселась перед телевизором во всем сиянии и блеске. В тот вечер Саша не пришел... ...за грибами пока! - доносится до меня шепот, кто-то толкает в бок, я смотрю - Марина. - Пошли пока вокруг дома за грибами, - тихо повторяет она, кивая на дверь. Мы выходим, потихоньку утащив куртки, открываем засов задней, выходящей прямо в лес двери. Дерзкий план - пока Ким ждет в доме найти на ужин пару грибов и встретить, может быть, Сашу, предупредить, что Ким пришел. Мы спускаемся немного вниз, идем вдоль дороги, здесь самое грибное, подосиновичное место. Мы идем по узеньким, выстланным мхом тропкам, усыпанным желтыми березовыми, красными осиновыми листиками. В лесу ветер тише, иногда только налетит, осинки зазвенят, как большие мониста. Я высматриваю грибы, вспоминаю, как искали их здесь с Сашей в прошлом году, я говорила, что главное - думать о грибах спокойно, убежденно, что никуда они не денутся, какие есть - все соберем. Саша посмеивался: ерунда, надо просто знать места, я спорила - нет, психология тоже имеет значение. Странно то, что теперь я утратила чувствительность, иногда только вдруг словно распахнутся шторы и, как свет из окна, хлынут нелепость, несуразность, а потом опять, шторки закрываются и вроде - так и должно быть. После мамы Саша пару дней не приходил, потом пришел сосредоточенный, сел, потрясывая ногой, готовился к разговору. - Мама была, я знаю, - сразу сказал он, и я быстро спросила: - И что теперь? Он затравленным каким-то движением обнял колени, я смотрела насмешливо, и он опустил голову, замолчал, тряс ногой. Я смотрела на него, и два чувства во мне боролись - хотелось открыть рот и язвительно высказаться о мужчинах, которые до тридцати спрашиваются у мамы, и хотелось подойти, обнять, утешить. Эти два противоположные желания имели одинаковую силу, я смотрела на него, большого, скорчившегося, думала: вот он сидит, ходит, живет, работает, он нужен Тузову - украсть приемник, маме - царить, мне - выходить из цикла, он всегда все отрабатывает, ничего не достается ему просто так. И, однако, мне до жути хотелось, чтобы он получил сейчас и от меня, и посмотреть, что же тогда-то с ним будет. Это последнее было сродни садистскому интересу зеваки, глазеющего из безопасного окна, как во дворе кого-то избивают, и я старалась сбросить, стряхнуть этот по-удавьи гипнотизирующий интерес, однако же повторила еще настойчивее: и что теперь? И, спросив, я уже знала, как все пойдет дальше - также было и с Аликом, и конец, значит, тоже будет такой, если сейчас не остановиться, тем более, что в тот день от Саши ушел еще один машинист, и тряслась Сашина нога, делая над собой усилие при каждом слове, он заговорил: - Я ругаюсь с ней, Надя. Если б у нее еще не сердце... Ну, хочешь, плюну! Понимаешь, она со мной всю жизнь... - Слышала... - насмешливо сказал кто-то за меня, и Саша сразу замолчал, мы посидели еще, потом он встал, вопросительно посмотрел на меня, я отвернулась к окну. Я не вышла даже в коридор, дверь захлопнулась, и я отела опять корить себя и каяться, но не могла. Со следующего дня Саша перестал выезжать с объекта, вечерами работал на машине, спал в безлюдной и холодной объектовской гостиницу. Мы по молчаливом соглашению говорили только о работе, дома Федька спрашивал: - Где Саша? - Много работы, - говорила я. - Отнеси ему конфет из моего мешка, только я сам выберу, - сказал однажды Федька и принес мне четыре штуки. Я послушно убрала в сумку, выложила на работе к чаю, три стрескал Толька Федоренко, последнюю взяла Марина. На майские мне дали путевки в семейный пансионат, я взяла отгулы, а на объекте во всех домах готовились праздновать, в нашем - Толька звенел бутылками, Марина расписывала салаты. Мы с Федькой уехали, бродили по берегу залива, учились пускать блины, ставили галочки в меню, смотрели в неправдоподобно шикарном номере телевизор. А на объекте пили и веселились, и Саша остался тоже. Я не хочу знать, как все у них произошло, слышала только, оргия была грандиозная, все дома объединились и заканчивали праздник на озере, потом с факелами пошли ночевать в гостиницу, что-то там немножко подожгли, сразу загасили, но до Кима дошло, вскоре и вышло постановление о запрещенных ночных работах. Кое-какие парочки разошлись по номерам - неотразимый наш Федоренко - не с Мариной, а с новой рыженькой девочкой из первого дома, а Марина ждала майских, шила платье, готовилась. - Я буду рожать от твоего Петрова, - заявила мне Марина через месяц, с любопытством глядя на меня утром в поезде. Я знала, разве может на объекте что-то скрыться, и все же то, что она мне сказала, совсем уже меняло все. Я глупо спросила: - Это точно? Он знает? - Еще бы! - усмехнулась она. - И что? - окончательно потерявшись, спросила я. - Ну, как приличные люди поступают в таких случаях? - веселилась Марина, и я опускала голову все ниже. Я смотрю теперь, как она бесшумно скользит между деревьев, как упруго наклоняется, рассыпаются кудри. Я впала тогда в столбняк, не было лихорадочных мысленных забегов - вот если бы я тогда... а вот если бы он... Мы с Сашей не говорили и не смотрели друг на друга, но однажды я шла в первый дом, он - оттуда, мы встретились на дороге, шел дождь, я была под зонтом, он - без зонтика, без куртки, с рулоном листингов под свитером, мокрый. Мы остановились, взглянули, я увидела осунувшееся мокрое лицо. Я дала ему зонтик, взяла под руку, рукав моей куртки сразу промок. Мы свернули по тропинке в лес, встали под большую березу. Мы стояли, дождь барабанил сквозь крону, зонт был, как перевернутый фонтан. - Саша, ну, что же это будет? - спросила я, он сжал губы, часто заморгал. - Знаешь, - сказал он, - у меня такое чувство, что все катится куда-то в пропасть, а это только добавляет до кучи. Он сказал, что тогда на майские напился, думал - чем хуже, тем лучше, гори все синим огнем. Теперь Марина захотела рожать, и чтобы он женился. Договорились все оформить, через год - разойтись. - Но снова уперлось в мать! - ожесточенно воскликнул он. - Они так хорошо поладили, мать ест поедом, требует, чтобы было на полном серьезе! Он никогда раньше не говорил так о маме, я, поежившись, отметила это. - Марине с ребенком жить будет тоже негде, - продолжал Саша. - Она настроилась поселиться до лучших времен у нас, пудрит матери мозги про чувства, та верит. - Ну, и что же будет-то? - повторила я. - Не знаю, - устало вздохнул он. - Поругался совсем с матерью, вытащил чемодан - ей тут же неотложку. А ты бы пустила? - помолчав, спросил он, и его этот вопрос был лишь обозначением вопроса, не было в нем уже не интереса, ни надежды. - Куда б я делась, - сказала я, и он снял, вытер мокрым свитером залитые дождем очки. - Не знаю, Надя, как-нибудь распутается, - пробормотал он со стыдливой тоской, - всех уже надолго не хватит... - Кроме меня, - сказала я. Он отвернулся, помолчал еще, хмуря лоб, щуря близорукие глаза, потом вытащил из-под свитера рулон, отогнул край и без уверенности, что еще можно упоминать об этом, все же сказал: - Вот, лезет ошибка... Он вопросительно посмотрел на меня, и теперь в его глазах был главный и единственный, наверное, оставшийся интерес, он сомневался, занимает ли меня еще все то, что так занимало прежде, можно ли, как раньше, говорить со мной об этой ошибке. Я смотрела на него, понимала, что ему так хочется - и не с кем поделиться, я знала, что сейчас, если, не вдаваясь, я просто кивну из вежливости, мы постоим так и разойдемся. И тогда, кажется, отключилась рассуждающая часть моего сознания - я нехотя, будто собираясь проглотить горькое лекарство, потянула рулон к себе и начала вглядываться в строчки. Он, словно только этого и ждал, с облегчением зачастил, что ходит на большую машину, редактирует, запускает снова, и хоть тресни - какой-то заскок. Я пошла в первый дом, и он тоже решил вернуться, попробовать еще раз. Я слушала, даже не пытаясь понять хоть что-то, а потом мы ко всеобщему изумлению, явились вместе в наш домик. И народ, и Марина поизумлялись с неделю, потом привыкли, и я опять, с грехом пополам, влезла во все его программы, ходила с ним вместе в первый дом, мне не было стыдно, я поняла, что, если ничего не осмысливать, можно, оказывается, за милую душу существовать всем параллельно - и нам с Сашей и его работой, и его маме с Мариной, и надвигающейся свадьбе. И вот теперь, когда все уже случилось - Марина переехала к нему, и у его мамы синусовая кардиограмма, я, надо же, наконец, признаться, не воспринимаю это как окончательно захлестнувшее. Я отламываю от крепенькой сыроежки кусок толстой ножки, чтобы посмотреть, не червивая ли, кошусь на Марину. Я помню, как мы стояли с ней у окна в школьном туалете. Марина курила и вдруг сказала: - Вчера я стала женщиной, это очень больно... - Я во все глаза на нее смотрела, а она покровительственно улыбнулась. Что такое всегда было во мне, зачем ей вечно надо было показывать именно мне свое превосходство? Что такое было и в ней, почему я всегда хотела, но не могла от нее отлепиться? Я вышла за Алика, родила, развелась, у нее сменялись странные красавцы в "Жигулях", модные дедушки на "Волгах", я спрашивала, она кривилась, говорила "дерьмо", не называла он так лишь Тольку Федоренко. - Брать мне замшевое пальто за пятьсот? - советовалась одна из объектовских девиц, и все сокрушенно цокали: - Такие деньги, непрактично, не бери, а Марина безапелляционно заключала: - Конечно, брать, живем-то один раз! - Маринка, у тебя такой бюст, как ты влезаешь в сорок четвертый? - спрашивали ее. - Просто у меня очень узкая спина! - убежденно заявляла она с такой значительностью, будто объявляла, наконец, конструкцию работающего вечного двигателя. Все это бесило меня, я думала, может, от зависти, но в глубине души знала - нет, просто мы по-разному живем, верим в разные вещи: я вечно ищу себе цели и смыслы поглобальнее, Марина убеждена, что все вокруг - для нее, и пытается и никак не может выбрать среди этого всего самое подходящее. И почему-то каждую из нас выводит из себя иная точка зрения - Марина тоже необъяснимо бурно взорвалась однажды, когда я с невинным любопытством приподняла и потрогала волан ее фирменного коротенького платья. - А если я? - вдруг со злобой дернула она вверх мою вполне традиционную юбку, я отскочила, оглянулась, постучала по лбу. Наверное, каждая из нас не до конца уверена в своей правоте, потому нам и не расстаться, мы жадно наблюдаем друг за другом, а теперь вот она будет жить у Саши. Я останавливаюсь в своем грибном круженье, подымаю голову, смотрю на нее сквозь паутину сухих еловых веток и первый раз спрашиваю: - Ну, и зачем? - Знаешь, Надька, - сразу поняв, отвечает она, - запретили мне аборт, слишком было много, а, главное, перед этим только что был. И, вообще, не грех и мне обзавестись, - она тянется, ломает лезущий в глаза сук. - А Сашка тебе зачем? - спрашиваю я. - А куда я с дитем и мачехой в коммуналке? - удивляется она. - Да и названье это "мать-одиночка" - сплошное сиротство, поживу пока, бывает дерьмо и похуже... Это все она произносит с вызовом, специально, чтобы спровоцировать меня высказаться. Я поворачиваюсь, быстро шагаю к дому. Сашу мы видим уже из окна. - Вот он! - вздрагиваю я от Марининых слов. Он